За пару лет до кончины
27 марта 2014 -
Владимир Степанищев
«Когда воскликну я: «Мгновенье,
Прекрасно ты, продлись, постой!» -
Тогда готовь мне цепь плененья,
Земля разверзнись подо мной!
Твою неволю разрешая,
Пусть смерти зов услышу я –
И станет стрелка часовая,
И время минет для меня».
Те из вас, кто нашел в свое время в себе усидчивое терпенье дочитать трагедию до конца, не могут не помнить той эклектики как слога, так и мысли, что буквально разваливает все произведение, напоминая собою не монументальное готическое сооружение, но руины его. И вина здесь навряд ли г-на Холодковского и его дюжинной способности к стихосложению (говорят – у него зато самый близкий к тексту перевод), а более самого Гёте, точнее, того факта, что невозможно написать сюжетно и интеллектуально, мировозренчески целостное произведение, ежели между альфою первой строки и омегою последней лежит жизненный путь создателя его, длиною в шестьдесят лет. Разница, с которой мы смотрим, оцениваем один и тот же факт в двадцать, в сорок, в шестьдесят и, если не повезет, в восемьдесят настолько велика, что вряд ли может быть приписана одному и тому же человеку, не знай мы наверняка, что это точно были мы сами. Тут всякий ну хотя бы на минутку должен сделаться философом, ибо необходимо признать хоть что-то неизменным: либо неизменным факт – тогда мы не есть одно и то же во времени, либо себя, но в этом случае всякий факт есть всего лишь продукт нашего воображения, мнение о нем в каждый отдельный период своего существования, и роза, против мечтаний Веронской девочки, вовсе не пахнет розой, хоть розой назови ее, хоть нет. Если мы любим одну женщину в двадцать лет, а в сорок ее же ненавидим, то кто изменился? Эмпирик скажет – она, рационалист скажет – мы, дуалист скажет – оба… и все, черт побери, правы? Правы иль нет, только вот итог всему – руины. «Блажен, кто верует, тепло ему на свете». Догадываюсь, что Гёте лишь тогда и ощутил вкус и радость жизни, тепло ее, как подарок, когда поверил все сомнения свои бумаге, запечатал конверт с рукописью «Фауста» и повелел вскрыть его только после своей смерти.
Чего же делать мне, вечно похмельному философу, не предававшему в свое время наивную Гретхен, не пресыщавшемуся после любовью Прекрасной Елены, и уж тем более не посвящавшему жизнь свою служению обществу? Как, за что получить мне в подарок пускай хоть два года, но блаженного успокоения? Заключить сделку с Мефистофелем? Так он и в юности мне не предлагал, а уж теперь… Ужели невозможно воскликнуть «остановись, мгновенье!», как только не измаравшись по макушку в грехе потакания всем своим желаниям от любви к наукам и женщинам для себя до жажды свободы, равенства и братства для других? Я знаю о себе, что грешу сызмальства, да видимо не столь искренне, глубоко, не с тем размахом; не по зубам мне вагнеров Гомункул; слабо мне «глотать других, слабейших, и жиреть»; не способен я разбить сосуд относительного ради обретения абсолютного или ради просто любви к Галатее, как сделал это он…
Черт! к черту этот сплин! Пивка скорее… Вот так… Хорошо… Voila! В многом знании много печали, говорит Екклесиаст. Знаток я конечно тот еще, бог миловал, но чистый разум утреннего похмелья печальнее всякого знания. Ничего… К обеду стопочку уже чего покрепче, к вечеру стакан, другой, к ночи восторжествует глупость – эрзац, а, может, и эквивалент счастья, а там и сон, сон как гётевский подарок. Сон – та же смерть, а пробуждение – реинкарнация. Новым утром можно загнуть о двойственности эстетики Шиллера, к примеру, али и просто о превратностях погоды. Чистый разум не спрашивает – он диктует что нам думать. Гёте вон Фауста надиктовал, а у нас тут… труба пониже и дым пожиже.
Рейтинг: 0
460 просмотров
Комментарии (0)
Нет комментариев. Ваш будет первым!
