ГлавнаяПрозаМалые формыРассказы → Сашка горемычный

Сашка горемычный

11 января 2012 - Николай Зубец
article13913.jpg


 

 

 

 

Я даже думал, что Сашки уже нет вообще, но случайно узнал, что он опять в психушке и уже несколько лет безвылазно. А его двухкомнатную квартиру оформили, вроде, на какого-то тамошнего ловкого врача. Я не мог не придти.

 

–  Кто вы ему?

–  Мы были одноклассниками.

–  А сегодня день посещения родственников.

–  Но у него их нет.

–  У него есть опекун!

–  ???

–  Ладно, проходите.

 

Меня впустили две немолодые, но крепкие санитарки, некрасивые, каждая по-своему, но обе удивительно одинаково хмурые и суровые. Снова заперли дверь на ключ. Я   пошёл было за ними в следующую, но её тоже заперли перед самым носом, велев ждать в этом шлюзе, условно, но, вроде бы, бдительно разделяющем разные миры. Повеяло моргом. Было слышно, как в недрах безумного мира санитарка по военному отдавала какие-то команды и втолковывающе повторяла слово «одноклассник». Долго стояла тяжёлая казённая тишина, но вот шаги, завертелся ключ, и очень серьёзная санитарка, как дрессировщик на арену, выводит какое-то существо – не то согбённую бабушку, не то ряженую зверушку в похожих на юбку широченных красных штанах. Тщедушное существо на полусогнутых ногах, выставив вперёд руки, как бы ухватившиеся за невидимый руль, нетвёрдыми, но отрывистыми, как у робота, шагами направилось из двери прямо к противоположной стене. Санитарка молча скорректировала движение в мою сторону и исчезла.

 

Я и не ждал ничего хорошего, но всё же растерялся, узнав Сашку только по выпученным глазам и курчавой голове. Он всегда был выше меня ростом, а сейчас, скрючившись, едва доставал мне до груди. Бледное с желтизной лицо выражало какую-то неизбывную озабоченность и походило на застывшую маску. Однако, увидев, наконец, меня, узнал сразу и первым быстро заговорил: «А, это ты, Коля. Не зря я с тобой познакомился в шестидесятом году. Вот есть теперь с кем поговорить. А я здесь окончательно вылечился. Как твои мама, брат?» Узнав, что их уже нет, сразу поинтересовался, что стало с их квартирами. Говорил Сашка всё с тем же застывшим выражением лица, монотонно и так невнятно, что приходилось напрягаться, чтобы понять. Я спросил про опекуна:

 

–  Это твой врач?

–  Нет, простой шофёр.

–  Из вашей больницы?

–  Нет.

–  Откуда же ты его знаешь?

–  Он друг моей врачихи.

–  Понятно… А как он тебя опекает?

–  Продукты приносит, например.

–  Часто?

–  Был вот месяца три назад.

–  Не густо, однако.

 

–  Он очень занят. Ведь главная задача опекуна – это сохранение основных материальных ценностей, – протранслировал кого-то Сашка.

 

–  И твою военную пенсию получает?

–  Конечно. И тратит на меня. – Мы оба посмотрели на его штаны, сшитые вроде как из старого, полинявшего флага СССР.

–  Бываешь на свежем воздухе?

– Редко. Только во внутреннем дворе. Обижают меня здесь… Особенно один больной – подскочет, когда никто не видит, и кулаком больно саданёт.

–  А где твоя врачиха?

–  Она сейчас в отпуске.

 

Я пообещал поговорить с ней, когда она выйдет, и про странного опекуна, и про обидчика. Почувствовав какую-то поддержку, Сашка доверительно, но очень запутанно и таинственно рассказал, как его потихоньку от больничной администрации, переодев в камуфляж, возили подписывать какие-то бумаги на квартиру. Расспрашивал меня, висят ли там на окнах занавески. А речь становилась всё неразборчивее. Заметив, что я с трудом понимаю, признался: «Я говорить разучился – не с кем. Но я изобрёл новый язык. Он полегче. Сейчас расскажу – очень интересно».

 

Я  испугался, что он начнёт свой обычный монолог, вызывающий головную боль…

 

…Появился он в нашем восьмом классе «А» красивым, кучерявым и стройным, с лицом, похожим на благородного древнего грека. Стильный импортный костюм и туфли на модной толстой подошве – сразу было видно, что он из столицы. Но в глазах ребят авторитет не заработал, поскольку выяснилось вскорости, что москвич совсем не может за себя постоять, огрызнуться хотя бы. Он никогда и не пытался защищаться, быстро превратившись в какой-то полигон для срывания любого зла. И дохловат был, и живости не хватало, и чего-то ещё. А глаза уже тогда неестественно поблескивали. Я всегда заступался за него. Большой доблести это не требовало – настоящие хулиганы его никогда и не трогали, а донимала всякая хищная мелкота.

 

Его мать была медсестрой на фронте, где Сашка и родился. Отец – красный командир – после войны их узнавал, но не признавал. Они бедовали в Москве. И здесь матери стало казаться, что все хотят им зла. Везде все соседи непременно травили их газом – крыша начинала ехать. И они ехали – без злости и скандалов меняли одну квартиру за другой, перемещаясь всё дальше от центра, затем в Подмосковье и, наконец, очутились в Воронеже, на самой окраине, в доме с печным отоплением. Мать получала крохотную пенсию. Модный костюм оказался Сашкиной одеждой на все случаи жизни и быстро истрепался. Школа на казённые деньги купила ему зимнее пальто. Сашка относился к нему трепетно, на раздевалку не сдавал, а вешал прямо в классе на гвоздике. Но постоянно находились дебильные шутники – то выпачкают пальто, то дурацкую табличку пристроят. Он всё терпел и дичал потихоньку. Учителя, видимо, понимали, с кем имеют дело, и, облегчая себе жизнь, сумели выдавить его в вечернюю школу. Да и нужда подталкивала пойти на завод слесарить.

 

Потом он пробовал поступить в университет. Все экзамены на истфак сдал, но баллов не хватило. И тут судьба поиздевалась над ним весьма изощрённо. Не прошедшим по конкурсу предложили без экзаменов поступить в военное училище, и Сашка решился. Я его там и в страшном сне представить не мог, но медкомиссию он как-то проскочил. И, главное, расцвёл там! Формой щеголял. Сразу стал отличником боевой и политической – грамотный ведь, аккуратный и исполнительный. А нездоровый блеск выпученных, как и у матери, глаз, который начинал сверкать всё отчётливее, там, видимо, принимали за бравый службистский огонёк. Он свято проникся требуемым духом. Увидит на улице пьяного бесчувственного – обязательно в милицию оттащит: пусть наш быт не позорит. А вот девчата его вмиг раскусывали – ни к одной на танцах привязаться не мог – только из-за этого тогда и переживал. Звёздный миг наступил с получением офицерской звёздочки. Сашка забрал переполненную гордостью мать, которой так сладко было прикоснуться к его военной форме, гордо бросил свою халупу и поехал по распределению на Север. Зэков охранял в лагере.

 

Там всё вскорости и прояснилось. Никаких ЧП, слава Богу. Просто получилась какая-то коллективная пьянка, заставившая к нему присмотреться. И все всё поняли. Комиссовали Сашку подчистую с мизерной пенсией. Они вернулись в Воронеж, еле-еле сумев получить халупку ещё более жалкую. И зажили – то она в сумасшедший дом попадёт, то он, а бывало, и вместе там обретаются. Часто, обычно зимами, нужда заставляла их самих проситься в больницу. Сашка стал писать какие-то философские трактаты без начала и конца и временами явно заговаривался. Наконец, матери, как участнице войны, дали нормальную квартиру. Пенсии у них подросли, пайки ветеранские выдавали. Но их жизнь улучшиться не могла. Сашка отпустил бороду и редко выходил из дома, в основном в библиотеки. Общаться с ним было тяжело. Он жадно набрасывался на собеседника и поначалу обычно рассуждал умно и аргументировано, а затем глазища разгорались, и он начинал нести всякую околесицу. Если же его оборвёшь, сразу замолкал и как-то виновато и стыдливо улыбался, как будто его застали за чем-то неприличным. Но вскоре глаза блестели снова.

 

Я очень любил вылазки с палаткой. Иногда приглашал Сашку – только он всегда был свободен. Дрова приготовить, сварить что-нибудь он толком не мог, но вдвоём всё же веселее. Сидим вечерами на краю веневитиновского луга с кружками мятного чая, любуемся красками зорьки, догорающей над тёмным силуэтом сосёнок за Усманкой, а он неспешно рассказывает и про военное училище, и про зону, но может поведать и о своих глюках. «Иду я посреди улицы и представляется мне, что я – Бог. Поведу слегка левой рукой – и все машины налево сворачивают, махну им направо – они все направо от меня отскакивают». Эти видения на центральных улицах в часы пик всегда кончались милицией и психушкой. А то уже в больнице вообразится ему, что прогремела в мире атомная война и нет уже ни городов, ни людей, а осталась только на всей пустой Земле одна их всеми забытая психлечебница. И кровавое закатное зарево за решётками окон подтверждает эту страшную догадку. И начинает он понимать, какая тяжёлая миссия по руководству остатком людей ложится, конечно, на его бедную голову. Как же жалки и нелепы попытки этих грубых и глупых санитаров помешать ему – избраннику Неба – выполнить его великое предназначение! Вот у кого черпать сюжеты для ужастиков и комедий абсурда. Рассказывал он такие вещи, слегка подтрунивая над собой, ясно понимая, что это болезнь, и в то же время как бы исповедуясь и очень радуясь возможности быть совершенно откровенным.

 

 

 

Я никогда не опасался оставаться с ним. Чудесно знал, что Сашка не способен и мухи обидеть. Но когда я на ночь  клал под матрац топорик – не от него, конечно, а от каких-нибудь теоретических внешних злодеев, – старался всё же, чтобы он этого не видел. Однако, заметил и говорит:

 

–  Давай лучше топор мне.

–  Зачем это?

–  Если ты кого-нибудь зарубишь – сядешь в тюрьму, а мне ведь ничего не будет.

 

Логично, но мы всё же по-джентльменски договорились функции крайних мер разделить – орудовать в случае чего буду я, а он всё возьмёт на себя при необходимости.

 

Очень долго мы не виделись. В последний раз он пришёл ко мне три года назад с нелепой длинной бородой, похожий на странника, Бог весть каких времён и народов, и дико сверкая глазами, рассказал страшную историю про то, как умерла его мать и как он, совсем не понимая, что положено делать, накрепко заперся в квартире и не впускал почуявших недоброе соседей. Перед этим ему здорово заморочили голову расплодившиеся тогда кришнаиты, и он решил самостоятельно кремировать матушку прямо на газовой плите. И было начал уже, и сотворил бы что-то непотребное, но люди всё же ворвались. Похоронили мать без него и неизвестно где, а он, как всегда, проследовал в знакомую лечебницу и пробыл вдали от суеты несколько лет. Без него добрые соседушки не раз пытались самовольно занять квартиру, но милиция их выдворяла. Когда же он вернулся в опечатанное и  совсем разворованное жилище, стали его склонять к каким-то фиктивным бракам – всё с той же задумкой. Никому Сашка не поддался.

 

Вскоре он совершил и последний свой подвиг. Хоть и больна была его курчавая головушка, не мог он, выйдя на волю, не видеть, что всё в этом мире в самом деле вопиюще не так. И составил план коренного переустройства. Доверить его и поручить исполнение он мог только самому вождю демократических либералов – лишь он казался Сашке оплотом трезвого здравомыслия и истинной созидательности. И лихая голова лидера курчавилась по-родственному сходно. И что-то было в глазах. Поехал Сашка в Москву для личной встречи, прихватив с собой все свои скромные средства, но дальше московского вокзала, увы, не пробился – начисто его обворовали. Только важный план почему-то не взяли, дураки. А план, по словам Сашки, очень понравился всем – и железнодорожной милиции, и психиатрам. В соответствии с этим руководящим документом беднягу и направили в его обычную резиденцию, где вот уже три года и пребывает…

 

…Я испугался, что Сашка начнёт втолковывать мне теорию нового языка, но он вдруг просто заговорил на нём – нес без остановки что ни попадя, какие-то случайные звуки с неизбежными повторами, как дети, играя, пытаются изобразить иностранную речь.

 

–  Что это значит? – оборвал я.

–  Перевода я пока не знаю, – совершенно серьёзно ответил Сашка и с явным упоением опять перешёл на свой язык. Я хотел снова как-то остановить этот апофеоз безумия, но тут неожиданно заметил явную перемену всего его вида – желтизна щёк постепенно сменялась лёгким румянцем, лицо стало оживать, приобретая мимику, даже туловище немного распрямилось. Он как бы просыпался, освобождаясь от мертвящей пелены, и мне показалось, что я начинаю его понимать, даже ещё лучше, чем на обычном языке, как понимают музыку или песню. Конечно, он горько жаловался и вспоминал что-то важное. Он страстно говорил и про текущие обиды, и про обиды всей беспощадной жизни. Я дал ему выговориться. Может, он вспоминал, как мать когда-то тоже приезжала к нему в пионерский лагерь под Москвой, а может, его, горемычного, заботила брошенная квартира, всё ещё зловеще висящая над ним и не дающая кому-то покоя. Наконец, замолчав, он быстро вернулся к исходному состоянию, и я понял, что пора закругляться.

 

 

Крепкая санитарка защёлкала ключами в плотинах этого страшного шлюза, дышащего преисподней. Я пообещал ещё приехать, а согбённый Сашка из-под санитаркиного локтя по детски всё махал мне ручкой и опять что-то горячо заговорил на своём горемычном языке.  

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

  

 

 

 

 

 

 

           

 

 

 

 

 

 

 


© Copyright: Николай Зубец, 2012

Регистрационный номер №0013913

от 11 января 2012

[Скрыть] Регистрационный номер 0013913 выдан для произведения:


 

 

 

Я даже думал, что Сашки уже нет вообще, но случайно узнал, что он опять в психушке и уже несколько лет безвылазно. А его двухкомнатную квартиру оформили, вроде, на какого-то тамошнего ловкого врача. Я не мог не придти.

 

–  Кто вы ему?

–  Мы были одноклассниками.

–  А сегодня день посещения родственников.

–  Но у него их нет.

–  У него есть опекун!

–  ???

–  Ладно, проходите.

 

Меня впустили две немолодые, но крепкие санитарки, некрасивые, каждая по-своему, но обе удивительно одинаково хмурые и суровые. Снова заперли дверь на ключ. Я   пошёл было за ними в следующую, но её тоже заперли перед самым носом, велев ждать в этом шлюзе, условно, но, вроде бы, бдительно разделяющем разные миры. Повеяло моргом. Было слышно, как в недрах безумного мира санитарка по военному отдавала какие-то команды и втолковывающе повторяла слово «одноклассник». Долго стояла тяжёлая казённая тишина, но вот шаги, завертелся ключ, и очень серьёзная санитарка, как дрессировщик на арену, выводит какое-то существо – не то согбённую бабушку, не то ряженую зверушку в похожих на юбку широченных красных штанах. Тщедушное существо на полусогнутых ногах, выставив вперёд руки, как бы ухватившиеся за невидимый руль, нетвёрдыми, но отрывистыми, как у робота, шагами направилось из двери прямо к противоположной стене. Санитарка молча скорректировала движение в мою сторону и исчезла.

 

Я и не ждал ничего хорошего, но всё же растерялся, узнав Сашку только по выпученным глазам и курчавой голове. Он всегда был выше меня ростом, а сейчас, скрючившись, едва доставал мне до груди. Бледное с желтизной лицо выражало какую-то неизбывную озабоченность и походило на застывшую маску. Однако, увидев, наконец, меня, узнал сразу и первым быстро заговорил: «А, это ты, Коля. Не зря я с тобой познакомился в шестидесятом году. Вот есть теперь с кем поговорить. А я здесь окончательно вылечился. Как твои мама, брат?» Узнав, что их уже нет, сразу поинтересовался, что стало с их квартирами. Говорил Сашка всё с тем же застывшим выражением лица, монотонно и так невнятно, что приходилось напрягаться, чтобы понять. Я спросил про опекуна:

 

–  Это твой врач?

–  Нет, простой шофёр.

–  Из вашей больницы?

–  Нет.

–  Откуда же ты его знаешь?

–  Он друг моей врачихи.

–  Понятно… А как он тебя опекает?

–  Продукты приносит, например.

–  Часто?

–  Был вот месяца три назад.

–  Не густо, однако.

 

–  Он очень занят. Ведь главная задача опекуна – это сохранение основных материальных ценностей, – протранслировал кого-то Сашка.

 

–  И твою военную пенсию получает?

–  Конечно. И тратит на меня. – Мы оба посмотрели на его штаны, сшитые вроде как из старого, полинявшего флага СССР.

–  Бываешь на свежем воздухе?

– Редко. Только во внутреннем дворе. Обижают меня здесь… Особенно один больной – подскочет, когда никто не видит, и кулаком больно саданёт.

–  А где твоя врачиха?

–  Она сейчас в отпуске.

 

Я пообещал поговорить с ней, когда она выйдет, и про странного опекуна, и про обидчика. Почувствовав какую-то поддержку, Сашка доверительно, но очень запутанно и таинственно рассказал, как его потихоньку от больничной администрации, переодев в камуфляж, возили подписывать какие-то бумаги на квартиру. Расспрашивал меня, висят ли там на окнах занавески. А речь становилась всё неразборчивее. Заметив, что я с трудом понимаю, признался: «Я говорить разучился – не с кем. Но я изобрёл новый язык. Он полегче. Сейчас расскажу – очень интересно».

 

Я  испугался, что он начнёт свой обычный монолог, вызывающий головную боль…

 

…Появился он в нашем восьмом классе «А» красивым, кучерявым и стройным, с лицом, похожим на благородного древнего грека. Стильный импортный костюм и туфли на модной толстой подошве – сразу было видно, что он из столицы. Но в глазах ребят авторитет не заработал, поскольку выяснилось вскорости, что москвич совсем не может за себя постоять, огрызнуться хотя бы. Он никогда и не пытался защищаться, быстро превратившись в какой-то полигон для срывания любого зла. И дохловат был, и живости не хватало, и чего-то ещё. А глаза уже тогда неестественно поблескивали. Я всегда заступался за него. Большой доблести это не требовало – настоящие хулиганы его никогда и не трогали, а донимала всякая хищная мелкота.

 

Его мать была медсестрой на фронте, где Сашка и родился. Отец – красный командир – после войны их узнавал, но не признавал. Они бедовали в Москве. И здесь матери стало казаться, что все хотят им зла. Везде все соседи непременно травили их газом – крыша начинала ехать. И они ехали – без злости и скандалов меняли одну квартиру за другой, перемещаясь всё дальше от центра, затем в Подмосковье и, наконец, очутились в Воронеже, на самой окраине, в доме с печным отоплением. Мать получала крохотную пенсию. Модный костюм оказался Сашкиной одеждой на все случаи жизни и быстро истрепался. Школа на казённые деньги купила ему зимнее пальто. Сашка относился к нему трепетно, на раздевалку не сдавал, а вешал прямо в классе на гвоздике. Но постоянно находились дебильные шутники – то выпачкают пальто, то дурацкую табличку пристроят. Он всё терпел и дичал потихоньку. Учителя, видимо, понимали, с кем имеют дело, и, облегчая себе жизнь, сумели выдавить его в вечернюю школу. Да и нужда подталкивала пойти на завод слесарить.

 

Потом он пробовал поступить в университет. Все экзамены на истфак сдал, но баллов не хватило. И тут судьба поиздевалась над ним весьма изощрённо. Не прошедшим по конкурсу предложили без экзаменов поступить в военное училище, и Сашка решился. Я его там и в страшном сне представить не мог, но медкомиссию он как-то проскочил. И, главное, расцвёл там! Формой щеголял. Сразу стал отличником боевой и политической – грамотный ведь, аккуратный и исполнительный. А нездоровый блеск выпученных, как и у матери, глаз, который начинал сверкать всё отчётливее, там, видимо, принимали за бравый службистский огонёк. Он свято проникся требуемым духом. Увидит на улице пьяного бесчувственного – обязательно в милицию оттащит: пусть наш быт не позорит. А вот девчата его вмиг раскусывали – ни к одной на танцах привязаться не мог – только из-за этого тогда и переживал. Звёздный миг наступил с получением офицерской звёздочки. Сашка забрал переполненную гордостью мать, которой так сладко было прикоснуться к его военной форме, гордо бросил свою халупу и поехал по распределению на Север. Зэков охранял в лагере.

 

Там всё вскорости и прояснилось. Никаких ЧП, слава Богу. Просто получилась какая-то коллективная пьянка, заставившая к нему присмотреться. И все всё поняли. Комиссовали Сашку подчистую с мизерной пенсией. Они вернулись в Воронеж, еле-еле сумев получить халупку ещё более жалкую. И зажили – то она в сумасшедший дом попадёт, то он, а бывало, и вместе там обретаются. Часто, обычно зимами, нужда заставляла их самих проситься в больницу. Сашка стал писать какие-то философские трактаты без начала и конца и временами явно заговаривался. Наконец, матери, как участнице войны, дали нормальную квартиру. Пенсии у них подросли, пайки ветеранские выдавали. Но их жизнь улучшиться не могла. Сашка отпустил бороду и редко выходил из дома, в основном в библиотеки. Общаться с ним было тяжело. Он жадно набрасывался на собеседника и поначалу обычно рассуждал умно и аргументировано, а затем глазища разгорались, и он начинал нести всякую околесицу. Если же его оборвёшь, сразу замолкал и как-то виновато и стыдливо улыбался, как будто его застали за чем-то неприличным. Но вскоре глаза блестели снова.

 

Я очень любил вылазки с палаткой. Иногда приглашал Сашку – только он всегда был свободен. Дрова приготовить, сварить что-нибудь он толком не мог, но вдвоём всё же веселее. Сидим вечерами на краю веневитиновского луга с кружками мятного чая, любуемся красками зорьки, догорающей над тёмным силуэтом сосёнок за Усманкой, а он неспешно рассказывает и про военное училище, и про зону, но может поведать и о своих глюках. «Иду я посреди улицы и представляется мне, что я – Бог. Поведу слегка левой рукой – и все машины налево сворачивают, махну им направо – они все направо от меня отскакивают». Эти видения на центральных улицах в часы пик всегда кончались милицией и психушкой. А то уже в больнице вообразится ему, что прогремела в мире атомная война и нет уже ни городов, ни людей, а осталась только на всей пустой Земле одна их всеми забытая психлечебница. И кровавое закатное зарево за решётками окон подтверждает эту страшную догадку. И начинает он понимать, какая тяжёлая миссия по руководству остатком людей ложится, конечно, на его бедную голову. Как же жалки и нелепы попытки этих грубых и глупых санитаров помешать ему – избраннику Неба – выполнить его великое предназначение! Вот у кого черпать сюжеты для ужастиков и комедий абсурда. Рассказывал он такие вещи, слегка подтрунивая над собой, ясно понимая, что это болезнь, и в то же время как бы исповедуясь и очень радуясь возможности быть совершенно откровенным.

 

 

Я никогда не опасался оставаться с ним. Чудесно знал, что Сашка не способен и мухи обидеть. Но когда я на ночь  клал под матрац топорик – не от него, конечно, а от каких-нибудь теоретических внешних злодеев, – старался всё же, чтобы он этого не видел. Однако, заметил и говорит:

 

–  Давай лучше топор мне.

–  Зачем это?

–  Если ты кого-нибудь зарубишь – сядешь в тюрьму, а мне ведь ничего не будет.

 

Логично, но мы всё же по-джентльменски договорились функции крайних мер разделить – орудовать в случае чего буду я, а он всё возьмёт на себя при необходимости.

 

Очень долго мы не виделись. В последний раз он пришёл ко мне три года назад с нелепой длинной бородой, похожий на странника, Бог весть каких времён и народов, и дико сверкая глазами, рассказал страшную историю про то, как умерла его мать и как он, совсем не понимая, что положено делать, накрепко заперся в квартире и не впускал почуявших недоброе соседей. Перед этим ему здорово заморочили голову расплодившиеся тогда кришнаиты, и он решил самостоятельно кремировать матушку прямо на газовой плите. И было начал уже, и сотворил бы что-то непотребное, но люди всё же ворвались. Похоронили мать без него и неизвестно где, а он, как всегда, проследовал в знакомую лечебницу и пробыл вдали от суеты несколько лет. Без него добрые соседушки не раз пытались самовольно занять квартиру, но милиция их выдворяла. Когда же он вернулся в опечатанное и  совсем разворованное жилище, стали его склонять к каким-то фиктивным бракам – всё с той же задумкой. Никому Сашка не поддался.

 

Вскоре он совершил и последний свой подвиг. Хоть и больна была его курчавая головушка, не мог он, выйдя на волю, не видеть, что всё в этом мире в самом деле вопиюще не так. И составил план коренного переустройства. Доверить его и поручить исполнение он мог только самому вождю демократических либералов – лишь он казался Сашке оплотом трезвого здравомыслия и истинной созидательности. И лихая голова лидера курчавилась по-родственному сходно. И что-то было в глазах. Поехал Сашка в Москву для личной встречи, прихватив с собой все свои скромные средства, но дальше московского вокзала, увы, не пробился – начисто его обворовали. Только важный план почему-то не взяли, дураки. А план, по словам Сашки, очень понравился всем – и железнодорожной милиции, и психиатрам. В соответствии с этим руководящим документом беднягу и направили в его обычную резиденцию, где вот уже три года и пребывает…

 

…Я испугался, что Сашка начнёт втолковывать мне теорию нового языка, но он вдруг просто заговорил на нём – нес без остановки что ни попадя, какие-то случайные звуки с неизбежными повторами, как дети, играя, пытаются изобразить иностранную речь.

 

–  Что это значит? – оборвал я.

–  Перевода я пока не знаю, – совершенно серьёзно ответил Сашка и с явным упоением опять перешёл на свой язык. Я хотел снова как-то остановить этот апофеоз безумия, но тут неожиданно заметил явную перемену всего его вида – желтизна щёк постепенно сменялась лёгким румянцем, лицо стало оживать, приобретая мимику, даже туловище немного распрямилось. Он как бы просыпался, освобождаясь от мертвящей пелены, и мне показалось, что я начинаю его понимать, даже ещё лучше, чем на обычном языке, как понимают музыку или песню. Конечно, он горько жаловался и вспоминал что-то важное. Он страстно говорил и про текущие обиды, и про обиды всей беспощадной жизни. Я дал ему выговориться. Может, он вспоминал, как мать когда-то тоже приезжала к нему в пионерский лагерь под Москвой, а может, его, горемычного, заботила брошенная квартира, всё ещё зловеще висящая над ним и не дающая кому-то покоя. Наконец, замолчав, он быстро вернулся к исходному состоянию, и я понял, что пора закругляться.

 

 

Крепкая санитарка защёлкала ключами в плотинах этого страшного шлюза, дышащего преисподней. Я пообещал ещё приехать, а согбённый Сашка из-под санитаркиного локтя по детски всё махал мне ручкой и опять что-то горячо заговорил на своём горемычном языке.  

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

  

 

 

 

 

 

           

 

 

 

 

 

 

 


Рейтинг: +1 789 просмотров
Комментарии (2)
0 # 11 января 2012 в 15:16 0
Мне понравился последние предложения. Особенно понравились.
Николай Зубец # 12 января 2012 в 20:13 0
Спасибо, Катя!
Популярная проза за месяц
147
126
123
102
101
100
99
97
94
93
91
90
89
НАРЦИСС... 30 мая 2017 (Анна Гирик)
85
81
81
81
80
80
79
78
77
77
77
76
76
75
72
71
67