Немцы появились в деревне буднично и как-то по-домашнему. Ближе к обеду из-за горки перевалил грузовик с десятком солдат, три подводы на лошадях да протарахтел один мотоцикл. Немцы говорили во всё горло, так, что их голоса в деревенской тишине слышались особенно отчётливо. Под жильё они себе отобрали самые просторные и ладные избы.
– Хозяева, тоже мне, – сплюнул дед Митрошка. Ему шёл уже девятый десяток, жил он бобылём, изба его покосилась и была крыта местами соломой, местами дранкой. На его избу никто польститься не мог, поэтому Митрошка мог себе позволить некоторую независимость. Он даже специально стрельнул у немецкого шофёра сигаретку, чтобы затем ходить по деревне и доказывать, что немецкое курево – дерьмо.
Сыновья Прасковьи Жилиной в тот же день подались в партизаны, уведя с собой корову и спрятав её где-то в окрестных болотах. Платон Круглов вымазал своей красавице-дочке волосы сажей и исхлестал ей руки крапивой, чтобы те были в красных волдырях и казались следствием заразной болезни. Малинины перерезали на всякий случай всех кур и лихорадочно торопились всё это богатство тут же съесть. Все ждали каких-то неприятностей и чего-то неноватого (гадкого).
Однако, немцы вели себя вполне мирно, подчистую людей не обирали и из всего деревенского стада забрали в первый день только три коровы. Местных никого не трогали, а расстрелянный партиец из города Гришка Быстров, по общему мнению, сам погорел, из-за своей глупости. Пытаясь внедриться к немцам от своей подпольной организации, Гришка, отлично знавший немецкий язык, вздумал представляться российским немцем: я, дескать, свой в доску, потому и к вам служить иду. Он даже акцент особый у себя развил.
Казалось ему, что теперь только и остаётся, что прямой дорогой на Берлин – Гитлера убивать. Однако же, погиб Гришка очень глупо. Нелепо погиб. Сел он с немцами шнапс пить. Лопочет ловко по-немецки, думает: всё у него уже в кармане. И вдруг замечает, что смотрят на него за столом как-то странно. Раз посмотрели, два, Гришка заволновался, но и ухом на это не ведёт. Уверен он был в себе очень. А офицер немецкий как стукнет кулаком по столу:
– Врёшь, собака. Никакой ты не немец. Русский ты. Ты шнапс хлебом занюхиваешь. Не водится такого у немцев.
Гришка ну оправдываться, объясняться: от советского быта это, мол, у него прилипло, но слушать его никто не стал. Отвели к лесу да выстрелили в затылок. Кажется, партизаны его потом похоронили. Сами же немцы допросами и разбирательствами всерьёз не занимались. Вообще, в эту глухую русскую деревеньку попала какая-то вспомогательная обозная команда. Даже виселицу для партизан они построили только на пятый день своего пребывания здесь.
В избе Платона Круглова, лучшей избе деревни, разместился штаб. В ближайшем амбаре немцы хранили мешки с мукой, коробки консервов и разную наворованную мелочёвку – деревянные расписные ложки, балалайки, граммофон с трубой и самогонный аппарат из двух чугунков с медным змеевиком. Семью Круглова немцы переселили в хлев, а сами заняли их хоромы. Каждый день они пили, во всё горло смеялись и стреляли из станкового пулемёта, приспособленного на крыльце, в сторону озера:
– Русс, пу-пу…
Настёна Круглова варила еду всей этой галдящей ораве, одноногого Платона немцы заставляли играть им на балалайке «Барыню», а красавице Шурке выпал удел подтирать по утрам загаженные полы и чистить офицерам сапоги. Шурка просилась в партизаны, заклинала бросить всё хозяйство и уходить, но корову терять не хотелось, и Кругловы, вздохнув, каждый новый день снова шли прислуживать супостатам. Ещё и дед Митрошка своим юмором изрядно изводил. Выливает Шурка помои на дорогу, а дед ей кричит:
– Что, доча, сладок немец ай не?
И смеётся ещё своим дребезжащим глухим смехом. Шурка не знает, куда уж и глаза девать. Мечется, мается. Или на улице как бы невзначай подойдёт свояченица Жилиных и криво ухмыльнётся как бы в сторону:
– Подстилка дешёвая, ничего не стыдится, идёт быдто прынцесса.
Однажды и немцы разглядели за сажей да за наведёнными волдырями, что девушка отменно красива. Стройна, гибка, всё одно к одному, гармоничное, уместное, коса до пояса, глаза – два студёных колодца. И во время очередной пьянки один немецкий офицер, принимая из рук Шурки миску с поджаркой, вдруг хлопнул её рукой ниже спины и к себе попытался притянуть:
– Гут, карашо.
Плохо отдавая себе отчёт в том, что она делает, вспомнив в эту минуту все свои дни страха и обиды, вспомнив Митрошку, Гришку Быстрова, свою корову, Шурка наотмашь отвесила немцу пощёчину. Всей пятернёй – по щеке, по уху, по шее. Пощёчина эта прозвенела в накуренной и пьяной избе, как выстрел. Миска с поджаркой покатилась по полу. Немцы затихли, а офицер, который заговаривал с Шуркой, потянулся к кобуре:
– Дер хунт (собака, то есть).
Девушка стремглав бросилась из горницы. Сердце её билось, как настенные часы в дедовом доме. В голове возникали обрывки самых противоречивых мыслей: убежать, убиться, поджечь дом. К внучке подошёл, ковыляя, Платон, обо всём догадался, обнял Шурку за плечи, повёл к матери в хлев:
– Убежишь – избу сожгут, корову сведут, а все вместе мы не убежим. Куда я на своей деревяшке побегу. Молись, дочка, может, и пожить ещё придётся. А что себя блюдёшь, так это только хорошо, порода у нас вообще такая.
– Ироды, аспиды, – запричитала Настёна. – Мало им покорности нашей, всего мало. Папка, давай уходить. Я часового поленом вдарю, подопрём дом, запалим, пока не очухались.
– Часового она… Поленом… – буркнул дед. Было ясно, что при таком варианте он до леса добежать никак не успеет. Платону умирать не хотелось, но и бесчестия внучки он видеть не хотел. Поворчав для вида, чтобы в женском хоре именно его слово осталось последним, дед приказал:
– Шурка, бери корову и бегом к лесу. Мы с Настёной на двор. Я буду часового отвлекать, а ты, доча, бей гада по голове изо всей силы. Потом уходишь… Да, уходишь, – строго добавил, видя, что Настёна хочет ему возразить, – а я все дела здесь заканчиваю. Кругловы – род чистый и поганить себя не позволит.
– Деда, давай тихо уйдём. Все вместе, – просила Шурка.
– Дом ворогам всё одно не оставлю. И корова не для них рощена, – припечатал дед Платон. – А вам в шуме уходить проще будет.
Наконец, все перекрестились и вышли из хлева на двор. К Шурке сразу же направился тот самый офицер в очках с тонкой металлической оправой. Он сходил по ступенькам крыльца вниз. «Сейчас расстреляет», – завертелось в голове. Настёна бросилась к поленнице дров, а дед устойчивее упирал в землю свою деревяшку, примеряясь сильнее ударить немца кулаком в живот, когда тот подойдёт к нему ближе. Немец вдруг остановился, закашлялся:
– Фройляйн, фройляйн…
Он неловко разводил в стороны руки, всем своим видом показывая крайнюю степень расстроенности и, видимо, пытался извиниться. Быстро поцеловав Шурке кончики пальцев, немец достал из кармана блокнотик и, посвечивая себе карманным фонариком, начал там что-то писать пляшущими буквами. Сняв с головы фуражку, немец махнул ею, всунул записку в руки Платона и заторопился обратно в дом. Словно ничего и не было.
– А что он тебе дал? – потянулась к бумажке немца Настёна.
– Цыц! Что дал, то и дал, – дед сурово засунул немецкое послание себе в карман домотканых штанов. – А тебе, Шурка, уходить всё ж таки надо. Схоронишься пока там, где мы в прошлом году сено ставили, шалашик обновишь. И корову забирай, не знаю, смогу ли с едой часто помогать.
Немного помолчали. Расцеловались. На завтра в деревню пришла другая команда немцев. Стеснительный офицер в очках с тонкой оправой тоже уехал. Деда Митрошку повесили, не посмотрев на возраст. Коров забрали всех. Появились первые полицаи. За убитого партизанами немецкого повара, который пошёл к озеру за водой и пропал, каждый десятый в деревне был повешен. Дом Кругловых тоже не достоял до конца войны – был сожжён, как немецкий штаб.
Шурка в свою родную деревню не вернулась. Там её в открытую звали немецкой подстилкой и плевали в лицо. А что до бумажки, написанной немцем осенним вечером 1941 года, то это оказался его домашний адрес в Германии. Однажды Шурка, теперь уже Александра Ивановна, решила перевести с немецкого на русский содержание того давнего текста. Друг, конечно же, помог и перевёл, но за ним, этим другом, сразу же пришли люди в штатском. Они обозвали Шурку сукой, отобрали у неё эту страничку из немецкого блокнота и вежливо предложили забыть про их визит. Пришлось забыть.
А семейная жизнь у Шурки так и не сложилась. Что-то надломилось в ней, оборвалось. Упрёки сельчан, пощёчина, звук которой преследовал её до самой смерти – об этом она думала ежедневно, уже не могла не думать.
[Скрыть]Регистрационный номер 0122433 выдан для произведения:
Немцы появились в деревне буднично и как-то по-домашнему. Ближе к обеду из-за горки перевалил грузовик с десятком солдат, три подводы на лошадях да протарахтел один мотоцикл. Немцы говорили во всё горло, так, что их голоса в деревенской тишине слышались особенно отчётливо. Под жильё они себе отобрали самые просторные и ладные избы.
– Хозяева, тоже мне, – сплюнул дед Митрошка. Ему шёл уже девятый десяток, жил он бобылём, изба его покосилась и была крыта местами соломой, местами дранкой. На его избу никто польститься не мог, поэтому Митрошка мог себе позволить некоторую независимость. Он даже специально стрельнул у немецкого шофёра сигаретку, чтобы затем ходить по деревне и доказывать, что немецкое курево – дерьмо.
Сыновья Прасковьи Жилиной в тот же день подались в партизаны, уведя с собой корову и спрятав её где-то в окрестных болотах. Платон Круглов вымазал своей красавице-дочке волосы сажей и исхлестал ей руки крапивой, чтобы те были в красных волдырях и казались следствием заразной болезни. Малинины перерезали на всякий случай всех кур и лихорадочно торопились всё это богатство тут же съесть. Все ждали каких-то неприятностей и чего-то неноватого (гадкого).
Однако, немцы вели себя вполне мирно, подчистую людей не обирали и из всего деревенского стада забрали в первый день только три коровы. Местных никого не трогали, а расстрелянный партиец из города Гришка Быстров, по общему мнению, сам погорел, из-за своей глупости. Пытаясь внедриться к немцам от своей подпольной организации, Гришка, отлично знавший немецкий язык, вздумал представляться российским немцем: я, дескать, свой в доску, потому и к вам служить иду. Он даже акцент особый у себя развил.
Казалось ему, что теперь только и остаётся, что прямой дорогой на Берлин – Гитлера убивать. Однако же, погиб Гришка очень глупо. Нелепо погиб. Сел он с немцами шнапс пить. Лопочет ловко по-немецки, думает: всё у него уже в кармане. И вдруг замечает, что смотрят на него за столом как-то странно. Раз посмотрели, два, Гришка заволновался, но и ухом на это не ведёт. Уверен он был в себе очень. А офицер немецкий как стукнет кулаком по столу:
– Врёшь, собака. Никакой ты не немец. Русский ты. Ты шнапс хлебом занюхиваешь. Не водится такого у немцев.
Гришка ну оправдываться, объясняться: от советского быта это, мол, у него прилипло, но слушать его никто не стал. Отвели к лесу да выстрелили в затылок. Кажется, партизаны его потом похоронили. Сами же немцы допросами и разбирательствами всерьёз не занимались. Вообще, в эту глухую русскую деревеньку попала какая-то вспомогательная обозная команда. Даже виселицу для партизан они построили только на пятый день своего пребывания здесь.
В избе Платона Круглова, лучшей избе деревни, разместился штаб. В ближайшем амбаре немцы хранили мешки с мукой, коробки консервов и разную наворованную мелочёвку – деревянные расписные ложки, балалайки, граммофон с трубой и самогонный аппарат из двух чугунков с медным змеевиком. Семью Круглова немцы переселили в хлев, а сами заняли их хоромы. Каждый день они пили, во всё горло смеялись и стреляли из станкового пулемёта, приспособленного на крыльце, в сторону озера:
– Русс, пу-пу…
Настёна Круглова варила еду всей этой галдящей ораве, одноногого Платона немцы заставляли играть им на балалайке «Барыню», а красавице Шурке выпал удел подтирать по утрам загаженные полы и чистить офицерам сапоги. Шурка просилась в партизаны, заклинала бросить всё хозяйство и уходить, но корову терять не хотелось, и Кругловы, вздохнув, каждый новый день снова шли прислуживать супостатам. Ещё и дед Митрошка своим юмором изрядно изводил. Выливает Шурка помои на дорогу, а дед ей кричит:
– Что, доча, сладок немец ай не?
И смеётся ещё своим дребезжащим глухим смехом. Шурка не знает, куда уж и глаза девать. Мечется, мается. Или на улице как бы невзначай подойдёт свояченица Жилиных и криво ухмыльнётся как бы в сторону:
– Подстилка дешёвая, ничего не стыдится, идёт быдто прынцесса.
Однажды и немцы разглядели за сажей да за наведёнными волдырями, что девушка отменно красива. Стройна, гибка, всё одно к одному, гармоничное, уместное, коса до пояса, глаза – два студёных колодца. И во время очередной пьянки один немецкий офицер, принимая из рук Шурки миску с поджаркой, вдруг хлопнул её рукой ниже спины и к себе попытался притянуть:
– Гут, карашо.
Плохо отдавая себе отчёт в том, что она делает, вспомнив в эту минуту все свои дни страха и обиды, вспомнив Митрошку, Гришку Быстрова, свою корову, Шурка наотмашь отвесила немцу пощёчину. Всей пятернёй – по щеке, по уху, по шее. Пощёчина эта прозвенела в накуренной и пьяной избе, как выстрел. Миска с поджаркой покатилась по полу. Немцы затихли, а офицер, который заговаривал с Шуркой, потянулся к кобуре:
– Дер хунт (собака, то есть).
Девушка стремглав бросилась из горницы. Сердце её билось, как настенные часы в дедовом доме. В голове возникали обрывки самых противоречивых мыслей: убежать, убиться, поджечь дом. К внучке подошёл, ковыляя, Платон, обо всём догадался, обнял Шурку за плечи, повёл к матери в хлев:
– Убежишь – избу сожгут, корову сведут, а все вместе мы не убежим. Куда я на своей деревяшке побегу. Молись, дочка, может, и пожить ещё придётся. А что себя блюдёшь, так это только хорошо, порода у нас вообще такая.
– Ироды, аспиды, – запричитала Настёна. – Мало им покорности нашей, всего мало. Папка, давай уходить. Я часового поленом вдарю, подопрём дом, запалим, пока не очухались.
– Часового она… Поленом… – буркнул дед. Было ясно, что при таком варианте он до леса добежать никак не успеет. Платону умирать не хотелось, но и бесчестия внучки он видеть не хотел. Поворчав для вида, чтобы в женском хоре именно его слово осталось последним, дед приказал:
– Шурка, бери корову и бегом к лесу. Мы с Настёной на двор. Я буду часового отвлекать, а ты, доча, бей гада по голове изо всей силы. Потом уходишь… Да, уходишь, – строго добавил, видя, что Настёна хочет ему возразить, – а я все дела здесь заканчиваю. Кругловы – род чистый и поганить себя не позволит.
– Деда, давай тихо уйдём. Все вместе, – просила Шурка.
– Дом ворогам всё одно не оставлю. И корова не для них рощена, – припечатал дед Платон. – А вам в шуме уходить проще будет.
Наконец, все перекрестились и вышли из хлева на двор. К Шурке сразу же направился тот самый офицер в очках с тонкой металлической оправой. Он сходил по ступенькам крыльца вниз. «Сейчас расстреляет», – завертелось в голове. Настёна бросилась к поленнице дров, а дед устойчивее упирал в землю свою деревяшку, примеряясь сильнее ударить немца кулаком в живот, когда тот подойдёт к нему ближе. Немец вдруг остановился, закашлялся:
– Фройляйн, фройляйн…
Он неловко разводил в стороны руки, всем своим видом показывая крайнюю степень расстроенности и, видимо, пытался извиниться. Быстро поцеловав Шурке кончики пальцев, немец достал из кармана блокнотик и, посвечивая себе карманным фонариком, начал там что-то писать пляшущими буквами. Сняв с головы фуражку, немец махнул ею, всунул записку в руки Платона и заторопился обратно в дом. Словно ничего и не было.
– А что он тебе дал? – потянулась к бумажке немца Настёна.
– Цыц! Что дал, то и дал, – дед сурово засунул немецкое послание себе в карман домотканых штанов. – А тебе, Шурка, уходить всё ж таки надо. Схоронишься пока там, где мы в прошлом году сено ставили, шалашик обновишь. И корову забирай, не знаю, смогу ли с едой часто помогать.
Немного помолчали. Расцеловались. На завтра в деревню пришла другая команда немцев. Стеснительный офицер в очках с тонкой оправой тоже уехал. Деда Митрошку повесили, не посмотрев на возраст. Коров забрали всех. Появились первые полицаи. За убитого партизанами немецкого повара, который пошёл к озеру за водой и пропал, каждый десятый в деревне был повешен. Дом Кругловых тоже не достоял до конца войны – был сожжён, как немецкий штаб.
Шурка в свою родную деревню не вернулась. Там её в открытую звали немецкой подстилкой и плевали в лицо. А что до бумажки, написанной немцем осенним вечером 1941 года, то это оказался его домашний адрес в Германии. Однажды Шурка, теперь уже Александра Ивановна, решила перевести с немецкого на русский содержание того давнего текста. Друг, конечно же, помог и перевёл, но за ним, этим другом, сразу же пришли люди в штатском. Они обозвали Шурку сукой, отобрали у неё эту страничку из немецкого блокнота и вежливо предложили забыть про их визит. Пришлось забыть.
А семейная жизнь у Шурки так и не сложилась. Что-то надломилось в ней, оборвалось. Упрёки сельчан, пощёчина, звук которой преследовал её до самой смерти – об этом она думала ежедневно, уже не могла не думать.
Вроде бы Шурка жертва обстоятельств, но вызывает не только жалость, а ещё и уважение. Видно, что человек способен совершать поступки, хотя бы дать пощёчину... Очень понравился рассказ, Андрей!
Война всех попробовала на излом. Мне, Ольга, всегда подозрительны люди, которые начинают рассуждать о том, что "всё это было давно", что пора всё забыть, что "время всё смягчает". На самом деле, каждый житель европейской части СССР родом, прежде всего, из Великой Отечественной войны. Каждый, без исключения, раз и навсегда, получил свою порцию испытаний и такого духовного опыта, который в иных условиях никогда не получишь. Кстати, у Шурки был реальный прототип. И прожила эта женщина очень тяжёлую жизнь, гораздо страшнее, чем в рассказе. Ольга, спасибо за отклик и внимание!
Сильный рассказ во всех отношениях! Опять же, как и в других ваших произведениях, Андрей, будничный, если можно так сказать, стиль изложения, без надрыва, усиливает впечатление от прочитанного. Насколько же страшной была та война! Хотя, конечно, любая война - ужасное и противоестественное явление. Сколько судеб искорежено... Забывать нельзя, Вы правы. Спасибо за рассказ.
Спасибо, Нина! На первый взгляд, это, действительно, странно, но, на мой взгляд, чем дальше отдаляется от нас Великая Отечественная, тем важнее становится говорить о ней. С каждым годом её становится легче забывать, вот только делать этого нельзя по определению. Хотя бы из уважения к памяти тех, кто отдал всё, что мог, но общая Победа прошла мимо него стороной.