Недуг
Я рос, покуда росли другие; когда это было необходимо – принимал решения, казавшиеся наиболее верными и логичными; не стремился искать в себе талантовых искр, от которых со временем могло бы зажечься огниво гения, а шёл проторённой, общепринятой тропой, среди плечей, спин и животов точно таких же, как и я, ничем не замечательных людей. Но было во мне коренное отличие – лишь п о л о в и н о й своего сознания воспринимал я этот обыкновеннейший из миров; другая половина меня, – как понимаю сейчас, единственно настоящая, – жила в призрачном мире фиолетовых сумерек, населённых бесплотными, бессловесными существами, чьи внетелесные контакты (ибо двойственность в том мире отсутствовала) достигали иной раз такого пронзительного напряжения, что я даже всерьёз опасался, как бы одно из них не пожелало вступить во связь со мною, навечно погрузив меня в свои бездонные фрактальные глубины. Но пока что сии существа мною почти не интересовались – внезапно возникнув поодаль (пространство вилось там чудовищно сложными, но логически правильными узорами едва ли не художественных форм; время же вовсе не ощущалось), едва взглянув на чужестранца, они тут же опять исчезали в медленно клубящемся аметистовом мареве. А меня, в свою очередь, от омраченья отрывал какой-нибудь будничный учительский окрик (так было в средней во всех отношениях школе), или родительская заушина (родители мои были добросовестные мещане), или дубовая острота институтского лектора, или женино нытьё, или чадов плач...
Тут уж придётся упомянуть и о моей «семейной жизни», которая мне не теплей и не ближе, чем, допустим, абстрактная алгебра. Но так или иначе, жене-то я и обязан своим новым жилищем, – зарешёченным пансионатом для кволых душой, где любезные доктора исследуют мой – цитирую полностью: «редчайший и интереснейший случай, не имеющий ничего общего с шизофренией, как бы не напрашивался вначале этот банальный диагноз».
А женился я в точности так же, как делал з д е с ь всё – бесстрастно, своевременно, патриархально. Супруга моя была женщиной чрезвычайно тупой, жадной и неповоротливой, и даже к единственному, пожалуй, её достоинству – этакой чернобровой малороссийской красоте – я относился довольно прохладно. И всё чаще, с хлюпаньем провалившись сквозь манную кашу «реальности», я падал в ту зрело-сливовую пропасть, в эти фиалково-сизые, прихотливо вьющиеся тени, наводнённые сверхъестественными образами (а какой неописуемой, неповторимой музыкой полнился этот сказочный мир!), и всё дискомфортней становились мои от него пробужденья – или, точнее, мои засыпания в нём, покуда наростала бренная семейная порука. Выкипевшее молоко с кубометрами взрывоопасного газа, набежавшего из залитой плиты, крупные опоздания на мертвящую, душную службу и наш богатый патологиями, вечно испачканный ребёнок, которого я то и дело забывал где-нибудь на улице – всё это было лишь наименьшими из бедствий, случавшихся на почве моего нездорового увлеченья чужеродной вселенной. Но хуже всего прочего была сама моя соложница, чья бытовая лень могла сравниться лишь с её эротическим плотоядием, в то время как меня, признаться, эти нелепые двоеборья, где я участвовал не более как странный биоагрегат, давно уже стали здорово тяготить.
Придавленный пожизненным укладом, точно толстой надгробной плитой, я как-то раз даже подумал: а не сбежать ли мне ото всего этого в какую-нибудь бескрайнюю еловую глушь, дабы вполне предаться там своему преступному увлеченью (ибо инакое здесь принято вытаптывать долыса)?
Но в это время моя заскучавшая гетера начала, наконец, подозревать за мною неладное. Это случилось, полагаю, с подачи пытливых соседей (ведь сама-то она, как уж я говорил, была совершенно бестолковою лежебокой, до смешного, к тому же, ненаблюдательной), которые давно уже бросали на меня косые взгляды, и с которыми жена, возвращаясь из парикмахерской, нередко о чём-то болтала. В самом деле – муж, часами сидящий в странной позе, сомнамбулически пялясь в стену, прежде никак не замутнял её вечернего досуга, заполненного пищей с телепередачами, и не смущало её то, что я порой надолго застывал в статуйной неподвижности, держа в руках, скажем, кофейную турку под струёй переливающейся через край воды, зубную щётку в испенившемся отверзтом рту или, в конце концов, её собственного, бешено орущего ребёнка. "Знаешь, ты такой мизантроп", – заметила она однажды. О мой тонкий психолог! Нет, я нисколько не сомневаюсь, что именно с гадюжьих языков соседских мегер и залегла эта непреходящая тень на её в общем-то терпимое ко мне отношение. Но что началось потом! Многосерийная бедность драматических домыслов, внимательная неуклюжесть сортирного психоанализа и множество заманчивых предложений обратиться (примерно так же заманчива страшная надпись «баянист», тщательно выведенная чьей-то нетвёрдой рукой на станционном заборе) – обратиться к семейному доктору – якобы по поводу нашего следующего ребёночка (а на деле – чтоб только узнать, не принимаю ли психотропных веществ); вся эта гротескная детективщина в конечном счёте довела меня просто до неприличного исступления, хотя я и считал, что бытие на грани двух миров сделало мои нервы прочными, как басовые струны. Я обернулся в войлок молчания, я перебрался в отдельную комнату, и всё же какие надрывные сцены хлестали в моё искусственное одиночество! Целые блюдца слёз, чехарда невозвратных разрывов и шелушащихся начал сначала... Тошно всё это вспоминать.
И вот однажды, бархатным августовским вечером, когда тени листвы, играя в малиновом свете, клонились к облитому закатной кровью подоконнику, а я тем временем ощущал, нежась в креслах, знакомое уплотнение всего своего существа, будучи готовым уже впасть в осязательную, гибкую лиловость м о е г о, теперь-то уж несомненно моего мира, – в комнату вкрадчиво заглянуло ситцевое тезево моей жены, стеснительно остановившейся в дверном проёме. Потупленно помолчав, поглядев на рубиновый лак продолговатых ногтей (так молчала она, когда я сухо делал ей предложение), брюхатая моя бодёнушка заявила мне вдруг (ни для кого уже, впрочем, не вдруг), что так, видите ли, продолжаться больше не может, и что меня и детей она, конечно, не бросит, и что мне попросту надо как следует отдохнуть, и что хворь пройдёт обязательно, и что она подписала уже все необходимые бумаги, и что завтра с утра за мной приедут — не изоляции ради, а токмо с целью лечения...
Которое с переменным успехом длится вот уже несколько месяцев, и состоит лишь в том, что целая коллегия врачей поочерёдно испытывает на мне те или иные новинки фармацевтического фронта, которые так или иначе препятствуют воплощению моей мечты, да-да теперь уже только мечты, несбыточной и далёкой... Так вот вчера меня и осенила эта простая до безобразия мысль: а ведь я действительно сумасшедший! Как мог я бесконечно обманываться скупой вещественностью пасмурного мира каменных физик и органических химий, предпочитая его своему, родному, чьи исчерна-пурпурные частицы содержатся в самых недрах моего состава? «Безумный, как мог ты пойти на такое?!» – этот мучительный укор сквозит отныне в токе каждой моей мысли, издевательски читается во всяком лице и предмете; в страшном скрипе привинченных к полу коек слышу я тот же ехидный упрёк, пижамно белеет он в неподвижном, отёчном силуэте «овощного» соседа по палате, им пронизана и побочная тошнота препаратов... Сейчас-то они уже не позволят мне сбежать д о м о й, а ведь раньше это можно было сделать с той лёгкостью, с какой почти без всплеска скользит мокрое мыло с края ванной в парную воду! Это ностальгия, которой не передать...
Не далее как вчера я понял, что сошёл с ума. Не могу в точности определить временную черту, за которой я был "нормальным", знаю только, что зародыш коварного недуга, которому теперь знаю имя и цену, рос и крепчал на дне моего рассудка всю мою полусознательную жизнь. Да, именно такого эпитета заслуживает она, эта как бы дымкою сна окутанная и на первый взгляд совершенно обыкновенная жизнь, малоизвилистый путь которой никогда не озарялся молнией творчества, не терялся под тучевой завесью несчастий, не был всполошён яркою радугой чувственных переживаний и, уж конечно, не был освещён светозарным яром чистой любви.
Я рос, покуда росли другие; когда это было необходимо - принимал решения, казавшиеся наиболее верными и логичными, не стремился искать в себе талантовых искр от которых со временем могло бы зажечься огниво гения, а шёл проторённой, общепринятой тропой, меж плечей, спин и животов точно таких же как и я ничем не замечательных людей, лишь
п о л о в и н о й своего сознания воспринимая этот обыкновеннейший из миров. И вот тут-то и крылось моё ото всех отличие - другая половина меня, как понимаю сейчас - единственно настоящая моя половина, жила, а вернее, дремала покамест в сумеречном фиолетово-лиловом мире, населённом бесплотными, бессловесными существами, внеполовые контакты которых (ибо двойственность в том мире отсутсвовала) достигали иной раз такой пронзительной чистоты, такого самоосознающего, всеобъемлющего накала, что случались минуты, когда я всерьёз опасался, как бы одно из них не пожелало вступить во связь со мною и тем самым не увлекло бы меня т у д а, в эти безграничные фрактальные бездны. До тех пор сии существа лишь изредка приближались ко мне, наплывая из ежевично-сливочных клубов густой взвеси (обволакивающей т а м всё, и питавшей и х, по-видимому, всем необходимым), и держались какое-то время (которое если и существовало т а м для н и х, то разворачивалось явно не в испещрённую отметинами линейку, а в какие-то чудовищно сложные, но логически правильные узоры едва ли не художественных форм) на расстоянии от меня не далёком, и не близком, но строго фиксированном (хотя, в-общем-то, пространство в тех краях - чистая условность), поглядывая на меня снисходительно, вскольз, - как на чудаковатого чужестранца, живущего бесконечно отсталыми заблуждениями, - чтобы вскоре вновь раствориться в медленно клубящемся аметистовом мареве. Меня, в свою очередь, от омраченья отрывал какой-нибудь будничный учительский взвизг (учился я сперва в средней во всех отношениях школе), или родительская заушина (родители мои были добросовестные мещане), или плоская, в мой безответный адрес нацеленная острота институтского преподавателя, или женино нытьё, или чадов плач... Тут надобно отметить пару скучных подробностей моей "семейной жизни" (думается мне, понятие "жизнь" имеет в этот заспанном мирке не больше практического смысла, чем какие-нибудь громоздкие величины, которыми орудуют теоретики высшей алгебры, или же отвлечённейшие из понятий глубокомысленнейших философов). Сделать это стоит лишь постольку, посколько новой обителью моей (утлом, гадко жёлтом, зарешёченном пансионате для кволых душой, где любезные врачи нянчят и пестуют мой - цитирую полностью - "редчайший и интереснейший случай, не имеющий ничего общего с шизофренией, как не напрашивался бы вначале этот банальный диагноз") я обязан исключительной моей жёнушке. А женился я в точности так же, как и делал з д е с ь всё - бесстрастно, своевременно и полностью сообразно примитивным принципам окружающего меня общества. Жена моя, надо сказать, была (и поныне есть) чрезвычайно тупой, жадной до плоти женщиной, единственным, пожалуй, достоинством которой являлась её чернобровая малороссийская красота, к которой я, как, впрочем, и ко всему здесь, относился всегда прохладно. Потливо корпея над ненасытными её телесами или баюкая наше неуёмное, богатое патологиями дитя (что это, собственно говоря, за существо такое?), я всё чаще и чаще проваливался, западал в ту зрело-сливовую пропасть, в те фиалково-сизые, прихотливо вьющиеся тени, в очертаниях которых можно было, если присмотреться, разглядеть и расслышать (какой неописуемой, неповторимой музыкой полнился этот сказочный мир!) решительно ч т о у г о д н о, и всё дискомфортней становились мои от него пробужденья (или, точнее, мои в нём засыпанья) по мере того, как росла моя семейственная ответсвенность. Выкипевшее молоко вкупе с кубометрами взрывоопасного газа, часами не меняемые изгаженные свивальни, крупные опоздания на убийственно тоскливую службу - всё это было лишь наименьшими из бедствий, происходивших на почве моего нездорового увлеченья чужеродной вселенной. Наибольший же урон (психический и моральный) я нёс от своей соложницы, чья бытовая лень могла сравниться лишь с её всё более растущими самочьими аппетитами. Меня, признаться, эти нелепые, бессмысленные двоеборья, эти не имеющие конца разнузданные, пахабные игрища, в которых я расценивался лишь как объект, начинали здорово утомлять, и, после долгих и тщетных попыток если не побороть своё пристрастие к параллельному миру (где мне всё более с ч а с т л и в о становилось бывать), то хотя бы привести его ко взаимно удовлетворяющему (о, как коробит меня это слово!) знаменателю, я всерьёз задумался - а не податься ли мне в какую-нибудь бескрайнюю еловую глушь, чтобы там п о л н о с т ь ю предаться своему преступному увлеченью (поскольку непознаваемое, инакое з д е с ь принято изолировать и уничтожать), в котором я исподволь начинал различать единственно ценную для меня сферу бытия, - когда жена моя, эта пологоловая, но животною хитростью наделённая гетера, начала за мною что-то неладное подозревать. Надо сказать, гнусно любопытные до чужих судеб соседи давно уже бросали на меня косые взгляды, и я полагаю, что не без их соучастия подозрения закрались в лубочную душу моей супружницы, но, как я уже не раз упоминал, была она совершенно бестолкова, лежебока, да к тому же до смешного ненаблюдательна. То, что её муж по нескольку часов кряду сомнамбулически пялится в стену проходило мимо её поглощённого пищей и телепередачами (одновременно) овечьего сознания; не смущало её и то, что он порою надолго застревал в статуйной неподвижности, держа в руках, скажем, кофейную турку под непрекращающейся струёй переливающейся через край воды, или зубную щётку в испенившимся отверзтом рту, или, в конце концов, её собственного, бешено орущего ребёнка. "Знаешь, ты такой мизантроп", - заметила она мне однажды. О, мой тонкий психолог! Нет, я нисколько не сомневаюсь, что именно с гадюжьих языков соседских мегер залегла непреходящая тень на её в общем-то терпимое ко мне отношение. Но что началось потом... Убожество жениных домыслов, её с разных сторон делаемые, нарочито острожные подкопы под мою психику, глупые, очезрительные уловки, к которым прибегала она дабы завлечь меня в медвежьи лапы дотошного семейного доктора, якобы из соображений здоровья нашего будущего ребёночка (хотя у самой-то уже был барабанный живот, второй по счёту), а на самом деле - лишь с полицейской целью установления, не принимаю ли я психотропных средств, - всё это доводило до исступления даже такого уравновешенного - даром что живущего на границе двух измерений - человека, как я. А сцены, какие женой закатывались сцены! Слёзы, слизь, прощания, прощения... Тошно всё это вспоминать.
И вот однажды, бархатным августовский вечером, когда тени листвы, играя с преждевременно вспыхнувшим фонарным светом, клонились к облитому закатной кровью подоконнику, и я уже ощущал, нежась в креслах, знакомое уплотнение всего моего существа и готов уже был впасть в осязательную, гибкую фиолетовость м о е г о, теперь уже несоменно моего мира, - в комнату вкрадчио заглянуло сперва ситцевое брюхо жены, затем и сама она. Потупленно помолчав, поглядев на рубиновый лак продолговатых своих когтей (так молчала она, когда я сухо делал ей предложение), брюхатая моя бодёнушка заявила вдруг мне (ни для кого уже, впрочем, не "вдруг"), что так, видите ли, продолжаться больше не может, и что меня и детей она, конечно, не бросит, и что мне надо попросту как следует отдохнуть, и что "хворь пройдёт обязательно", и что он подписала уже все необходимые документы, и что завтра с утра за мной пожалуют, - не изоляции ради, а токмо с целью лечения...
"Лечение", кстати, с переменным успехом длится вот уже несколько месяцев, и состоит оно в том, что добрейшие врачеватели мои попеременно испытывают на мне те или иные новинки фармацевтического фронта, которые так или иначе мешают мне слиться с моей мечтой, да-да теперь уже только мечтой, несбыточной и далёкой... И только вчера осенила меня простейшая до безобразия мысль - а ведь я д е й с т в и т е л ь н о сумасшедший... И безумие моё в том заключается, что я бесконечно долго обманывался скупой вещественностью пасмурного мира каменных физик и органических химий, предпочитая его своему, родному, чьи исчерна-пурпурные частицы содержатся в самых недрах моего состава. Как мог я пойти на это, о заблудший безумец! Именно этот укор читался в душевных токах моих эфемерных собратьев. Теперь-то препараты не позволят мне сбежать д о м о й, а ведь раньше это было возможно сделать с тою лёгкостью, с какой почти без всплеска скользит мокрое мыло с края наполненной ванной в тёплую, парную воду! Это ностальгия, которой не передать...
Нет комментариев. Ваш будет первым!