ГлавнаяПрозаКрупные формыРоманы → Страна Милитария. Часть 1.

Страна Милитария. Часть 1.

13 января 2013 - Елена Соловьева

 Глава 1.
- День-деньской, день-деньской
Не смолкают стоны в подземелье!
Шепот твой, звук родной – 
Отголосок прежнего веселья…

Как давно все прошло,
Что влекло, звенело и болело!
Как огнем все сожгло – 
Есть одна тюрьма, где жду расстрела…

Доносившийся с дальнего конца набережной ломкий голос подростка вдруг умолк.
- Небось на полицейского нарвался, - засмеялся худосочный чернявый парень. Девушка, которую он держал под руку, казалось, была недовольна, что песня оборвалась.
- Надеюсь, он успел спрятаться. А вообще, это же безобразие – ребенок просто пел, и вдруг должен прятаться.
- «Просто»! Знаешь, как бы в приюте отходили за такие песенки? 
- И только потому вы помалкивали? Подло и трусливо.
- Не буду тебе напоминать лишний раз, почему ты так говоришь. – Юноша приобнял девушку. Она облокотилась на чугунную решетку с облупившейся краской, глядела на волны, сегодня серые и робкие, точно близорукие зубрилки.
Обычно он стеснялся нежничать на улице, но сегодня воскресный день, четвертый час по полудни – Цельбург расползся по домам, пить чай и готовиться к раннему сну. Разве две-три прихожанки пройдут к обедне – на эти жалкие минутки можно отстраниться.
- Тебя словно насовсем забили там, ты не умеешь быть выше страха. А если мы не поднимемся над страхом сами, то как сможем научить подниматься детей?
- Я так надеюсь, что сейчас ты наконец имеешь в виду наших детей, - вздохнул юноша, уткнув свой острый нос девушке в плечо. – Я, конечно, подлый трус, напрочь забитый в государственном учреждении, и вообще мещанин, недостойный великого звания учителя. Но ты ведь все равно завтра выйдешь за меня замуж.
- Выйду, - согласилась она, мрачно созерцая волны. – Потому что хочу переделать тебя, вытащить то настоящее, что так глубоко зарыто.
Он ласково рассмеялся, крепко прижался к ней.
Едва ли во всем Цельбурге, не таком-то маленьком, хоть и безнадежно захолустном,  сыскалось бы второе столь прелестное существо, как Мэрайя Альтуш, учительница танцев в женской общей школе. Маленькая, стройная, стремительная – вся стремительная, во всем её облике, от крошечных ножек до невесомого профиля, играл огонь движения. Даже когда она стояла, как теперь, то словно прислушивалась: не раздастся ли где зов о помощи, - готовая в мгновение сорваться с места и бежать на крик. Огромные, очень светлые зеленые глаза ни на минуту не тускнели – горели, сияли, сверкали гневом, блестели от слез. Золотистые русые волосы никогда не лежали гладко – вечно несколько завитков выбивалось и покачивалось от легкого ветерка её походки.  
А вот желтоватых, с замученным, испуганным и голодным взглядом приютских выкормышей, таких как Климент Крунк, жених Мэрайи и учитель химии в общей школе для мальчиков, в Цельбурге, да и в любом другом городе Милитарии, было предостаточно. Войны и революции, как известно, плодят прежде всего сирот.
Пятнадцать лет назад маленькая страна на северо-восточном побережье континента называлась совершенно иначе и имела пятисотлетнюю традицию монархического правления. Историки называли это время «эпохой благочиния», когда всякий знал свое место, обычаи старины неукоснительно соблюдались, и ни одно заграничное веяние не оскверняло чистоты народного духа и прямоты разума. Государственные мужи – по дворцам, женщины – по кухням или гостиным, бастарды – по канавам, недовольные – по тюрьмам. Благодать.
Конечно, в последние десятилетия монархического правления династии пришлось идти на уступки соседним государствам, брезговавшим общаться с «варварами». Был создан парламент, куда согнали профессоров из обоих университетов – Западного и Восточного. Ученые при встрече устроили долгую процедуру рукопожатия, потом открыли дебаты и дискутировали до хрипоты, даже до драки. Наконец успокоились и ближе к ночи перенесли заседание в обсерваторию. Государь был чрезвычайно доволен, что заграничное изобретение оказалось столь безобидным. Впрочем, устав от шума, который из обсерватории доносился до окон опочивальни, приказал на следующий же день отправить парламент на каникулы. 
Более прижились разрешенное женское высшее образование и усовершенствование бытовых систем. И даже радио прошло на ура как отменное средство донесения монаршей воли до народа. А вот телефон как изобретение подозрительное и могущее быть использованным во вред оказался под запретом.
Эти-то послабления, по мысли консервативных историков, и привели к тому, что по всей стране расплодились подпольные вольнодумные организации. А потом – надо ж такому случиться! – последний монарх в династии почил бездетным. 
Министры десять дней обсуждали создавшееся положение. Когда же их осталось половина от прежнего состава – остальные перетравили друг друга – пришло известие о восстании в портовом Стормбурге. Назавтра – в Цельбурге, стоявшем на плодороднейших землях. И в ту же ночь вспыхнули дома в центре Майнбурга – столицы страны.

Борясь с восстаниями, правительство подзабыло про безопасность границ – и под предлогом помощи в борьбе с революцией войска южного соседа заняли промышленный Фербург и его  окрестности.
А в восставших городах каждый час полыхал дом особо заворовавшегося чинуши, в то время как сам он – часто со всей семьей – покачивался на ближнем фонарном столбе. Вечерами по улицам шатались пьянющие шайки, распевали похабные песни, обирали несчастных похожих, не успевших спрятаться, и насиловали девушек, одетых чересчур чисто.
- И это все происходило из-за того, - скажет через много лет старик-аптекарь Альтуш, отец Мэрайи, - что люди дорвались до волюшки. Столько веков их душили! Какого зверя воспитывали, поколение за поколением… Когда человеку не дают воли, он берет сам, и тогда – беда!
Маленький Климент не мог осознать, что когда в газете пишут об аресте губернатора – это беда. Когда каждый день демонстрации – это беда. Правда, вскоре средь бела дня стали стрелять, и мальчику запретили выходить на улицу. Без друзей было скучно. За маму, папу и старшую, четырнадцати лет, сестру Алисию страшно: им-то на улице бывать приходилось. Но по сравнению с тем, что случилось потом, изморосным ноябрьским утром, прежние детские страхи померкли навсегда. 
Они все тогда едва собрались за завтраком - не умытые толком, в халатах и ночнушках. Мама разливала чай, когда на лестнице загрохотал топот, и в дверь заколотили ногами. И тут же в соседней квартире протяжно завыли. 
Климент засмеялся: он не слышал прежде, чтобы люди выли по-собачьи. Отец дал ему затрещину и пошел открывать. 
Огромные черные люди в шинелях и с ружьями ввалились в кухню, заполняя её собой и словно вытесняя хозяев к окошку. Мама взяла Климента и Алисию за плечи и в самом деле отступила к окну, а отец, раскинув руки, будто защищая их, бормотал, не отрывая взгляда от пачкавших вчера выскобленный пол кирзачей: «Сейчас, конечно… Мы только оденемся…»
- Все живо на выход, иначе уложим на месте, - процедил тот, кто вошел первым.
Мама, закрыв глаза ладонями, осела на пол и завыла, как минуту назад выли в соседней квартире. Отец заставил её подняться и выволок вон. Следом Алисия, очень тихая, вывела за руку Климента.
Их втолкнули в колонну таких же едва проснувшихся, полуодетых горожан. Те жались друг к другу, как цыплята на рынке; кто-то голосил, другие задыхались, бледные, точно ленивая ноябрьская заря. Солдаты погнали их к городской площади, и никто не сопротивлялся, не остановился даже взглянуть в последний раз на родные окна. А ведь все понимали, что раз-то наверняка последний. 
Горожан вывели на площадь, взяли в кольцо, наставили ружья. Маму с отцом оттерли. Выглянув из-за спины Алисии, Климент увидел перед зданием управы белобрысого толстячка, низенького и пучеглазого, ни дать ни взять жаба в мундире. Тот квакал в громкоговоритель, пыжась изобразить львиный рык, и махал ручкой-сарделькой в сторону приведенных. Алисия затолкнула брата вглубь толпы, и мальчик даже сквозь халат почувствовал влажный холод её ладоней.
- Прячься, - шепнула она, обернувшись. Черная прядь прилипла к её потному лбу. Климент чуть попятился.
- Считаю до трех, и солдаты открывают огонь! Раз! Два…
Через несколько рядов Климента обжог отчаянный плач матери.
- Три!!!
Воздух разорвался сотнями хлопков. Ошпаривающий треск прошил, заполонил пространство. Климент зажал уши, присел на корточки; его толкали, чуть не роняя, и он бился щепкой в штормовой волне, а потом ему под ноги упала Алисия. Она выгибалась, схватившись за шею; хлещущая из-под пальцев кровь кропила мостовую. Тут же на сестру рухнул мужик с разможженной головой, Климента как ядро ударило в спину, он перелетел через трупы, ударился о булыжники и потерял сознание.
…- Просто чудо, что вас не затоптали, - старый Альтуш, слушая рассказ Крунка пятнадцать лет спустя, становился похож на грозовую тучу. – Революционеру, может быть, чувствительность и человечность ни к чему, но после первого же залпа, когда много еще оставалось выживших, вожак цельбургских революционеров сдался. А полковник Цугунд, в свою очередь, сдержал слово, отпустив заложников, и даже велел оказать им помощь. Раненых развезли по больницам, осиротевших детей – по приютам. 
Климент и очнулся тогда в приютском лазарете. Лежал неделю в каморке, всеми ветрами обласканной и изнасилованной. Женщина с бурыми волосами приносила ему иногда кусок хлеба да чашку воды, изредка делала перевязки. Они не говорили друг с другом: он молчал, потому что голову сдавливала боль, а язык отказывался слушаться. Она - потому что не знала, что будет есть завтра.
За мятеж Цельбург подвергли своеобразной экономической блокаде. Запасы продовольствия, за исключением хлеба, а также одежду и средства гигиены Цугунд приказал из города вывезти. Ввозить же в Цельбург что-либо из вышеперечисленного запрещалось под угрозой расстрела. Во исполнение наказания охрану границ города усилили втрое. Блокаду установили на месяц.
Жители всегда сытого Цельбурга в считанные дни устали от голода, грязи и безысходности. Особенно тяжко дышалось тем, кто каждый день на работе был вынужден отдавать драгоценные куски хлеба чужим людям, чужим отродьям, в то время как собственные дети могли сегодня и не дождаться пищи.
Только вот Климент не дорос пока до того, чтобы сочувствовать и входить в положение. Единственное, что он понимал со всей горечью – никто не заберет его из этой холодной комнаты, никто не приласкает и не приветит больше. Родители и сестра не вернутся.
 Подлечив сломанный нос и поцарапанное пулей плечо, его «выписали»: разбудили однажды утром, прошлись по лицу мокрым полотенцем, впихнули в застиранные брючки, накинули на плечи залатанный пиджачок и притащили в класс. 
Он и в воскресную-то школу не ходил раньше, едва умел писать и читать. К тому же в ушах плеск волны смешивался с треском выстрелов, и Климент с трудом разбирал, что говорит учитель. 
- Новенький, к доске! – донеслось сквозь плотную стену шума. Учитель уже раскраснелся от злости. Климент, поперхнувшись, вжался в стул и замотал головой. Учитель схватил его в охапку, сорвал пиджачок, бросил мальчика на пол и больно побил указкой.
Когда на спину перестали сыпаться удары, Климент, трясясь, поднялся. В ушах стоял такой гул и грохот, что, казалось, они вот-вот лопнут, и он истечет кровью, как Алисия. Сестра тотчас появилась перед ним на полу классной комнаты, окровавленная, и с хрипом выгнулась, запрокинувшись лицом. И рядом возникли силуэты отца и матери – растянувшихся на мостовой, изуродованных пулями. Климент не видел их мертвыми, но сейчас почти осязал трупный холод и липкую кровь.
…Открыл глаза мальчик только после того, как на него вылили ведро воды. С этого дня к нему приклеилась кличка «Припадочный».

Глава 2.
Июньское солнце согревало сырой и грязный приютский двор. Мальчишек после обеда вывели на прогулку.
Климент сам не заметил, как убрел в дальний угол двора. Меж необструганных досок забора высовывали головки лохматые белые цветы. Мальчик улыбнулся. Он уже слышал название цветка – мыльнянка. Интересно, из нее в самом деле можно сделать мыло? Вот сейчас и проверим. 
Он разломил стебелек цветка, выдавил на ладонь сок. Растер по коже, пристально рассмотрел. Понюхал.
- Ты что делаешь, идиот! Отравиться хочешь?! Работы мне хочешь добавить?! Как вернемся, выдеру, живого места не останется!
Его дернула та самая женщина с бурыми волосами – воспитательница, по совместительству выполнявшая обязанности медсестры.
- Она ядовитая? – поднял мальчик лицо. Воспитательница чуть остыла.
- Помереть не помрешь, но из клозета не вылезешь.
- А ею можно мыть руки?
- Не ею, а её раствором. И это надо брать корни, а ты взял стебель. И вообще, на что это тебе сдалось? Имей в виду, потащишь в рот какую-то гадость – потом не рад будешь, что жив остался.
«Хорошо, мыльнянка, - мысленно подмигнул мальчик белым лепесткам, ласково льнувшим к грязной смуглой ладошке. – Вот мы и узнали о тебе побольше. И в конце концов придумаем, что с тобой делать».
Он спрятал цветок под рубашку, а когда вернулись с прогулки, схоронил у себя под подушкой. 
Климент постепенно оправлялся: шум в ушах стих, убитые родители и сестра не появлялись больше перед глазами. Но то днем, а ночью каждый раз треск выстрелов накрывал жгучей волной, крики разрывали сознание, кровь хлестала на родные лица, заливая пространство, покуда глаз хватит. Одному проваливаться в кровавый сон до икоты страшно, а друзей у мальчика так и не появилось: с «припадочным» общаться не хотели.
Трепетные лепестки мыльнянки коснулись его, как, наверное, мог бы коснуться друг, и Климент отчего-то решил, что с цветком под подушкой ночью будет спокойнее. Точно, кошмары к нему не пришли, потому что он не уснул,  лежал с закрытыми глазами и воображал, как будет добывать из корней мыльнянки мыло – такое жидкое, щиплющее, пахучее. Совсем не похожее на сероватые обломки, которые выдавали для умывания раз в месяц.
А, возможно, мыльнянка годится не на одно это? 
Так он и уснул, мечтая, под подушкой перебирая лепестки. Проснулся,  когда его столкнули на пол, пнули и обозвали очень странным словом.
- Это что? – ворвалась воспитательница. – Что такое, я вас спрашиваю?
- А вы посмотрите, что Крунк кладет под подушку! – самый старший из приютских протянул женщине обмылок несчастного цветка. «Девчонка!»- пискнул кто-то из малышей, а среди ребят постарше опять пронеслось то слово, непристойное и скользкое.
- Теперь еще и мусор тащишь! – вздохнула воспитательница. – Сил моих с тобой нет!
Климента опять наказали. Но он уже привык: хоть по учебе и старался не отставать, давно догнал сверстников, хоть и не хулиганил, но мало ли на чем можно поймать семилетнего мальчишку. А если и не на чем – обязательно найдутся те, кто захочешь свалить на Припадочного собственные грешки.
Пусть. Зато теперь было, для чего жить.
И страна оживала потихоньку, отходила после угара восстаний. Удалось выдворить южных соседей из Фербурга. Монархическую династию возродить не представлялось возможным: все её представители были убиты в ходе «огненного бунта» в Майнбурге. 
- Прискорбно сознавать, что наша страна никогда не сможет вернуться к славному прошлому, - диктовал речь для трансляции по радио министр обороны, в дни мятежей взявший на себя полномочия диктатора. – Однако перед всем народом даю клятву офицера, что и в форме республики, к которой мы вынуждены перейти, мы сумеем сохранить нашу землю, чистый дух и традиции нашего народа незыблемыми. И для этого мы создадим особенную республику, такую, в которой каждый человек будет жить прежде всего, чтобы охранять свою страну от врагов.
В тот же день вышел декрет о переименовании страны в Милитарию и об объявлении её военной республикой. 
Отныне верховная власть принадлежала министру обороны и генеральскому совету. В каждом городе был сформирован собственный гарнизон, и командиры заменили мэров и губернаторов. 
Без гражданских чиновников, конечно, обходится не получалось, но жалование они получали по сравнению с военными и полицейскими вдвое меньшее, а для продвижения по службе обязательна была рекомендация военного в звании не ниже капитанского. 
Штатская часть годов делилась на кварталы, возглавляемые местными полицейскими начальниками. Каждый полицейский или военный обладал в отношении штатского правом ареста без объяснения причин или немедленного наложения административного взыскания. Процедура подачи жалобы на рядовых солдат или сотрудников полиции была усложнена, жалобы же в отношении офицеров запрещались под страхом уголовного наказания.
В Своде уголовных законов расширили главу о государственных преступлениях и ввели за них санкции, ранее применявшиеся лишь для военных преступников: шпицрутены и расстрел. Генерал Цугунд, сын которого прославился подавлением восстания в Цельбурге, внес предложение о немедленном приведении в исполнение смертного приговора для государственных преступников, что было встречено абсолютной поддержкой министра и совета.
Нельзя сказать, что военные, придя к власти, превратили страну в концлагерь. Государство весьма умеренно контролировало торговлю, покровительствовало промышленности и даже сохранило столь сомнительные начинания предыдущих правителей, как женское образование.
Правда, образование серьезное, то есть мужское, нельзя было обойти вниманием. В общежитиях отныне установили казарменный режим. После занятий студенты любой специальности должны были два часа маршировать на плацу. Кроме того, два дня полностью отдавались военной кафедре, поэтому учебная неделя сожрала и субботу.
От традиций старины отступать тоже не следовало. Отбор в учебные заведения проводился прежде всего по принципу семейственности. Молодые люди сомнительного происхождения, а также незаконнорожденные на высшее образование претендовать не могли. Более того, юноши, осиротевшие столь рано, что никто не смог бы засвидетельствовать добрую репутацию их родителей, не имели права поступать в офицерские училища или же на гражданские факультеты, по окончании которых было возможным получить статус чиновника.
Впрочем, когда Климент Крунк узнал об этом, то нисколько не огорчился. Он давно знал: заниматься будет тем, что сочетает в себе химию и ботанику.
Смутная тяга появилась еще лет в семь, когда он добыл-таки корень мыльнянки и даже сварил его в старом сарае. Мыла не получилось, и застукавший его сторож шею намылил основательно, но трепет удивления при виде того, как меняются вода и трава, встречаясь друг другом, согревал во сне.
В десять лет, когда естественные науки только начались по программе, он нашел в приютской библиотеке учебники ботаники и химии. И дивные картины открылись ему тогда. Мельчайшие частицы то насмерть воюют, то сливаются неразрывно – и оттого-то и сама природа меняется, оттого и человек властен изменить, что имеет, властен вытащить нужное ему из белого бруска мела, из придорожной былинки. Мыло из корневища белого летнего цветка – совершенная мелочь. Зная естественные науки, можно создать лекарства, которые защитили бы человека от самого жуткого мора – но можно и яд, убивающий молниеносно или же подтачивающий здоровье потихоньку и неумолимо.
Убивать Климент не хотел – никогда и никого. Хотел ли помочь – пока сам для себя не выяснил.

Полтора года спустя приют настигла эпидемия тифа. Врачей в Цельбурге было мало, да и они, люди семейные, побаивались потом заразить домочадцев. Так в смрадных комнатах, на серой ветоши и закрывали глаза приютские, зовя в последнем бреду тех, с кем надеялись вот-вот увидеться – или тех, кто бросил при рождении и не пришел в смертный час.
Мальчиков, которых зараза обошла стороной – таких набралось человек пять, и в их числе почему-то оказался чахлый Климент - поместили жить во флигелек к воспитателям. 
Спали мальчишки в коридоре, на полу. На десятую ночь эпидемии Климент проснулся от необычной суеты. Внизу горело разом несколько фонарей, воспитатели шушукались и вздыхали, а незнакомый густой голос сурово бубнил:
- Развели антисанитарию, вшивость невероятная, крысы отъелись, что твои свиноматки, а теперь удивляетесь, почему это тиф мальчишек выкашивает!.. Приготовьте мне кабинет. Нет, спать не буду. Завтракать? Да мне после вони в ваших карцерах кусок в горло не идет! Приготовьте кабинет, чтоб чисто было. И готовьтесь помогать. Лекарств потребуется много.
Затопали на лестнице, Климент зажмурился, но в какую комнату провели гостя – услышал и почувствовал. Когда занялся рассвет и усталые воспитатели растащились наконец по постелям, мальчик бесшумно встал и на цыпочках подкрался к двери, за которой скрывался таинственный гость.
Только бы увидеть, как получаются эти порошки, которые затем вытаскивают с того света. Белая мука, которой должна испугаться смерть.
Мальчик покачнулся, половица в солнечном рассветном квадрате запела, тон подхватила дощатая дверь. Климент отпрянул, но не убежал. Прошла минута – никто не притопал ругаться и наказывать. Мальчик робко шагнул вперед.
Над уставленным склянками столом нависал грузный человек с лохматой пшеничной гривой и моряцкими усами. Очень бережно опустив на стол крошечную блестящую ложечку, гигант повернулся:
- Ну и чего тебе, пострел? Чего не спится?
- Можно вам помочь? – выдохнул Климент. Конечно, он ничем помочь бы не смог, но хоть прикоснуться к тайне…
- Нельзя, - нахмурился гость. – Помешаешь только. – Горло мальчика дернулось, и лекарь добавил. – Когда у меня будет свободная минута, я тебя позову, если тебе интересно. А сейчас иди. Ты меня отвлекаешь.
Из дневных перешептываний Климент понял, что приезжий – не врач, а аптекарь. Говорили, что приехал сюда господин Альтуш из Стормбурга вместе с маленькой дочерью. Удивлялись, как это он приходит давать лекарства тифозным детям, не боясь, что может заразиться сам и заразить свою девочку. А он и не думал пока возвращаться к ней.
… Альтуш ходил по приюту и флигелю, как фельдмаршал. Чувствовалось, что окружающие необъяснимо трепещут перед ним – а он заглядывал в любые чуланы, и после его хриплого оклика тут же мчались воспитатель и уборщица выгребать мусор, смывать многолетний слой пыли, сыпать крысиный яд. Он врывался на кухню и приказал немедленно выкинуть жареную картошку. Он лично следил, чтобы лекарства давались детям вовремя и по точной дозировке.
Когда мальчики пошли на поправку, Альтуш стал иногда позволять себе отдых. И однажды в послеобеденный час Климент решился постучаться к нему.
- Ты? – аптекарь узнал его. – Ну, заходи. Чего хотел?
- Я хотел спросить, - мальчуган запнулся. – Почему вы не врач? Вы ведь так любите лечить…
- Я не врач, потому что доктора в нашей стране - люди подневольные. А я сам себе хозяин. Сам готовлю лекарства, - он указал на стол, уставленный склянками и усеянный пятнами химикатов. – Честно, на совесть! Сам выбираю дозировку. В гадюшниках вроде вашего – сам и выдаю, слежу, чтобы не сперли половину.
Альтуш закашлялся, отдышался.
- И вот про тебя в толк не возьму: просто так ходишь или тебе действительно интересно? – а Климент не сводил глаз с белых порошков и алых микстур. –  Если интересно, то я поговорю с вашей мегерой, может, будут тебя отпускать ко мне после занятий. Дома-то сподручней.

Глава 3.
Клименту разрешили по воскресениям ходить к аптекарю Альтушу изучать ремесло. Приют стоял за городом, аптекарь же жил на западном конце набережной; пешочком, по зимнему молочному холодку добираться два часа.
В ярком домике цвета, какой бывает у волн только в южных морях, Климент и встретил свою русалочку. Посреди первого занятия, когда мальчик ни до чего не смел дотрагиваться, а пытливо наблюдал за нежной работой Альтуша, скрипнула входная дверь, шорох пролетел по коридору.
- Мэрайя явилась, - аптекарь отложил ложечку и колбу. – Придется прерваться. Все равно она нас теперь долго в покое не оставит.
- А где чай? Папа, я замерзла! – зазвенело из-за двери, точно льдинка. В дверь просунулась взлохмаченная белокурая головка.
- Поди поставь. Ты же видишь – мы сегодня не одни.
Девочка исчезла.
- В балетный кружок ходит, - пояснил Альтуш мальчику. – Она у меня огонь, так хоть куда девать, чтоб не набедокурила.
Когда они вошли на кухню, Мэрайя возилась с заваркой. Девочка оказалась тоненькой, на высоких ножках, но маленькой. Короткая косичка нежно-медового отлива растрепалась донельзя, крупные прядки падали на острые детские плечики. На белом, с расписным румянцем, личике блестели светлячками глаза.
- Привет! – она обернулась к Клименту и улыбнулась ему –  будто открыв душу настежь, отдавая беззаботную радость без остатка. И перебирая смутные картины раннего детства, он не смог бы вспомнить подобной улыбки ни у мамы, ни у Алисии. 
Он принял из её рук чашку восхитительно горячего и терпкого чая. Мэрайя пододвигала ему блюдо с чуть твердыми плюшками – сладкими, с медовым отливом вкуса – и щебетала с отцом, прямо за столом откидываясь, выгибая руку – румяной стрелкой торчал оттопыренный мизинчик – дарила улыбку ситцевым занавескам и облупившейся краске рамы.
- Мэрайя, в доме посторонний, - одернул её отец. – Соблюдай хоть какие-то рамки.
- Тебе не нравится? – она стремительно повернулась к Клименту. Сноп света – в глубь души, до самого донышка. Он не нашелся, как ответить, и от смущения нахохлился, нахмурился, глаза – в пол.
Девочка разом отдалилась, померкла. Но только на секунду – и вновь залилась жаворонком. А Климент млел – от непривычно сытного перекуса, тепла и полного покоя в кой-как обогретых, косоватых стенах домика, беззащитного перед морскими ветрами. И от замираний сердца каждый раз, когда на него падал блестящий взгляд. 
Долгие занятия, долгая дорога – в приют Климент возвратился поздно вечером. Обогретый, шел сквозь колючие вихри; обогретый, уснул. 
…Прошло почти пять лет. Наконец кончилась приютская каторга, и началась общажная: Климент поступил в Цельбургский педагогический институт, на факультет естественных наук. Отправляться в другой город было не на что – пришлось смириться, хотя Климент понимал: он никогда не сможет полюбить учительство по-настоящему. Как Мэрайя.
После семи классов она поступила в женское училище культуры, на отделение хореографии. Окончив его, вернулась в школу. Вечно лохматой оторве пришлось загонять под шпильки буйные кудри, носить по будням форменное синее платье и до боли в запястьях снова и снова показывать юным тумбам простенькие взмахи рукой.
Маленьким палачихам не хватало занятий в расписании: они и после уроков не отпускали его Мэрайю, словно лишние три часа, украденные у учительницы, могли передать им её ветерковую грацию. 
- Неужели тебе это нравится? – Крунка теперь каждый раз удивляло её невозможно счастливое лицо.
- Конечно! Вот я разбужу этих девочек – и дальше они пойдут плясать сами, на своем огоньке.
- Уж так все и пойдут?
- На сцену, может быть, не выйдет никто из них. И слава Богу – в таком случае ни одна не будет работать на проклятущую генеральную линию. Но они пронесут огонь по жизни.
Генеральная линия! Обязанность писателей, композиторов, художников, артистов прославлять воинские подвиги защитников Родины и внушать штатским послушание государству. Мэрайя, дитя чардаша и летящих народных танцев, не выносила хрипящего пафоса официального искусства.
- Действительно достойное не нуждалось бы в навязывании. Не хочу участвовать в кормлении ложью.
- Ложью?
Климент не привык задумываться, правду ли пишут в газетах, говорят по радио, вдалбливают на занятиях. Его не удивляло, что каждый год докладывают об огромном урожае, а у них в приюте голодно. Не казалось странным, что учебники по современной отечественной истории славят правительство, победившее безработицу и подарившее народу крышу над головой, а на улицах Цельбурга полно бродяг. Впрочем, даже Климент заметил-таки, что однажды утром, с первыми осенними заморозками нищие исчезли навсегда.
- Их отвезли на поселение, далеко в леса, - объясняла ему Мэрайя. – Отец знаком с одним полицейским, тот их конвоировал. Говорит, там сущая тюрьма.
- В тюрьму они рано или поздно попали бы, - пожал плечами Крунк. – Бродягами не становятся просто так.
Девушка легонько шлепнула его по губам.
- Молчи! Твоих родителей, что, тоже расстреляли бы рано или поздно?
Климент, и обычно-то изжелта-бледный, слегка позеленел.
- Нет, ты отвечай. Если беда все равно настигнет человека – так не нужно спасать его? Пусть тонет?
- Ты передергиваешь, - вздохнул юноша.
- Передергиваю? – вспыхнула Мэрайя. – Каждый вторник и каждую субботу мимо нашего окна ведут двух-трех человек в цепях. Они изранены – живого места нет. А их ведут под шпицрутены. От ста до пятисот – не выносят многие, умирают. И за что? Часто – за шутку, за запрещенную песню. 
Глаза Мэрайи блестели дождем.
- Если бы ты видел их лица. Собирался на занятия, выходил и чувствовал их взгляд. Предсмертный, перед муками, понимаешь? 
- Мэрайка… - Климент, краснея, касался её золотого вихра над виском. Вся жизнь его сосредоточилась на кончиках её пальцев и волос, и покуда он любовался ею, не существовало на свете ни тюрем, ни пустынь, ни стран, где вечный снег.
Они не признавались друг другу в любви. Однако, когда однажды за вечерним чаем старый Альтуш попросил повременить со свадьбой, пока у жениха нет образования и работы – взглянули друг на друга, словно обо всем сговорились в день первой встречи.
И они стали отсчитывать дни и месяцы, отделявшие их от свадьбы: Мэрайя – по собственноручно разрисованным календарям, Климент – по зарубкам на косяке в общажной комнате. Она учила танцевать, он писал рефераты и, вымолив у преподавателей ключ от лаборатории, ставил опыты.
Наконец Крунк получил диплом.
- Это прекрасно. Но ты сначала поработай хоть неделю и подумай, хватит ли тебе терпения на молодую жену, когда будешь возвращаться домой, - так ответил Альтуш на вопрос о том, можно ли теперь сыграть свадьбу.
Работа показалась Клименту  по крайней мере чистилищем, если не хуже. Коллеги его, люди почтенные, гордые сединами, оглядывались на приютского выкормыша с опаской и презрением. Но Бог с ними, они хотя бы не шумели. На пороге же класса Крунку показалось, что он вот-вот оглохнет. Пересилив себя, юноша вошел. Гомон стих – но только покуда детки не поняли, что новый учитель не собирается ни наказывать их за шалости, ни бежать жаловаться классному руководителю. Крунк и вправду не собирался делать ни того, ни другого: мысль о  наказании детей внушало ему непередаваемое отвращение, и он предпочитал терпеть, слоняясь у доски съежившейся тенью и бубня под нос формулы, которые следовало изучить сегодня.
Худо-бедно он провел урок у двух классов, далее же в расписании значился класс выпускной. Пятнадцать-семнадцать лет… Ужасный возраст, когда подросток научился никого и ничего не уважать просто так, но не научился просто так жалеть.
Молодого учителя ожидал особый прием: пронзительная, разрывающая барабанные перепонки трель полицейского свистка. Крунк понял, что переносить подобную пытку не сможет. Сжал указку, но тут же отбросил её, подскочил к хулигану и выдернул у того свисток изо рта. Швырнул на парту. Ударил по её крышке.
- Тихо! – выкрикнул Крунк и сам испугался, но отступать было некуда. – Тихо, - повторил он, почти не понизив голоса. – Если кто-нибудь из вас шевельнется… - он не придумал, чем пригрозить. Мальчишки вроде смолкли. Он отошел к доске, молясь, чтобы ученики не увидели, как дрожат его прижатые к телу локти.
- Как ты можешь кричать на детей, - Мэрайя после рассказа о его первом уроке долго сердилась.
- Зато я пообещал себе никогда их не бить, - Крунк тоже, что скрывать, обиделся.
- Пообещай себе еще не красть и не насиловать. Если ты не можешь найти с детьми общий язык, дело в тебе, а не в них.
Мэрайя заглянула Клименту в глаза и поцеловала похоронно, в лоб.
Через две недели они поженились.

Глава 4.

Со свадьбы Климента и Мэрайи прошел примерно год. Молодые жили отдельно от Альтуша, снимали квартирку в районе доходных домов. Комната побольше служила им гостиной, спальней и библиотекой, комнату поменьше Крунк превратил в лабораторию: уставил стол и шкаф колбами и коробками с химикатами, по стенам развесил сушиться пучки целебных трав. В выходные он мог сутками торчать здесь, отдыхая от учеников, на которых так и не отучился орать, и экспериментируя с лекарствами.
Мэрайя в меру желания вела хозяйство, но по-прежнему предпочитала кухне танцевальный класс, а поваренным книгам – томики стихов и газеты.
- Предупреждаю, женой она будет ужасной, - шутил на свадьбе её отец. – Готовить, вероятнее всего, придется самому.
- Мы вместе не для того, чтобы Мэрайя готовила мне… - растерялся Крунк.
Счастье заключается вовсе не обеде на столе и не в отутюженных рубашках – и тем более не в том, что скажут о тебе другие. Счастье – это когда ты живешь, как считаешь нужным. Климент и Мэрайя жили именно так.
Но иногда про пошлый мир кастрюль все-таки приходилось вспоминать. Как в свежее, не тронутое осенней желтизной первое воскресение сентября, когда оказалось, что в квартирке кончилась вся провизия, даже крупы.
- Добегу до рынка, куплю овощей, - Мэрайя заглянула в «лабораторию». – А после обеда зайду в бакалейную лавку.
Климент едва кивнул. Он как раз доводил до кипения настой ромашки, ему было не до овощей и не до бакалеи.
Он опомнился лишь через два часа: успев подготовить три сложных состава, выглянул из комнаты и понял, что Мэрайя не возвращалась. И как раз постучали в дверь.
…За час до того Мэрайя  выбирала зелень у знакомой торговки. Рядом с опрятной женщиной во вдовьем черном чепце, с одновременно настороженным и покорным взглядом, сидела дочь, миловидная девочка лет тринадцати.
- Так, пожалуй, вот этот пучок петрушки. А сельдерей у вас есть?
Торговка взялась за сельдерей, но зелень выпала из рук. Рядом с Мэрайей вырос плечистый красномордый человек в полицейском мундире. Вся зелень, кажется, моментально увяла, отравленная винными парами его дыхания.
- Ну, старая стерва? Где деньги?
Торговка побелела. Покупатели крадучись отходили в стороны, скрывались за соседними ларьками.
- Какие же деньги? – голос женщины дрожал. – Объясняла же тебе, сколько мне за место отдавать приходится, да самой надо на что-то жить. Какие деньги, постыдись!
- А я тебя предупреждал, - полицейский перегнулся через прилавок. Мэрайя продолжала стоять, как вкопанная. – Предупреждал: не будет денег, возьму то, что есть.
Торговка, взвизгнув, прижала к себе дочь.
- Она арестована за занятие проституцией. Через неделю денег не принесешь – сядешь как сутенерша. А пока она пойдет со мной!
Он шагнул к девочке, но быстрая Мэрайя преградила путь.
- Не имеете права, - заявила учительница. – Здесь сто свидетелей, что эта женщина честно зарабатывает себе на жизнь, а вы вымогаете у нее деньги.
- Чего? Дай пройти, подстилка штатская!
- Скотина в погонах, - выдохнула девушка в пьяное багровое лицо.
Раздался глухой стук, замершие торговки и покупатели судорожно вскрикнули. Полицай пихнул её в грудь,  Мэрайя отлетела к столбу навеса и ударилась затылком о свежевыструганный угол. Новая заколка с большими зубьями не сломалась, лишь чуть треснула, и на белую шею, на лазурный ситец платья закапала кровь. Девушка побледнела донельзя, но продолжала цепляться за столб, за угол прилавка и смотреть уже помутившимся взглядом полицейскому в глаза – пока тот, выругавшись, не убрался. Лишь тогда она смежила веки, расцепила пальцы и опустилась на землю.
Люди боязливо потянулись к ней, вскоре вокруг тела Мэрайи сгрудилась толпа.
- Что с ней? Жива?
- Ай, Господи! Молодая-красивая!
- Врача! Позовите врача кто-нибудь!
- Пропустите, - сухонький старичок подобрался наконец к девушке и ахнул. – Это что же, дочь аптекаря Альтуша?
- Она самая, - сквозь слезы ответила торговка.
- Бедный отец… - доктор вытащил заколку, убрал забрызганные кровью пряди на затылке девушки, тихонько провел пальцами по ране и бережно положил Мэрайю на спину. Сложил её тонкие руки на груди, прикрыл лицо платком.
- Жаль девочку… Отцу я сообщу сам, пока приведите мужа, пусть заберет её. 
За мужем погибшей побежала дочка торговки под охраной пары хулиганов. Ворвавшись в квартиру, они тараторили долго и путано, не решаясь упомянуть о главном. А он их не дослушал – выскочил прочь, не набросив пиджака, не заперев дверь. Дети рынка секунду поколебались, осматривая бедные стены – и побрели за Крунком.
Клименту казалось – земля горит, дома наезжают на него стенами. Он рвался и рвался вперед, примчался наконец на рынок и метнулся туда, откуда пока не решился уйти никто из очевидцев. И мир сузился до стелившегося по земле голубого подола.
- Мэрайка… - он опустился на колени рядом с телом. – Что ж вы ей лицо закрыли? Как же ей дышать?
Климент стряхнул платок – от белого лица жены пахнуло холодным ветерком расстрельного ноябрьского утра. Его рука скользнула по её шее, и сознание, против воли, кольнуло, что жилка не бьется. Он поднял Мэрайю на руки и понес прочь.
Он выдохся, покуда бежал, и шел медленно. Она лежала маленькая, как ребенок в колыбельке, и становилось жутко, что его не слепит больше сияние зеленых глаз, не звенит весенняя капель в её голосе.
Дома Климент уложил Мэрайю на кровать, присел на краешек и сидел так до самого вечера. Уже темнело, когда пришли Альтуш, незнакомый сухонький старик и какие-то женщины.
- Заберите её, - Альтуш не глядел на зятя. – Она должна уйти из того дома, куда вошла, когда приехала в этот город.
Климент поплелся за процессией, уносившей Мэрайю. Его никто не заметил. В лазурном домике на семи ветрах он забился в угол гостиной и глядел, как укладывали Мэрайю на стол, как со звериным ревом прижимал её к себе Альтуш, как гостиная наполнялась ученицами и их матерями – они приходили и на рассвете, и среди ночи, едва услышав, что произошло с любимой учительницей.
Настала пора обмывать и одевать покойницу. Сухонький доктор вывел Климента на кухню, Альтуш потащился за ними.
- Слушай, - он поднял на зятя красные, безумные глаза. – Ей ведь затылок проломила твоя заколка… Помнишь, хвастался, что с зарплаты подарил… А оказалось, убил ты её. Так-то.
Крунк, задрожав, быстро вышел вон. На улице схватился за волосы, дернул изо всех сил – обжигающая боль не принесла облегчения. Ударился головой о стену – тоже не полегчало. Только одно могло вытянуть из его души раскаленный железный прут – если бы Мэрайя открыла глаза, и бедный домик вновь наполнился звоном её голоса. 
Жену его меж тем нарядили в светлое платье, вплели ей в волосы полевые цветы, в руки вложили букетик листьев клена. Климент вернулся в дом, и при виде её посмертной красоты из глаз его покатились холодные слезы, ни на йоту не остудившие жгучее горе.
Он перестал различать время суток, тьма застилала все, не трогая лишь её лицо и полотнище платья. И потому он не понял, что пора выходить и выносить гроб: куда выносить, разве хоронят ночью? Не мог он осознать также, когда целовал Мэрайю в гладкий лоб, что касается её в последний раз. Не мог понять, что на кладбище её обязательно должны закопать в землю.
И лишь возвратившись с похорон к себе домой, где меж зубчиков расчески золотились в осеннем солнце её волосы, где её пестрое домашнее платье свешивалось с ручки кресла, а в сборнике баллад страничка была загнута ею три дня назад, Климент сполна прочувствовал потерю. И до ночи метался, - воздуха не хватало, чтобы закричать – отыскивал по квартире её следы, словно, если бы он собрал все, то Мэрайя могла вернуться.

Глава 5.
Начальник отдела работы с жалобами штатских сунул руку в ящик стола. Жена испекла вчера чудесные пироги, теперь один из них, до отказа набитый яйцом и зеленым луком, ждал гибели, прикрывшись бумагой, как узник – рогожкой. Расправе с пирогом мешал надоедливый посетитель, которому чиновник тщетно пытался втолковать чрезмерность требований.
- Да не просто чрезмерность. Преступность. Господин Швин на прошлой неделе был произведен в офицеры полиции, а следовательно, ваша жалоба есть состав уголовного преступления, причем преступления государственного.
- Когда я подавал жалобу, он еще не был офицером…
- И только потому я не зову сейчас конвоиров, дабы препроводить вас в камеру! Иначе, уверяю, я был бы вынужден поступить именно так.
Чиновник перевел дух, погладил пирог в ящике стола и искоса поглядел на посетителя. Тот был молоденький, почти мальчишка, но казался высохшим стариком с пустыми глазами. Лицо желтое, в темных пятнах, спина сгорблена, руки бессильно повисли. «Видно, пару дней уже перебивается с хлеба на воду».
- И деток не осталось? – спросил чиновник гораздо мягче. Климент покачал головой. – Н-да… С другой стороны, представьте, каково ребенку без матери… А вам надо перетерпеть. Вы еще молоды. Будут и жена, и семья… Только не навредите себе. Больно сейчас, понимаю, но ведь не вернешь уже. Ступайте, я вас не выдам, но впредь постарайтесь здесь не появляться.

Дождь зачастил с раннего утра, земля на кладбище осклизла, трава дрожала под водяными плетьми. Климент ежился на мокрой скамейке у могилки Мэрайи: лавочку соорудили быстро, через три дня стояла уже, ладненькая, веселого голубого цвета, как платье жены в день её гибели. Светлые глаза сияли ему теперь с фарфорового медальона на потемневшем под дождем деревянном кресте, взгляд взлетал над охапкой осенних цветов и уносился к вершинам кладбищенских сосен.
Климент забросил работу – перестал приходить, потому что каждое утро его тянуло к могиле жены, а придя, он просиживал на лавочке дни напролет, оглаживая медальон, цветы и крест, иногда целуя землю.
- Здравствуй, - раздался прежде густой и вкусный, а теперь разбитый, сорванный голос. Альтуш присел рядом с ним. – Вот выбрался. У меня ноги отнимаются последнее время, не выхожу почти. Ладно, сосед проводил – он вон там, у матери своей. А за могилкой-то смотрят. Ты стараешься, или ученицы ухаживают?
- Ученицы, наверное… - Крунк не знал, как у него получилось заговорить.
- Это правильно. Она в них душу вкладывала, не дело, если б забыли. Ну а тебе как живется?
Климент молчал.
- Вот я каждый день посматриваю газеты. И никак не дождусь, чтобы там написали, что ты этого нелюдя отправил на тот свет. Ты чего ж, брат, плошаешь?
- Я жалобу писал. Отклонили, - еле выговорил Крунк.
- Жалобу писал? – старик горько рассмеялся. – Ну это ты смел! Орел! А когда отклонили-то, неужели и ружья не купил? Если что, я стрелять умею, могу научить.
Климент почернел.
- Нет. Не надо.
- Не надо? Ты что, жалеешь его? А может, и вообще того… Простил?
Юноша вздрогнул всем телом.
- Я не могу… убить.
- Убить не можешь? – старик, насупившись, выпрямился и стал опять похож на грозного человека, вытащившего из тифозного мора весь их приют. – Экий ты деликатный! Ручки выпачкать боишься, да? Пусть эти твари живут, пусть девчонки молодые на тот свет отправляются, лишь бы на тебе греха не было?
Климент сглотнул. Перед глазами стояла площадь, на которой расстреляли его родных, он представлял себя среди солдат, с ружьем в руках и понимал, что не сможет выстрелить ни в кого, даже в наивиновнейшего, не сможет пролить ничью кровь.
- Мне жаль, что дочь связала с тобой судьбу, не дождалась настоящего человека, - Альтуш отвернулся от него. – Ты последний трус. Уезжай из города. Ты не достоин даже находиться там, где её могила.
Точно под гипнозом, Крунк встал, обнял крест, прижался губами к влажной глади медальона, коснулся могильного холма. Поднялся и нетвердо пошел по тропе к выходу с кладбища.

Двое суток спустя Климент уже сходил с поезда, примчавшего его в столицу Милитарии – Майнбург. Огромный город шумел и тянулся к болезненному солнцу, но юношу движение жизни уже не затрагивало. Он приехал умирать.
Покончить с собой решился еще в Цельбурге, но подумал, что не стоит старому Альтушу лишний раз напоминать о себе. Мало ли, почтете в газетах – а вдруг расстроится? Он ведь добрый человек, хоть и вспыльчивый. А Климент не стоит того, чтобы после смерти о нем кто-нибудь пожалел.
По перрону бродила одна старушка в поисках квартирантов; она предложила Крунку снять комнату на несколько дней, тот согласился. Все же умирать было пока страшно, да и подготовиться следовало, чтобы наверняка.  
Пару дней он бродил по городу – хозяйке объяснял, что ищет работу – и наконец набрел на тихую березовую рощу с речкой. Деревья стояли достаточно плотно, чтобы ветви начинались на высоте человеческого роста; недавняя буря сломила несколько стволов, остались пеньки, на которые можно было встать.
На рынке Климент купил несколько мотков крепкой веревки и столько же кусков мыла. В роще, на выбранном месте потренировался мылить бечеву, завязывать скользящий узел, прилаживать к ветке. Настала пора приводить приговор в исполнение.
Ночь накануне самоубийства прошла без сна – Крунк перебирал фотографии Мэрайи и подписанные ею открытки. Пришло в голову, что хорошо бы взглянуть в последний раз и на свою семью, вспомнить лица родителей и Алисии – да ничего не осталось от них, ни единого снимка. Над лучшей фотографией Мэрайи он прочитал её любимое стихотворение, попробовал потихоньку просвистеть мелодию чардаша. Наконец, не дожидаясь рассвета, оставил на столе деньги для хозяйки и вышел.
До рощи он добрался, когда солнце уже поднялось над горизонтом. Волнуясь, отыскал заветный пенек, сложил и намылил петлю, влез, приладил к ветке.
Ветер хлестнул его веревкой по лицу. Снова стало жутко, Климент сошел с пенька и опустился на колени.
- Господи! – его голос прыгал и глох. Надо было пред смертью помянуть Мэрайю, позаботиться о ней. – Господи, я сейчас совершу смертный грех. Мне все равно гореть в аду. Господи, если она и грешна была в чем-то, то не вмени ей этого, а позволь мне мучиться за нее. Прошу.
Он поднялся, посмотрел на качавшуюся петлю, и короткое рыдание о своей жизни, прошедшей в боли и кончающейся позорно, вырвалось из груди. Вытерев слезы, он вновь взобрался на пень, накинул веревку на шею.
И вдруг раздался детский плач.
Сначала Климент подумал, что почудилось, и готов был шагнуть со своего «эшафота» - но плач разлетелся по всей роще, громкий, надрывный. Сняв петлю, юноша поспешил на звук.
На берегу речки, завернутый в серую ветошь, лежал ребенок возрастом около года. Черные, уже длинные волосы расплескались по жухлой траве; синеватое от голода личико искажалось криком.
Климент поднял ребенка, укутал в свой пиджак. Вернувшись к месту самоубийства, обмотал петлю вокруг ветки – чтобы не искушать подгулявших горемык. Девочка смолкла и только шумно всхлипывала, припав к его плечу.

© Copyright: Елена Соловьева, 2013

Регистрационный номер №0109182

от 13 января 2013

[Скрыть] Регистрационный номер 0109182 выдан для произведения:

 Глава 1.
- День-деньской, день-деньской
Не смолкают стоны в подземелье!
Шепот твой, звук родной – 
Отголосок прежнего веселья…

Как давно все прошло,
Что влекло, звенело и болело!
Как огнем все сожгло – 
Есть одна тюрьма, где жду расстрела…

Доносившийся с дальнего конца набережной ломкий голос подростка вдруг умолк.
- Небось на полицейского нарвался, - засмеялся худосочный чернявый парень. Девушка, которую он держал под руку, казалось, была недовольна, что песня оборвалась.
- Надеюсь, он успел спрятаться. А вообще, это же безобразие – ребенок просто пел, и вдруг должен прятаться.
- «Просто»! Знаешь, как бы в приюте отходили за такие песенки? 
- И только потому вы помалкивали? Подло и трусливо.
- Не буду тебе напоминать лишний раз, почему ты так говоришь. – Юноша приобнял девушку. Она облокотилась на чугунную решетку с облупившейся краской, глядела на волны, сегодня серые и робкие, точно близорукие зубрилки.
Обычно он стеснялся нежничать на улице, но сегодня воскресный день, четвертый час по полудни – Цельбург расползся по домам, пить чай и готовиться к раннему сну. Разве две-три прихожанки пройдут к обедне – на эти жалкие минутки можно отстраниться.
- Тебя словно насовсем забили там, ты не умеешь быть выше страха. А если мы не поднимемся над страхом сами, то как сможем научить подниматься детей?
- Я так надеюсь, что сейчас ты наконец имеешь в виду наших детей, - вздохнул юноша, уткнув свой острый нос девушке в плечо. – Я, конечно, подлый трус, напрочь забитый в государственном учреждении, и вообще мещанин, недостойный великого звания учителя. Но ты ведь все равно завтра выйдешь за меня замуж.
- Выйду, - согласилась она, мрачно созерцая волны. – Потому что хочу переделать тебя, вытащить то настоящее, что так глубоко зарыто.
Он ласково рассмеялся, крепко прижался к ней.
Едва ли во всем Цельбурге, не таком-то маленьком, хоть и безнадежно захолустном,  сыскалось бы второе столь прелестное существо, как Мэрайя Альтуш, учительница танцев в женской общей школе. Маленькая, стройная, стремительная – вся стремительная, во всем её облике, от крошечных ножек до невесомого профиля, играл огонь движения. Даже когда она стояла, как теперь, то словно прислушивалась: не раздастся ли где зов о помощи, - готовая в мгновение сорваться с места и бежать на крик. Огромные, очень светлые зеленые глаза ни на минуту не тускнели – горели, сияли, сверкали гневом, блестели от слез. Золотистые русые волосы никогда не лежали гладко – вечно несколько завитков выбивалось и покачивалось от легкого ветерка её походки.  
А вот желтоватых, с замученным, испуганным и голодным взглядом приютских выкормышей, таких как Климент Крунк, жених Мэрайи и учитель химии в общей школе для мальчиков, в Цельбурге, да и в любом другом городе Милитарии, было предостаточно. Войны и революции, как известно, плодят прежде всего сирот.
Пятнадцать лет назад маленькая страна на северо-восточном побережье континента называлась совершенно иначе и имела пятисотлетнюю традицию монархического правления. Историки называли это время «эпохой благочиния», когда всякий знал свое место, обычаи старины неукоснительно соблюдались, и ни одно заграничное веяние не оскверняло чистоты народного духа и прямоты разума. Государственные мужи – по дворцам, женщины – по кухням или гостиным, бастарды – по канавам, недовольные – по тюрьмам. Благодать.
Конечно, в последние десятилетия монархического правления династии пришлось идти на уступки соседним государствам, брезговавшим общаться с «варварами». Был создан парламент, куда согнали профессоров из обоих университетов – Западного и Восточного. Ученые при встрече устроили долгую процедуру рукопожатия, потом открыли дебаты и дискутировали до хрипоты, даже до драки. Наконец успокоились и ближе к ночи перенесли заседание в обсерваторию. Государь был чрезвычайно доволен, что заграничное изобретение оказалось столь безобидным. Впрочем, устав от шума, который из обсерватории доносился до окон опочивальни, приказал на следующий же день отправить парламент на каникулы. 
Более прижились разрешенное женское высшее образование и усовершенствование бытовых систем. И даже радио прошло на ура как отменное средство донесения монаршей воли до народа. А вот телефон как изобретение подозрительное и могущее быть использованным во вред оказался под запретом.
Эти-то послабления, по мысли консервативных историков, и привели к тому, что по всей стране расплодились подпольные вольнодумные организации. А потом – надо ж такому случиться! – последний монарх в династии почил бездетным. 
Министры десять дней обсуждали создавшееся положение. Когда же их осталось половина от прежнего состава – остальные перетравили друг друга – пришло известие о восстании в портовом Стормбурге. Назавтра – в Цельбурге, стоявшем на плодороднейших землях. И в ту же ночь вспыхнули дома в центре Майнбурга – столицы страны.

Борясь с восстаниями, правительство подзабыло про безопасность границ – и под предлогом помощи в борьбе с революцией войска южного соседа заняли промышленный Фербург и его  окрестности.
А в восставших городах каждый час полыхал дом особо заворовавшегося чинуши, в то время как сам он – часто со всей семьей – покачивался на ближнем фонарном столбе. Вечерами по улицам шатались пьянющие шайки, распевали похабные песни, обирали несчастных похожих, не успевших спрятаться, и насиловали девушек, одетых чересчур чисто.
- И это все происходило из-за того, - скажет через много лет старик-аптекарь Альтуш, отец Мэрайи, - что люди дорвались до волюшки. Столько веков их душили! Какого зверя воспитывали, поколение за поколением… Когда человеку не дают воли, он берет сам, и тогда – беда!
Маленький Климент не мог осознать, что когда в газете пишут об аресте губернатора – это беда. Когда каждый день демонстрации – это беда. Правда, вскоре средь бела дня стали стрелять, и мальчику запретили выходить на улицу. Без друзей было скучно. За маму, папу и старшую, четырнадцати лет, сестру Алисию страшно: им-то на улице бывать приходилось. Но по сравнению с тем, что случилось потом, изморосным ноябрьским утром, прежние детские страхи померкли навсегда. 
Они все тогда едва собрались за завтраком - не умытые толком, в халатах и ночнушках. Мама разливала чай, когда на лестнице загрохотал топот, и в дверь заколотили ногами. И тут же в соседней квартире протяжно завыли. 
Климент засмеялся: он не слышал прежде, чтобы люди выли по-собачьи. Отец дал ему затрещину и пошел открывать. 
Огромные черные люди в шинелях и с ружьями ввалились в кухню, заполняя её собой и словно вытесняя хозяев к окошку. Мама взяла Климента и Алисию за плечи и в самом деле отступила к окну, а отец, раскинув руки, будто защищая их, бормотал, не отрывая взгляда от пачкавших вчера выскобленный пол кирзачей: «Сейчас, конечно… Мы только оденемся…»
- Все живо на выход, иначе уложим на месте, - процедил тот, кто вошел первым.
Мама, закрыв глаза ладонями, осела на пол и завыла, как минуту назад выли в соседней квартире. Отец заставил её подняться и выволок вон. Следом Алисия, очень тихая, вывела за руку Климента.
Их втолкнули в колонну таких же едва проснувшихся, полуодетых горожан. Те жались друг к другу, как цыплята на рынке; кто-то голосил, другие задыхались, бледные, точно ленивая ноябрьская заря. Солдаты погнали их к городской площади, и никто не сопротивлялся, не остановился даже взглянуть в последний раз на родные окна. А ведь все понимали, что раз-то наверняка последний. 
Горожан вывели на площадь, взяли в кольцо, наставили ружья. Маму с отцом оттерли. Выглянув из-за спины Алисии, Климент увидел перед зданием управы белобрысого толстячка, низенького и пучеглазого, ни дать ни взять жаба в мундире. Тот квакал в громкоговоритель, пыжась изобразить львиный рык, и махал ручкой-сарделькой в сторону приведенных. Алисия затолкнула брата вглубь толпы, и мальчик даже сквозь халат почувствовал влажный холод её ладоней.
- Прячься, - шепнула она, обернувшись. Черная прядь прилипла к её потному лбу. Климент чуть попятился.
- Считаю до трех, и солдаты открывают огонь! Раз! Два…
Через несколько рядов Климента обжог отчаянный плач матери.
- Три!!!
Воздух разорвался сотнями хлопков. Ошпаривающий треск прошил, заполонил пространство. Климент зажал уши, присел на корточки; его толкали, чуть не роняя, и он бился щепкой в штормовой волне, а потом ему под ноги упала Алисия. Она выгибалась, схватившись за шею; хлещущая из-под пальцев кровь кропила мостовую. Тут же на сестру рухнул мужик с разможженной головой, Климента как ядро ударило в спину, он перелетел через трупы, ударился о булыжники и потерял сознание.
…- Просто чудо, что вас не затоптали, - старый Альтуш, слушая рассказ Крунка пятнадцать лет спустя, становился похож на грозовую тучу. – Революционеру, может быть, чувствительность и человечность ни к чему, но после первого же залпа, когда много еще оставалось выживших, вожак цельбургских революционеров сдался. А полковник Цугунд, в свою очередь, сдержал слово, отпустив заложников, и даже велел оказать им помощь. Раненых развезли по больницам, осиротевших детей – по приютам. 
Климент и очнулся тогда в приютском лазарете. Лежал неделю в каморке, всеми ветрами обласканной и изнасилованной. Женщина с бурыми волосами приносила ему иногда кусок хлеба да чашку воды, изредка делала перевязки. Они не говорили друг с другом: он молчал, потому что голову сдавливала боль, а язык отказывался слушаться. Она - потому что не знала, что будет есть завтра.
За мятеж Цельбург подвергли своеобразной экономической блокаде. Запасы продовольствия, за исключением хлеба, а также одежду и средства гигиены Цугунд приказал из города вывезти. Ввозить же в Цельбург что-либо из вышеперечисленного запрещалось под угрозой расстрела. Во исполнение наказания охрану границ города усилили втрое. Блокаду установили на месяц.
Жители всегда сытого Цельбурга в считанные дни устали от голода, грязи и безысходности. Особенно тяжко дышалось тем, кто каждый день на работе был вынужден отдавать драгоценные куски хлеба чужим людям, чужим отродьям, в то время как собственные дети могли сегодня и не дождаться пищи.
Только вот Климент не дорос пока до того, чтобы сочувствовать и входить в положение. Единственное, что он понимал со всей горечью – никто не заберет его из этой холодной комнаты, никто не приласкает и не приветит больше. Родители и сестра не вернутся.
 Подлечив сломанный нос и поцарапанное пулей плечо, его «выписали»: разбудили однажды утром, прошлись по лицу мокрым полотенцем, впихнули в застиранные брючки, накинули на плечи залатанный пиджачок и притащили в класс. 
Он и в воскресную-то школу не ходил раньше, едва умел писать и читать. К тому же в ушах плеск волны смешивался с треском выстрелов, и Климент с трудом разбирал, что говорит учитель. 
- Новенький, к доске! – донеслось сквозь плотную стену шума. Учитель уже раскраснелся от злости. Климент, поперхнувшись, вжался в стул и замотал головой. Учитель схватил его в охапку, сорвал пиджачок, бросил мальчика на пол и больно побил указкой.
Когда на спину перестали сыпаться удары, Климент, трясясь, поднялся. В ушах стоял такой гул и грохот, что, казалось, они вот-вот лопнут, и он истечет кровью, как Алисия. Сестра тотчас появилась перед ним на полу классной комнаты, окровавленная, и с хрипом выгнулась, запрокинувшись лицом. И рядом возникли силуэты отца и матери – растянувшихся на мостовой, изуродованных пулями. Климент не видел их мертвыми, но сейчас почти осязал трупный холод и липкую кровь.
…Открыл глаза мальчик только после того, как на него вылили ведро воды. С этого дня к нему приклеилась кличка «Припадочный».

Глава 2.
Июньское солнце согревало сырой и грязный приютский двор. Мальчишек после обеда вывели на прогулку.
Климент сам не заметил, как убрел в дальний угол двора. Меж необструганных досок забора высовывали головки лохматые белые цветы. Мальчик улыбнулся. Он уже слышал название цветка – мыльнянка. Интересно, из нее в самом деле можно сделать мыло? Вот сейчас и проверим. 
Он разломил стебелек цветка, выдавил на ладонь сок. Растер по коже, пристально рассмотрел. Понюхал.
- Ты что делаешь, идиот! Отравиться хочешь?! Работы мне хочешь добавить?! Как вернемся, выдеру, живого места не останется!
Его дернула та самая женщина с бурыми волосами – воспитательница, по совместительству выполнявшая обязанности медсестры.
- Она ядовитая? – поднял мальчик лицо. Воспитательница чуть остыла.
- Помереть не помрешь, но из клозета не вылезешь.
- А ею можно мыть руки?
- Не ею, а её раствором. И это надо брать корни, а ты взял стебель. И вообще, на что это тебе сдалось? Имей в виду, потащишь в рот какую-то гадость – потом не рад будешь, что жив остался.
«Хорошо, мыльнянка, - мысленно подмигнул мальчик белым лепесткам, ласково льнувшим к грязной смуглой ладошке. – Вот мы и узнали о тебе побольше. И в конце концов придумаем, что с тобой делать».
Он спрятал цветок под рубашку, а когда вернулись с прогулки, схоронил у себя под подушкой. 
Климент постепенно оправлялся: шум в ушах стих, убитые родители и сестра не появлялись больше перед глазами. Но то днем, а ночью каждый раз треск выстрелов накрывал жгучей волной, крики разрывали сознание, кровь хлестала на родные лица, заливая пространство, покуда глаз хватит. Одному проваливаться в кровавый сон до икоты страшно, а друзей у мальчика так и не появилось: с «припадочным» общаться не хотели.
Трепетные лепестки мыльнянки коснулись его, как, наверное, мог бы коснуться друг, и Климент отчего-то решил, что с цветком под подушкой ночью будет спокойнее. Точно, кошмары к нему не пришли, потому что он не уснул,  лежал с закрытыми глазами и воображал, как будет добывать из корней мыльнянки мыло – такое жидкое, щиплющее, пахучее. Совсем не похожее на сероватые обломки, которые выдавали для умывания раз в месяц.
А, возможно, мыльнянка годится не на одно это? 
Так он и уснул, мечтая, под подушкой перебирая лепестки. Проснулся,  когда его столкнули на пол, пнули и обозвали очень странным словом.
- Это что? – ворвалась воспитательница. – Что такое, я вас спрашиваю?
- А вы посмотрите, что Крунк кладет под подушку! – самый старший из приютских протянул женщине обмылок несчастного цветка. «Девчонка!»- пискнул кто-то из малышей, а среди ребят постарше опять пронеслось то слово, непристойное и скользкое.
- Теперь еще и мусор тащишь! – вздохнула воспитательница. – Сил моих с тобой нет!
Климента опять наказали. Но он уже привык: хоть по учебе и старался не отставать, давно догнал сверстников, хоть и не хулиганил, но мало ли на чем можно поймать семилетнего мальчишку. А если и не на чем – обязательно найдутся те, кто захочешь свалить на Припадочного собственные грешки.
Пусть. Зато теперь было, для чего жить.
И страна оживала потихоньку, отходила после угара восстаний. Удалось выдворить южных соседей из Фербурга. Монархическую династию возродить не представлялось возможным: все её представители были убиты в ходе «огненного бунта» в Майнбурге. 
- Прискорбно сознавать, что наша страна никогда не сможет вернуться к славному прошлому, - диктовал речь для трансляции по радио министр обороны, в дни мятежей взявший на себя полномочия диктатора. – Однако перед всем народом даю клятву офицера, что и в форме республики, к которой мы вынуждены перейти, мы сумеем сохранить нашу землю, чистый дух и традиции нашего народа незыблемыми. И для этого мы создадим особенную республику, такую, в которой каждый человек будет жить прежде всего, чтобы охранять свою страну от врагов.
В тот же день вышел декрет о переименовании страны в Милитарию и об объявлении её военной республикой. 
Отныне верховная власть принадлежала министру обороны и генеральскому совету. В каждом городе был сформирован собственный гарнизон, и командиры заменили мэров и губернаторов. 
Без гражданских чиновников, конечно, обходится не получалось, но жалование они получали по сравнению с военными и полицейскими вдвое меньшее, а для продвижения по службе обязательна была рекомендация военного в звании не ниже капитанского. 
Штатская часть годов делилась на кварталы, возглавляемые местными полицейскими начальниками. Каждый полицейский или военный обладал в отношении штатского правом ареста без объяснения причин или немедленного наложения административного взыскания. Процедура подачи жалобы на рядовых солдат или сотрудников полиции была усложнена, жалобы же в отношении офицеров запрещались под страхом уголовного наказания.
В Своде уголовных законов расширили главу о государственных преступлениях и ввели за них санкции, ранее применявшиеся лишь для военных преступников: шпицрутены и расстрел. Генерал Цугунд, сын которого прославился подавлением восстания в Цельбурге, внес предложение о немедленном приведении в исполнение смертного приговора для государственных преступников, что было встречено абсолютной поддержкой министра и совета.
Нельзя сказать, что военные, придя к власти, превратили страну в концлагерь. Государство весьма умеренно контролировало торговлю, покровительствовало промышленности и даже сохранило столь сомнительные начинания предыдущих правителей, как женское образование.
Правда, образование серьезное, то есть мужское, нельзя было обойти вниманием. В общежитиях отныне установили казарменный режим. После занятий студенты любой специальности должны были два часа маршировать на плацу. Кроме того, два дня полностью отдавались военной кафедре, поэтому учебная неделя сожрала и субботу.
От традиций старины отступать тоже не следовало. Отбор в учебные заведения проводился прежде всего по принципу семейственности. Молодые люди сомнительного происхождения, а также незаконнорожденные на высшее образование претендовать не могли. Более того, юноши, осиротевшие столь рано, что никто не смог бы засвидетельствовать добрую репутацию их родителей, не имели права поступать в офицерские училища или же на гражданские факультеты, по окончании которых было возможным получить статус чиновника.
Впрочем, когда Климент Крунк узнал об этом, то нисколько не огорчился. Он давно знал: заниматься будет тем, что сочетает в себе химию и ботанику.
Смутная тяга появилась еще лет в семь, когда он добыл-таки корень мыльнянки и даже сварил его в старом сарае. Мыла не получилось, и застукавший его сторож шею намылил основательно, но трепет удивления при виде того, как меняются вода и трава, встречаясь друг другом, согревал во сне.
В десять лет, когда естественные науки только начались по программе, он нашел в приютской библиотеке учебники ботаники и химии. И дивные картины открылись ему тогда. Мельчайшие частицы то насмерть воюют, то сливаются неразрывно – и оттого-то и сама природа меняется, оттого и человек властен изменить, что имеет, властен вытащить нужное ему из белого бруска мела, из придорожной былинки. Мыло из корневища белого летнего цветка – совершенная мелочь. Зная естественные науки, можно создать лекарства, которые защитили бы человека от самого жуткого мора – но можно и яд, убивающий молниеносно или же подтачивающий здоровье потихоньку и неумолимо.
Убивать Климент не хотел – никогда и никого. Хотел ли помочь – пока сам для себя не выяснил.

Полтора года спустя приют настигла эпидемия тифа. Врачей в Цельбурге было мало, да и они, люди семейные, побаивались потом заразить домочадцев. Так в смрадных комнатах, на серой ветоши и закрывали глаза приютские, зовя в последнем бреду тех, с кем надеялись вот-вот увидеться – или тех, кто бросил при рождении и не пришел в смертный час.
Мальчиков, которых зараза обошла стороной – таких набралось человек пять, и в их числе почему-то оказался чахлый Климент - поместили жить во флигелек к воспитателям. 
Спали мальчишки в коридоре, на полу. На десятую ночь эпидемии Климент проснулся от необычной суеты. Внизу горело разом несколько фонарей, воспитатели шушукались и вздыхали, а незнакомый густой голос сурово бубнил:
- Развели антисанитарию, вшивость невероятная, крысы отъелись, что твои свиноматки, а теперь удивляетесь, почему это тиф мальчишек выкашивает!.. Приготовьте мне кабинет. Нет, спать не буду. Завтракать? Да мне после вони в ваших карцерах кусок в горло не идет! Приготовьте кабинет, чтоб чисто было. И готовьтесь помогать. Лекарств потребуется много.
Затопали на лестнице, Климент зажмурился, но в какую комнату провели гостя – услышал и почувствовал. Когда занялся рассвет и усталые воспитатели растащились наконец по постелям, мальчик бесшумно встал и на цыпочках подкрался к двери, за которой скрывался таинственный гость.
Только бы увидеть, как получаются эти порошки, которые затем вытаскивают с того света. Белая мука, которой должна испугаться смерть.
Мальчик покачнулся, половица в солнечном рассветном квадрате запела, тон подхватила дощатая дверь. Климент отпрянул, но не убежал. Прошла минута – никто не притопал ругаться и наказывать. Мальчик робко шагнул вперед.
Над уставленным склянками столом нависал грузный человек с лохматой пшеничной гривой и моряцкими усами. Очень бережно опустив на стол крошечную блестящую ложечку, гигант повернулся:
- Ну и чего тебе, пострел? Чего не спится?
- Можно вам помочь? – выдохнул Климент. Конечно, он ничем помочь бы не смог, но хоть прикоснуться к тайне…
- Нельзя, - нахмурился гость. – Помешаешь только. – Горло мальчика дернулось, и лекарь добавил. – Когда у меня будет свободная минута, я тебя позову, если тебе интересно. А сейчас иди. Ты меня отвлекаешь.
Из дневных перешептываний Климент понял, что приезжий – не врач, а аптекарь. Говорили, что приехал сюда господин Альтуш из Стормбурга вместе с маленькой дочерью. Удивлялись, как это он приходит давать лекарства тифозным детям, не боясь, что может заразиться сам и заразить свою девочку. А он и не думал пока возвращаться к ней.
… Альтуш ходил по приюту и флигелю, как фельдмаршал. Чувствовалось, что окружающие необъяснимо трепещут перед ним – а он заглядывал в любые чуланы, и после его хриплого оклика тут же мчались воспитатель и уборщица выгребать мусор, смывать многолетний слой пыли, сыпать крысиный яд. Он врывался на кухню и приказал немедленно выкинуть жареную картошку. Он лично следил, чтобы лекарства давались детям вовремя и по точной дозировке.
Когда мальчики пошли на поправку, Альтуш стал иногда позволять себе отдых. И однажды в послеобеденный час Климент решился постучаться к нему.
- Ты? – аптекарь узнал его. – Ну, заходи. Чего хотел?
- Я хотел спросить, - мальчуган запнулся. – Почему вы не врач? Вы ведь так любите лечить…
- Я не врач, потому что доктора в нашей стране - люди подневольные. А я сам себе хозяин. Сам готовлю лекарства, - он указал на стол, уставленный склянками и усеянный пятнами химикатов. – Честно, на совесть! Сам выбираю дозировку. В гадюшниках вроде вашего – сам и выдаю, слежу, чтобы не сперли половину.
Альтуш закашлялся, отдышался.
- И вот про тебя в толк не возьму: просто так ходишь или тебе действительно интересно? – а Климент не сводил глаз с белых порошков и алых микстур. –  Если интересно, то я поговорю с вашей мегерой, может, будут тебя отпускать ко мне после занятий. Дома-то сподручней.

Глава 3.
Клименту разрешили по воскресениям ходить к аптекарю Альтушу изучать ремесло. Приют стоял за городом, аптекарь же жил на западном конце набережной; пешочком, по зимнему молочному холодку добираться два часа.
В ярком домике цвета, какой бывает у волн только в южных морях, Климент и встретил свою русалочку. Посреди первого занятия, когда мальчик ни до чего не смел дотрагиваться, а пытливо наблюдал за нежной работой Альтуша, скрипнула входная дверь, шорох пролетел по коридору.
- Мэрайя явилась, - аптекарь отложил ложечку и колбу. – Придется прерваться. Все равно она нас теперь долго в покое не оставит.
- А где чай? Папа, я замерзла! – зазвенело из-за двери, точно льдинка. В дверь просунулась взлохмаченная белокурая головка.
- Поди поставь. Ты же видишь – мы сегодня не одни.
Девочка исчезла.
- В балетный кружок ходит, - пояснил Альтуш мальчику. – Она у меня огонь, так хоть куда девать, чтоб не набедокурила.
Когда они вошли на кухню, Мэрайя возилась с заваркой. Девочка оказалась тоненькой, на высоких ножках, но маленькой. Короткая косичка нежно-медового отлива растрепалась донельзя, крупные прядки падали на острые детские плечики. На белом, с расписным румянцем, личике блестели светлячками глаза.
- Привет! – она обернулась к Клименту и улыбнулась ему –  будто открыв душу настежь, отдавая беззаботную радость без остатка. И перебирая смутные картины раннего детства, он не смог бы вспомнить подобной улыбки ни у мамы, ни у Алисии. 
Он принял из её рук чашку восхитительно горячего и терпкого чая. Мэрайя пододвигала ему блюдо с чуть твердыми плюшками – сладкими, с медовым отливом вкуса – и щебетала с отцом, прямо за столом откидываясь, выгибая руку – румяной стрелкой торчал оттопыренный мизинчик – дарила улыбку ситцевым занавескам и облупившейся краске рамы.
- Мэрайя, в доме посторонний, - одернул её отец. – Соблюдай хоть какие-то рамки.
- Тебе не нравится? – она стремительно повернулась к Клименту. Сноп света – в глубь души, до самого донышка. Он не нашелся, как ответить, и от смущения нахохлился, нахмурился, глаза – в пол.
Девочка разом отдалилась, померкла. Но только на секунду – и вновь залилась жаворонком. А Климент млел – от непривычно сытного перекуса, тепла и полного покоя в кой-как обогретых, косоватых стенах домика, беззащитного перед морскими ветрами. И от замираний сердца каждый раз, когда на него падал блестящий взгляд. 
Долгие занятия, долгая дорога – в приют Климент возвратился поздно вечером. Обогретый, шел сквозь колючие вихри; обогретый, уснул. 
…Прошло почти пять лет. Наконец кончилась приютская каторга, и началась общажная: Климент поступил в Цельбургский педагогический институт, на факультет естественных наук. Отправляться в другой город было не на что – пришлось смириться, хотя Климент понимал: он никогда не сможет полюбить учительство по-настоящему. Как Мэрайя.
После семи классов она поступила в женское училище культуры, на отделение хореографии. Окончив его, вернулась в школу. Вечно лохматой оторве пришлось загонять под шпильки буйные кудри, носить по будням форменное синее платье и до боли в запястьях снова и снова показывать юным тумбам простенькие взмахи рукой.
Маленьким палачихам не хватало занятий в расписании: они и после уроков не отпускали его Мэрайю, словно лишние три часа, украденные у учительницы, могли передать им её ветерковую грацию. 
- Неужели тебе это нравится? – Крунка теперь каждый раз удивляло её невозможно счастливое лицо.
- Конечно! Вот я разбужу этих девочек – и дальше они пойдут плясать сами, на своем огоньке.
- Уж так все и пойдут?
- На сцену, может быть, не выйдет никто из них. И слава Богу – в таком случае ни одна не будет работать на проклятущую генеральную линию. Но они пронесут огонь по жизни.
Генеральная линия! Обязанность писателей, композиторов, художников, артистов прославлять воинские подвиги защитников Родины и внушать штатским послушание государству. Мэрайя, дитя чардаша и летящих народных танцев, не выносила хрипящего пафоса официального искусства.
- Действительно достойное не нуждалось бы в навязывании. Не хочу участвовать в кормлении ложью.
- Ложью?
Климент не привык задумываться, правду ли пишут в газетах, говорят по радио, вдалбливают на занятиях. Его не удивляло, что каждый год докладывают об огромном урожае, а у них в приюте голодно. Не казалось странным, что учебники по современной отечественной истории славят правительство, победившее безработицу и подарившее народу крышу над головой, а на улицах Цельбурга полно бродяг. Впрочем, даже Климент заметил-таки, что однажды утром, с первыми осенними заморозками нищие исчезли навсегда.
- Их отвезли на поселение, далеко в леса, - объясняла ему Мэрайя. – Отец знаком с одним полицейским, тот их конвоировал. Говорит, там сущая тюрьма.
- В тюрьму они рано или поздно попали бы, - пожал плечами Крунк. – Бродягами не становятся просто так.
Девушка легонько шлепнула его по губам.
- Молчи! Твоих родителей, что, тоже расстреляли бы рано или поздно?
Климент, и обычно-то изжелта-бледный, слегка позеленел.
- Нет, ты отвечай. Если беда все равно настигнет человека – так не нужно спасать его? Пусть тонет?
- Ты передергиваешь, - вздохнул юноша.
- Передергиваю? – вспыхнула Мэрайя. – Каждый вторник и каждую субботу мимо нашего окна ведут двух-трех человек в цепях. Они изранены – живого места нет. А их ведут под шпицрутены. От ста до пятисот – не выносят многие, умирают. И за что? Часто – за шутку, за запрещенную песню. 
Глаза Мэрайи блестели дождем.
- Если бы ты видел их лица. Собирался на занятия, выходил и чувствовал их взгляд. Предсмертный, перед муками, понимаешь? 
- Мэрайка… - Климент, краснея, касался её золотого вихра над виском. Вся жизнь его сосредоточилась на кончиках её пальцев и волос, и покуда он любовался ею, не существовало на свете ни тюрем, ни пустынь, ни стран, где вечный снег.
Они не признавались друг другу в любви. Однако, когда однажды за вечерним чаем старый Альтуш попросил повременить со свадьбой, пока у жениха нет образования и работы – взглянули друг на друга, словно обо всем сговорились в день первой встречи.
И они стали отсчитывать дни и месяцы, отделявшие их от свадьбы: Мэрайя – по собственноручно разрисованным календарям, Климент – по зарубкам на косяке в общажной комнате. Она учила танцевать, он писал рефераты и, вымолив у преподавателей ключ от лаборатории, ставил опыты.
Наконец Крунк получил диплом.
- Это прекрасно. Но ты сначала поработай хоть неделю и подумай, хватит ли тебе терпения на молодую жену, когда будешь возвращаться домой, - так ответил Альтуш на вопрос о том, можно ли теперь сыграть свадьбу.
Работа показалась Клименту  по крайней мере чистилищем, если не хуже. Коллеги его, люди почтенные, гордые сединами, оглядывались на приютского выкормыша с опаской и презрением. Но Бог с ними, они хотя бы не шумели. На пороге же класса Крунку показалось, что он вот-вот оглохнет. Пересилив себя, юноша вошел. Гомон стих – но только покуда детки не поняли, что новый учитель не собирается ни наказывать их за шалости, ни бежать жаловаться классному руководителю. Крунк и вправду не собирался делать ни того, ни другого: мысль о  наказании детей внушало ему непередаваемое отвращение, и он предпочитал терпеть, слоняясь у доски съежившейся тенью и бубня под нос формулы, которые следовало изучить сегодня.
Худо-бедно он провел урок у двух классов, далее же в расписании значился класс выпускной. Пятнадцать-семнадцать лет… Ужасный возраст, когда подросток научился никого и ничего не уважать просто так, но не научился просто так жалеть.
Молодого учителя ожидал особый прием: пронзительная, разрывающая барабанные перепонки трель полицейского свистка. Крунк понял, что переносить подобную пытку не сможет. Сжал указку, но тут же отбросил её, подскочил к хулигану и выдернул у того свисток изо рта. Швырнул на парту. Ударил по её крышке.
- Тихо! – выкрикнул Крунк и сам испугался, но отступать было некуда. – Тихо, - повторил он, почти не понизив голоса. – Если кто-нибудь из вас шевельнется… - он не придумал, чем пригрозить. Мальчишки вроде смолкли. Он отошел к доске, молясь, чтобы ученики не увидели, как дрожат его прижатые к телу локти.
- Как ты можешь кричать на детей, - Мэрайя после рассказа о его первом уроке долго сердилась.
- Зато я пообещал себе никогда их не бить, - Крунк тоже, что скрывать, обиделся.
- Пообещай себе еще не красть и не насиловать. Если ты не можешь найти с детьми общий язык, дело в тебе, а не в них.
Мэрайя заглянула Клименту в глаза и поцеловала похоронно, в лоб.
Через две недели они поженились.

Глава 4.

Со свадьбы Климента и Мэрайи прошел примерно год. Молодые жили отдельно от Альтуша, снимали квартирку в районе доходных домов. Комната побольше служила им гостиной, спальней и библиотекой, комнату поменьше Крунк превратил в лабораторию: уставил стол и шкаф колбами и коробками с химикатами, по стенам развесил сушиться пучки целебных трав. В выходные он мог сутками торчать здесь, отдыхая от учеников, на которых так и не отучился орать, и экспериментируя с лекарствами.
Мэрайя в меру желания вела хозяйство, но по-прежнему предпочитала кухне танцевальный класс, а поваренным книгам – томики стихов и газеты.
- Предупреждаю, женой она будет ужасной, - шутил на свадьбе её отец. – Готовить, вероятнее всего, придется самому.
- Мы вместе не для того, чтобы Мэрайя готовила мне… - растерялся Крунк.
Счастье заключается вовсе не обеде на столе и не в отутюженных рубашках – и тем более не в том, что скажут о тебе другие. Счастье – это когда ты живешь, как считаешь нужным. Климент и Мэрайя жили именно так.
Но иногда про пошлый мир кастрюль все-таки приходилось вспоминать. Как в свежее, не тронутое осенней желтизной первое воскресение сентября, когда оказалось, что в квартирке кончилась вся провизия, даже крупы.
- Добегу до рынка, куплю овощей, - Мэрайя заглянула в «лабораторию». – А после обеда зайду в бакалейную лавку.
Климент едва кивнул. Он как раз доводил до кипения настой ромашки, ему было не до овощей и не до бакалеи.
Он опомнился лишь через два часа: успев подготовить три сложных состава, выглянул из комнаты и понял, что Мэрайя не возвращалась. И как раз постучали в дверь.
…За час до того Мэрайя  выбирала зелень у знакомой торговки. Рядом с опрятной женщиной во вдовьем черном чепце, с одновременно настороженным и покорным взглядом, сидела дочь, миловидная девочка лет тринадцати.
- Так, пожалуй, вот этот пучок петрушки. А сельдерей у вас есть?
Торговка взялась за сельдерей, но зелень выпала из рук. Рядом с Мэрайей вырос плечистый красномордый человек в полицейском мундире. Вся зелень, кажется, моментально увяла, отравленная винными парами его дыхания.
- Ну, старая стерва? Где деньги?
Торговка побелела. Покупатели крадучись отходили в стороны, скрывались за соседними ларьками.
- Какие же деньги? – голос женщины дрожал. – Объясняла же тебе, сколько мне за место отдавать приходится, да самой надо на что-то жить. Какие деньги, постыдись!
- А я тебя предупреждал, - полицейский перегнулся через прилавок. Мэрайя продолжала стоять, как вкопанная. – Предупреждал: не будет денег, возьму то, что есть.
Торговка, взвизгнув, прижала к себе дочь.
- Она арестована за занятие проституцией. Через неделю денег не принесешь – сядешь как сутенерша. А пока она пойдет со мной!
Он шагнул к девочке, но быстрая Мэрайя преградила путь.
- Не имеете права, - заявила учительница. – Здесь сто свидетелей, что эта женщина честно зарабатывает себе на жизнь, а вы вымогаете у нее деньги.
- Чего? Дай пройти, подстилка штатская!
- Скотина в погонах, - выдохнула девушка в пьяное багровое лицо.
Раздался глухой стук, замершие торговки и покупатели судорожно вскрикнули. Полицай пихнул её в грудь,  Мэрайя отлетела к столбу навеса и ударилась затылком о свежевыструганный угол. Новая заколка с большими зубьями не сломалась, лишь чуть треснула, и на белую шею, на лазурный ситец платья закапала кровь. Девушка побледнела донельзя, но продолжала цепляться за столб, за угол прилавка и смотреть уже помутившимся взглядом полицейскому в глаза – пока тот, выругавшись, не убрался. Лишь тогда она смежила веки, расцепила пальцы и опустилась на землю.
Люди боязливо потянулись к ней, вскоре вокруг тела Мэрайи сгрудилась толпа.
- Что с ней? Жива?
- Ай, Господи! Молодая-красивая!
- Врача! Позовите врача кто-нибудь!
- Пропустите, - сухонький старичок подобрался наконец к девушке и ахнул. – Это что же, дочь аптекаря Альтуша?
- Она самая, - сквозь слезы ответила торговка.
- Бедный отец… - доктор вытащил заколку, убрал забрызганные кровью пряди на затылке девушки, тихонько провел пальцами по ране и бережно положил Мэрайю на спину. Сложил её тонкие руки на груди, прикрыл лицо платком.
- Жаль девочку… Отцу я сообщу сам, пока приведите мужа, пусть заберет её. 
За мужем погибшей побежала дочка торговки под охраной пары хулиганов. Ворвавшись в квартиру, они тараторили долго и путано, не решаясь упомянуть о главном. А он их не дослушал – выскочил прочь, не набросив пиджака, не заперев дверь. Дети рынка секунду поколебались, осматривая бедные стены – и побрели за Крунком.
Клименту казалось – земля горит, дома наезжают на него стенами. Он рвался и рвался вперед, примчался наконец на рынок и метнулся туда, откуда пока не решился уйти никто из очевидцев. И мир сузился до стелившегося по земле голубого подола.
- Мэрайка… - он опустился на колени рядом с телом. – Что ж вы ей лицо закрыли? Как же ей дышать?
Климент стряхнул платок – от белого лица жены пахнуло холодным ветерком расстрельного ноябрьского утра. Его рука скользнула по её шее, и сознание, против воли, кольнуло, что жилка не бьется. Он поднял Мэрайю на руки и понес прочь.
Он выдохся, покуда бежал, и шел медленно. Она лежала маленькая, как ребенок в колыбельке, и становилось жутко, что его не слепит больше сияние зеленых глаз, не звенит весенняя капель в её голосе.
Дома Климент уложил Мэрайю на кровать, присел на краешек и сидел так до самого вечера. Уже темнело, когда пришли Альтуш, незнакомый сухонький старик и какие-то женщины.
- Заберите её, - Альтуш не глядел на зятя. – Она должна уйти из того дома, куда вошла, когда приехала в этот город.
Климент поплелся за процессией, уносившей Мэрайю. Его никто не заметил. В лазурном домике на семи ветрах он забился в угол гостиной и глядел, как укладывали Мэрайю на стол, как со звериным ревом прижимал её к себе Альтуш, как гостиная наполнялась ученицами и их матерями – они приходили и на рассвете, и среди ночи, едва услышав, что произошло с любимой учительницей.
Настала пора обмывать и одевать покойницу. Сухонький доктор вывел Климента на кухню, Альтуш потащился за ними.
- Слушай, - он поднял на зятя красные, безумные глаза. – Ей ведь затылок проломила твоя заколка… Помнишь, хвастался, что с зарплаты подарил… А оказалось, убил ты её. Так-то.
Крунк, задрожав, быстро вышел вон. На улице схватился за волосы, дернул изо всех сил – обжигающая боль не принесла облегчения. Ударился головой о стену – тоже не полегчало. Только одно могло вытянуть из его души раскаленный железный прут – если бы Мэрайя открыла глаза, и бедный домик вновь наполнился звоном её голоса. 
Жену его меж тем нарядили в светлое платье, вплели ей в волосы полевые цветы, в руки вложили букетик листьев клена. Климент вернулся в дом, и при виде её посмертной красоты из глаз его покатились холодные слезы, ни на йоту не остудившие жгучее горе.
Он перестал различать время суток, тьма застилала все, не трогая лишь её лицо и полотнище платья. И потому он не понял, что пора выходить и выносить гроб: куда выносить, разве хоронят ночью? Не мог он осознать также, когда целовал Мэрайю в гладкий лоб, что касается её в последний раз. Не мог понять, что на кладбище её обязательно должны закопать в землю.
И лишь возвратившись с похорон к себе домой, где меж зубчиков расчески золотились в осеннем солнце её волосы, где её пестрое домашнее платье свешивалось с ручки кресла, а в сборнике баллад страничка была загнута ею три дня назад, Климент сполна прочувствовал потерю. И до ночи метался, - воздуха не хватало, чтобы закричать – отыскивал по квартире её следы, словно, если бы он собрал все, то Мэрайя могла вернуться.

Глава 5.
Начальник отдела работы с жалобами штатских сунул руку в ящик стола. Жена испекла вчера чудесные пироги, теперь один из них, до отказа набитый яйцом и зеленым луком, ждал гибели, прикрывшись бумагой, как узник – рогожкой. Расправе с пирогом мешал надоедливый посетитель, которому чиновник тщетно пытался втолковать чрезмерность требований.
- Да не просто чрезмерность. Преступность. Господин Швин на прошлой неделе был произведен в офицеры полиции, а следовательно, ваша жалоба есть состав уголовного преступления, причем преступления государственного.
- Когда я подавал жалобу, он еще не был офицером…
- И только потому я не зову сейчас конвоиров, дабы препроводить вас в камеру! Иначе, уверяю, я был бы вынужден поступить именно так.
Чиновник перевел дух, погладил пирог в ящике стола и искоса поглядел на посетителя. Тот был молоденький, почти мальчишка, но казался высохшим стариком с пустыми глазами. Лицо желтое, в темных пятнах, спина сгорблена, руки бессильно повисли. «Видно, пару дней уже перебивается с хлеба на воду».
- И деток не осталось? – спросил чиновник гораздо мягче. Климент покачал головой. – Н-да… С другой стороны, представьте, каково ребенку без матери… А вам надо перетерпеть. Вы еще молоды. Будут и жена, и семья… Только не навредите себе. Больно сейчас, понимаю, но ведь не вернешь уже. Ступайте, я вас не выдам, но впредь постарайтесь здесь не появляться.

Дождь зачастил с раннего утра, земля на кладбище осклизла, трава дрожала под водяными плетьми. Климент ежился на мокрой скамейке у могилки Мэрайи: лавочку соорудили быстро, через три дня стояла уже, ладненькая, веселого голубого цвета, как платье жены в день её гибели. Светлые глаза сияли ему теперь с фарфорового медальона на потемневшем под дождем деревянном кресте, взгляд взлетал над охапкой осенних цветов и уносился к вершинам кладбищенских сосен.
Климент забросил работу – перестал приходить, потому что каждое утро его тянуло к могиле жены, а придя, он просиживал на лавочке дни напролет, оглаживая медальон, цветы и крест, иногда целуя землю.
- Здравствуй, - раздался прежде густой и вкусный, а теперь разбитый, сорванный голос. Альтуш присел рядом с ним. – Вот выбрался. У меня ноги отнимаются последнее время, не выхожу почти. Ладно, сосед проводил – он вон там, у матери своей. А за могилкой-то смотрят. Ты стараешься, или ученицы ухаживают?
- Ученицы, наверное… - Крунк не знал, как у него получилось заговорить.
- Это правильно. Она в них душу вкладывала, не дело, если б забыли. Ну а тебе как живется?
Климент молчал.
- Вот я каждый день посматриваю газеты. И никак не дождусь, чтобы там написали, что ты этого нелюдя отправил на тот свет. Ты чего ж, брат, плошаешь?
- Я жалобу писал. Отклонили, - еле выговорил Крунк.
- Жалобу писал? – старик горько рассмеялся. – Ну это ты смел! Орел! А когда отклонили-то, неужели и ружья не купил? Если что, я стрелять умею, могу научить.
Климент почернел.
- Нет. Не надо.
- Не надо? Ты что, жалеешь его? А может, и вообще того… Простил?
Юноша вздрогнул всем телом.
- Я не могу… убить.
- Убить не можешь? – старик, насупившись, выпрямился и стал опять похож на грозного человека, вытащившего из тифозного мора весь их приют. – Экий ты деликатный! Ручки выпачкать боишься, да? Пусть эти твари живут, пусть девчонки молодые на тот свет отправляются, лишь бы на тебе греха не было?
Климент сглотнул. Перед глазами стояла площадь, на которой расстреляли его родных, он представлял себя среди солдат, с ружьем в руках и понимал, что не сможет выстрелить ни в кого, даже в наивиновнейшего, не сможет пролить ничью кровь.
- Мне жаль, что дочь связала с тобой судьбу, не дождалась настоящего человека, - Альтуш отвернулся от него. – Ты последний трус. Уезжай из города. Ты не достоин даже находиться там, где её могила.
Точно под гипнозом, Крунк встал, обнял крест, прижался губами к влажной глади медальона, коснулся могильного холма. Поднялся и нетвердо пошел по тропе к выходу с кладбища.

Двое суток спустя Климент уже сходил с поезда, примчавшего его в столицу Милитарии – Майнбург. Огромный город шумел и тянулся к болезненному солнцу, но юношу движение жизни уже не затрагивало. Он приехал умирать.
Покончить с собой решился еще в Цельбурге, но подумал, что не стоит старому Альтушу лишний раз напоминать о себе. Мало ли, почтете в газетах – а вдруг расстроится? Он ведь добрый человек, хоть и вспыльчивый. А Климент не стоит того, чтобы после смерти о нем кто-нибудь пожалел.
По перрону бродила одна старушка в поисках квартирантов; она предложила Крунку снять комнату на несколько дней, тот согласился. Все же умирать было пока страшно, да и подготовиться следовало, чтобы наверняка.  
Пару дней он бродил по городу – хозяйке объяснял, что ищет работу – и наконец набрел на тихую березовую рощу с речкой. Деревья стояли достаточно плотно, чтобы ветви начинались на высоте человеческого роста; недавняя буря сломила несколько стволов, остались пеньки, на которые можно было встать.
На рынке Климент купил несколько мотков крепкой веревки и столько же кусков мыла. В роще, на выбранном месте потренировался мылить бечеву, завязывать скользящий узел, прилаживать к ветке. Настала пора приводить приговор в исполнение.
Ночь накануне самоубийства прошла без сна – Крунк перебирал фотографии Мэрайи и подписанные ею открытки. Пришло в голову, что хорошо бы взглянуть в последний раз и на свою семью, вспомнить лица родителей и Алисии – да ничего не осталось от них, ни единого снимка. Над лучшей фотографией Мэрайи он прочитал её любимое стихотворение, попробовал потихоньку просвистеть мелодию чардаша. Наконец, не дожидаясь рассвета, оставил на столе деньги для хозяйки и вышел.
До рощи он добрался, когда солнце уже поднялось над горизонтом. Волнуясь, отыскал заветный пенек, сложил и намылил петлю, влез, приладил к ветке.
Ветер хлестнул его веревкой по лицу. Снова стало жутко, Климент сошел с пенька и опустился на колени.
- Господи! – его голос прыгал и глох. Надо было пред смертью помянуть Мэрайю, позаботиться о ней. – Господи, я сейчас совершу смертный грех. Мне все равно гореть в аду. Господи, если она и грешна была в чем-то, то не вмени ей этого, а позволь мне мучиться за нее. Прошу.
Он поднялся, посмотрел на качавшуюся петлю, и короткое рыдание о своей жизни, прошедшей в боли и кончающейся позорно, вырвалось из груди. Вытерев слезы, он вновь взобрался на пень, накинул веревку на шею.
И вдруг раздался детский плач.
Сначала Климент подумал, что почудилось, и готов был шагнуть со своего «эшафота» - но плач разлетелся по всей роще, громкий, надрывный. Сняв петлю, юноша поспешил на звук.
На берегу речки, завернутый в серую ветошь, лежал ребенок возрастом около года. Черные, уже длинные волосы расплескались по жухлой траве; синеватое от голода личико искажалось криком.
Климент поднял ребенка, укутал в свой пиджак. Вернувшись к месту самоубийства, обмотал петлю вокруг ветки – чтобы не искушать подгулявших горемык. Девочка смолкла и только шумно всхлипывала, припав к его плечу.

 
Рейтинг: +1 361 просмотр
Комментарии (2)
.. # 10 февраля 2013 в 10:41 0
Хорошая проза, с удовольствием прочитала)))
Елена Соловьева # 19 февраля 2013 в 07:57 0
Рада, что понравилось.