Тут и Там

article378944.jpg
     Нет праздника светлее восьмого марта.
     При всем уважении к первому и седьмому января, они таки зимние; ничто не предвещает в них утра жизни, и трепет новых надежд всегда остужен морозом и похмельной теменью за окном. В марте не так. Во-первых, женщина. Женщина реальнее, тактильнее вечного бога или грядущего года. Ей, на нее и молиться способнее, и результат всегда ощутимее. Одной улыбкой своей тебе, лишь тебе подаренной, и то воздаст сторицей. И расцветает она (сколько б ни было ей теперь лет) раньше и ярче подснежника, и самый воздух вокруг нее дышит весною, и зримо понимаешь – не в боге, но в ней вся суть бытия.

     Ну и сама весна. В этот день проникает она в дома наши сквозь стекла, сквозь стены скорее всех нейтрино и бозонов. Не пасхою господней, вечно мотающейся от марта к маю, освящена она, но восьмым марта. И пускай придуман этот праздник, назначен (как, впрочем, и все другие), но давно уже живет он среди людей и в людях своею жизнью – не в календаре живет, а прямо в сердце, в легких, в голове, однако… Однако и похмелье после него тяжелее тяжелых. Еще свежи, благоуханны в вазе вчера подаренные цветы, еще светится теплым вчерашним отсветом улыбка твоей женщины, еще розовеет свежестью вчерашняя форель на завтрак, поданый теперь не тобой – ею…, а мысли вдруг тяжелы. И дело тут не в том, сколько и какого качества вчера выпил, но сколько и как прожил прошлое целиком. Большие планы на будущее имеют под собою и большие огляды на прошлое…, а там…

     Никто не жил, не прожил жизнь свою без греха. А который думает (ну пусть будет это священнослужитель какой праведный), будто таки извернулся и проскользнул без оного, то уже по уши грешен, затем хотя бы, что так про себя считает, да еще безо всякого на то настоящего, не придуманного им самим же права исповедует да отпускает. Вот и не хочется, до тошноты тошнотной не хочется веровать в Бога…, в религию Его, точнее. Если их послушать, то не будет никому за смертью никакого успокоения, но один лишь страшный суд, а что по жизни ковылял-мыкался – так то цветочки, не ягодки пока. Боль страха смерти - это вовсе не тоска по оставляемым навсегда воспоминаниям, по несбывшимся надеждам, недостигнутым целям, недосказанным мыслям, недоделанным делам, недолюбленным любимым. Боль в том, что смерть вовсе еще, увы, не конец, но лишь начало настоящих, неотвратимых страданий.

     Тут ведь, при жизни, оно как? Прищемил себе, к примеру, палец, подул на него – и легче стало; упал, коленку ушиб, потер – гляди, отлегло; кому ногу ненароком отдавил, извинился – тут и забыл; предал, подставил кого, покаялся в рясу – живи, не вспоминай. Рука руку моет и обе белы бывают, а что не отмылось, то отмолится. А Там?.. Там – не то. Там хоть подуй, хоть потри, хоть пеплом голову, хоть лоб расшиби в покаяниях – ни вдумчивых тебе адвокатов, ни с пониманием присяжных тебе, ни зала-аудитории сочувственной – на всю душу твою нагую, несчастную, на жизнь похабную твою один суд да одно дело, один истец, прокурор и пристав в сияющем своем триединстве сакральном. Ни шоколадки, в детстве украденной, ни девочки, в юности обманутой, ни небрежности к присным, ни небрежения к дальним – ничего не пропустит, не простит - все в зачет, все в приговор сойдется да сложится. Вот и стоишь, трясешься пред дверьми гробовыми, словно у дверей стоматолога. И флюс в пол-лица, и ноет, хоть на стену, а страх душит, душит жутью, зубной боли жутче. Страх экзекуции, страх суда, страх мук непрекратимых, вечных.

     Не лучше ли не ксендзам да попам этим докучным велеречивым, а, вслед старику Шопенгауэру, верить, что ад как раз здесь, на земле? Что где-то там, на какой-то забытой теперь тобою луне, до рождения твоего ты уже нагрешил, насобирал своих конфет ворованных, прелюбодейств неразборчивых да паскудств всяких порочных, а родился сюда с кровью и криками как раз в расплату за то, лунное? Ведь недаром он пишет, что Данте не мог нигде взять сюжетов для описания ужасов своих адовых, как если только из самой жизни людской, войн кровавых, болезней смердящих, инквизиций бесчеловечных?

     В новостях вон… Бабушке восьмидесятилетней защемило ногу дверью троллейбусной, а тот, рогатый, ее два километра и протащил до следующей остановки по асфальту. До смерти протащил. Здесь она заслужила такую жуткую жуть? пять минут своих диких последних заслужила? Без причин? без суда? случайностью? А эта девчушка двенадцати лет…, этот маньяк-педофил?.. Даже описывать – пальцы до паралича немеют. Тоже божественной случайностью? Или адовой-таки закономерностью, вердиктом всевышним да с печатью царскою?

     Прав Ваня Карамазов – вся гармония мира не стоит и слезинки ребенка. Только слезы-то вот есть, они здесь, прям тут, на земле, среди нас, из глаз наших искренних и в количествах невообразимых! А гармония мира… Даже понимание счастья, никогда недостижимого счастья дано нам в муку. Данте отдыхает. В аду его хоть надежды нету (Lasciate ogni speranza, voi ch’entrate) – получил по заслуженному списку и отправляйся в свой круг, кому к Сократу, кому к Борджиа. Но здесь-то как все изощреннее! Счастье, надежда… Ясно – не человеком придумано – Богом. Чертова надежда!

     Вон и я, вишь ты, выдумал химеру себе - мол тут отмучился уже. Будет, будет мне еще. За все воздастся по делам моим, да и за слова мои, всю жизнь богохульные, не отымется мне сковородок. Глупо надеяться, будто Там ничего нет, инфантильно, бессмысленно рассчитывать на навеки успокоение. Вот и не хочется умирать. Тут и Чехов-иезуит зудит над ухом, словно с того света: старый – что малый, всяк хочет, чтобы его пожалели, да вот только старого-то и не жалко. Жалость не нужна, Антон Палыч, что в ней проку. Даже деликатное сочувствие ни к чему – всякому к самому себе понадобится в свой срок. Больно не от жизни, не от смерти… Больно, что все так до безумия бестолково устроено. Я о религии, о Боге, об хоть сколько-то отдохновении. Надо было придумать на потом что-либо поласковее суда страшного. Живущих, оно, может, и приструнит кого, да и то, судя по истории человеческой, не особо, а уж умирающему? – ему же никаких перспектив - одна тоска, суета и томление духа… и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь.

     Или это всего лишь похмелье старого дурака… Темное похмелье от светлого праздника. «Аминь» с арамейского означает «правда». Но что есть правда, как не всего лишь мнение, и никто не в праве поставить знак тождества между мнением и истиной. Похмелье, как и праздник, всегда заканчивается, а жизнь никогда. Вот теперь и аминь, но в смысле простого обозначения конца куплета. Весна ведь! Черт бы его, девятое марта))

© Copyright: Владимир Степанищев, 2017

Регистрационный номер №0378944

от 9 марта 2017

[Скрыть] Регистрационный номер 0378944 выдан для произведения:      Нет праздника светлее восьмого марта.
     При всем уважении к первому и седьмому января, они таки зимние; ничто не предвещает в них утра жизни, и трепет новых надежд всегда остужен морозом и похмельной теменью за окном. В марте не так. Во-первых, женщина. Женщина реальнее, тактильнее вечного бога или грядущего года. Ей, на нее и молиться способнее, и результат всегда ощутимее. Одной улыбкой своей тебе, лишь тебе подаренной, и то воздаст сторицей. И расцветает она (сколько б ни было ей теперь лет) раньше и ярче подснежника, и самый воздух вокруг нее дышит весною, и зримо понимаешь – не в боге, но в ней вся суть бытия.

     Ну и сама весна. В этот день проникает она в дома наши сквозь стекла, сквозь стены скорее всех нейтрино и бозонов. Не пасхою господней, вечно мотающейся от марта к маю, освящена она, но восьмым марта. И пускай придуман этот праздник, назначен (как, впрочем, и все другие), но давно уже живет он среди людей и в людях своею жизнью – не в календаре живет, а прямо в сердце, в легких, в голове, однако… Однако и похмелье после него тяжелее тяжелых. Еще свежи, благоуханны в вазе вчера подаренные цветы, еще светится теплым вчерашним отсветом улыбка твоей женщины, еще розовеет свежестью вчерашняя форель на завтрак, поданый теперь не тобой – ею…, а мысли вдруг тяжелы. И дело тут не в том, сколько и какого качества вчера выпил, но сколько и как прожил прошлое целиком. Большие планы на будущее имеют под собою и большие огляды на прошлое…, а там…

     Никто не жил, не прожил жизнь свою без греха. А который думает (ну пусть будет это священнослужитель какой праведный), будто таки извернулся и проскользнул без оного, то уже по уши грешен, затем хотя бы, что так про себя считает, да еще безо всякого на то настоящего, не придуманного им самим же права исповедует да отпускает. Вот и не хочется, до тошноты тошнотной не хочется веровать в Бога…, в религию Его, точнее. Если их послушать, то не будет никому за смертью никакого успокоения, но один лишь страшный суд, а что по жизни ковылял-мыкался – так то цветочки, не ягодки пока. Боль страха смерти - это вовсе не тоска по оставляемым навсегда воспоминаниям, по несбывшимся надеждам, недостигнутым целям, недосказанным мыслям, недоделанным делам, недолюбленным любимым. Боль в том, что смерть вовсе еще, увы, не конец, но лишь начало настоящих, неотвратимых страданий.

     Тут ведь, при жизни, оно как? Прищемил себе, к примеру, палец, подул на него – и легче стало; упал, коленку ушиб, потер – гляди, отлегло; кому ногу ненароком отдавил, извинился – тут и забыл; предал, подставил кого, покаялся в рясу – живи, не вспоминай. Рука руку моет и обе белы бывают, а что не отмылось, то отмолится. А Там?.. Там – не то. Там хоть подуй, хоть потри, хоть пеплом голову, хоть лоб расшиби в покаяниях – ни вдумчивых тебе адвокатов, ни с пониманием присяжных тебе, ни зала-аудитории сочувственной – на всю душу твою нагую, несчастную, на жизнь похабную твою один суд да одно дело, один истец, прокурор и пристав в сияющем своем триединстве сакральном. Ни шоколадки, в детстве украденной, ни девочки, в юности обманутой, ни небрежности к присным, ни небрежения к дальним – ничего не пропустит, не простит - все в зачет, все в приговор сойдется да сложится. Вот и стоишь, трясешься пред дверьми гробовыми, словно у дверей стоматолога. И флюс в пол-лица, и ноет, хоть на стену, а страх душит, душит жутью, зубной боли жутче. Страх экзекуции, страх суда, страх мук непрекратимых, вечных.

     Не лучше ли не ксендзам да попам этим докучным велеречивым, а, вслед старику Шопенгауэру, верить, что ад как раз здесь, на земле? Что где-то там, на какой-то забытой теперь тобою луне, до рождения твоего ты уже нагрешил, насобирал своих конфет ворованных, прелюбодейств неразборчивых да паскудств всяких порочных, а родился сюда с кровью и криками как раз в расплату за то, лунное? Ведь недаром он пишет, что Данте не мог нигде взять сюжетов для описания ужасов своих адовых, как если только из самой жизни людской, войн кровавых, болезней смердящих, инквизиций бесчеловечных?

     В новостях вон… Бабушке восьмидесятилетней защемило ногу дверью троллейбусной, а тот, рогатый, ее два километра и протащил до следующей остановки по асфальту. До смерти протащил. Здесь она заслужила такую жуткую жуть? пять минут своих диких последних заслужила? Без причин? без суда? случайностью? А эта девчушка двенадцати лет…, этот маньяк-педофил?.. Даже описывать – пальцы до паралича немеют. Тоже божественной случайностью? Или адовой-таки закономерностью, вердиктом всевышним да с печатью царскою?

     Прав Ваня Карамазов – вся гармония мира не стоит и слезинки ребенка. Только слезы-то вот есть, они здесь, прям тут, на земле, среди нас, из глаз наших искренних и в количествах невообразимых! А гармония мира… Даже понимание счастья, никогда недостижимого счастья дано нам в муку. Данте отдыхает. В аду его хоть надежды нету (Lasciate ogni speranza, voi ch’entrate) – получил по заслуженному списку и отправляйся в свой круг, кому к Сократу, кому к Борджиа. Но здесь-то как все изощреннее! Счастье, надежда… Ясно – не человеком придумано – Богом. Чертова надежда!

     Вон и я, вишь ты, выдумал химеру себе - мол тут отмучился уже. Будет, будет мне еще. За все воздастся по делам моим, да и за слова мои, всю жизнь богохульные, не отымется мне сковородок. Глупо надеяться, будто Там ничего нет, инфантильно, бессмысленно рассчитывать на навеки успокоение. Вот и не хочется умирать. Тут и Чехов-иезуит зудит над ухом, словно с того света: старый – что малый, всяк хочет, чтобы его пожалели, да вот только старого-то и не жалко. Жалость не нужна, Антон Палыч, что в ней проку. Даже деликатное сочувствие ни к чему – всякому к самому себе понадобится в свой срок. Больно не от жизни, не от смерти… Больно, что все так до безумия бестолково устроено. Я о религии, о Боге, об хоть сколько-то отдохновении. Надо было придумать на потом что-либо поласковее суда страшного. Живущих, оно, может, и приструнит кого, да и то, судя по истории человеческой, не особо, а уж умирающему? – ему же никаких перспектив - одна тоска, суета и томление духа… и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь.

     Или это всего лишь похмелье старого дурака… Темное похмелье от светлого праздника. «Аминь» с арамейского означает «правда». Но что есть правда, как не всего лишь мнение, и никто не в праве поставить знак тождества между мнением и истиной. Похмелье, как и праздник, всегда заканчивается, а жизнь никогда. Вот теперь и аминь, но в смысле простого обозначения конца куплета. Весна ведь! Черт бы его, девятое марта))
 
Рейтинг: 0 325 просмотров
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!