Шут его знает, как выглядит королева в восемьдесят пять. Не на публике, когда её оденут, причешут, заштукатурят французской косметикой, а по-домашнему - простоволосая, в халате, в тапках... Или она так не одевается?! Но если одевается, то ведь и тогда обязана выглядеть королевой! Ну, то есть, должно в ней быть что-то, что отличало бы её от обычной старой женщины. Осанка, жесты, речь, походка... Я думаю, королева выглядит как Мэри Максвелл.
Когда я увидела её впервые - она вошла в комнату, опираясь на руку помощницы, - так и подумала: королева! Высокая, светлая, тонкокостная, она неуверенно поднимала небольшие узкие ступни, обутые в парчовые тапки цвета пустыни с вытканными на них синими звёздами, и осторожно, отставив носок в сторону, опускала их на слегка вытертый персидский ковёр. Халат - тот самый, домашний (я думаю, она привезла его из недавнего путешествия по Индии), из тонкого шёлка с цветочными и лиственными орнаментами, - лишь немного прикрывал колени, потому видны были крепкие икры, их молочно-белая кожа безо всяких там выступающих вен и прочих старческих атрибутов. Поясок в неожиданно тонкой талии. То, что возвышалось над пояском, с успехом могло бы принадлежать молодой женщине: небольшая высокая грудь, длинная шея и некрупная, правильной формы голова - русые волнистые волосы зачёсаны назад, удивительно свежее, розовое лицо - если на нём и были морщины, то только вокруг глаз, ярко-голубых, таких голубых, что хотелось сказать - ах!
Помощницу она отстранила, даже не взглянув на неё, и протянула руку - не протянула, а поднесла её мне - по-королевски, плавно, изящно, будто для поцелуя, а не для пожатия...
Мы сидим в большой зале с окнами, распахнутыми в цветущий парк, где чернокожий садовник, ловко чикая ножницами, как парикмахер-виртуоз стрижёт обросшие за весну кусты, придавая им идеально круглую форму. Вокруг него носятся два добермана, расшвыривая лапами песок на дорожках и громозвучно лая.
- Stop it! - Мэри Максвелл высовывается в окно и шлёпает ладонью по подоконнику. Садовник приветственно кивает пожилой леди и уводит собак. - Расшумелись тут!
Собаки, коты, морские свинки, экзотические петухи, говорящий серый попугай жако - живности в доме Мэри хватает.
- Это напоминает мне о детстве, - говорит она, улыбаясь, добрея при этом лицом и прикладывая руки к груди.
Мы пьём чай с прозрачными сахарными леденцами вприкуску, и я слушаю её рассказы, её изысканный английский, повторяя про себя и стараясь запоминать фразы.
- Моей матери было тридцать пять, когда я родилась. Она долго не могла забеременеть, и они с отцом уже думали, что детей у них не будет. А тут вдруг - я! - Мэри округляет глаза и смеётся.
Смех у неё лёгкий, звонкий, как у девочки, и я забываю, что передо мной пожилая женщина. Она так живо рассказывает о себе, что я будто наблюдаю со стороны за той самой Мэри Максвелл, синеглазой семилетней девочкой со светлыми кудрями и белым бантом на макушке, гуляющей по улицам Нью-Йорка за руку с невысокой элегантной мамой Джейн. Сегодня у Мэри день рождения. Мама дарит ей десять долларов и, слегка подтолкнув в спину, говорит:
- Ну, иди и купи себе подарок! - сама она садится за столик ближайшего кафе.
Мэри идёт. Нет, она бежит - в зоомагазин. Подарок выбран ею давно, он там, в маленьком стеклянном домике с песком и диковинным дырчатым камнем.
- Боже мой! Что ты принесла? - маме не нравится любопытная разноцветная змейка, выглядывающая из каменного убежища. - Я не позволю внести это в дом!
Мэри плачет. Она ни за что не согласна расстаться с подарком! И, как всегда, на помощь приходит папа. Как только он появляется, всё решается в пользу Мэри:
- Да это же просто змейка! - Вилли Максвелл выше Мэри на целый пиджак, она смотрит на него, задрав голову, и протягивает ему стеклянный домик. - Не бойся, Джейн, и не шуми, не пугай её!
Мэри недоумевает: неужели мама боится? Ведь она такая смелая! Совсем недавно, в магазине, она не испугалась здоровенного дядьки. Его сынишка лет пяти отчаянно рыдал и топал ногами - наверное, добивался чего-то своего, и отец от души влепил ему затрещину. Вот тогда мама Джейн, привстав на цыпочки и размахнувшись, дала неслабую пощёчину драчливому дядьке. Тот опешил от такой наглости незнакомой дамы, которая к тому же жёстко, со злобой сказала:
- Никогда не поднимай руку на ребёнка!
- Мама, - говорит Мэри, подливая мне чай из прозрачного чайника, - часто падала в обморок. Её тогда отпаивали глотком виски. Одно время у нас дома жил зелёный волнистый попугай. Как-то раз, когда маме стало плохо, и она, охнув и раскинув руки, упала в кресло, попугай, свободно гулявший по комнате, вдруг поджал лапки и плюхнулся на спину! Маму привели в чувство и только потом занялись попугаем. Он всё так же лежал на спине и разевал клюв. Кто-то догадался: да он же притворяется! Ну-ка, ну-ка! И капнул в его клюв капельку виски. Попугай тут же вскочил и запрыгал по полу.
Мэри показывает, как именно прыгал попугай - стучит пальцами по столу, а я смотрю на совсем не старческую холёную руку с аккуратным маникюром и слушаю другой её рассказ.
- Я очень любила своего дядю, брата отца, - эту грустную историю Мэри всегда начинает одинаково. - Я гордилась им: такого дяди не было ни у кого! Он работал в цирке, афиши с его именем расклеивали по всему Нью-Йорку! Дядя был канатоходцем.
Чего он только не выделывал на канате! Да что там цирк - он даже над Ниагарским водопадом по канату прошёл! Ничего не боялся. А в тот день - в воскресенье - вся его семья обедала на веранде их дома. Дом стоял у самой дороги, от которой его отделял невысокий забор с калиткой. Калитка, как назло, была открыта. И вот они поели, а на закуску пили чай со свежими вишнями. Дядя рассказывал какую-то смешную историю, все хохотали, он, конечно, тоже. Хохотал - и поперхнулся. Подавился вишней. Закашлялся, выскочил из-за стола и, продолжая кашлять, побежал почему-то к калитке. Если бы она была закрыта!.. Он выбежал на проезжую часть. И водитель автобуса не успел затормозить...
Мэри без усилия, легко встаёт из-за стола, очередной раз поражая меня отсутствием сутулости, жалоб на боли в коленях и кряхтением с прикладыванием рук к пояснице: такой стройности, такой грации можно только позавидовать. Мэри идёт к шкафу, саморучно сделанному её отцом из какой-то прочной древесины лет семьдесят назад, а то и более, и разрисованному им же, профессиональным художником: тут и слоны с восседающими на них полуголыми погонщиками в разноцветных тюрбанах, и верблюды с полосатыми тюками, перекинутыми между горбов - целый караван, ведомый бедуинами в пёстрых одеждах; жирафы, львы, пальмы - всё вырисовано детально, а краски не потускнели за это время. Не шкаф - произведение искусства.
Мэри достаёт семейный альбом. Фотографии в нём чёрно-белые, а люди... Их уже никого не осталось, Мэри - последняя из Максвеллов.
Её фотографий в альбоме много. Она всегда была красавицей - и в детстве, и в юности. Мэри указывает пальцем на фото:
- Здесь я с немецкой подругой, Ирмой. Нам по восемнадцать. Я тогда ещё ничего не смыслила в политике, да и не интересовалась ею. Мне нравилось путешествовать - по Америке, по Европе, где у меня было немало друзей. Тем летом я поехала погостить к Ирме в Мюнхен. И она предложила зайти в пивную выпить по кружечке пива. Мы сидели в почти пустом зале, но вскоре, неожиданно быстро, пивная заполнилась людьми. Это были в основном мужчины - шумные, возбуждённые. Мы уже собирались выйти, но тут вдруг все замолчали, потому что на возвышении, где обычно сидят музыканты, появился человек. Невзрачный такой, невысокий, с маленькими усиками. Он начал говорить, и нам стало интересно: что это все с таким вниманием слушают? Говорил он довольно долго, темпераментно, публика одобрительно кивала и поддакивала. А когда закончил, все встали, вскинули правую руку вверх и крикнули: хайль гитлер! И я - я, Мэри Максвелл! - тоже встала, подняла руку и крикнула "хайль гитлер"!
Дойдя до этого места в своём рассказе, Мэри поднимается и прикладывает правую руку к сердцу.
- Я ведь не знала! - Мэри плачет, и глаза её делаются ещё синее, - я не знала, не понимала тогда... Просто сделала, как все. Собезьянничала. Как тот волнистый попугай.
На столе, около блюдца с леденцами, на крохотной тарелочке - три шоколадные конфеты. Почему три? Две для меня, одна - для Мэри. Ей вообще нельзя шоколада - у неё диабет, но раз в неделю, когда мы чаёвничаем, помощница (она же - медсестра) непременно угощает меня конфетами. Ну и Мэри позволяет съесть одну. Помощница не хочет мешать нашей беседе и выходит из комнаты. А Мэри, съев конфету, с деланым равнодушием вопрошает:
- Ты уверена, что хочешь взять две конфеты?
Разумеется, от второй я отказываюсь в её пользу. Она радуется, разворачивает фантик и кладёт его рядом со мной - хитрит. А кофету быстро суёт в рот и смакует. Мне нравятся эти её детские выходки. Мы обе смеёмся, хотя я и корю себя за неблагоразумие. Но не могу же я ей отказать!
Мэри Максвелл
22 октября 2013 -
Ника
[Скрыть]
Регистрационный номер 0165542 выдан для произведения:
Шут его знает, как выглядит королева в восемьдесят пять. Не на публике, когда её оденут, причешут, заштукатурят французской косметикой, а по-домашнему - простоволосая, в халате, в тапках... Или она так не одевается?! Но если одевается, то ведь и тогда обязана выглядеть королевой! Ну, то есть, должно в ней быть что-то, что отличало бы её от обычной старой женщины. Осанка, жесты, речь, походка... Я думаю, королева выглядит как Мэри Максвелл.
Когда я увидела её впервые - она вошла в комнату, опираясь на руку помощницы, - так и подумала: королева! Высокая, светлая, тонкокостная, она неуверенно поднимала небольшие узкие ступни, обутые в парчовые тапки цвета пустыни с вытканными на них синими звёздами, и осторожно, отставив носок в сторону, опускала их на слегка вытертый персидский ковёр. Халат - тот самый, домашний (я думаю, она привезла его из недавнего путешествия по Индии), из тонкого шёлка с цветочными и лиственными орнаментами, - лишь немного прикрывал колени, потому видны были крепкие икры, их молочно-белая кожа безо всяких там выступающих вен и прочих старческих атрибутов. Поясок в неожиданно тонкой талии. То, что возвышалось над пояском, с успехом могло бы принадлежать молодой женщине: небольшая высокая грудь, длинная шея и некрупная, правильной формы голова - русые волнистые волосы зачёсаны назад, удивительно свежее, розовое лицо - если на нём и были морщины, то только вокруг глаз, ярко-голубых, таких голубых, что хотелось сказать - ах!
Помощницу она отстранила, даже не взглянув на неё, и протянула руку - не протянула, а поднесла её мне - по-королевски, плавно, изящно, будто для поцелуя, а не для пожатия...
Мы сидим в большой зале с окнами, распахнутыми в цветущий парк, где чернокожий садовник, ловко чикая ножницами, как парикмахер-виртуоз стрижёт обросшие за весну кусты, придавая им идеально круглую форму. Вокруг него носятся два добермана, расшвыривая лапами песок на дорожках и громозвучно лая.
- Stop it! - Мэри Максвелл высовывается в окно и шлёпает ладонью по подоконнику. Садовник приветственно кивает пожилой леди и уводит собак. - Расшумелись тут!
Собаки, коты, морские свинки, экзотические петухи, говорящий серый попугай жако - живности в доме Мэри хватает.
- Это напоминает мне о детстве, - говорит она, улыбаясь, добрея при этом лицом и прикладывая руки к груди.
Мы пьём чай с прозрачными сахарными леденцами вприкуску, и я слушаю её рассказы, её изысканный английский, повторяя про себя и стараясь запоминать фразы.
- Моей матери было тридцать пять, когда я родилась. Она долго не могла забеременеть, и они с отцом уже думали, что детей у них не будет. А тут вдруг - я! - Мэри округляет глаза и смеётся.
Смех у неё лёгкий, звонкий, как у девочки, и я забываю, что передо мной пожилая женщина. Она так живо рассказывает о себе, что я будто наблюдаю со стороны за той самой Мэри Максвелл, синеглазой семилетней девочкой со светлыми кудрями и белым бантом на макушке, гуляющей по улицам Нью-Йорка за руку с невысокой элегантной мамой Джейн. Сегодня у Мэри день рождения. Мама дарит ей десять долларов и, слегка подтолкнув в спину, говорит:
- Ну, иди и купи себе подарок! - сама она садится за столик ближайшего кафе.
Мэри идёт. Нет, она бежит - в зоомагазин. Подарок выбран ею давно, он там, в маленьком стеклянном домике с песком и диковинным дырчатым камнем.
- Боже мой! Что ты принесла? - маме не нравится любопытная разноцветная змейка, выглядывающая из каменного убежища. - Я не позволю внести это в дом!
Мэри плачет. Она ни за что не согласна расстаться с подарком! И, как всегда, на помощь приходит папа. Как только он появляется, всё решается в пользу Мэри:
- Да это же просто змейка! - Вилли Максвелл выше Мэри на целый пиджак, она смотрит на него, задрав голову, и протягивает ему стеклянный домик. - Не бойся, Джейн, и не шуми, не пугай её!
Мэри недоумевает: неужели мама боится? Ведь она такая смелая! Совсем недавно, в магазине, она не испугалась здоровенного дядьки. Его сынишка лет пяти отчаянно рыдал и топал ногами - наверное, добивался чего-то своего, и отец от души влепил ему затрещину. Вот тогда мама Джейн, привстав на цыпочки и размахнувшись, дала неслабую пощёчину драчливому дядьке. Тот опешил от такой наглости незнакомой дамы, которая к тому же жёстко, со злобой сказала:
- Никогда не поднимай руку на ребёнка!
- Мама, - говорит Мэри, подливая мне чай из прозрачного чайника, - часто падала в обморок. Её тогда отпаивали глотком виски. Одно время у нас дома жил зелёный волнистый попугай. Как-то раз, когда маме стало плохо, и она, охнув и раскинув руки, упала в кресло, попугай, свободно гулявший по комнате, вдруг поджал лапки и плюхнулся на спину! Маму привели в чувство и только потом занялись попугаем. Он всё так же лежал на спине и разевал клюв. Кто-то догадался: да он же притворяется! Ну-ка, ну-ка! И капнул в его клюв капельку виски. Попугай тут же вскочил и запрыгал по полу.
Мэри показывает, как именно прыгал попугай - стучит пальцами по столу, а я смотрю на совсем не старческую холёную руку с аккуратным маникюром и слушаю другой её рассказ.
- Я очень любила своего дядю, брата отца, - эту грустную историю Мэри всегда начинает одинаково. - Я гордилась им: такого дяди не было ни у кого! Он работал в цирке, афиши с его именем расклеивали по всему Нью-Йорку! Дядя был канатоходцем.
Чего он только не выделывал на канате! Да что там цирк - он даже над Ниагарским водопадом по канату прошёл! Ничего не боялся. А в тот день - в воскресенье - вся его семья обедала на веранде их дома. Дом стоял у самой дороги, от которой его отделял невысокий забор с калиткой. Калитка, как назло, была открыта. И вот они поели, а на закуску пили чай со свежими вишнями. Дядя рассказывал какую-то смешную историю, все хохотали, он, конечно, тоже. Хохотал - и поперхнулся. Подавился вишней. Закашлялся, выскочил из-за стола и, продолжая кашлять, побежал почему-то к калитке. Если бы она была закрыта!.. Он выбежал на проезжую часть. И водитель автобуса не успел затормозить...
Мэри без усилия, легко встаёт из-за стола, очередной раз поражая меня отсутствием сутулости, жалоб на боли в коленях и кряхтением с прикладыванием рук к пояснице: такой стройности, такой грации можно только позавидовать. Мэри идёт к шкафу, саморучно сделанному её отцом из какой-то прочной древесины лет семьдесят назад, а то и более, и разрисованному им же, профессиональным художником: тут и слоны с восседающими на них полуголыми погонщиками в разноцветных тюрбанах, и верблюды с полосатыми тюками, перекинутыми между горбов - целый караван, ведомый бедуинами в пёстрых одеждах; жирафы, львы, пальмы - всё вырисовано детально, а краски не потускнели за это время. Не шкаф - произведение искусства.
Мэри достаёт семейный альбом. Фотографии в нём чёрно-белые, а люди... Их уже никого не осталось, Мэри - последняя из Максвеллов.
Её фотографий в альбоме много. Она всегда была красавицей - и в детстве, и в юности. Мэри указывает пальцем на фото:
- Здесь я с немецкой подругой, Ирмой. Нам по восемнадцать. Я тогда ещё ничего не смыслила в политике, да и не интересовалась ею. Мне нравилось путешествовать - по Америке, по Европе, где у меня было немало друзей. Тем летом я поехала погостить к Ирме в Мюнхен. И она предложила зайти в пивную выпить по кружечке пива. Мы сидели в почти пустом зале, но вскоре, неожиданно быстро, пивная заполнилась людьми. Это были в основном мужчины - шумные, возбуждённые. Мы уже собирались выйти, но тут вдруг все замолчали, потому что на возвышении, где обычно сидят музыканты, появился человек. Невзрачный такой, невысокий, с маленькими усиками. Он начал говорить, и нам стало интересно: что это все с таким вниманием слушают? Говорил он довольно долго, темпераментно, публика одобрительно кивала и поддакивала. А когда закончил, все встали, вскинули правую руку вверх и крикнули: хайль гитлер! И я - я, Мэри Максвелл! - тоже встала, подняла руку и крикнула "хайль гитлер"!
Дойдя до этого места в своём рассказе, Мэри поднимается и прикладывает правую руку к сердцу.
- Я ведь не знала! - Мэри плачет, и глаза её делаются ещё синее, - я не знала, не понимала тогда... Просто сделала, как все. Собезьянничала. Как тот волнистый попугай.
На столе, около блюдца с леденцами, на крохотной тарелочке - три шоколадные конфеты. Почему три? Две для меня, одна - для Мэри. Ей вообще нельзя шоколада - у неё диабет, но раз в неделю, когда мы чаёвничаем, помощница (она же - медсестра) непременно угощает меня конфетами. Ну и Мэри позволяет съесть одну. Помощница не хочет мешать нашей беседе и выходит из комнаты. А Мэри, съев конфету, с деланым равнодушием вопрошает:
- Ты уверена, что хочешь взять две конфеты?
Разумеется, от второй я отказываюсь в её пользу. Она радуется, разворачивает фантик и кладёт его рядом со мной - хитрит. А кофету быстро суёт в рот и смакует. Мне нравятся эти её детские выходки. Мы обе смеёмся, хотя я и корю себя за неблагоразумие. Но не могу же я ей отказать!
Когда я увидела её впервые - она вошла в комнату, опираясь на руку помощницы, - так и подумала: королева! Высокая, светлая, тонкокостная, она неуверенно поднимала небольшие узкие ступни, обутые в парчовые тапки цвета пустыни с вытканными на них синими звёздами, и осторожно, отставив носок в сторону, опускала их на слегка вытертый персидский ковёр. Халат - тот самый, домашний (я думаю, она привезла его из недавнего путешествия по Индии), из тонкого шёлка с цветочными и лиственными орнаментами, - лишь немного прикрывал колени, потому видны были крепкие икры, их молочно-белая кожа безо всяких там выступающих вен и прочих старческих атрибутов. Поясок в неожиданно тонкой талии. То, что возвышалось над пояском, с успехом могло бы принадлежать молодой женщине: небольшая высокая грудь, длинная шея и некрупная, правильной формы голова - русые волнистые волосы зачёсаны назад, удивительно свежее, розовое лицо - если на нём и были морщины, то только вокруг глаз, ярко-голубых, таких голубых, что хотелось сказать - ах!
Помощницу она отстранила, даже не взглянув на неё, и протянула руку - не протянула, а поднесла её мне - по-королевски, плавно, изящно, будто для поцелуя, а не для пожатия...
Мы сидим в большой зале с окнами, распахнутыми в цветущий парк, где чернокожий садовник, ловко чикая ножницами, как парикмахер-виртуоз стрижёт обросшие за весну кусты, придавая им идеально круглую форму. Вокруг него носятся два добермана, расшвыривая лапами песок на дорожках и громозвучно лая.
- Stop it! - Мэри Максвелл высовывается в окно и шлёпает ладонью по подоконнику. Садовник приветственно кивает пожилой леди и уводит собак. - Расшумелись тут!
Собаки, коты, морские свинки, экзотические петухи, говорящий серый попугай жако - живности в доме Мэри хватает.
- Это напоминает мне о детстве, - говорит она, улыбаясь, добрея при этом лицом и прикладывая руки к груди.
Мы пьём чай с прозрачными сахарными леденцами вприкуску, и я слушаю её рассказы, её изысканный английский, повторяя про себя и стараясь запоминать фразы.
- Моей матери было тридцать пять, когда я родилась. Она долго не могла забеременеть, и они с отцом уже думали, что детей у них не будет. А тут вдруг - я! - Мэри округляет глаза и смеётся.
Смех у неё лёгкий, звонкий, как у девочки, и я забываю, что передо мной пожилая женщина. Она так живо рассказывает о себе, что я будто наблюдаю со стороны за той самой Мэри Максвелл, синеглазой семилетней девочкой со светлыми кудрями и белым бантом на макушке, гуляющей по улицам Нью-Йорка за руку с невысокой элегантной мамой Джейн. Сегодня у Мэри день рождения. Мама дарит ей десять долларов и, слегка подтолкнув в спину, говорит:
- Ну, иди и купи себе подарок! - сама она садится за столик ближайшего кафе.
Мэри идёт. Нет, она бежит - в зоомагазин. Подарок выбран ею давно, он там, в маленьком стеклянном домике с песком и диковинным дырчатым камнем.
- Боже мой! Что ты принесла? - маме не нравится любопытная разноцветная змейка, выглядывающая из каменного убежища. - Я не позволю внести это в дом!
Мэри плачет. Она ни за что не согласна расстаться с подарком! И, как всегда, на помощь приходит папа. Как только он появляется, всё решается в пользу Мэри:
- Да это же просто змейка! - Вилли Максвелл выше Мэри на целый пиджак, она смотрит на него, задрав голову, и протягивает ему стеклянный домик. - Не бойся, Джейн, и не шуми, не пугай её!
Мэри недоумевает: неужели мама боится? Ведь она такая смелая! Совсем недавно, в магазине, она не испугалась здоровенного дядьки. Его сынишка лет пяти отчаянно рыдал и топал ногами - наверное, добивался чего-то своего, и отец от души влепил ему затрещину. Вот тогда мама Джейн, привстав на цыпочки и размахнувшись, дала неслабую пощёчину драчливому дядьке. Тот опешил от такой наглости незнакомой дамы, которая к тому же жёстко, со злобой сказала:
- Никогда не поднимай руку на ребёнка!
- Мама, - говорит Мэри, подливая мне чай из прозрачного чайника, - часто падала в обморок. Её тогда отпаивали глотком виски. Одно время у нас дома жил зелёный волнистый попугай. Как-то раз, когда маме стало плохо, и она, охнув и раскинув руки, упала в кресло, попугай, свободно гулявший по комнате, вдруг поджал лапки и плюхнулся на спину! Маму привели в чувство и только потом занялись попугаем. Он всё так же лежал на спине и разевал клюв. Кто-то догадался: да он же притворяется! Ну-ка, ну-ка! И капнул в его клюв капельку виски. Попугай тут же вскочил и запрыгал по полу.
Мэри показывает, как именно прыгал попугай - стучит пальцами по столу, а я смотрю на совсем не старческую холёную руку с аккуратным маникюром и слушаю другой её рассказ.
- Я очень любила своего дядю, брата отца, - эту грустную историю Мэри всегда начинает одинаково. - Я гордилась им: такого дяди не было ни у кого! Он работал в цирке, афиши с его именем расклеивали по всему Нью-Йорку! Дядя был канатоходцем.
Чего он только не выделывал на канате! Да что там цирк - он даже над Ниагарским водопадом по канату прошёл! Ничего не боялся. А в тот день - в воскресенье - вся его семья обедала на веранде их дома. Дом стоял у самой дороги, от которой его отделял невысокий забор с калиткой. Калитка, как назло, была открыта. И вот они поели, а на закуску пили чай со свежими вишнями. Дядя рассказывал какую-то смешную историю, все хохотали, он, конечно, тоже. Хохотал - и поперхнулся. Подавился вишней. Закашлялся, выскочил из-за стола и, продолжая кашлять, побежал почему-то к калитке. Если бы она была закрыта!.. Он выбежал на проезжую часть. И водитель автобуса не успел затормозить...
Мэри без усилия, легко встаёт из-за стола, очередной раз поражая меня отсутствием сутулости, жалоб на боли в коленях и кряхтением с прикладыванием рук к пояснице: такой стройности, такой грации можно только позавидовать. Мэри идёт к шкафу, саморучно сделанному её отцом из какой-то прочной древесины лет семьдесят назад, а то и более, и разрисованному им же, профессиональным художником: тут и слоны с восседающими на них полуголыми погонщиками в разноцветных тюрбанах, и верблюды с полосатыми тюками, перекинутыми между горбов - целый караван, ведомый бедуинами в пёстрых одеждах; жирафы, львы, пальмы - всё вырисовано детально, а краски не потускнели за это время. Не шкаф - произведение искусства.
Мэри достаёт семейный альбом. Фотографии в нём чёрно-белые, а люди... Их уже никого не осталось, Мэри - последняя из Максвеллов.
Её фотографий в альбоме много. Она всегда была красавицей - и в детстве, и в юности. Мэри указывает пальцем на фото:
- Здесь я с немецкой подругой, Ирмой. Нам по восемнадцать. Я тогда ещё ничего не смыслила в политике, да и не интересовалась ею. Мне нравилось путешествовать - по Америке, по Европе, где у меня было немало друзей. Тем летом я поехала погостить к Ирме в Мюнхен. И она предложила зайти в пивную выпить по кружечке пива. Мы сидели в почти пустом зале, но вскоре, неожиданно быстро, пивная заполнилась людьми. Это были в основном мужчины - шумные, возбуждённые. Мы уже собирались выйти, но тут вдруг все замолчали, потому что на возвышении, где обычно сидят музыканты, появился человек. Невзрачный такой, невысокий, с маленькими усиками. Он начал говорить, и нам стало интересно: что это все с таким вниманием слушают? Говорил он довольно долго, темпераментно, публика одобрительно кивала и поддакивала. А когда закончил, все встали, вскинули правую руку вверх и крикнули: хайль гитлер! И я - я, Мэри Максвелл! - тоже встала, подняла руку и крикнула "хайль гитлер"!
Дойдя до этого места в своём рассказе, Мэри поднимается и прикладывает правую руку к сердцу.
- Я ведь не знала! - Мэри плачет, и глаза её делаются ещё синее, - я не знала, не понимала тогда... Просто сделала, как все. Собезьянничала. Как тот волнистый попугай.
На столе, около блюдца с леденцами, на крохотной тарелочке - три шоколадные конфеты. Почему три? Две для меня, одна - для Мэри. Ей вообще нельзя шоколада - у неё диабет, но раз в неделю, когда мы чаёвничаем, помощница (она же - медсестра) непременно угощает меня конфетами. Ну и Мэри позволяет съесть одну. Помощница не хочет мешать нашей беседе и выходит из комнаты. А Мэри, съев конфету, с деланым равнодушием вопрошает:
- Ты уверена, что хочешь взять две конфеты?
Разумеется, от второй я отказываюсь в её пользу. Она радуется, разворачивает фантик и кладёт его рядом со мной - хитрит. А кофету быстро суёт в рот и смакует. Мне нравятся эти её детские выходки. Мы обе смеёмся, хотя я и корю себя за неблагоразумие. Но не могу же я ей отказать!
Рейтинг: 0
379 просмотров
Комментарии (0)
Нет комментариев. Ваш будет первым!
Новые произведения