Дивергент
11 марта 2016 -
Владимир Степанищев
Именно такое и имелось на физиономии у моего героя: и росла-то она какими-то редкими и наугад кустиками; и цветом-то была ни пегая, ни рыжая, а будто упал в грязь подбородком да и позабыл умыться; уж и за глаза, и в глаза говорено было ему не раз, не десять, что никак нейдет она к его в общем-то терпимой архитектуры лицу, но все мимо – как бросил бриться аккурат после окончания военных сборов и по получении лейтенантского военного билета, так и носился с ней по недавнюю пору, будто с писаной торбою. На вопрос: зачем она ему, он когда пожимал плечами, когда в замешательстве отводил глаза, а то выгибал изумленную бровь и загадочно молчал, глядя вопрошавшему в переносицу (что приводило в смущение уже визави), но ответ, если бы прозвучал, был бы до скуки прост и тривиален: он всегда считал (и, доложить вам, не без оснований), что господь наделил его подбородком что называется безвольным, как-то уж чересчур скошенным и почти без уступов переходящим в кадык, а борода как раз и была призвана компенсировать сей природный недостаток. И не важно, что прозрачная поросль эта мало что не скрывала сие антропоморфическое упущение, но больше и подчеркивала его – важно, что сам он в своей бороде, словно карла Черномор, чувствовал себя вполне защищенным от всего, в том числе от возможного упрека в безволии.
В остальном же имел он волосы русые, скулы тонкие, нос греческий, кожу бледную а глаза серые, вдумчивые но такие, которые дальше роговицы никого не впускают, что и есть корень того, что называбт «необаятельный», потому как суть обаяния именно в том, насколько глубоко в душу ты позволяешь проникнуть глядящему в твои глаза и насколько красива эта душа. Не впускать же никого к себе в душу было у него оснований не менее, чем у бороды его на подбородке. Дело в том, что там, за радужной оболочкой скрывалась натура интеллигентская. Не интеллигент-ная в высоком смысле слова, какая возможно была у иезуитского Чехова или беспощадного Толстого (людей с полноценными бородами и сильными подбородками), а интеллигент-ская, то есть (так он сам о себе и думал), вобравшая в себя все отрицательное, что лишь побочно и не определяюще бывает свойственно иным интеллигентам, как то: инфантильная сентиментальность; повышенная чувствительность, легко склонная к комку у горла, а то и к восторженной слезе; видимость порядочности, за которой всегда прячется обыкновенная бытовая трусость; никому не интересное самобичевание; неумение противостоять ни жесткому взгляду, ни жесткому слову, ни жесткому удару…, одним словом, – скошенный, совершенно скошенный к кадыку подбородок. Всех этих качеств он ощущал в себе в таком избытке, что всерьез определял их не просто чертами отдельно взятого его характера, но прямо по Дарвину дивергенцией, очевидным и патологическим отклонением от нормы человеческого вида.
Но вот о Дарвине… Герой мой очень любил собак. Вообще животных он любил куда как больше, нежели людей. Он уважал в них и отчетливое понимание смысла жизни, и безграничную любовь к этой жизни, и всегдашнюю готовность драться за себя, свой хлеб, свой дом и вообще за все то, чему душою был или сделался предан. И вот… недавно он прочел, а до того никогда и не задумывался даже, что подбородок как таковой есть прерогатива морфологии исключительно человека, что ни у одного животного подбородка нет и это вовсе не мешает им проявлять чудеса характера и воли. Недели две он ходил под впечатлением этого не бог весть какого открытия - далеко не коперниканского переворота и вот теперь стоял в ванной перед зеркалом, по-интеллигентски трусливо все не решаясь занести ножницы на то, что было щитом беспокойной души его без малого двадцать лет. Что бродило теперь в мятежной голове его - можно только догадываться. «Тварь я дрожащая или право имею» - пожалуй не тот вопрос, что волновал его, но какая-то совсем уже инфантильная, если не психопатическая надежда, что сбривши бороду, избавившись от перманентного лицемерия своего, от всегдашнего страха - что ничтожность души его будет однажды раскрыта, он обретет вдруг силу воли и характер… собаки…
Alea jacta est. Он ополоснул в мыльной воде бог знает каким чудом сохранившуюся в его хозяйстве безопасную бритву с побитым ржавчиной лезвием «Нева» и освежил лицо столь же древним одеколоном, бледные скулы и щеки его раскраснелись пятнами девственного румянца, а из нечаянного пореза сочилась алая кровь, будто случилась с ним некая дефлорация. Он приложил к ранке кусочек ваты и стал внимательно рассматривать свое отражение. Вопреки ожиданиям и страхам, из зеркала на него глядел вполне строгий и серьезный человек без каких-либо признаков безволия, а когда человек этот вдруг ни с того ни с сего улыбнулся, на щеках обнаружились ранее не обращавшие на себя внимания две ямочки и ненавидимый всю жизнь подбородок тоже наморщился веселой компанией бугорков и ямочек, будто тоже смеялся. «Эка ведь… Собака, ну ровно собака!», - только и сказал босолицый неофит.
***
Было воскресенье. Март в этом году стоял по-январски зол на мороз, но солнце слепило на весну. Жирные снегири огненными кляксами облепили хлебосольные на семена ясени и, распушив цыганские шубы свои, в изумлении молчаливо взирали вниз, где, подставляя голые скулы солнцу и морозу, с гордою осанкой шествовал мой герой. Лицо его щипало нещадно, но он, в каком-то экстатическом упоении (какое наверное описывали Франсуа де Сад или Леопольд фон Захер-Мазох), будто и не замечал этого морозного огня. Дойдя до окраины небольшого городка своего, он, несмотря на вполне уже пробравший его холод, почему-то не захотел возвращаться домой, а пошел дальше, за ютящиеся друг к дружке, будто стая замерзших черных пингвинов, гаражи, за полуразрушенный старый барак, туда, где под лазоревым небом бриллиантовым ковром расстилался или, как сказал бы поэт, выткался загородный пруд. Он очистил от снега пенек серебристой ели, коими славилось это место когда-то, но теперь лишь эти вот пеньки, да упрямая до жизни поросль щетинилась из иссохших материнских корней голубыми иголками, сел и закурил.
Это было в высшей степени странно. Так ли чувствует себя девочка, вдруг ставшая женщиной или так ощущал себя Родион Раскольников, сознавшись в убийстве старухи-процентщицы, но легкость обуяла героя моего необычайная. Легкость и удивление… Неужто нужны были эти двадцать лет комплексов и кому, зачем они были нужны? «Свобода!», - выдохнул он всей грудью и счастливо окинул взором солнечный пейзаж. Вокруг пруда серебристые ели какие-то умники вырубили, но клены оставались нетронуты. Осенью эта кленовая роща пылала таким огнем, что зарево, казалось, было видно из города, да и теперь вот меж черных веток будто алели редкие осенние рыжие листы. То были снегири, может быть даже и те самые, что дивились на него полчаса назад и, не удовлетворив любопытства, прилетели сюда, дабы посмотреть: чему может так радоваться странное, гололицее это создание на таком морозе?
Снег похоже выпал лишь вчера и сверкал теперь девственным одеялом на скованном льдом пруду, только посредине него была довольно длинная проталина почти до середины. Видимо сюда подходила труба каких-то теплых городских стоков, но вряд ли канализационных – воздух был чист и свеж. Он пригляделся повнимательнее и вдруг заметил на воде маленькую серую уточку. «Ну вот, - улыбнулся натуралист, - еще один дивергент. И чего не улетела со всеми вместе? Не такая как все? Воли не хватило? Эх, подружка. Борись с этим, или удел твой – одиночество. Одиночество, знаешь ли…, это такая, я тебе скажу…».
Вдруг непонятно откуда на стадион пруда выскочил средних размеров рыжий пес в ошейнике с поводком, но без положенного на конце этого поводка хозяина и со звонким лаем полетел прямо к полынье, у края воды он еле затормозил и стал заливаться на уточку, которая в ужасе бросилась к противоположной стороне, но не улетела, что говорило о каких-то наверное проблемах с её крыльями. Пес, видя такое, лаял так истово, что аж подпрыгивал на месте и вдруг, в какой-то момент тонкий лед под ним надломился и незадачливый охотник ухнул под воду с головой. Когда он вынырнул, льдина, что стала причиной такого конфуза, как раз закончила свой переворот и опустилась на голову собаки. Та опять ушла под воду. Когда пес вынырнул снова, то стал жалобно скулить, призывая помощь, и цепляться лапами за острые края полыньи, но лишь только ему удавалось опереться передними лапами и начать выбираться, как лед обламывался и собака снова оказывалась под водой. Ей бы плыть к берегу, где земля, но кто из нас сохраняет присутствие духа и мыслит рационально в пограничной ситуации? Это ж не кино?..
Мой герой наблюдал эту сцену отнюдь не со своего пенька – он уже летел во всю прыть по алмазному ковру. Там, на середине пруда тонула собака, собака, которую, которых он любил больше, гораздо больше людей! Не добежав до полыньи метров пять, он распластался на снегу и стал медленно подползать. Видя близкую помощь, пес удвоил усилия, но лед все крошился и крошился под его уже сильно кровоточившими лапами, кровь лилась и из пореза на носу, а глаза…, глаза его были сам страх, сама надежда, сама вера и сама любовь. Таких говорящих глаз у человека не встретишь, хоть в кислоте его топи. Когда расстояние между ними сократилось почти до метра, лед наконец не выдержал тяжести моего героя и он провалился в трещину между двумя отколовшимися льдинами. Его ожгло одновременно и ледяным холодом, и ледяным ужасом, но и вдруг с неимоверной скоростью заработала мысль: еще под водой он умудрился как-то сбросить с себя пальто и стал выгребать ориентировочно на центр полыньи. Когда он вынырнул, то увидел, что пес совершенно бросил свои попытки выбраться на лед и плыл прямо к нему, тяжело дыша и тихо поскуливая. Похоже, он решил, что дело уже сделано, потому что в глазах его, кроме всех ранее перечисленных чувств, светилась уже и радость. Однако холод был настолько силен, а одежда превратилась буквально в свинец, что у спасителя вдруг спазмом перехватило дыхание, мышцы одеревенели и он камнем пошел ко дну. Но в последний момент вдруг уже собака схватила его зубами за ворот свитера и стала тянуть наверх. Из последних сил утопающий взбрыкнул ногами и вдруг ощутил под ними что-то вязкое, но вместе с тем и твердое. Это было дно. Мелькнула надежда, он выпрямился и… оказался стоящим на дне, но голова его была над водой аккурат под безвольный его бритый подбородок. Он стал медленно шагать к берегу, а пес так и не отпускал из своей пасти ворота его свитера и со стороны казалось, будто собака тащит к берегу человека. Последнее, что он запомнил перед тем, как потерять сознание, это дрожащего всем телом на берегу рыжего пса и бегущую к ним по берегу рыжую же девчушку лет тринадцати.
***
Воспаление было двухсторонним и протекало так тяжело, что врачи почти не давали ему шансов. Когда же два месяца спустя он все же выкарабкался и впервые самостоятельно смог дойти до туалета, то там, в усиженном мухами больничном зеркале над умывальником он увидел свое отражение и ужаснулся. Худ и бледен был он как смерть – это факт, но и полбеды: из зеркала на него смотрело нечто в невообразимой бороденке и росла она какими-то редкими и наугад кустиками; и цветом была ни пегая, ни рыжая, а будто упал в грязь подбородком да и позабыл умыться. «Дивергент чертов!», - в сердцах прошептал он и направился клянчить по палатам ножницы и бритву. При выписке из больницы его встречали конопатая девочка Лиза и ее пес по кличке Лизун, каковое имя он тут же и подтвердил, весело подпрыгнув и лизнув своего спасителя в его безвольный, чересчур скошенный, но и гладко выбритый подбородок.
[Скрыть]
Регистрационный номер 0333659 выдан для произведения:
Художник – никакое не название, а все-таки звание: нельзя просто намалевать пару натюрмортов да тройку пейзажей или портретов пересохшей со школы акварелью и уж величать себя художником, кивая, - мол и Матисс с Модильяни не бог весть как внимательны были к строгости построения. То же и с писательством: невозможно после двух эссе и трех рассказов или, не приведи господь, элегий (на рифму ух как боек русский человек), тут же себя и в «цех задорный» к Пушкину да Гоголю (припоминая последнему его Кюхельгартена). Да такое почитай в каждом деле. Скажем, борода. Есть бороды так бороды: и окладистые, и лопатою, и протоиерейские, и именные, типа «Абрахам Линкольн» или «Франц Иосиф», и «эспаньолка», и «старый голландец», и просто русская, мормонская, еврейская, китайская или какого черта еще не выдумает на лице своем изобретательный и внимательный к внешности своей человек, а бывает такое, что вроде и есть кой-чего, а за бороду ну никак не признать – разве что назвать бороденкою, да и то всенепременно изобразив глазами снисходительную иронию.
Именно такое и имелось на физиономии у моего героя: и росла-то она какими-то редкими и наугад кустиками; и цветом-то была ни пегая, ни рыжая, а будто упал в грязь подбородком да и позабыл умыться; уж и за глаза, и в глаза говорено было ему не раз, не десять, что никак нейдет она к его в общем-то терпимой архитектуры лицу, но все мимо – как бросил бриться аккурат после окончания военных сборов и по получении лейтенантского военного билета, так и носился с ней по недавнюю пору, будто с писаной торбою. На вопрос: зачем она ему, он когда пожимал плечами, когда в замешательстве отводил глаза, а то выгибал изумленную бровь и загадочно молчал, глядя вопрошавшему в переносицу (что приводило в смущение уже визави), но ответ, если бы прозвучал, был бы до скуки прост и тривиален: он всегда считал (и, доложить вам, не без оснований), что господь наделил его подбородком что называется безвольным, как-то уж чересчур скошенным и почти без уступов переходящим в кадык, а борода как раз и была призвана компенсировать сей природный недостаток. И не важно, что прозрачная поросль эта мало что не скрывала сие антропоморфическое упущение, но больше и подчеркивала его – важно, что сам он в своей бороде, словно карла Черномор, чувствовал себя вполне защищенным от всего, в том числе от возможного упрека в безволии.
В остальном же имел он волосы русые, скулы тонкие, нос греческий, кожу бледную а глаза серые, вдумчивые но такие, которые дальше роговицы никого не впускают, что и есть корень того, что называбт «необаятельный», потому как суть обаяния именно в том, насколько глубоко в душу ты позволяешь проникнуть глядящему в твои глаза и насколько красива эта душа. Не впускать же никого к себе в душу было у него оснований не менее, чем у бороды его на подбородке. Дело в том, что там, за радужной оболочкой скрывалась натура интеллигентская. Не интеллигент-ная в высоком смысле слова, какая возможно была у иезуитского Чехова или беспощадного Толстого (людей с полноценными бородами и сильными подбородками), а интеллигент-ская, то есть (так он сам о себе и думал), вобравшая в себя все отрицательное, что лишь побочно и не определяюще бывает свойственно иным интеллигентам, как то: инфантильная сентиментальность; повышенная чувствительность, легко склонная к комку у горла, а то и к восторженной слезе; видимость порядочности, за которой всегда прячется обыкновенная бытовая трусость; никому не интересное самобичевание; неумение противостоять ни жесткому взгляду, ни жесткому слову, ни жесткому удару…, одним словом, – скошенный, совершенно скошенный к кадыку подбородок. Всех этих качеств он ощущал в себе в таком избытке, что всерьез определял их не просто чертами отдельно взятого его характера, но прямо по Дарвину дивергенцией, очевидным и патологическим отклонением от нормы человеческого вида.
Но вот о Дарвине… Герой мой очень любил собак. Вообще животных он любил куда как больше, нежели людей. Он уважал в них и отчетливое понимание смысла жизни, и безграничную любовь к этой жизни, и всегдашнюю готовность драться за себя, свой хлеб, свой дом и вообще за все то, чему душою был или сделался предан. И вот… недавно он прочел, а до того никогда и не задумывался даже, что подбородок как таковой есть прерогатива морфологии исключительно человека, что ни у одного животного подбородка нет и это вовсе не мешает им проявлять чудеса характера и воли. Недели две он ходил под впечатлением этого не бог весть какого открытия - далеко не коперниканского переворота и вот теперь стоял в ванной перед зеркалом, по-интеллигентски трусливо все не решаясь занести ножницы на то, что было щитом беспокойной души его без малого двадцать лет. Что бродило теперь в мятежной голове его - можно только догадываться. «Тварь я дрожащая или право имею» - пожалуй не тот вопрос, что волновал его, но какая-то совсем уже инфантильная, если не психопатическая надежда, что сбривши бороду, избавившись от перманентного лицемерия своего, от всегдашнего страха - что ничтожность души его будет однажды раскрыта, он обретет вдруг силу воли и характер… собаки…
Alea jacta est. Он ополоснул в мыльной воде бог знает каким чудом сохранившуюся в его хозяйстве безопасную бритву с побитым ржавчиной лезвием «Нева» и освежил лицо столь же древним одеколоном, бледные скулы и щеки его раскраснелись пятнами девственного румянца, а из нечаянного пореза сочилась алая кровь, будто случилась с ним некая дефлорация. Он приложил к ранке кусочек ваты и стал внимательно рассматривать свое отражение. Вопреки ожиданиям и страхам, из зеркала на него глядел вполне строгий и серьезный человек без каких-либо признаков безволия, а когда человек этот вдруг ни с того ни с сего улыбнулся, на щеках обнаружились ранее не обращавшие на себя внимания две ямочки и ненавидимый всю жизнь подбородок тоже наморщился веселой компанией бугорков и ямочек, будто тоже смеялся. «Эка ведь… Собака, ну ровно собака!», - только и сказал босолицый неофит.
***
Было воскресенье. Март в этом году стоял по-январски зол на мороз, но солнце слепило на весну. Жирные снегири огненными кляксами облепили хлебосольные на семена ясени и, распушив цыганские шубы свои, в изумлении молчаливо взирали вниз, где, подставляя голые скулы солнцу и морозу, с гордою осанкой шествовал мой герой. Лицо его щипало нещадно, но он, в каком-то экстатическом упоении (какое наверное описывали Франсуа де Сад или Леопольд фон Захер-Мазох), будто и не замечал этого морозного огня. Дойдя до окраины небольшого городка своего, он, несмотря на вполне уже пробравший его холод, почему-то не захотел возвращаться домой, а пошел дальше, за ютящиеся друг к дружке, будто стая замерзших черных пингвинов, гаражи, за полуразрушенный старый барак, туда, где под лазоревым небом бриллиантовым ковром расстилался или, как сказал бы поэт, выткался загородный пруд. Он очистил от снега пенек серебристой ели, коими славилось это место когда-то, но теперь лишь эти вот пеньки, да упрямая до жизни поросль щетинилась из иссохших материнских корней голубыми иголками, сел и закурил.
Это было в высшей степени странно. Так ли чувствует себя девочка, вдруг ставшая женщиной или так ощущал себя Родион Раскольников, сознавшись в убийстве старухи-процентщицы, но легкость обуяла героя моего необычайная. Легкость и удивление… Неужто нужны были эти двадцать лет комплексов и кому, зачем они были нужны? «Свобода!», - выдохнул он всей грудью и счастливо окинул взором солнечный пейзаж. Вокруг пруда серебристые ели какие-то умники вырубили, но клены оставались нетронуты. Осенью эта кленовая роща пылала таким огнем, что зарево, казалось, было видно из города, да и теперь вот меж черных веток будто алели редкие осенние рыжие листы. То были снегири, может быть даже и те самые, что дивились на него полчаса назад и, не удовлетворив любопытства, прилетели сюда, дабы посмотреть: чему может так радоваться странное, гололицее это создание на таком морозе?
Снег похоже выпал лишь вчера и сверкал теперь девственным одеялом на скованном льдом пруду, только посредине него была довольно длинная проталина почти до середины. Видимо сюда подходила труба каких-то теплых городских стоков, но вряд ли канализационных – воздух был чист и свеж. Он пригляделся повнимательнее и вдруг заметил на воде маленькую серую уточку. «Ну вот, - улыбнулся натуралист, - еще один дивергент. И чего не улетела со всеми вместе? Не такая как все? Воли не хватило? Эх, подружка. Борись с этим, или удел твой – одиночество. Одиночество, знаешь ли…, это такая, я тебе скажу…».
Вдруг непонятно откуда на стадион пруда выскочил средних размеров рыжий пес в ошейнике с поводком, но без положенного на конце этого поводка хозяина и со звонким лаем полетел прямо к полынье, у края воды он еле затормозил и стал заливаться на уточку, которая в ужасе бросилась к противоположной стороне, но не улетела, что говорило о каких-то наверное проблемах с её крыльями. Пес, видя такое, лаял так истово, что аж подпрыгивал на месте и вдруг, в какой-то момент тонкий лед под ним надломился и незадачливый охотник ухнул под воду с головой. Когда он вынырнул, льдина, что стала причиной такого конфуза, как раз закончила свой переворот и опустилась на голову собаки. Та опять ушла под воду. Когда пес вынырнул снова, то стал жалобно скулить, призывая помощь, и цепляться лапами за острые края полыньи, но лишь только ему удавалось опереться передними лапами и начать выбираться, как лед обламывался и собака снова оказывалась под водой. Ей бы плыть к берегу, где земля, но кто из нас сохраняет присутствие духа и мыслит рационально в пограничной ситуации? Это ж не кино?..
Мой герой наблюдал эту сцену отнюдь не со своего пенька – он уже летел во всю прыть по алмазному ковру. Там, на середине пруда тонула собака, собака, которую, которых он любил больше, гораздо больше людей! Не добежав до полыньи метров пять, он распластался на снегу и стал медленно подползать. Видя близкую помощь, пес удвоил усилия, но лед все крошился и крошился под его уже сильно кровоточившими лапами, кровь лилась и из пореза на носу, а глаза…, глаза его были сам страх, сама надежда, сама вера и сама любовь. Таких говорящих глаз у человека не встретишь, хоть в кислоте его топи. Когда расстояние между ними сократилось почти до метра, лед наконец не выдержал тяжести моего героя и он провалился в трещину между двумя отколовшимися льдинами. Его ожгло одновременно и ледяным холодом, и ледяным ужасом, но и вдруг с неимоверной скоростью заработала мысль: еще под водой он умудрился как-то сбросить с себя пальто и стал выгребать ориентировочно на центр полыньи. Когда он вынырнул, то увидел, что пес совершенно бросил свои попытки выбраться на лед и плыл прямо к нему, тяжело дыша и тихо поскуливая. Похоже, он решил, что дело уже сделано, потому что в глазах его, кроме всех ранее перечисленных чувств, светилась уже и радость. Однако холод был настолько силен, а одежда превратилась буквально в свинец, что у спасителя вдруг спазмом перехватило дыхание, мышцы одеревенели и он камнем пошел ко дну. Но в последний момент вдруг уже собака схватила его зубами за ворот свитера и стала тянуть наверх. Из последних сил утопающий взбрыкнул ногами и вдруг ощутил под ними что-то вязкое, но вместе с тем и твердое. Это было дно. Мелькнула надежда, он выпрямился и… оказался стоящим на дне, но голова его была над водой аккурат под безвольный его бритый подбородок. Он стал медленно шагать к берегу, а пес так и не отпускал из своей пасти ворота его свитера и со стороны казалось, будто собака тащит к берегу человека. Последнее, что он запомнил перед тем, как потерять сознание, это дрожащего всем телом на берегу рыжего пса и бегущую к ним по берегу рыжую же девчушку лет тринадцати.
***
Воспаление было двухсторонним и протекало так тяжело, что врачи почти не давали ему шансов. Когда же два месяца спустя он все же выкарабкался и впервые самостоятельно смог дойти до туалета, то там, в усиженном мухами больничном зеркале над умывальником он увидел свое отражение и ужаснулся. Худ и бледен был он как смерть – это факт, но и полбеды: из зеркала на него смотрело нечто в невообразимой бороденке и росла она какими-то редкими и наугад кустиками; и цветом была ни пегая, ни рыжая, а будто упал в грязь подбородком да и позабыл умыться. «Дивергент чертов!», - в сердцах прошептал он и направился клянчить по палатам ножницы и бритву. При выписке из больницы его встречали конопатая девочка Лиза и ее пес по кличке Лизун, каковое имя он тут же и подтвердил, весело подпрыгнув и лизнув своего спасителя в его безвольный, чересчур скошенный, но и гладко выбритый подбородок.
Именно такое и имелось на физиономии у моего героя: и росла-то она какими-то редкими и наугад кустиками; и цветом-то была ни пегая, ни рыжая, а будто упал в грязь подбородком да и позабыл умыться; уж и за глаза, и в глаза говорено было ему не раз, не десять, что никак нейдет она к его в общем-то терпимой архитектуры лицу, но все мимо – как бросил бриться аккурат после окончания военных сборов и по получении лейтенантского военного билета, так и носился с ней по недавнюю пору, будто с писаной торбою. На вопрос: зачем она ему, он когда пожимал плечами, когда в замешательстве отводил глаза, а то выгибал изумленную бровь и загадочно молчал, глядя вопрошавшему в переносицу (что приводило в смущение уже визави), но ответ, если бы прозвучал, был бы до скуки прост и тривиален: он всегда считал (и, доложить вам, не без оснований), что господь наделил его подбородком что называется безвольным, как-то уж чересчур скошенным и почти без уступов переходящим в кадык, а борода как раз и была призвана компенсировать сей природный недостаток. И не важно, что прозрачная поросль эта мало что не скрывала сие антропоморфическое упущение, но больше и подчеркивала его – важно, что сам он в своей бороде, словно карла Черномор, чувствовал себя вполне защищенным от всего, в том числе от возможного упрека в безволии.
В остальном же имел он волосы русые, скулы тонкие, нос греческий, кожу бледную а глаза серые, вдумчивые но такие, которые дальше роговицы никого не впускают, что и есть корень того, что называбт «необаятельный», потому как суть обаяния именно в том, насколько глубоко в душу ты позволяешь проникнуть глядящему в твои глаза и насколько красива эта душа. Не впускать же никого к себе в душу было у него оснований не менее, чем у бороды его на подбородке. Дело в том, что там, за радужной оболочкой скрывалась натура интеллигентская. Не интеллигент-ная в высоком смысле слова, какая возможно была у иезуитского Чехова или беспощадного Толстого (людей с полноценными бородами и сильными подбородками), а интеллигент-ская, то есть (так он сам о себе и думал), вобравшая в себя все отрицательное, что лишь побочно и не определяюще бывает свойственно иным интеллигентам, как то: инфантильная сентиментальность; повышенная чувствительность, легко склонная к комку у горла, а то и к восторженной слезе; видимость порядочности, за которой всегда прячется обыкновенная бытовая трусость; никому не интересное самобичевание; неумение противостоять ни жесткому взгляду, ни жесткому слову, ни жесткому удару…, одним словом, – скошенный, совершенно скошенный к кадыку подбородок. Всех этих качеств он ощущал в себе в таком избытке, что всерьез определял их не просто чертами отдельно взятого его характера, но прямо по Дарвину дивергенцией, очевидным и патологическим отклонением от нормы человеческого вида.
Но вот о Дарвине… Герой мой очень любил собак. Вообще животных он любил куда как больше, нежели людей. Он уважал в них и отчетливое понимание смысла жизни, и безграничную любовь к этой жизни, и всегдашнюю готовность драться за себя, свой хлеб, свой дом и вообще за все то, чему душою был или сделался предан. И вот… недавно он прочел, а до того никогда и не задумывался даже, что подбородок как таковой есть прерогатива морфологии исключительно человека, что ни у одного животного подбородка нет и это вовсе не мешает им проявлять чудеса характера и воли. Недели две он ходил под впечатлением этого не бог весть какого открытия - далеко не коперниканского переворота и вот теперь стоял в ванной перед зеркалом, по-интеллигентски трусливо все не решаясь занести ножницы на то, что было щитом беспокойной души его без малого двадцать лет. Что бродило теперь в мятежной голове его - можно только догадываться. «Тварь я дрожащая или право имею» - пожалуй не тот вопрос, что волновал его, но какая-то совсем уже инфантильная, если не психопатическая надежда, что сбривши бороду, избавившись от перманентного лицемерия своего, от всегдашнего страха - что ничтожность души его будет однажды раскрыта, он обретет вдруг силу воли и характер… собаки…
Alea jacta est. Он ополоснул в мыльной воде бог знает каким чудом сохранившуюся в его хозяйстве безопасную бритву с побитым ржавчиной лезвием «Нева» и освежил лицо столь же древним одеколоном, бледные скулы и щеки его раскраснелись пятнами девственного румянца, а из нечаянного пореза сочилась алая кровь, будто случилась с ним некая дефлорация. Он приложил к ранке кусочек ваты и стал внимательно рассматривать свое отражение. Вопреки ожиданиям и страхам, из зеркала на него глядел вполне строгий и серьезный человек без каких-либо признаков безволия, а когда человек этот вдруг ни с того ни с сего улыбнулся, на щеках обнаружились ранее не обращавшие на себя внимания две ямочки и ненавидимый всю жизнь подбородок тоже наморщился веселой компанией бугорков и ямочек, будто тоже смеялся. «Эка ведь… Собака, ну ровно собака!», - только и сказал босолицый неофит.
***
Было воскресенье. Март в этом году стоял по-январски зол на мороз, но солнце слепило на весну. Жирные снегири огненными кляксами облепили хлебосольные на семена ясени и, распушив цыганские шубы свои, в изумлении молчаливо взирали вниз, где, подставляя голые скулы солнцу и морозу, с гордою осанкой шествовал мой герой. Лицо его щипало нещадно, но он, в каком-то экстатическом упоении (какое наверное описывали Франсуа де Сад или Леопольд фон Захер-Мазох), будто и не замечал этого морозного огня. Дойдя до окраины небольшого городка своего, он, несмотря на вполне уже пробравший его холод, почему-то не захотел возвращаться домой, а пошел дальше, за ютящиеся друг к дружке, будто стая замерзших черных пингвинов, гаражи, за полуразрушенный старый барак, туда, где под лазоревым небом бриллиантовым ковром расстилался или, как сказал бы поэт, выткался загородный пруд. Он очистил от снега пенек серебристой ели, коими славилось это место когда-то, но теперь лишь эти вот пеньки, да упрямая до жизни поросль щетинилась из иссохших материнских корней голубыми иголками, сел и закурил.
Это было в высшей степени странно. Так ли чувствует себя девочка, вдруг ставшая женщиной или так ощущал себя Родион Раскольников, сознавшись в убийстве старухи-процентщицы, но легкость обуяла героя моего необычайная. Легкость и удивление… Неужто нужны были эти двадцать лет комплексов и кому, зачем они были нужны? «Свобода!», - выдохнул он всей грудью и счастливо окинул взором солнечный пейзаж. Вокруг пруда серебристые ели какие-то умники вырубили, но клены оставались нетронуты. Осенью эта кленовая роща пылала таким огнем, что зарево, казалось, было видно из города, да и теперь вот меж черных веток будто алели редкие осенние рыжие листы. То были снегири, может быть даже и те самые, что дивились на него полчаса назад и, не удовлетворив любопытства, прилетели сюда, дабы посмотреть: чему может так радоваться странное, гололицее это создание на таком морозе?
Снег похоже выпал лишь вчера и сверкал теперь девственным одеялом на скованном льдом пруду, только посредине него была довольно длинная проталина почти до середины. Видимо сюда подходила труба каких-то теплых городских стоков, но вряд ли канализационных – воздух был чист и свеж. Он пригляделся повнимательнее и вдруг заметил на воде маленькую серую уточку. «Ну вот, - улыбнулся натуралист, - еще один дивергент. И чего не улетела со всеми вместе? Не такая как все? Воли не хватило? Эх, подружка. Борись с этим, или удел твой – одиночество. Одиночество, знаешь ли…, это такая, я тебе скажу…».
Вдруг непонятно откуда на стадион пруда выскочил средних размеров рыжий пес в ошейнике с поводком, но без положенного на конце этого поводка хозяина и со звонким лаем полетел прямо к полынье, у края воды он еле затормозил и стал заливаться на уточку, которая в ужасе бросилась к противоположной стороне, но не улетела, что говорило о каких-то наверное проблемах с её крыльями. Пес, видя такое, лаял так истово, что аж подпрыгивал на месте и вдруг, в какой-то момент тонкий лед под ним надломился и незадачливый охотник ухнул под воду с головой. Когда он вынырнул, льдина, что стала причиной такого конфуза, как раз закончила свой переворот и опустилась на голову собаки. Та опять ушла под воду. Когда пес вынырнул снова, то стал жалобно скулить, призывая помощь, и цепляться лапами за острые края полыньи, но лишь только ему удавалось опереться передними лапами и начать выбираться, как лед обламывался и собака снова оказывалась под водой. Ей бы плыть к берегу, где земля, но кто из нас сохраняет присутствие духа и мыслит рационально в пограничной ситуации? Это ж не кино?..
Мой герой наблюдал эту сцену отнюдь не со своего пенька – он уже летел во всю прыть по алмазному ковру. Там, на середине пруда тонула собака, собака, которую, которых он любил больше, гораздо больше людей! Не добежав до полыньи метров пять, он распластался на снегу и стал медленно подползать. Видя близкую помощь, пес удвоил усилия, но лед все крошился и крошился под его уже сильно кровоточившими лапами, кровь лилась и из пореза на носу, а глаза…, глаза его были сам страх, сама надежда, сама вера и сама любовь. Таких говорящих глаз у человека не встретишь, хоть в кислоте его топи. Когда расстояние между ними сократилось почти до метра, лед наконец не выдержал тяжести моего героя и он провалился в трещину между двумя отколовшимися льдинами. Его ожгло одновременно и ледяным холодом, и ледяным ужасом, но и вдруг с неимоверной скоростью заработала мысль: еще под водой он умудрился как-то сбросить с себя пальто и стал выгребать ориентировочно на центр полыньи. Когда он вынырнул, то увидел, что пес совершенно бросил свои попытки выбраться на лед и плыл прямо к нему, тяжело дыша и тихо поскуливая. Похоже, он решил, что дело уже сделано, потому что в глазах его, кроме всех ранее перечисленных чувств, светилась уже и радость. Однако холод был настолько силен, а одежда превратилась буквально в свинец, что у спасителя вдруг спазмом перехватило дыхание, мышцы одеревенели и он камнем пошел ко дну. Но в последний момент вдруг уже собака схватила его зубами за ворот свитера и стала тянуть наверх. Из последних сил утопающий взбрыкнул ногами и вдруг ощутил под ними что-то вязкое, но вместе с тем и твердое. Это было дно. Мелькнула надежда, он выпрямился и… оказался стоящим на дне, но голова его была над водой аккурат под безвольный его бритый подбородок. Он стал медленно шагать к берегу, а пес так и не отпускал из своей пасти ворота его свитера и со стороны казалось, будто собака тащит к берегу человека. Последнее, что он запомнил перед тем, как потерять сознание, это дрожащего всем телом на берегу рыжего пса и бегущую к ним по берегу рыжую же девчушку лет тринадцати.
***
Воспаление было двухсторонним и протекало так тяжело, что врачи почти не давали ему шансов. Когда же два месяца спустя он все же выкарабкался и впервые самостоятельно смог дойти до туалета, то там, в усиженном мухами больничном зеркале над умывальником он увидел свое отражение и ужаснулся. Худ и бледен был он как смерть – это факт, но и полбеды: из зеркала на него смотрело нечто в невообразимой бороденке и росла она какими-то редкими и наугад кустиками; и цветом была ни пегая, ни рыжая, а будто упал в грязь подбородком да и позабыл умыться. «Дивергент чертов!», - в сердцах прошептал он и направился клянчить по палатам ножницы и бритву. При выписке из больницы его встречали конопатая девочка Лиза и ее пес по кличке Лизун, каковое имя он тут же и подтвердил, весело подпрыгнув и лизнув своего спасителя в его безвольный, чересчур скошенный, но и гладко выбритый подбородок.
Рейтинг: +1
310 просмотров
Комментарии (0)
Нет комментариев. Ваш будет первым!