ГлавнаяВся прозаМалые формыМиниатюры → Диалог про Это

 

Диалог про Это

27 января 2015 - Владимир Степанищев
article267528.jpg
     Много…, каких только прекрасных живописных полотен, вдохновенной музыки ни написано, каких торжественных слов и в рифму, и прозою ни сказано о закате…, красивых и… грустных. Настроением, минором, густотой красок своих закат вряд ли вызывает в ком чувства веселые, разве что Пушкинская надежда: «и может быть - на мой закат печальный блеснет любовь улыбкою прощальной», а больше Блоковское разочарование: «Мы встречались с тобой на закате. Ты веслом рассекала залив. Я любил твое белое платье, утонченность мечты разлюбив». Что до меня…, так меня несколько…, да нет - совершенно подавляет торжественность как закатов, так и рассветов – в них слишком патетики, патетики неоправданной, что-то звучит диссонансное, фарисейское в тех увертюрных иль финальных крещендо… Бывает такой дивный восход, что думаешь: вся жизнь твоя сегодня преобразится; а выйдет, фатально всегда выходит так, что кроме как нахамили тебе в метро, да ногу отдавили – и никаких событий вовсе. Другой закат таким разметает по небосклону пурпуровым реквиемом, что в пору образа выносить на отходную молитву, а возьмёт да и приснится такое ласковое…, жаль, что лишь приснится… Когда где много ярких и даже живых красок, да взять хоть красивую женщину, – всегда жди обману, ну или хотя бы обманутых ожиданий.

     Другое дело – зори. «Выткался на озере алый свет зари…». Выткался… Ишь ты! Что ж я не поэт! Вечно не ту чашу Господь мимо меня проносит! Вечерняя заря, эти волшебные прощальные всполохи светила, которого уже вроде и нет, но ведь есть же; эта розовая, непорочная бледность небес, эта звонкая тишь, этот полночный колокол дальней церкви, что катит и катит медью по долинам, не торопясь остывать, нежный и ласковый, словно матушкина колыбельная… Вечерняя заря – это как женщина, что, наконец оставшись одна в своей спальне, убежденная, что никто уж не подсмотрит, сбрасывает с себя ненавистный, но (как она полагает) так необходимый ей панцирь дневного лицемерия, смывает с дивного лица своего все эти помады, туши да тени, освежает прекрасное обнаженное тело свое чистою прохладною водою, надевает легкий и прозрачный ночной шелк, выходит на балкон и… начинает мечтать…, и никакая вечерняя молитва никакого из ряда вон праведника не сравнится чистотой и божественной красотою с тем девичьим мечтанием. И хоть грезит она порой даже и о таком-эдаком, что и другой черт смутится, - в истоме, в поволоке, в омуте глаз ее столько родниковой влаги, столько свежей росы, что и Создатель побоится прервать ту мелодию искренней души, а только прислушается, заслушается… да и преклонит колена свои в восторженном удивлении пред собственным же творением…

     Я вышел на балкон выкурить трубку. Мир поделен был будто пополам. Все, что от глаз до горизонта выше – светилось прощальной коралловой зарею, что ниже – дома, улицы, деревья - чернело мертвым омутом, лишь дальним мерцанием окон и фонарей рассказывая, что и там, под агатовой водою города теплится-таки какая-то жизнь. Вверху Пушкин: «Мне грустно и легко: печаль моя светла…», внизу Блок: «Ночь, улица, фонарь, аптека…». Хотелось Пушкина… Лиловый дымок от трубки лениво вился к небу, растекаясь в прозрачном воздухе нежным вишневым ароматом. Внизу вдруг послышались голоса. Два голоса. Две женщины…, нет – молоденькие девушки, по тембру даже и школьницы. Они вышли из-за угла моего дома, остановились прямо под моим балконом и закурили.

- Ну? Чо дальше-то было? – не очень заботясь о ночной тишине (одни ночью говорят шепотом, другие, полагая, что одни, или просто от плохого воспитания, мало стесняются громкости) любопытствовала первая девочка.
- Да чо! Нажрался, сука, б… Сама дура, б…, подливала. Думала – чуть выпьет побольше, так и посмелее станет, придурок, б…! Ненавижу! Нинка, стерва, весь вечер к нему подкатывала, п… выщипанная. Я и подливала. Взяла бутылку, потащила его наверх. Разложились уже на чердаке, уж вроде и пошло-поехало, чую – окреп уж промеж ног-то. Думаю – дай подзаведу еще, пойду, типа, покурю, прихожу, а он, б… такая, дрыхнет! Веришь, б…, минуты, ну трех не прошло, пидорас вонючий, - ожгла мне уши неожиданной, невообразимой, никак не шедшей к субтильному голоску, матерщиной вторая девочка.
- И чо?
- Ну чо… Я стянула с него штаны, рубаху расстегнула, сама разделась, думаю: не пое…, так хоть вид сделаю, проснется а я вот она. Вдруг не поверит, думаю, вдруг все помнит – я и давай стонать да охать, чтобы аж внизу было слышно. Мне не поверит - так ребята подтвердят.
- Умно, подруга! - восхитилась первая девочка.
- Ну… Однако, прикинь, б…, я себе-то, что б поестественней голос был, п…-то растревожила, сама завелась… - нет, думаю, нах… мне такой онанизм! Я давай его рукой, а там тишина – мертвый, б…, яичница теплая. Давай губами, прикинь, б…, а он только замычал да и на бок, сука!
Ну? А ты? – по голосу если судить, сама уж завелась первая девочка.
- Да пойми ты, дура, б…! Люблю я его! – вдруг взорвала тишину ночи вторая. Как неожиданно, как неуместно прозвучало в черной мгле, в грязном месиве грязного ее языка это святое слово. – Он же, сука, из хорошей, е… их мать, семьи! Сейчас школу закончим – и всё! Его ж папеньки-маменьки запрячут в какой институт и всё! А там таких прошмандовок на него понавешается – мама не горюй! Мне что толку, что он не вспомнил, а друзья подтвердили? Стоны к делу не пришьешь! Мне понести от него надо! Люблю я его! Понимаешь, б…!
- Ну. В чем дело-то, подруга? Любишь – люби. Друзья подтвердили, а ты…
- Да уж подтвердили. И сам он, проснувшись голым со мной голой, поверил кажется…
- Ну?
- Так теперь краснеет только да глаза, сука, воротит, б…!
- Так я и говорю, - не унималась первая девочка, - ложись теперь под Толика напропалую. Этому кабану хоть овцу подводи, лишь бы куда воткнуть. От него залетишь, а своему в подоле и принесешь. Тут уж никакие папеньки с маменьками не помогут.
- От Толика?! Да ты свихнулась, б…! От него ж дебил какой только родиться может! Я от Коли хочу.
- Толя, Коля – какая, б…, разница? Какие мы нежные. Так уж надо? – родишь после и от Коли. Может, это такой у тебя крест, такая плата за любовь.
- Плата за любовь, - медленно и задумчиво проговорила вторая девочка.
- Да не дрейфь ты. Полмира, половина отцов на земле не своих детей растят.
- Да? Ты думаешь?..
- Блин! Ну ты и тормоз! Уж полдела сделано - постель-то зафиксирована? Пошли к Толику прямо сейчас. Они с пацанами, точно знаю, у Вальки в подвале тусуются, траву курят.
- Ну…, пойдем…, б…!

     Это вот «пойдем» ребенок произнес еще и колеблясь, но зато уже в слове «б…» зазвучал металл решительности приговора. М-да… Лицо мое пылало. То, что школьницы теперь изъясняются вольно, я и так знал - улицы сегодня полны такого «щебета». Но то, что услышал только что!.. Это куда как больше, нежели невинный против фантастического сюжета мат. Воображение мое унесло меня сначала на чердак, к первому акту этой непридуманной пьесы, теперь влекло оно меня в Толиков подвал, к акту второму, а ведь дальше были и третий, и четвертый, и они уже были срежиссированы, продуманны до финала! Черт знает что!.. Я поглядел вдаль, в угасающее небо и стал искать в голове стихи, чтобы хоть как-то унять сердцебиение и гадкий привкус во рту. Пришли только эти строки:

Выткался на озере алый свет зари.
На бору со звонами плачут глухари.
Плачет где-то иволга, схоронясь в дупло.
Только мне не плачется - на душе светло.
Знаю, выйдешь к вечеру за кольцо дорог,
Сядем в копны свежие под соседний стог.
Зацелую допьяна, изомну, как цвет,
Хмельному от радости пересуду нет.
Ты сама под ласками сбросишь шелк фаты,
Унесу я пьяную до утра в кусты.
И пускай со звонами плачут глухари.
Есть тоска веселая в алостях зари.

     Вечерняя заря над моим городом погасла, как и моя трубка. На город опустилась кромешная ночь.

© Copyright: Владимир Степанищев, 2015

Регистрационный номер №0267528

от 27 января 2015

[Скрыть] Регистрационный номер 0267528 выдан для произведения:      Много…, каких только прекрасных живописных полотен, вдохновенной музыки ни написано, каких торжественных слов и в рифму, и прозою ни сказано о закате…, красивых и… грустных. Настроением, минором, густотой красок своих закат вряд ли вызывает в ком чувства веселые, разве что Пушкинская надежда: «и может быть - на мой закат печальный блеснет любовь улыбкою прощальной», а больше Блоковское разочарование: «Мы встречались с тобой на закате. Ты веслом рассекала залив. Я любил твое белое платье, утонченность мечты разлюбив». Что до меня…, так меня несколько…, да нет - совершенно подавляет торжественность как закатов, так и рассветов – в них слишком патетики, патетики неоправданной, что-то звучит диссонансное, фарисейское в тех увертюрных иль финальных крещендо… Бывает такой дивный восход, что думаешь: вся жизнь твоя сегодня преобразится; а выйдет, фатально всегда выходит так, что кроме как нахамили тебе в метро, да ногу отдавили – и никаких событий вовсе. Другой закат таким разметает по небосклону пурпуровым реквиемом, что в пору образа выносить на отходную молитву, а возьмёт да и приснится такое ласковое…, жаль, что лишь приснится… Когда где много ярких и даже живых красок, да взять хоть красивую женщину, – всегда жди обману, ну или хотя бы обманутых ожиданий.

     Другое дело – зори. «Выткался на озере алый свет зари…». Выткался… Ишь ты! Что ж я не поэт! Вечно не ту чашу Господь мимо меня проносит! Вечерняя заря, эти волшебные прощальные всполохи светила, которого уже вроде и нет, но ведь есть же; эта розовая, непорочная бледность небес, эта звонкая тишь, этот полночный колокол дальней церкви, что катит и катит медью по долинам, не торопясь остывать, нежный и ласковый, словно матушкина колыбельная… Вечерняя заря – это как женщина, что, наконец оставшись одна в своей спальне, убежденная, что никто уж не подсмотрит, сбрасывает с себя ненавистный, но (как она полагает) так необходимый ей панцирь дневного лицемерия, смывает с дивного лица своего все эти помады, туши да тени, освежает прекрасное обнаженное тело свое чистою прохладною водою, надевает легкий и прозрачный ночной шелк, выходит на балкон и… начинает мечтать…, и никакая вечерняя молитва никакого из ряда вон праведника не сравнится чистотой и божественной красотою с тем девичьим мечтанием. И хоть грезит она порой даже и о таком-эдаком, что и другой черт смутится, - в истоме, в поволоке, в омуте глаз ее столько родниковой влаги, столько свежей росы, что и Создатель побоится прервать ту мелодию искренней души, а только прислушается, заслушается… да и преклонит колена свои в восторженном удивлении пред собственным же творением…

     Я вышел на балкон выкурить трубку. Мир поделен был будто пополам. Все, что от глаз до горизонта выше – светилось прощальной коралловой зарею, что ниже – дома, улицы, деревья - чернело мертвым омутом, лишь дальним мерцанием окон и фонарей рассказывая, что и там, под агатовой водою города теплится-таки какая-то жизнь. Вверху Пушкин: «Мне грустно и легко: печаль моя светла…», внизу Блок: «Ночь, улица, фонарь, аптека…». Хотелось Пушкина… Лиловый дымок от трубки лениво вился к небу, растекаясь в прозрачном воздухе нежным вишневым ароматом. Внизу вдруг послышались голоса. Два голоса. Две женщины…, нет – молоденькие девушки, по тембру даже и школьницы. Они вышли из-за угла моего дома, остановились прямо под моим балконом и закурили.

- Ну? Чо дальше-то было? – не очень заботясь о ночной тишине (одни ночью говорят шепотом, другие, полагая, что одни, или просто от плохого воспитания, мало стесняются громкости) любопытствовала первая девочка.
- Да чо! Нажрался, сука, б… Сама дура, б…, подливала. Думала – чуть выпьет побольше, так и посмелее станет, придурок, б…! Ненавижу! Нинка, стерва, весь вечер к нему подкатывала, п… выщипанная. Я и подливала. Взяла бутылку, потащила его наверх. Разложились уже на чердаке, уж вроде и пошло-поехало, чую – окреп уж промеж ног-то. Думаю – дай подзаведу еще, пойду, типа, покурю, прихожу, а он, б… такая, дрыхнет! Веришь, б…, минуты, ну трех не прошло, пидорас вонючий, - ожгла мне уши неожиданной, невообразимой, никак не шедшей к субтильному голоску, матерщиной вторая девочка.
- И чо?
- Ну чо… Я стянула с него штаны, рубаху расстегнула, сама разделась, думаю: не пое…, так хоть вид сделаю, проснется а я вот она. Вдруг не поверит, думаю, вдруг все помнит – я и давай стонать да охать, чтобы аж внизу было слышно. Мне не поверит - так ребята подтвердят.
- Умно, подруга! - восхитилась первая девочка.
- Ну… Однако, прикинь, б…, я себе-то, что б поестественней голос был, п…-то растревожила, сама завелась… - нет, думаю, нах… мне такой онанизм! Я давай его рукой, а там тишина – мертвый, б…, яичница теплая. Давай губами, прикинь, б…, а он только замычал да и на бок, сука!
Ну? А ты? – по голосу если судить, сама уж завелась первая девочка.
- Да пойми ты, дура, б…! Люблю я его! – вдруг взорвала тишину ночи вторая. Как неожиданно, как неуместно прозвучало в черной мгле, в грязном месиве грязного ее языка это святое слово. – Он же, сука, из хорошей, е… их мать, семьи! Сейчас школу закончим – и всё! Его ж папеньки-маменьки запрячут в какой институт и всё! А там таких прошмандовок на него понавешается – мама не горюй! Мне что толку, что он не вспомнил, а друзья подтвердили? Стоны к делу не пришьешь! Мне понести от него надо! Люблю я его! Понимаешь, б…!
- Ну. В чем дело-то, подруга? Любишь – люби. Друзья подтвердили, а ты…
- Да уж подтвердили. И сам он, проснувшись голым со мной голой, поверил кажется…
- Ну?
- Так теперь краснеет только да глаза, сука, воротит, б…!
- Так я и говорю, - не унималась первая девочка, - ложись теперь под Толика напропалую. Этому кабану хоть овцу подводи, лишь бы куда воткнуть. От него залетишь, а своему в подоле и принесешь. Тут уж никакие папеньки с маменьками не помогут.
- От Толика?! Да ты свихнулась, б…! От него ж дебил какой только родиться может! Я от Коли хочу.
- Толя, Коля – какая, б…, разница? Какие мы нежные. Так уж надо? – родишь после и от Коли. Может, это такой у тебя крест, такая плата за любовь.
- Плата за любовь, - медленно и задумчиво проговорила вторая девочка.
- Да не дрейфь ты. Полмира, половина отцов на земле не своих детей растят.
- Да? Ты думаешь?..
- Блин! Ну ты и тормоз! Уж полдела сделано - постель-то зафиксирована? Пошли к Толику прямо сейчас. Они с пацанами, точно знаю, у Вальки в подвале тусуются, траву курят.
- Ну…, пойдем…, б…!

     Это вот «пойдем» ребенок произнес еще и колеблясь, но зато уже в слове «б…» зазвучал металл решительности приговора. М-да… Лицо мое пылало. То, что школьницы теперь изъясняются вольно, я и так знал - улицы сегодня полны такого «щебета». Но то, что услышал только что!.. Это куда как больше, нежели невинный против фантастического сюжета мат. Воображение мое унесло меня сначала на чердак, к первому акту этой непридуманной пьесы, теперь влекло оно меня в Толиков подвал, к акту второму, а ведь дальше были и третий, и четвертый, и они уже были срежиссированы, продуманны до финала! Черт знает что!.. Я поглядел вдаль, в угасающее небо и стал искать в голове стихи, чтобы хоть как-то унять сердцебиение и гадкий привкус во рту. Пришли только эти строки:

Выткался на озере алый свет зари.
На бору со звонами плачут глухари.
Плачет где-то иволга, схоронясь в дупло.
Только мне не плачется - на душе светло.
Знаю, выйдешь к вечеру за кольцо дорог,
Сядем в копны свежие под соседний стог.
Зацелую допьяна, изомну, как цвет,
Хмельному от радости пересуду нет.
Ты сама под ласками сбросишь шелк фаты,
Унесу я пьяную до утра в кусты.
И пускай со звонами плачут глухари.
Есть тоска веселая в алостях зари.

     Вечерняя заря над моим городом погасла, как и моя трубка. На город опустилась кромешная ночь.
Рейтинг: +2 170 просмотров
Комментарии (1)
Влад Устимов # 28 января 2015 в 09:05 0
Печально, реалистично, страшно.