Поэт



Я впервые увижу казнь.

Серый пластик здания разверзает пасть, напоминающую мощные челюсти, лишенные плоти, и приветствует меня женским сопрано, пропевающим приглашение на это событие.

Я не мог отказаться. Не мог выбрать другое зрительское место – не эту раковину почетной ложи. Я не мог не прийти. Сегодня казнят мою любимую.

Ее глаза – синее небо, которого я никогда не видел,ее волосы – пряди черного ветра, похитившего мой покой однажды летней ночью, ее руки – тайна танца, зовущегося жизнью, и сегодня… сегодня он угаснет.

Я ничего не понимал уже два дня, с тех пор как в красивом конверте пришла повестка, извещающая меня о радостном событии – улучшении общества через Уход Алеки. Она была для меня Калипсо, которая будет жить вечно, как и моя любовь к ней, и я никогда не думал, что потеряю ее. И мне казалось чудовищным, что я не испытываю ни толики боли – я стал таким же серым пластиком, как тот, из которого вырос мой город. Я не проронил ни слезинки даже тогда, когда клерк на экране на мой вопрос «за что?» безразлично пожал плечами и посмел ответить про нее – самую лучшую! – что по закону о соблюдении демографического баланса она и еще двадцать девять человек отнесены к классу «неспособных» и подлежат казни. «Вход на казнь родственникам и близким друзьям бесплатный», – я скривил губы и снова сжал в кармане куртки скомканное приглашение. Я ничего не смог возразить потому, что она действительно не обладала никакими талантами, но никогда, никогда я не встречал человека лучше ее, нежнее ее, прекрасней ее… Но Аркам этого недостаточно. Арки ищут в каждом лишь функциональность, а красота – не их идеал.

Сегодня я впервые на казни.

Я пытался представить, как это происходит, потому что ни разу за свою жизнь я не досмотрел до конца ни одного репортажа из этого здания, заслонявшего небо всей своей серой громадой. Его крыша служила площадью казни, и оттуда лишние осознавали: они – ненужные аккорды в симфонии города, раскинувшегося перед ними.

Как это сделают? Ее шею пронзит аналог древнего ножа, сияющий лазерной поверхностью и не дающий крови течь слишком сильно, чтобы не замарать идеально чистого пола? Или же это будет выстрел, который незримо пронзит и остановит ее сердце, которое вдруг заторопится биться? Или же ее побледневшие губы коснутся хрусталя последнего бокала, по горлу польется бесцветный яд, и она широко раскроет глаза, чтобы никогда не закрыть их самой?

Я не мог представить ее смерти – я видел лишь смерти кукол, похожих на нее. Моя Алека…

Каждый шаг дается все тяжелее, но я не могу не идти. Я больше никогда не увижу ее, если не сегодня. Не увижу живой.

И вот я на месте. Ложа и изнутри похожа на раковину, из которой изгнали законного владельца-моллюска. Сидя в ней, я чувствую обиду, исходящую от стоящих внизу – мол, мы могли бы быть там же и видеть лучше. Отсюда действительно открывается наилучший обзор. Я вижу красные полосы на мантии священника так же хорошо, как код на своем запястьи. Удивительно, я могу различать даже слова сутр, помогающих душам казненных восходить на небо без страданий. Я должен бы испытывать священный трепет, как тогда, на церемонии совершеннолетия – сначала моего, потом – ее, но я чувствую лишь раздражение. Узоры лгут, и осознание этого острой иглой впивается в мой затылок. Узоры лгут, священник лжет, все, что я считал правдой до этого дня, было ложью! И когда Алека появляется на этой отвратительной, лживой, недостойной ее босых пят сцене, я бью кулаками в стекло ложи, чтобы она повернулась ко мне, и стекло окрашивается кровью. Я кричу единственную правду, известную мне в этом городе - что я люблю ее.

Но Алека не видит меня. Кажется, она вообще ничего не видит. Она бледнее обычного, и ритуальная алая косметика делает ее бледность ярче и неестественней. Священник касается ладонью ее лба, а я стираю кровь со стекла, чтобы видеть мою Алеку. Служитель Арок уходит, и она остается одна. Белая рубаха до пола начинает светиться, и Алека поднимает руки, будто молясь, но я вижу в ее глазах страдание и боль. И тут я понимаю, что она становится прозрачной. Одежда смертницы разрушает ее, и скоро на эшафоте не остается ничего, кроме ее праха - облака пыли, кажущегося багровым из-за разводов крови на стекле.

Я замираю и не могу закрыть глаза. Я стою так целую вечность, и тысячу раз пытаюсь сказать себе, что ее больше нет. И не могу. Она есть. Она есть в моем сердце.


– Рим, ты слушаешь меня? – мой литературный наставник, знавший меня с детства, тряс меня за плечи и пытался встретиться со мной взглядом. Я понимал это, но не хотелпокидатьсвоей уютной скорлупы молчания. Он жив, я жив, а она… Пока цела скорлупа, Алека со мной, но если я вдруг поверю в ее смерть, то что случится?

Наставник вздохнул, провел мясистой ладонью по лохматой шевелюре, стирая со лба капельки пота, взял со стола колбу шприца и вдавил его мне в шею. Я отшатнулся от этого жала, но яд стимулятора успел проникнуть в меня, и я почувствовал бодрость – бесполезную искусственную бодрость.

– Зачем?

– Чтобы ты не смотрел на меня такими пустыми глазами! – Григорий грохнулся всем своим немалым весом в кресло, покрытое искусственной шкурой. Если бы он завернулся в нее, я уверен, он стал бы медведем, но тогда бы он потерял поэтический дар, и медведя бы ждала незавидная участь – быть превращенным в пыль. Он ничего не умел, кроме того, чтобы писать стихи. И ритмы его поэзии ударной волной врывались сквозь электронные строки и громкоговорители в головы к устающим от серости города жителям, чтобы дать им то, чем Арки не могут обеспечить – искру души и глоток эмоций. И мне была уготована та же судьба. Я умел творить слова, живущие сами по себе.

– Ну вот, снова этот взгляд… Тебе еще вколоть?

– Хватит, – я сказал это резче, чем следовало, и складки прорезались на его лбу. – Я прекрасно соображаю. Вот только не вижу в этом смысла.

– Твоя жизнь не потеряна. Ты молод…

– Я видел казнь. И теперь я тоже мертв.

– Нет! Ты жив и ты нужен! Родителям, сестре, мне, людям!

– Людям? – переспросил я, вложив в вопрос столько издевки, что стало кисло во рту. – Эти механическим винтикам?

– Рим, им ты нужен прежде всего.

– Почему?

– Потому что для оживления винтиков нужны чувства. А кто дарит этому миру настоящие чувства, как не поэты и художники? Мы можем их исправить, Рим… И на казни следующих бесталантных они будут плакать…

– Потому что им не досталось биноклей или потому что «неспособный» умер без агонии?

– Потому что они поймут тебя.

– Скажи мне, учитель, скажи – зачем тогда вообще нужны эти казни? Почему бы просто не позволить ничего особого не умеющим делать что-то не особое?

– Таковы наши законы. Если их станет много, наш город перестанет быть таким цветущим.

– Учитель, неужели ты слеп? Этот город сер, этот город мертв…

– Оживи его. Никто кроме тебя этого не сделает.

Григорий потер виски, я потер переносицу, вспоминая городские скульптуры со стертыми носами и ботинками – на счастье. И тут понял, что недосказал мне учитель.

– Алеку убили для того, чтобы я писал стихи?

Мой вопрос прозвучал очень тихо, но по грохоту в висках, ставшему ему аккомпанементом, я понял, что прав.

– Рим…

– Не может быть…

– Рим, ты – гений. Мой дар – это всего лишь жалкие сорок три процента по шкале поэзии. Твой дар – сто. Тебе нужна была встряска, и Арки подарили ее тебе …

– Не смей! – я закрыл уши ладонями и бешено замотал головой. Я не хотел слышать этих слов от него, второго живого человека в моей жизни, только что ставшего по другую сторону баррикад рядом с правившими нами Арками. – Они убили! Они лишили меня самого большого дара… видеть ее лицо…

– Рим…

– Слышать ее смех… быть с ней рядом… Я мог бы написать тысячи стихов о любви, о солнце, о счастье, о синем небе…

– Рим, синее небо есть только на картинах футуристов. И боль сильнее любви, это доказано. Ты напишешь тысячи стихов, заставляющих людей плакать по ночам за миниэкранами и любить друг друга, пока дорогой человек рядом.

– Ее убили для того, чтобы плодить боль? Я…

Я не договорил фразу. Я встал и ушел, жалея, что не могу хлопнуть створкой автоматической двери, как люди прошлого. Мир перестал быть серым. Он стал черным, как моя тоска по ней.


– Рим, я умоляю тебя, напиши хотя бы пару строк! Рим! – грузный мужчина ковылял за моим каром, а я продолжал срезать ветви деревьев, и делал это совершенно не художественно, с упоением слушая, как звук их падения заглушает человеческий голос. Я перестал любить голоса людей.

– Рим, иначе тебя казнят!

Я остановил машину и повернулся к человеку, когда-то учившему меня смелости слога.

– И пусть. Я так давно жду этого.

– Не будь идиотом!

– Почему меня казнят? У меня девять процентов способности косить траву, я – полезный член общества.

– Ценз повышен с пяти до десяти.

Я улыбнулся. Мою грудь наконец наполнил воздух, имевший право назваться свежим.

– Учитель, ты принес мне добрую весть. Я чувствую, что после моей смерти твой дар увеличится на тридцать процентов.

– Рим, хотя бы две строчки…

Я вышел из кара, распрямил спину и вытянул руки вперед, как для декламации, а он так и застыл, готовясь ловить каждый звук с моей стороны.

– Поэт не пишет для машины…

– Дальше, дальше! – учитель шептал одними губами, дрожащими, как желе на ложке у труса, и ожесточенно тряс диктофоном, будто он мог помочь рифме родиться.

– Дальше? – я снова залез в кар и включил двигатель. – А дальше, учитель, машины напишут о смерти поэта.




© Copyright: Александра Котенко, 2014

Регистрационный номер №0218924

от 4 июня 2014

[Скрыть] Регистрационный номер 0218924 выдан для произведения:

Поэт


Я впервые увижу казнь.

Серый пластик здания разверзает пасть, напоминающую мощные челюсти, лишенные плоти, и приветствует меня женским сопрано, пропевающим приглашение на это событие.

Я не мог отказаться. Не мог выбрать другое зрительское место – не эту раковину почетной ложи. Я не мог не прийти. Сегодня казнят мою любимую.

Ее глаза – синее небо, которого я никогда не видел,ее волосы – пряди черного ветра, похитившего мой покой однажды летней ночью, ее руки – тайна танца, зовущегося жизнью, и сегодня… сегодня он угаснет.

Я ничего не понимал уже два дня, с тех пор как в красивом конверте пришла повестка, извещающая меня о радостном событии – улучшении общества через Уход Алеки. Она была для меня Калипсо, которая будет жить вечно, как и моя любовь к ней, и я никогда не думал, что потеряю ее. И мне казалось чудовищным, что я не испытываю ни толики боли – я стал таким же серым пластиком, как тот, из которого вырос мой город. Я не проронил ни слезинки даже тогда, когда клерк на экране на мой вопрос «за что?» безразлично пожал плечами и посмел ответить про нее – самую лучшую! – что по закону о соблюдении демографического баланса она и еще двадцать девять человек отнесены к классу «неспособных» и подлежат казни. «Вход на казнь родственникам и близким друзьям бесплатный», – я скривил губы и снова сжал в кармане куртки скомканное приглашение. Я ничего не смог возразить потому, что она действительно не обладала никакими талантами, но никогда, никогда я не встречал человека лучше ее, нежнее ее, прекрасней ее… Но Аркам этого недостаточно. Арки ищут в каждом лишь функциональность, а красота – не их идеал.

Сегодня я впервые на казни.

Я пытался представить, как это происходит, потому что ни разу за свою жизнь я не досмотрел до конца ни одного репортажа из этого здания, заслонявшего небо всей своей серой громадой. Его крыша служила площадью казни, и оттуда лишние осознавали: они – ненужные аккорды в симфонии города, раскинувшегося перед ними.

Как это сделают? Ее шею пронзит аналог древнего ножа, сияющий лазерной поверхностью и не дающий крови течь слишком сильно, чтобы не замарать идеально чистого пола? Или же это будет выстрел, который незримо пронзит и остановит ее сердце, которое вдруг заторопится биться? Или же ее побледневшие губы коснутся хрусталя последнего бокала, по горлу польется бесцветный яд, и она широко раскроет глаза, чтобы никогда не закрыть их самой?

Я не мог представить ее смерти – я видел лишь смерти кукол, похожих на нее. Моя Алека…

Каждый шаг дается все тяжелее, но я не могу не идти. Я больше никогда не увижу ее, если не сегодня. Не увижу живой.

И вот я на месте. Ложа и изнутри похожа на раковину, из которой изгнали законного владельца-моллюска. Сидя в ней, я чувствую обиду, исходящую от стоящих внизу – мол, мы могли бы быть там же и видеть лучше. Отсюда действительно открывается наилучший обзор. Я вижу красные полосы на мантии священника так же хорошо, как код на своем запястьи. Удивительно, я могу различать даже слова сутр, помогающих душам казненных восходить на небо без страданий. Я должен бы испытывать священный трепет, как тогда, на церемонии совершеннолетия – сначала моего, потом – ее, но я чувствую лишь раздражение. Узоры лгут, и осознание этого острой иглой впивается в мой затылок. Узоры лгут, священник лжет, все, что я считал правдой до этого дня, было ложью! И когда Алека появляется на этой отвратительной, лживой, недостойной ее босых пят сцене, я бью кулаками в стекло ложи, чтобы она повернулась ко мне, и стекло окрашивается кровью. Я кричу единственную правду, известную мне в этом городе - что я люблю ее.

Но Алека не видит меня. Кажется, она вообще ничего не видит. Она бледнее обычного, и ритуальная алая косметика делает ее бледность ярче и неестественней. Священник касается ладонью ее лба, а я стираю кровь со стекла, чтобы видеть мою Алеку. Служитель Арок уходит, и она остается одна. Белая рубаха до пола начинает светиться, и Алека поднимает руки, будто молясь, но я вижу в ее глазах страдание и боль. И тут я понимаю, что она становится прозрачной. Одежда смертницы разрушает ее, и скоро на эшафоте не остается ничего, кроме ее праха - облака пыли, кажущегося багровым из-за разводов крови на стекле.

Я замираю и не могу закрыть глаза. Я стою так целую вечность, и тысячу раз пытаюсь сказать себе, что ее больше нет. И не могу. Она есть. Она есть в моем сердце.


– Рим, ты слушаешь меня? – мой литературный наставник, знавший меня с детства, тряс меня за плечи и пытался встретиться со мной взглядом. Я понимал это, но не хотелпокидатьсвоей уютной скорлупы молчания. Он жив, я жив, а она… Пока цела скорлупа, Алека со мной, но если я вдруг поверю в ее смерть, то что случится?

Наставник вздохнул, провел мясистой ладонью по лохматой шевелюре, стирая со лба капельки пота, взял со стола колбу шприца и вдавил его мне в шею. Я отшатнулся от этого жала, но яд стимулятора успел проникнуть в меня, и я почувствовал бодрость – бесполезную искусственную бодрость.

– Зачем?

– Чтобы ты не смотрел на меня такими пустыми глазами! – Григорий грохнулся всем своим немалым весом в кресло, покрытое искусственной шкурой. Если бы он завернулся в нее, я уверен, он стал бы медведем, но тогда бы он потерял поэтический дар, и медведя бы ждала незавидная участь – быть превращенным в пыль. Он ничего не умел, кроме того, чтобы писать стихи. И ритмы его поэзии ударной волной врывались сквозь электронные строки и громкоговорители в головы к устающим от серости города жителям, чтобы дать им то, чем Арки не могут обеспечить – искру души и глоток эмоций. И мне была уготована та же судьба. Я умел творить слова, живущие сами по себе.

– Ну вот, снова этот взгляд… Тебе еще вколоть?

– Хватит, – я сказал это резче, чем следовало, и складки прорезались на его лбу. – Я прекрасно соображаю. Вот только не вижу в этом смысла.

– Твоя жизнь не потеряна. Ты молод…

– Я видел казнь. И теперь я тоже мертв.

– Нет! Ты жив и ты нужен! Родителям, сестре, мне, людям!

– Людям? – переспросил я, вложив в вопрос столько издевки, что стало кисло во рту. – Эти механическим винтикам?

– Рим, им ты нужен прежде всего.

– Почему?

– Потому что для оживления винтиков нужны чувства. А кто дарит этому миру настоящие чувства, как не поэты и художники? Мы можем их исправить, Рим… И на казни следующих бесталантных они будут плакать…

– Потому что им не досталось биноклей или потому что «неспособный» умер без агонии?

– Потому что они поймут тебя.

– Скажи мне, учитель, скажи – зачем тогда вообще нужны эти казни? Почему бы просто не позволить ничего особого не умеющим делать что-то не особое?

– Таковы наши законы. Если их станет много, наш город перестанет быть таким цветущим.

– Учитель, неужели ты слеп? Этот город сер, этот город мертв…

– Оживи его. Никто кроме тебя этого не сделает.

Григорий потер виски, я потер переносицу, вспоминая городские скульптуры со стертыми носами и ботинками – на счастье. И тут понял, что недосказал мне учитель.

– Алеку убили для того, чтобы я писал стихи?

Мой вопрос прозвучал очень тихо, но по грохоту в висках, ставшему ему аккомпанементом, я понял, что прав.

– Рим…

– Не может быть…

– Рим, ты – гений. Мой дар – это всего лишь жалкие сорок три процента по шкале поэзии. Твой дар – сто. Тебе нужна была встряска, и Арки подарили ее тебе …

– Не смей! – я закрыл уши ладонями и бешено замотал головой. Я не хотел слышать этих слов от него, второго живого человека в моей жизни, только что ставшего по другую сторону баррикад рядом с правившими нами Арками. – Они убили! Они лишили меня самого большого дара… видеть ее лицо…

– Рим…

– Слышать ее смех… быть с ней рядом… Я мог бы написать тысячи стихов о любви, о солнце, о счастье, о синем небе…

– Рим, синее небо есть только на картинах футуристов. И боль сильнее любви, это доказано. Ты напишешь тысячи стихов, заставляющих людей плакать по ночам за миниэкранами и любить друг друга, пока дорогой человек рядом.

– Ее убили для того, чтобы плодить боль? Я…

Я не договорил фразу. Я встал и ушел, жалея, что не могу хлопнуть створкой автоматической двери, как люди прошлого. Мир перестал быть серым. Он стал черным, как моя тоска по ней.


– Рим, я умоляю тебя, напиши хотя бы пару строк! Рим! – грузный мужчина ковылял за моим каром, а я продолжал срезать ветви деревьев, и делал это совершенно не художественно, с упоением слушая, как звук их падения заглушает человеческий голос. Я перестал любить голоса людей.

– Рим, иначе тебя казнят!

Я остановил машину и повернулся к человеку, когда-то учившему меня смелости слога.

– И пусть. Я так давно жду этого.

– Не будь идиотом!

– Почему меня казнят? У меня девять процентов способности косить траву, я – полезный член общества.

– Ценз повышен с пяти до десяти.

Я улыбнулся. Мою грудь наконец наполнил воздух, имевший право назваться свежим.

– Учитель, ты принес мне добрую весть. Я чувствую, что после моей смерти твой дар увеличится на тридцать процентов.

– Рим, хотя бы две строчки…

Я вышел из кара, распрямил спину и вытянул руки вперед, как для декламации, а он так и застыл, готовясь ловить каждый звук с моей стороны.

– Поэт не пишет для машины…

– Дальше, дальше! – учитель шептал одними губами, дрожащими, как желе на ложке у труса, и ожесточенно тряс диктофоном, будто он мог помочь рифме родиться.

– Дальше? – я снова залез в кар и включил двигатель. – А дальше, учитель, машины напишут о смерти поэта.




Рейтинг: +2 170 просмотров
Комментарии (4)
Серов Владимир # 27 июля 2014 в 19:40 0
Прекрасная вещь! super
Александра Котенко # 30 июля 2014 в 02:42 0
Спасибо)
Старая вещь
0 # 13 сентября 2014 в 11:16 0
Замечательный рассказ. Очень понравился! snegovik
Александра Котенко # 13 сентября 2014 в 12:17 0
Спасибо!)
Популярная проза за месяц
150
129
126
104
101
100
99
99
94
91
90
89
НАРЦИСС... 30 мая 2017 (Анна Гирик)
85
81
81
81
81
80
80
79
78
78
78
77
77
75
74
68
67
60