Мамуся

1 сентября 2012 - Ника
Мамуся...
Девятнадцатого июня ей исполнилось восемьдесят шесть...
- Я такая старушенция! - говорит она.
- Да, - соглашаюсь я, - старушенция! Моя любимая...

Она сильно похудела, стала маленькой и согнулась. Но глаза её, голубые и ясные, остались такими же яркими, только взгляд стал наивным, как у ребёнка... Я всё ещё не могу привыкнуть к её беспомощности, к тому, что она многого не понимает и почти ничего не помнит, путает события и людей, удивляется очевидному и не может отличить сна от реальности... Но в её уходящую память намертво впаяны воспоминания детства и ранней юности. Довоенное и военное время.

Я очень любила её рассказы. И вместо сказок всегда просила:
- Расскажи, как ты была маленькой!
И она рассказывала. О своём детстве в Кременчуге. О том, как с подругой Диной они бегали купаться на Днепр и чуть не утонули, пытаясь вплавь добраться до острова. О школе, где она была отличницей и участвовала во всех возможных кружках, любимым из которых был драмкружок. И играла в спектакле мальчика - пионера, пострадавшего от рук "кулака". А "кулаком" был Володя Величай, Водя, высокий светловолосый красавец... И он нравился ей, а она - ему, хоть и была на два года младше... Это с ним она в сорок первом, пока его не забрали в армию, дежурила ночами на крыше дома. Они сбрасывали вниз, чтобы не загорелась крыша,"зажигалки", которые летели с немецких самолётов. Потом Водя ушёл на фронт, и уже через год был ранен, ему оторвало ногу, и он умер в госпитале. А она всю жизнь хранит его фотографию...

И фотографию Яни Кричевского она хранит. Он ушёл в армию в сороковом и писал ей письма в стихах, с талантливейшими рисунками. Яня погиб в первый день войны. А на обороте его фото написано: "Вспомни - и взгляни, а не взгляни - и вспомни"...

Мою мамусю зовут Шейна. На идиш - "красивая". Её мама говорила: ты родилась под Венерой и будешь красивой и счастливой... Она и впрямь была красивой: большеглазо-синеглазой со светлыми кудрями. В детстве её дразнили во дворе:

Кучерявый баран,
Не ходи по дворам,
Там девки живут,
Тебе кудри оборвут...

И она рыдала от обиды, а на ночь туго повязывала косынкой мокрые волосы, чтобы выпрямить кудри. Но утром, без косынки, волосы тут же скручивались в непослушные завитки.

Она бежала в школу, чтобы быть первой у ещё закрытой двери, потому что безумно любила учиться. И училась легко, была лучшей в классе, но страдала поначалу из-за репутации своей сестры: та была старше на год и, пользуясь слабым здоровьем, в школу предпочитала не ходить. Дома ей разрешалось читать и не делать уроки. И учителя, услышав фамилию Гофман, спрашивали:
- Этя - это твоя сестра?
И, получив подтверждение, предполагали:
- Ты тоже будешь так плохо учиться?!
Это было обидно - ведь она совсем не походила на сестру.

Девятнадцатого июня сорок первого ей исполнилось шестнадцать. День рождения решили отпраздновать двадцать второго, в воскресенье (с тех пор празднование дня рождения никогда не откладывалось!). В девять часов пришла учительница музыки и начала урок. А в десять в дверь затарабанила подруга Дина:
- Включите радио! Скорее! Война...
Учительница, вдова расстрелянного белого офицера, услышав о нападении Германии, радостно воскликнула:
- Наконец-то! Так вам и надо! Скоро к власти придут немцы и уничтожат всех коммунистов...

Через несколько месяцев фашисты заняли берег Днепра, из Кременчуга началась эвакуация. Поезда, набитые битком, не могли вместить всех желающих покинуть город, на вокзале были неразбериха и хаос. Семейству Гофман, двум дочерям и родителям (отца, сорокадвухлетнего, с больным сердцем, в армию не взяли), удалось втиснуться в поезд вместе с семьёй отцовского сотрудника. В поезде мамин отец возмутился плохо организованной эвакуацией... На ферганском перроне его ждали сотрудники НКВД. Донос на "паникёра" прибыл раньше поезда. Лейб Гофман, враг народа, умер в тюрьме от разрыва сердца...
Шестнадцатилетняя Шейна была единственной трудоспособной в осиротевшей семье: мама её тяжело болела, сестра на нервной почве вся покрылась кровоточащими струпьями...
Жили они в землянке, покрытой вместо крыши брезентом. Ночью по брезенту, шурша, скатывались на землю ядовитые змеи, заползали внутрь помещения и клубком сворачивались поверх одеяла...

Работа нашлась на консервном заводе, где для фронта готовили сухофрукты. Рабочий день начинался в пять утра. И потом, двенадцать часов подряд, нужно было стоять по щиколотку в воде и сортировать курагу, изюм, сушёные яблоки. А вечером с опухших ног стягивать разбухшие кожаные сапоги-ичиги, засунув вначале ноги в печку, чтобы кожа сапог слегка подсохла... Ко всему этому вскоре добавилась тяжёлая малярия. Приступы лихорадки начинались во время работы, и старый узбек, уложив девушку на какое-то тряпьё, давал ей хину и ласково гладил по голове:
- Ты кароший, Жена, - узбеки не понимали имени Шейна и называли её по своему, Жена.
А ночью, чтобы хоть как-то прокормить маму и сестру, Шейна-Женя (это имя так и осталось с ней), наряду с грузчиками-мужчинами, грузила на грузовики пятидесятикилограммовые мешки с сахаром...

Школу она закончила здесь же, в Фергане. Мама сшила ей платье из мешковины - на кокетке, с юбкой-клёш: швеёй она была отменной, хотя шитьё давалась ей с трудом. В юности моя бабушка Рахель три дня пряталась в болоте от погромщиков-насильников, с головой погрузившись в холодную воду и дыша через соломинку. С тех пор у неё болели ноги и руки...
А юная Шейна выглядела наряднее подруг в своём мешковинном платье, писАла на газетных листах вместо тетрадных и училась...

Так получилось, что родители моего папы поселились по-соседству. И бабушке, тогда ещё совсем не бабушке, очень понравилась Женя. В один из своих визитов к ней домой папина мама "украла" Женину фотографию и послала сыну на фронт. Папа, в то время ещё не папа, стал писать письма... Они поженились в пятидесятом.

А позже родились мы с братом, и мама мучилась со мной, худющей и не евшей почти ничего. Когда меня выгоняли из детсада, директриса кричала ей: "Ваша дочь умрёт с голоду, и меня посадят! Чем вы её кормите? Она не притрагивается к нашей пище! Вот, попробуйте, невкусно?!" Мама ела детсадовский обед, хвалила и извинялась. А дома, набрав из тарелки борща, пыталась просунуть ложку сквозь мои стиснутые зубы, и, промучившись, не выдержала: схватила меня за волосы и окунула в эту тарелку лицом... Потом мы с ней вместе ревели, и она обещала, что больше никогда так не сделает, а я обещала, что буду чуть-чуть есть, чтобы она так не расстраивалась...

Мне нравилась ходить с ней на демонстрации: она всегда изысканно одевалась, душилась хорошими духами, ей делали комплименты, а я гордилась ею. И ещё она замечательно пела! Мы ездили на маёвки и на два голоса пели в автобусе народные и революционные песни. И все просили: ещё, ещё! У мамы был чистый и звонкий голос, а из детства она помнила "Марсельезу" по-французски, и это было так волнительно - слушать, как она её поёт!

"Марсельезу" она помнит до сих пор... Не помнит, о чём говорили только что.
Беспощадная старость - с ней нельзя договориться, её нельзя обмануть. Старенькая мама... Я пытаюсь делать что-то, чтобы жизнь всё ещё была ей в радость. Мне так важно видеть её улыбку, так радостно слышать:
- Как хорошо, что у меня есть доченька! Самая лучшая на свете!
Я не знаю, как буду жить без неё. Ведь это такое счастье, когда есть кому сказать:
- Мамуся!..

***

Мы с тобой поменялись ролями...
И теперь я сильней и умнее.
Не иду за советами к маме -
Я значительно больше умею.

Ты пока узнаёшь меня сразу,
Улыбаешься, радуясь встрече.
Старость - это такая зараза!
Как же короток век человечий...

...А под кожей морщинисто-тонкой
Синих вен узловатые стыки,
И глаза голубые ребёнка
На любимом старушечьем лике.

                                         ***

Послесловие.

Была ли она счастлива? Не знаю. Папа обладал нелёгким характером. Атмосфера в доме подчинялась его настроению. Они прожили вместе пятьдесят четыре года. Не помню, чтобы он когда-нибудь просто так обнял её, поцеловал, сказал ласковое слово... Мне тоже всегда не хватало его ласки. Когда он умер, я первой вошла в больничную палату, чтобы попрощаться с ним. Держала его ещё тёплую руку, прижималась к ней щекой, целовала и говорила ему всё то, чего никогда не могла сказать при жизни. А мама на удивление спокойно перенесла его смерть. Она очень намучилась с ним, смертельно больным, в последние его месяцы. И позже всё чаще рассказывала о том, чего так и не смогла простить ему. Когда она была беременна братом, они с папой шли по весенней Москве, и мама увидела, как продают первые помидоры. Ей так захотелось съесть такой помидорище - огромный, красный! Но папа... Папа сказал: "У нас нет на это денег!"- и отправился в книжный магазин покупать нужные ему книги...

... Я звонила ей каждое утро, напоминала: прими лекарства, повесь на шею мобильник (она ещё помнила, как позвонить мне), пей воду. То утро было обычным, мы коротко поговорили, и я ушла за покупками: наступал Судный День, магазины работали только до двух. Позвонила ей около двенадцати, она ответила мне каким-то слабым голосом.
- Мамуся, ты плохо себя чувствуешь?
- Нет, - она даже засмеялась. - Я сижу на полу и пытаюсь одеться, мне так проще.
Я поняла, что что-то случилось. И помчалась к ней.

Она лежала на полу. Навзничь, в одном нижнем белье. Руки измазаны кровью, вся левая часть лица - сплошная гематома, с окровавленного локтя свисал огромный лоскут кожи. Пол тоже был в крови - она ползла к входной двери. Как я поняла по следам крови на стене, упала мама около телефона, потому и смогла ответить на звонок.
Мне нужно было оставаться спокойной, не разрыдаться, поднять её и усадить в кресло. И я это сделала. Даже шутила - вот, теперь я тебя на руки беру! А потом, когда она уже сидела, я вбежала в её спальню, открыла шкаф, зарылась лицом в полотенца и...
Она не помнила, что упала. Не помнила вообще ничего. И жаловалась только на боль слева, ниже сердца. Там тоже была гематома и, как оказалось, сломанное ребро.

В больнице ей всё нравилось - и медсёстры, и чистота, и еда. Она так и не вспомнила, что произошло. Говорила: вот как неудачно мы с тобой съездили в Париж, я заболела! Ты уж прости меня, испортила тебе отпуск...

Теперь она не может ходить без посторонней помощи. И совсем ничего не может делать сама. Её последний дом - специальная гериатрическая клиника.
- Я в санатории! - говорит мама. Ей нравится этот санаторий...

Ну а у меня сегодня сложный день - я ухожу завершать печальную миссию: в последний раз зайду в квартиру, где жила моя мамочка и куда она никогда не вернётся. На одном из моих балконов - несколько коробок с её вещами - всё материальное, что осталось от родительского наследства. Нет "родового гнезда", и я окончательно разрушила его подобие. Разметала по мусорным ящикам. Изорвала в клочья. Закрыв глаза, упаковала останки в чёрные мусорные мешки и стыдливо избавилась от них. Потому что просто некуда это девать. И никому оно не нужно. Посуда, из которой ела ещё моя бабушка. Постельное бельё, на котором спали родители. Вещи, пахнущие моей мамой...

Есть такое выражение на иврите: горько растить родителей. Да, горько. Но последнее и единственное, что я могу дать маме - любовь - я даю столько, сколько могу. Она это чувствует. И это для меня - самое важное.

 

© Copyright: Ника, 2012

Регистрационный номер №0073620

от 1 сентября 2012

[Скрыть] Регистрационный номер 0073620 выдан для произведения:
Мамуся...
Девятнадцатого июня ей исполнилось восемьдесят шесть...
- Я такая старушенция! - говорит она.
- Да, - соглашаюсь я, - старушенция! Моя любимая...

Она сильно похудела, стала маленькой и согнулась. Но глаза её, голубые и ясные, остались такими же яркими, только взгляд стал наивным, как у ребёнка... Я всё ещё не могу привыкнуть к её беспомощности, к тому, что она многого не понимает и почти ничего не помнит, путает события и людей, удивляется очевидному и не может отличить сна от реальности... Но в её уходящую память намертво впаяны воспоминания детства и ранней юности. Довоенное и военное время.

Я очень любила её рассказы. И вместо сказок всегда просила:
- Расскажи, как ты была маленькой!
И она рассказывала. О своём детстве в Кременчуге. О том, как с подругой Диной они бегали купаться на Днепр и чуть не утонули, пытаясь вплавь добраться до острова. О школе, где она была отличницей и участвовала во всех возможных кружках, любимым из которых был драмкружок. И играла в спектакле мальчика - пионера, пострадавшего от рук "кулака". А "кулаком" был Володя Величай, Водя, высокий светловолосый красавец... И он нравился ей, а она - ему, хоть и была на два года младше... Это с ним она в сорок первом, пока его не забрали в армию, дежурила ночами на крыше дома. Они сбрасывали вниз, чтобы не загорелась крыша,"зажигалки", которые летели с немецких самолётов. Потом Водя ушёл на фронт, и уже через год был ранен, ему оторвало ногу, и он умер в госпитале. А она всю жизнь хранит его фотографию...

И фотографию Яни Кричевского она хранит. Он ушёл в армию в сороковом и писал ей письма в стихах, с талантливейшими рисунками. Яня погиб в первый день войны. А на обороте его фото написано: "Вспомни - и взгляни, а не взгляни - и вспомни"...

Мою мамусю зовут Шейна. На идиш - "красивая". Её мама говорила: ты родилась под Венерой и будешь красивой и счастливой... Она и впрямь была красивой: большеглазо-синеглазой со светлыми кудрями. В детстве её дразнили во дворе:

Кучерявый баран,
Не ходи по дворам,
Там девки живут,
Тебе кудри оборвут...

И она рыдала от обиды, а на ночь туго повязывала косынкой мокрые волосы, чтобы выпрямить кудри. Но утром, без косынки, волосы тут же скручивались в непослушные завитки.

Она бежала в школу, чтобы быть первой у ещё закрытой двери, потому что безумно любила учиться. И училась легко, была лучшей в классе, но страдала поначалу из-за репутации своей сестры: та была старше на год и, пользуясь слабым здоровьем, в школу предпочитала не ходить. Дома ей разрешалось читать и не делать уроки. И учителя, услышав фамилию Гофман, спрашивали:
- Этя - это твоя сестра?
И, получив подтверждение, предполагали:
- Ты тоже будешь так плохо учиться?!
Это было обидно - ведь она совсем не походила на сестру.

Девятнадцатого июня сорок первого ей исполнилось шестнадцать. День рождения решили отпраздновать двадцать второго, в воскресенье (с тех пор празднование дня рождения никогда не откладывалось!). В девять часов пришла учительница музыки и начала урок. А в десять в дверь затарабанила подруга Дина:
- Включите радио! Скорее! Война...
Учительница, вдова расстрелянного белого офицера, услышав о нападении Германии, радостно воскликнула:
- Наконец-то! Так вам и надо! Скоро к власти придут немцы и уничтожат всех коммунистов...

Через несколько месяцев фашисты заняли берег Днепра, из Кременчуга началась эвакуация. Поезда, набитые битком, не могли вместить всех желающих покинуть город, на вокзале были неразбериха и хаос. Семейству Гофман, двум дочерям и родителям (отца, сорокадвухлетнего, с больным сердцем, в армию не взяли), удалось втиснуться в поезд вместе с семьёй отцовского сотрудника. В поезде мамин отец возмутился плохо организованной эвакуацией... На ферганском перроне его ждали сотрудники НКВД. Донос на "паникёра" прибыл раньше поезда. Лейб Гофман, враг народа, умер в тюрьме от разрыва сердца...
Шестнадцатилетняя Шейна была единственной трудоспособной в осиротевшей семье: мама её тяжело болела, сестра на нервной почве вся покрылась кровоточащими струпьями...
Жили они в землянке, покрытой вместо крыши брезентом. Ночью по брезенту, шурша, скатывались на землю ядовитые змеи, заползали внутрь помещения и клубком сворачивались поверх одеяла...

Работа нашлась на консервном заводе, где для фронта готовили сухофрукты. Рабочий день начинался в пять утра. И потом, двенадцать часов подряд, нужно было стоять по щиколотку в воде и сортировать курагу, изюм, сушёные яблоки. А вечером с опухших ног стягивать разбухшие кожаные сапоги-ичиги, засунув вначале ноги в печку, чтобы кожа сапог слегка подсохла... Ко всему этому вскоре добавилась тяжёлая малярия. Приступы лихорадки начинались во время работы, и старый узбек, уложив девушку на какое-то тряпьё, давал ей хину и ласково гладил по голове:
- Ты кароший, Жена, - узбеки не понимали имени Шейна и называли её по своему, Жена.
А ночью, чтобы хоть как-то прокормить маму и сестру, Шейна-Женя (это имя так и осталось с ней), наряду с грузчиками-мужчинами, грузила на грузовики пятидесятикилограммовые мешки с сахаром...

Школу она закончила здесь же, в Фергане. Мама сшила ей платье из мешковины - на кокетке, с юбкой-клёш: швеёй она была отменной, хотя шитьё давалась ей с трудом. В юности моя бабушка Рахель три дня пряталась в болоте от погромщиков-насильников, с головой погрузившись в холодную воду и дыша через соломинку. С тех пор у неё болели ноги и руки...
А юная Шейна выглядела наряднее подруг в своём мешковинном платье, писАла на газетных листах вместо тетрадных и училась...

Так получилось, что родители моего папы поселились по-соседству. И бабушке, тогда ещё совсем не бабушке, очень понравилась Женя. В один из своих визитов к ней домой папина мама "украла" Женину фотографию и послала сыну на фронт. Папа, в то время ещё не папа, стал писать письма... Они поженились в пятидесятом.

А позже родились мы с братом, и мама мучилась со мной, худющей и не евшей почти ничего. Когда меня выгоняли из детсада, директриса кричала ей: "Ваша дочь умрёт с голоду, и меня посадят! Чем вы её кормите? Она не притрагивается к нашей пище! Вот, попробуйте, невкусно?!" Мама ела детсадовский обед, хвалила и извинялась. А дома, набрав из тарелки борща, пыталась просунуть ложку сквозь мои стиснутые зубы, и, промучившись, не выдержала: схватила меня за волосы и окунула в эту тарелку лицом... Потом мы с ней вместе ревели, и она обещала, что больше никогда так не сделает, а я обещала, что буду чуть-чуть есть, чтобы она так не расстраивалась...

Мне нравилась ходить с ней на демонстрации: она всегда изысканно одевалась, душилась хорошими духами, ей делали комплименты, а я гордилась ею. И ещё она замечательно пела! Мы ездили на маёвки и на два голоса пели в автобусе народные и революционные песни. И все просили: ещё, ещё! У мамы был чистый и звонкий голос, а из детства она помнила "Марсельезу" по-французски, и это было так волнительно - слушать, как она её поёт!

"Марсельезу" она помнит до сих пор... Не помнит, о чём говорили только что.
Беспощадная старость - с ней нельзя договориться, её нельзя обмануть. Старенькая мама... Я пытаюсь делать что-то, чтобы жизнь всё ещё была ей в радость. Мне так важно видеть её улыбку, так радостно слышать:
- Как хорошо, что у меня есть доченька! Самая лучшая на свете!
Я не знаю, как буду жить без неё. Ведь это такое счастье, когда есть кому сказать:
- Мамуся!..

***

Мы с тобой поменялись ролями...
И теперь я сильней и умнее.
Не иду за советами к маме -
Я значительно больше умею.

Ты пока узнаёшь меня сразу,
Улыбаешься, радуясь встрече.
Старость - это такая зараза!
Как же короток век человечий...

...А под кожей морщинисто-тонкой
Синих вен узловатые стыки,
И глаза голубые ребёнка
На любимом старушечьем лике.

                                         ***

Послесловие.

Была ли она счастлива? Не знаю. Папа обладал нелёгким характером. Атмосфера в доме подчинялась его настроению. Они прожили вместе пятьдесят четыре года. Не помню, чтобы он когда-нибудь просто так обнял её, поцеловал, сказал ласковое слово... Мне тоже всегда не хватало его ласки. Когда он умер, я первой вошла в больничную палату, чтобы попрощаться с ним. Держала его ещё тёплую руку, прижималась к ней щекой, целовала и говорила ему всё то, чего никогда не могла сказать при жизни. А мама на удивление спокойно перенесла его смерть. Она очень намучилась с ним, смертельно больным, в последние его месяцы. И позже всё чаще рассказывала о том, чего так и не смогла простить ему. Когда она была беременна братом, они с папой шли по весенней Москве, и мама увидела, как продают первые помидоры. Ей так захотелось съесть такой помидорище - огромный, красный! Но папа... Папа сказал: "У нас нет на это денег!"- и отправился в книжный магазин покупать нужные ему книги...

... Я звонила ей каждое утро, напоминала: прими лекарства, повесь на шею мобильник (она ещё помнила, как позвонить мне), пей воду. То утро было обычным, мы коротко поговорили, и я ушла за покупками: наступал Судный День, магазины работали только до двух. Позвонила ей около двенадцати, она ответила мне каким-то слабым голосом.
- Мамуся, ты плохо себя чувствуешь?
- Нет, - она даже засмеялась. - Я сижу на полу и пытаюсь одеться, мне так проще.
Я поняла, что что-то случилось. И помчалась к ней.

Она лежала на полу. Навзничь, в одном нижнем белье. Руки измазаны кровью, вся левая часть лица - сплошная гематома, с окровавленного локтя свисал огромный лоскут кожи. Пол тоже был в крови - она ползла к входной двери. Как я поняла по следам крови на стене, упала мама около телефона, потому и смогла ответить на звонок.
Мне нужно было оставаться спокойной, не разрыдаться, поднять её и усадить в кресло. И я это сделала. Даже шутила - вот, теперь я тебя на руки беру! А потом, когда она уже сидела, я вбежала в её спальню, открыла шкаф, зарылась лицом в полотенца и...
Она не помнила, что упала. Не помнила вообще ничего. И жаловалась только на боль слева, ниже сердца. Там тоже была гематома и, как оказалось, сломанное ребро.

В больнице ей всё нравилось - и медсёстры, и чистота, и еда. Она так и не вспомнила, что произошло. Говорила: вот как неудачно мы с тобой съездили в Париж, я заболела! Ты уж прости меня, испортила тебе отпуск...

Теперь она не может ходить без посторонней помощи. И совсем ничего не может делать сама. Её последний дом - специальная гериатрическая клиника.
- Я в санатории! - говорит мама. Ей нравится этот санаторий...

Ну а у меня сегодня сложный день - я ухожу завершать печальную миссию: в последний раз зайду в квартиру, где жила моя мамочка и куда она никогда не вернётся. На одном из моих балконов - несколько коробок с её вещами - всё материальное, что осталось от родительского наследства. Нет "родового гнезда", и я окончательно разрушила его подобие. Разметала по мусорным ящикам. Изорвала в клочья. Закрыв глаза, упаковала останки в чёрные мусорные мешки и стыдливо избавилась от них. Потому что просто некуда это девать. И никому оно не нужно. Посуда, из которой ела ещё моя бабушка. Постельное бельё, на котором спали родители. Вещи, пахнущие моей мамой...

Есть такое выражение на иврите: горько растить родителей. Да, горько. Но последнее и единственное, что я могу дать маме - любовь - я даю столько, сколько могу. Она это чувствует. И это для меня - самое важное.

 

Рейтинг: +3 904 просмотра
Комментарии (2)
Марина Дементьева # 18 января 2013 в 00:00 0
Прекрасное произведение, очень душевное. И слог легкий для чтения. Молодец! rolf
Ника, как бы тяжело не было сейчас у тебя на душе, но ты - счастливица. Такая МАМА!
Дай бог ей дожить до 120 лет!!! 9c054147d5a8ab5898d1159f9428261c
Ника # 9 марта 2013 в 22:00 0
Конечно, мамуся моя - супер. Я это всегда знала.
Спасибо, Марина, за тёплые слова...
38
 
Проза, которую Вы не читали

 

Популярная проза за месяц
129
120
109
104
96
95
Подруги 11 ноября 2017 (Татьяна Петухова)
94
93
92
88
81
76
75
73
72
70
69
Тёщин сон 3 ноября 2017 (Тая Кузмина)
64
63
63
62
61
60
59
Предзимье 31 октября 2017 (Виктор Лидин)
57
54
45
45
41
38