Клякса

27 января 2024 - Олег Гарандин
       В пересказах требующего к себе уважения исторического опуса о древности, трущобного самого по себе, о вечно сдвигающихся и раздвигающихся материках, о переменах климатических условий, в счете лет не на годы, а на миллионы беспросветной хронологии,  будто планете иной раз надоедала нечисть наших физических законов, и она не прочь была лечь набок и очиститься потопом; о миграциях народов, ужасно, ужасно давно уставших от этой ходьбы; от постоянно бурлящей переработки самой флоры и фауны в более менее сносную субстанцию, чтобы не скиснуть и не задряхлеть окончательно; от феерических догадок  на фоне пустоты, что свое собственное отражение в воде есть некий намек, что по смерти смоется только оно, а не все остальное,  – словом,  от невообразимых в своей сущности уверений в подлинности чудовищных и веселых фантазий и научных парадигм, – подобные пересказы, в своей повествовательной простоте и не простом наборе этнографических, археологических и т.п. соитий, всегда были  схожи с  текстом чревовещателя, замысловато  умеющего говорить не открывая рта, но когда всем кажутся убедительными его желудочные спазмы.  
       Миллионам лет приписки еще пару нулей, я обычно воспринимаю без удивленья, никогда не икая, как медведь малину, а свыкнуться с мыслью, что вот так запросто можно выговорить «палеолит» и не свихнуться от порчи собственных временных представлений, не так трудно – в этикетке нет ничего пугающего.  Вероятно, еще у пещерного человека не додумавшего развести огонь, многие способности к пониманию таких временных бездн, существовали уже в зародыше. Он, когда бродил по берегу океана и  руками ловил птеродактилей,  глядел на луну, как на свои когти, и пытался поймать ее в воде, уже тогда подозревал, что квантовые теории и химические процессы, которые нам теперь известны, предусмотрены самой природой. Они первопричинны хотя бы потому,  чтобы можно было ходить по земле без фокусов, как сегодня. Индусский гуру или якутский шаман, имеющие способность ко всяческим преступным для нас кошмарам, и не чуждые мгновенных телепортаций, которым не страшны лабиринты лесных чащ и небоскребов, и которые запросто умеют вынуть из цилиндра  настоящего лесного зайца, а не кролика, нам пока еще совершенно не понятны. Они могут явиться вдруг, где-нибудь сидя на моем шифоньере, в своих красных шароварах и с кольцом в носу,  или в дискретном состоянии комнатных убеждений, исключающем переход мысли к выводу – кто знает? Но даже их появление и все что они способны принести с собой, не вызовет никаких посторонних ассоциаций – человеческие обыкновения прочней бетона –  и потому, без лишних замираний  будут отнесены инстинктом к миражу или белой горячке. Защитные механизмы самосохранения срабатывают здесь безотказно. Астральная значимость превосходных в своей цветастой гамме интимных излучин, не четкая, расплывчатая в облачные пространства их неврастения кисти, спарившая мысль и вымысел,  пока еще не способна испортить мрачной реальности – я слишком люблю ее мрачность и слишком ненавижу, чтобы ею делиться.  Тем не менее, телу, его верхней оболочке, обмороки вдруг сбрендившей евклидовой геометрии, выдавшей перспективу там, где ее быть не должно, все-таки приходится свыкаться с миражом, и уже без страха смотреть на этот модернизм, как на наказание.  И хотя в природе нет ничего такого, чего нельзя присвоить себе лично, и насладится этим так, как подсказывает рентгенолог, пусть подобные издевательства над пациентом, пока еще остаются будущему. А в настоящем,  когда наверху оказался космос, в океанах – дно, а на мне – брюки,  я, верно, не придам никакого значения своим воспоминаниям.  Зачем они нужны, и что в себе скрывают –  в этом еще предстоит разбираться. Сделав из природы дверной звонок, чтобы услышать, какая мысль стоит на пороге, я поначалу, как все нормальные, не любящие неожиданных гостей, люди, не стану торопиться с гостеприимством – человек с рождения машет головой, когда ему мешают, и ругает дождь, когда без калош. Вокруг и без того много забот. И, наверное, тогда, с этим трезвоном, сквозь пелену сомнений и  слезящихся глаз, способность сопоставлять то, что имеем, с тем, что произойдет, когда, выйдя на сушу, будем иметь (всегда подозрительная и пугающая способность), будет нарастать экземой на кожу, зудеть и мучить, но понемногу  укатается, и, наконец, проникнет сквозь поры.
       Я начну с простого – портить всегда лучше с сердцевины,  подбрасывать в топку поменьше дров в стужу, побольше в жару, чтобы организм привык к неудобствам.  С этого начинаются все забавы в мире.  От начала эволюционных процессов бесполым делением амебы надвое,  и опытным путем домучившись до склизкого хлопка самой оболочки и выделения на поверхность щупалец псевдоподий, ломать ими все другие  представления все-таки не так скучно.  Действие и сама механика данного процесса, с некоторыми усовершенствованиями в научной терминологии не приличных названий, широко известна и нам. Этот процесс слишком громоздок в своей микроскопичности, и выявлять паразитов на мембране и сбои в работе  вакуолей и жировых глобул – не самое увлекательное зрелище. Поучительно всегда не то, что учит, хватаясь за линзу, а то, что не угнетает. Стоит только допустить  (а в допусках – возможно все), чего хотелось бы устаканить  в этих принципах и больше  не возвращаться к ним, чтобы узаконить резвость «бесполого» «нечто» к чему-либо более устойчивому или возможности зарождаться вселенной от внематочных брызг, теория эволюции по этой наклонной плоскости  слагается сама, без лишних, никому не нужных противоречий. Когда слишком дотошно разбирать заново, что уже было разобрано, я сам, первый, буду против такого произвола.
       Пусть будет так, когда солнечный луч, пробив штору, не особенно резво портит уют. Ночная темнота комнат при его появлении не особенно стремится капитулировать, и, забиваясь в еще подходящие темные углы, смотрит оттуда с надеждой. Фантастический гербарий книг от Гомера и Гесиода до тридцати томов советской энциклопедии, с залежью между ними материков русской и европейской классики и островов научной беллетристики, заполнивших своими телами четыре стены и вылезшие углом в коридор  – слишком огромное пространство для скорых выводов. Чтобы совсем не обезуметь от количества исписанной бумаги и изложенных  в них фактов, доказательств, издевательств и откровений, лучше всего приступать к чтению планомерно, добросовестно выписывая умные и понравившиеся места, ставя карандашом точки на абзацах и не воображая лиц авторов. Но даже и это вряд ли поможет облегчить дорогу к цели  и сделать сколько-нибудь общий анализ прочитанного в них –   занятие еще более утопическое и не интересное, чем наблюдение за развитием  одноклеточного организма  в социальной среде.   
       Как видим формирование скелета и лобных долей черепа не изменили общий подход к делу, и общий принцип не умереть с голоду сродни процессу фагоцитоза,  в сущности, не изменился. Дремучие инстинкты побороть труднее всего, хотя наблюдая под увеличительным стеклом за плавными изгибами конечностей и голубого свечения жизни самой  плазмы, похожей на кляксу, или для нас – слюну ангела,  ничего дремучего и лесного в них вроде бы нет. Разумно рассуждать, и без лишних вопросов, каким образом после стольких, пусть даже глобальных космических по своей мощи видоизменений,  этой клейстерной  козявке удастся выстроить затем мегалиты Багамской банки и храмовые комплексы Шраванабелагола, пока нет  мотивов даже теоретически. Но, прежде всего, нам надо наловчиться увиливать от героического фарса таких вопросов, от пыли пергамента, от монашеского упрямства и  инквизиторской жути готических площадей, где смешно было только Уленшпигелю; научиться выкручиваться из объятий научной терминологии, до сих пор умеющей на мертвом языке вдохнуть столь суетную жизнь в подобные процессы; сворачивать на обочины и прятаться в кусты разного рода мнений, концепций и утверждений, в дальнейшей пролонгации интересных самих по себе, и перспективных в последствии, но никогда не идущих вглубь самих направлений выводов, с помощью которых гипотетически, быть может, и возможно выяснить конечную цель, хотя в существе своем неисполнимо. Это «но», никогда не имело важности, с обеих сторон этого «но» никогда не ставились кавычки, и не подразумевалось ничего плохого и, мягко говоря, лживого, в самой структуре данных допущений. Но чем черт не шутит! Глядишь, и вправду заблестит по краям моря песчаный пляж, и вынырнут из воды водоплавающие. Четкость фундаментальных личин, их спертость в одну закаменелую общность и стихийное затем верчение во множестве с другими точно такими же камнями, их законы притяжения друг другу, с не меньшим, болезненно навязчивым желанием как можно скорее разъединится, рассорится наконец – потому как слишком тесно и не чем дышать. Я что-то такое еще помню,  происходящее когда-то со мной, когда цепляясь за нянькин халат, тянул ее  в кухню. Но в процессе эволюции меняются  и сами привычки. Самостоятельно вылезть из-под надзора мечтает каждый кретин и каждый умник, воздушному шару хорошо в небе, ему не нужны руки. И замыслив поначалу простое и обычное, что всегда греет душу и не подзывает на подвиги, моя клякса норовит теперь стать многофункциональной сущностью все чувствовать и решать самой, забравшись в мою реторту.       
       Этот тугой, помнивший свои потуги рождения, взгляд чем-то даже занимателен, ибо вездесущ. Поглядывая из-под «может быть» «когда-нибудь» опускаемых до подглазничной борозды,  век (должны же быть в амебе хоть какие-то проблески будущей анатомии)  на все  раскрываемые перед ней четыре стороны света, новый представитель фауны задумавший наступить и во флору,  и, не удивившись тому, что до него уже много насыпалось гор, налилось морей, ползают, летают и ходят другие представители этого мира,  она  после не долгих советов с линзой, надумывает присоединиться к существующему общежительству. Любая дорога, даже если проложенная в бесконечность, но не имеющая пунктов остановки, бессмысленна. Я должен остановиться хотя бы потому, что голоден, голоден не только отсутствием пищи, но ощущениями, мыслями, желаниями и пр.  У прилавков стоят литераторы и еще много народу, и пусть они – только абстракции будущих перерождений и склонны исчезать и являться где угодно и в каком угодно виде, –  каждое их появление будет осмысленным для меня,  потому как абстрактен теперь и я сам.
       Кто слишком рад жизни, обескровленной и пустой? Нам бы на него посмотреть.
       Формирование чего бы то ни было из подходящих для такой грязной работы, материалов, порой обременено самой целью, или массивностью цели, многими необходимыми,  могущими заполнить образовывающиеся пустоты, понятиями.   Пустот всегда много. Пустота эта та часть не заполненного ничем пространства, которая легко объясняется вот этими самыми словами в ее определении, и потому весьма спорна по самому этому определению. Мир полон противоречиями намного больше, чем закономерностями. А сами законы не могут нарушаться только потому, что оболочку приняли за сердцевину. Я существую только потому, что существую независимо от того, нравится ли кому это или нет, мыслю ли или просто гуляю по парку. Я иду и заполняю собой пустоты парка, парк заполняет пустоты города, город заполняет мои пустоты –  дальше думать опасно и заведет не туда.  Многие просветители додумывавшиеся до космополитизма не всегда мыли руки с мылом и выливали помои из окон прямо на улицу. Герберт Уэллс сделал машину времени из примитивных шестеренок и костяных рукояток, и она у него прекрасно работала. Почему бы – нет. Я вижу, как перетекая по дну, расправляя щупальца, двигаясь в гармонии со средой она обтекает подобные себе одноклеточные и безо всяких нравственно далеких тупиков, заглатывает их без сожалений. Дело пока что не в том, получится ли? Вылупится ли и вообще – способно ли вылупится что-либо менее прозаичное, чем сам человек? Главная задача современности не в конечном итоге эксперимента (на то он и эксперимент), а в самом процессе формирования хотя бы чешуи.  И если даже получается совсем не то, что было нужно, такое  паломничество в сферу причудливых природных депрессий,  только вдохновляет к еще более необдуманным (новаторским) сумасшествиям, дабы оправдать коммерческую часть проекта.        
       Еще бы оно – не так! Я первым не захочу знать об истинном, природном существе изучаемого предмета, вне теорий и домыслов, и с гордо наклоненной головой паду ниц перед этой громадной глыбой. Перечет важных, исторических перекрестков, теней и призраков теней, теней и призраков перекрестков, математически невозможен. Как и в исторических несуразностях, где самое белое пятно, решительно не запачканное никакими утверждениями вне гипотез, есть сама история древнего мира и средневековья, так и здесь,  понятие атома, затерявшись  во тьме тысячелетий и вдруг вынырнув в двухсотлетней близи,  бессовестно  смотрит теперь на  хронологию научной мысли. Ну и пусть смотрит! Никто не запросит у него  пропуска, а с большими почестями проведут в гостиную. «Где были? Куда запропастились? Мы  ждали вас 2000 лет с большим нетерпением». (Введенное Демокритом в 400 г до н.э и в промежутке времени вплоть до 1803 г. понятие «атом» не упоминается).  Думая иначе, вопреки принятым догмам, – кем станет тогда для меня тот умный, пучеглазый, весьма любезный и застенчивый старичок с толстым портфелем, часто встречаемый мной в парадной, и у которого на двери прибита табличка с каллиграфическими литерами? Он всегда задумчив, останавливается в темноте тоннеля, его фигура выделяется на фоне освещенной позади улицы. Я люблю на него смотреть. Перхоть на плечах, как шлак посторонних мыслей, от которых избавилась его голова, и желтые, вдавленные в скулы щеки, говорят о серьезности его истинных намерений, о его глубоком естестве. А резкость движений, похожих на испуг лани и неожиданно быстрый,  вприпрыжку, бег за уезжавшим автобусом, покажут нам, насколько и какая в его душе  буря негодования проснется, или, напротив, какого градуса презрение или ирония в нем забурлит, скажи ему о своих сомнениях какой-нибудь олух, ничего не смыслящий в таких грандиозных открытиях. Такие старички страсть бывают как изменчивы, амбиции их безбожно преследуют даже в подворотне, и они вполне могут сжечь на костре просвещения своего оппонента, не моргнув глазом.
       Глядя на него, я, конечно же,  выброшу в канаву, что может быть и работает, но не по моим принципам. Самая простая человеческая амбиция и ничем не худшая, чем все остальные.  Тучный, с увесистыми бакенбардами узколобый лектор, читающий в полупустом зале о правилах дорожного движения – совсем не тот персонаж пьесы.  Узколобый гомункул, сделанный из дорожных знаков – вот и все. Когда этим, и только этим, объясняются все его качества (такое бывает не редко), и марлевая повязка не закрывает его лица полностью,   навешивание на него своих собственных наблюдений, сканирование и складирование в нем собственных замечаний (замечательный кадык, капля дождя на воротнике), когда ему совершенно наплевать на все это, значит – саму природу его постыдного происхождения вывести на другой уровень человеческого восприятия. Для меня быть может он интересен, но зачем делать его интересным для других?  Он вполне работоспособно вычеркивает вас из своего поля зрения, вы ничем ему не сможете помочь,  вы бессильны. И вот уже моя «клякса» строго глядит на меня и твердеет, и никак не хочет  становиться прежней.    
       Отбросив все сомнения, мне так же, как и ей, очень хочется верить, в нашу гармонию. Уменьшенная в размере медуза, сквозь которую, когда мы стоим на дне, сквозит свет,  наводит на преступные, потусторонние мысли, что когда по смерти перед нами окажется стена в виде прошлых поступков, идиотских тяжб и случайных выстрелов, она будет иметь ту  же субстанцию и можно будет проткнуть ее  пальцем.  В потустороннем мире должно быть нечто похожее –  мягко и эластично, все пузырится, тает, и будто падая сверху вниз, то есть сдохнув в кромешной агонии –  вот так невесомо упадешь в мягкую пуховую перину.  
       Не смотря на это, то, чего в мире не существует, и существовать не может,  как всегда ударяется лбом в самую обыкновенную для человека логическую стену (без чего просто не существует никакой ходьбы). И  рассуждая самым заточенным под ум образом –  коли, есть в нас мысль, и приходит в голову убеждение о невозможности того или иного фарса в природе, и нет никаких четких объяснений –  следовательно, сама невозможность должна же нести в себе  какой-нибудь смысл! Человеческая логика полна таких терний. И следуя далее, по этой дороге, неизвестное доныне и еще не дозрелое и мягкое, обязательно станет когда-нибудь и «этим» «твердым», никому не удивительной, доказано-простой, как дерево, закономерностью, и через каких-нибудь тысячу лет, будет понятна даже школьнику. Данная программа действия нисколько не обескураживает оптимиста, скорее напротив. Оправдание привычному препарированию мышей – вещь хоть и противная и сопряженная со многими не гуманными, а точнее – живодерскими отправлениями, но вещь все-таки нужная, как не крути. В сущности, я беру пинцетом за уши самого себя, и стараюсь притянуть себя к простой мысли, что хотя я сам  мало похож на подопытного, но что-то общее в нас все-таки есть. И пусть хоронить покойников в землю, а после наводнений мучится с эпидемиями, закатывать землю в асфальт, а после прятаться от землетрясений в пещеры, которые, быть может, она сама для того и построила,  – хоть  и не умно – но что делать? Другого способа выжить пока не существует. 
       Только что в прихожей хлопнула дверь, расстояние сокращается и, сократившись до предела, бухается в кресла прямо передо мной. Солнечный луч, наконец, пробил штору, все вокруг осветилось привычным образом – мебель, ковер, блески пыли в воздухе, на паркете появилась тень, поползла к двери, выбралась наружу. Выбравшись на наружу, факт обращения меня самого в нечто осязаемое и приравниваемое к тому, что находится вокруг, возымел ту же четкость, как корень  произведения неотрицательных множителей равен произведению корней из этих множителей, и обратно. Самое это»обратно» очень хорошо себя зарекомендовало, анализ вообще хорош сам по себе. «Туда»,  и… (вот посмотрите, как чудно все сейчас сойдется!) и –   «обратно»! Но когда из кармана, достают нужный предмет, а весь остальной сор вытряхивают, бывает так, что вместе с сором вытрясут что-нибудь и нужное. Такие недосмотры происходят гораздо чаще, чем следовало бы. Ступая по тропическому насту, перелетая на лианах из магазина в магазин, я уже достаточно сведущ в своих силах,   и добираясь опытным путем от собственных неудобств до неожиданных размышлений об этом, уже начинаю странным образом понимать чего хочу, но понемногу забывать при этом, что я умею. В развивающемся организме биологические сбои – вещь допустимая, вещь, можно сказать, необходимая. Сам город, облапанный любовью и поэзией даже в грязи, в тесноте стен, способен меня примирить с этой клейстерной кляксой. Я люблю ее уже как свое собственное невежество, как морок не испытанных еще нужд и удовольствий, когда из «ничего» вдруг является на свет  шумное побережье и где-то вдалеке, на вздохе плескающего моря, тонет в волнах небосклон.        
 
 
 
1998 

 

   

 

© Copyright: Олег Гарандин, 2024

Регистрационный номер №0524928

от 27 января 2024

[Скрыть] Регистрационный номер 0524928 выдан для произведения:
       В пересказах требующего к себе уважения исторического опуса о древности, трущобного самого по себе, о вечно сдвигающихся и раздвигающихся материках, о переменах климатических условий, в счете лет не на годы, а на миллионы беспросветной хронологии,  будто планете иной раз надоедала нечисть наших физических законов, и она не прочь была лечь набок и очиститься потопом; о миграциях народов, ужасно, ужасно давно уставших от этой ходьбы; от постоянно бурлящей переработки самой флоры и фауны в более менее сносную субстанцию, чтобы не скиснуть и не задряхлеть окончательно; от феерических догадок  на фоне пустоты, что свое собственное отражение в воде есть некий намек, что по смерти смоется только оно, а не все остальное,  – словом,  от невообразимых в своей сущности уверений в подлинности чудовищных и веселых фантазий и научных парадигм, – подобные пересказы, в своей повествовательной простоте и не простом наборе этнографических, археологических и т.п. соитий, всегда были  схожи с  текстом чревовещателя, замысловато  умеющего говорить не открывая рта, но когда всем кажутся убедительными его желудочные спазмы.  
       Миллионам лет приписки еще пару нулей, я обычно воспринимаю без удивленья, никогда не икая, как медведь малину, а свыкнуться с мыслью, что вот так запросто можно выговорить «палеолит» и не свихнуться от порчи собственных временных представлений, не так трудно – в этикетке нет ничего пугающего.  Вероятно, еще у пещерного человека не додумавшего развести огонь, многие способности к пониманию таких временных бездн, существовали уже в зародыше. Он, когда бродил по берегу океана и  руками ловил птеродактилей,  глядел на луну, как на свои когти, и пытался поймать ее в воде, уже тогда подозревал, что квантовые теории и химические процессы, которые нам теперь известны, предусмотрены самой природой. Они первопричинны хотя бы потому,  чтобы можно было ходить по земле без фокусов, как сегодня. Индусский гуру или якутский шаман, имеющие способность ко всяческим преступным для нас кошмарам, и не чуждые мгновенных телепортаций, которым не страшны лабиринты лесных чащ и небоскребов, и которые запросто умеют вынуть из цилиндра  настоящего лесного зайца, а не кролика, нам пока еще совершенно не понятны. Они могут явиться вдруг, где-нибудь сидя на моем шифоньере, в своих красных шароварах и с кольцом в носу,  или в дискретном состоянии комнатных убеждений, исключающем переход мысли к выводу – кто знает? Но даже их появление и все что они способны принести с собой, не вызовет никаких посторонних ассоциаций – человеческие обыкновения прочней бетона –  и потому, без лишних замираний  будут отнесены инстинктом к миражу или белой горячке. Защитные механизмы самосохранения срабатывают здесь безотказно. Астральная значимость превосходных в своей цветастой гамме интимных излучин, не четкая, расплывчатая в облачные пространства их неврастения кисти, спарившая мысль и вымысел,  пока еще не способна испортить мрачной реальности – я слишком люблю ее мрачность и слишком ненавижу, чтобы ею делиться.  Тем не менее, телу, его верхней оболочке, обмороки вдруг сбрендившей евклидовой геометрии, выдавшей перспективу там, где ее быть не должно, все-таки приходится свыкаться с миражом, и уже без страха смотреть на этот модернизм, как на наказание.  И хотя в природе нет ничего такого, чего нельзя присвоить себе лично, и насладится этим так, как подсказывает рентгенолог, пусть подобные издевательства над пациентом, пока еще остаются будущему. А в настоящем,  когда наверху оказался космос, в океанах – дно, а на мне – брюки,  я, верно, не придам никакого значения своим воспоминаниям.  Зачем они нужны, и что в себе скрывают –  в этом еще предстоит разбираться. Сделав из природы дверной звонок, чтобы услышать, какая мысль стоит на пороге, я поначалу, как все нормальные, не любящие неожиданных гостей, люди, не стану торопиться с гостеприимством – человек с рождения машет головой, когда ему мешают, и ругает дождь, когда без калош. Вокруг и без того много забот. И, наверное, тогда, с этим трезвоном, сквозь пелену сомнений и  слезящихся глаз, способность сопоставлять то, что имеем, с тем, что произойдет, когда, выйдя на сушу, будем иметь (всегда подозрительная и пугающая способность), будет нарастать экземой на кожу, зудеть и мучить, но понемногу  укатается, и, наконец, проникнет сквозь поры.
       Я начну с простого – портить всегда лучше с сердцевины,  подбрасывать в топку поменьше дров в стужу, побольше в жару, чтобы организм привык к неудобствам.  С этого начинаются все забавы в мире.  От начала эволюционных процессов бесполым делением амебы надвое,  и опытным путем домучившись до склизкого хлопка самой оболочки и выделения на поверхность щупалец псевдоподий, ломать ими все другие  представления все-таки не так скучно.  Действие и сама механика данного процесса, с некоторыми усовершенствованиями в научной терминологии не приличных названий, широко известна и нам. Этот процесс слишком громоздок в своей микроскопичности, и выявлять паразитов на мембране и сбои в работе  вакуолей и жировых глобул – не самое увлекательное зрелище. Поучительно всегда не то, что учит, хватаясь за линзу, а то, что не угнетает. Стоит только допустить  (а в допусках – возможно все), чего хотелось бы устаканить  в этих принципах и больше  не возвращаться к ним, чтобы узаконить резвость «бесполого» «нечто» к чему-либо более устойчивому или возможности зарождаться вселенной от внематочных брызг, теория эволюции по этой наклонной плоскости  слагается сама, без лишних, никому не нужных противоречий. Когда слишком дотошно разбирать заново, что уже было разобрано, я сам, первый, буду против такого произвола.
       Пусть будет так, когда солнечный луч, пробив штору, не особенно резво портит уют. Ночная темнота комнат при его появлении не особенно стремится капитулировать, и, забиваясь в еще подходящие темные углы, смотрит оттуда с надеждой. Фантастический гербарий книг от Гомера и Гесиода до тридцати томов советской энциклопедии, с залежью между ними материков русской и европейской классики и островов научной беллетристики, заполнивших своими телами четыре стены и вылезшие углом в коридор  – слишком огромное пространство для скорых выводов. Чтобы совсем не обезуметь от количества исписанной бумаги и изложенных  в них фактов, доказательств, издевательств и откровений, лучше всего приступать к чтению планомерно, добросовестно выписывая умные и понравившиеся места, ставя карандашом точки на абзацах и не воображая лиц авторов. Но даже и это вряд ли поможет облегчить дорогу к цели  и сделать сколько-нибудь общий анализ прочитанного в них –   занятие еще более утопическое и не интересное, чем наблюдение за развитием  одноклеточного организма  в социальной среде.   
       Как видим формирование скелета и лобных долей черепа не изменили общий подход к делу, и общий принцип не умереть с голоду сродни процессу фагоцитоза,  в сущности, не изменился. Дремучие инстинкты побороть труднее всего, хотя наблюдая под увеличительным стеклом за плавными изгибами конечностей и голубого свечения жизни самой  плазмы, похожей на кляксу, или для нас – слюну ангела,  ничего дремучего и лесного в них вроде бы нет. Разумно рассуждать, и без лишних вопросов, каким образом после стольких, пусть даже глобальных космических по своей мощи видоизменений,  этой клейстерной  козявке удастся выстроить затем мегалиты Багамской банки и храмовые комплексы Шраванабелагола, пока нет  мотивов даже теоретически. Но, прежде всего, нам надо наловчиться увиливать от героического фарса таких вопросов, от пыли пергамента, от монашеского упрямства и  инквизиторской жути готических площадей, где смешно было только Уленшпигелю; научиться выкручиваться из объятий научной терминологии, до сих пор умеющей на мертвом языке вдохнуть столь суетную жизнь в подобные процессы; сворачивать на обочины и прятаться в кусты разного рода мнений, концепций и утверждений, в дальнейшей пролонгации интересных самих по себе, и перспективных в последствии, но никогда не идущих вглубь самих направлений выводов, с помощью которых гипотетически, быть может, и возможно выяснить конечную цель, хотя в существе своем неисполнимо. Это «но», никогда не имело важности, с обеих сторон этого «но» никогда не ставились кавычки, и не подразумевалось ничего плохого и, мягко говоря, лживого, в самой структуре данных допущений. Но чем черт не шутит! Глядишь, и вправду заблестит по краям моря песочный пляж, и вынырнут из воды водоплавающие. Четкость фундаментальных личин, их спертость в одну закаменелую общность и стихийное затем верчение во множестве с другими точно такими же камнями, их законы притяжения друг другу, с не меньшим, болезненно навязчивым желанием как можно скорее разъединится, рассорится наконец – потому как слишком тесно и не чем дышать. Я что-то такое еще помню,  происходящее когда-то со мной, когда цепляясь за нянькин халат, тянул ее  в кухню. Но в процессе эволюции меняются  и сами привычки. Самостоятельно вылезть из-под надзора мечтает каждый кретин и каждый умник, воздушному шару хорошо в небе, ему не нужны руки. И замыслив поначалу простое и обычное, что всегда греет душу и не подзывает на подвиги, моя клякса норовит теперь стать многофункциональной сущностью все чувствовать и решать самой, забравшись в мою реторту.       
       Этот тугой, помнивший свои потуги рождения, взгляд чем-то даже занимателен, ибо вездесущ. Поглядывая из-под «может быть» «когда-нибудь» из-под опускаемых до подглазничной борозды,  век (должны же быть в амебе хоть какие-то проблески будущей анатомии)  на все  раскрываемые перед ней четыре стороны света, новый представитель фауны задумавший наступить и во флору,  и, не удивившись тому, что до него уже много насыпалось гор, налилось морей, ползают, летают и ходят другие представители этого мира,  она  после не долгих советов с линзой, надумывает присоединиться к существующему общежительству. Любая дорога, даже если проложенная в бесконечность, но не имеющая пунктов остановки, бессмысленна. Я должен остановиться хотя бы потому, что голоден, голоден не только отсутствием пищи, но ощущениями, мыслями, желаниями и пр.  У прилавков стоят литераторы и еще много народу, и пусть они – только абстракции будущих перерождений и склонны исчезать и являться где угодно и в каком угодно виде, –  каждое их появление будет осмысленным для меня,  потому как абстрактен теперь и я сам.
       Кто слишком рад жизни, обескровленной и пустой? Нам бы на него посмотреть.
       Формирование чего бы то ни было из подходящих для такой грязной работы, материалов, порой обременено самой целью, или массивностью цели, многими необходимыми,  могущими заполнить образовывающиеся пустоты, понятиями.   Пустот всегда много. Пустота эта та часть не заполненного ничем пространства, которая легко объясняется вот этими самыми словами в ее определении, и потому весьма спорна по самому этому определению. Мир полон противоречиями намного больше, чем закономерностями. А сами законы не могут нарушаться только потому, что оболочку приняли за сердцевину. Я существую только потому, что существую независимо от того, нравится ли кому это или нет, мыслю ли или просто гуляю по парку. Я иду и заполняю собой пустоты парка, парк заполняет пустоты города, город заполняет мои пустоты –  дальше думать опасно и заведет не туда.  Многие просветители додумывавшиеся до космополитизма не всегда мыли руки с мылом и выливали помои из окон прямо на улицу. Герберт Уэльс сделал машину времени из примитивных шестеренок и костяных рукояток, и она у него прекрасно работала. Почему бы – нет. Я вижу, как перетекая по дну, расправляя щупальца, двигаясь в гармонии со средой она обтекает подобные себе одноклеточные и безо всяких нравственно далеких тупиков, заглатывает их без сожалений. Дело пока что не в том, получится ли? Вылупится ли и вообще – способно ли вылупится что-либо менее прозаичное, чем сам человек? Главная задача современности не в конечном итоге эксперимента (на то он и эксперимент), а в самом процессе формирования хотя бы чешуи.  И если даже получается совсем не то, что было нужно, такое  паломничество в сферу причудливых природных депрессий,  только вдохновляет к еще более необдуманным (новаторским) сумасшествиям, дабы оправдать коммерческую часть проекта.        
       Еще бы оно – не так! Я первым не захочу знать об истинном, природном существе изучаемого предмета, вне теорий и домыслов, и с гордо наклоненной головой паду ниц перед этой громадной глыбой. Перечет важных, исторических перекрестков, теней и призраков теней, теней и призраков перекрестков, математически невозможен. Как и в исторических несуразностях, где самое белое пятно, решительно не запачканное никакими утверждениями вне гипотез, есть сама история древнего мира и средневековья, так и здесь,  понятие атома, затерявшись  во тьме тысячелетий и вдруг вынырнув в двухсотлетней близи,  бессовестно  смотрит теперь на  хронологию научной мысли. Ну и пусть смотрит! Никто не запросит у него  пропуска, а с большими почестями проведут в гостиную. «Где были? Куда запропастились? Мы  ждали вас 2000 лет с большим нетерпением». (Введенное Демокритом в 400 г до н.э и в промежутке времени вплоть до 1803 г. понятие «атом» отсутствовало).  Думая иначе, вопреки принятым догмам, – кем станет тогда для меня тот умный, пучеглазый, весьма любезный и застенчивый старичок с толстым портфелем, часто встречаемый мной в парадной, и у которого на двери прибита табличка с каллиграфическими литерами? Он всегда задумчив, останавливается в темноте тоннеля, его фигура выделяется на фоне освещенной позади улицы. Я люблю на него смотреть. Перхоть на плечах, как шлак посторонних мыслей, от которых избавилась его голова, и желтые, вдавленные в скулы щеки, говорят о серьезности его истинных намерений, о его глубоком естестве. А резкость движений, похожих на испуг лани и неожиданно быстрый,  вприпрыжку, бег за уезжавшим автобусом, покажут нам, насколько и какая в его душе  буря негодования проснется, или, напротив, какого градуса презрение или ирония в нем забурлит, скажи ему о своих сомнениях какой-нибудь олух, ничего не смыслящий в таких грандиозных открытиях. Такие старички страсть бывают как изменчивы, амбиции их безбожно преследуют даже в подворотне, и они вполне могут сжечь на костре просвещения своего оппонента, не моргнув глазом.
       Глядя на него, я, конечно же,  выброшу в канаву, что может быть и работает, но не по моим принципам. Самая простая человеческая амбиция и ничем не худшая, чем все остальные.  Тучный, с увесистыми бакенбардами узколобый лектор, читающий в полупустом зале о правилах дорожного движения – совсем не тот персонаж пьесы.  Узколобый гомункул, сделанный из дорожных знаков – вот и все. Когда этим, и только этим, объясняются все его качества (такое бывает не редко), и марлевая повязка не закрывает его лица полностью,   навешивание на него своих собственных наблюдений, сканирование и складирование в нем собственных замечаний (замечательный кадык, капля дождя на воротнике), когда ему совершенно наплевать на все это, значит – саму природу его постыдного происхождения вывести на другой уровень человеческого восприятия. Для меня быть может он интересен, но зачем делать его интересным для других?  Он вполне работоспособно вычеркивает вас из своего поля зрения, вы ничем ему не сможете помочь,  вы бессильны. И вот уже моя «клякса» строго глядит на меня и твердеет, и никак не хочет  становиться прежней.    
       Отбросив все сомнения, мне так же, как и ей, очень хочется верить, в нашу гармонию. Уменьшенная в размере медуза, сквозь которую, когда мы стоим на дне, сквозит свет,  наводит на преступные, потусторонние мысли, что когда по смерти перед нами окажется стена в виде прошлых поступков, идиотских тяжб и случайных выстрелов, она будет иметь ту  же субстанцию и можно будет проткнуть ее  пальцем.  В потустороннем мире должно быть нечто похожее –  мягко и эластично, все пузырится, тает, и будто падая сверху вниз, то есть сдохнув в кромешной агонии –  вот так невесомо упадешь в мягкую пуховую перину.  
       Не смотря на это, то, чего в мире не существует, и существовать не может,  как всегда ударяется лбом в самую обыкновенную для человека логическую стену (без чего просто не существует никакой ходьбы). И  рассуждая самым заточенным под ум образом –  коли, есть в нас мысль, и приходит в голову убеждение о невозможности того или иного фарса в природе, и нет никаких четких объяснений –  следовательно, сама невозможность должна же нести в себе  какой-нибудь смысл! Человеческая логика полна таких терний. И следуя далее, по этой дороге, неизвестное доныне и еще не дозрелое и мягкое, обязательно станет когда-нибудь и «этим» «твердым», никому не удивительной, доказано-простой, как дерево, закономерностью, и через каких-нибудь тысячу лет, будет понятна даже школьнику. Данная программа действия нисколько не обескураживает оптимиста, скорее напротив. Оправдание привычному препарированию мышей – вещь хоть и противная и сопряженная со многими не гуманными, а точнее – живодерскими отправлениями, но вещь все-таки нужная, как не крути. В сущности, я беру пинцетом за уши самого себя, и стараюсь притянуть себя к простой мысли, что хотя я сам  мало похож на подопытного, но что-то общее в нас все-таки есть. И пусть хоронить покойников в землю, а после наводнений мучится с эпидемиями, закатывать землю в асфальт, а после прятаться от землетрясений в пещеры, которые, быть может, она сама для того и построила,  – хоть  и не умно – но что делать? Другого способа выжить пока не существует. 
       Только что в прихожей хлопнула дверь, расстояние сокращается и, сократившись до предела, бухается в кресла прямо передо мной. Солнечный луч, наконец, пробил штору, все вокруг осветилось привычным образом – мебель, ковер, блески пыли в воздухе, на паркете появилась тень, поползла к двери, выбралась наружу. Выбравшись на наружу, факт обращения меня самого в нечто осязаемое и приравниваемое к тому, что находится вокруг, возымел ту же четкость, как корень  произведения неотрицательных множителей равен произведению корней из этих множителей, и обратно. Самое это»обратно» очень хорошо себя зарекомендовало, анализ вообще хорош сам по себе. «Туда»,  и… (вот посмотрите, как чудно все сейчас сойдется!) и –   «обратно»! Но когда из кармана, достают нужный предмет, а весь остальной сор вытряхивают, бывает так, что вместе с сором вытрясут что-нибудь и нужное. Такие недосмотры происходят гораздо чаще, чем следовало бы. Ступая по тропическому насту, перелетая на лианах из магазина в магазин, я уже достаточно сведущ в своих силах,   и добираясь опытным путем от собственных неудобств до неожиданных размышлений об этом, уже начинаю странным образом понимать чего хочу, но понемногу забывать при этом, что я умею. В развивающемся организме биологические сбои – вещь допустимая, вещь, можно сказать, необходимая. Сам город, облапанный любовью и поэзией даже в грязи, в тесноте стен, способен меня примирить с этой клейстерной кляксой. Я люблю ее уже как свое собственное невежество, как морок не испытанных еще нужд и удовольствий, когда из «ничего» вдруг является на свет  шумное побережье и где-то вдалеке, на вздохе плескающего моря, тонет в волнах небосклон.        
 
 
 
1998 

 

   

 

 
Рейтинг: 0 130 просмотров
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!