Делириум

20 февраля 2012 - Анатолий ЕГОРОВ

Рассказ.

Хорошее дело привычка. Пожалуй, даже любая привычка, пусть и не вполне приличная. С нею в жизнь входит порядок. Скажем, все знают, что курить до завтрака вредно, однако если завести себе такую привычку, то явление это обретает уже совершенно иной смысл: вместо праздных рассуждений о вреде в голову приходят мысли о размеренности вашей жизни и обстоятельности вашего характера, о внутренней опоре, наконец. И, согласитесь, рядом с такими материями ущерб от сигареты предстает несопоставимо ничтожным. Но! – одно «но» – курить натощак надо непременно каждое утро, так как нарушение этого распорядка ведет буквально к физической катастрофе. Первыми предпосылками ее являются упаднические мысли о том, что «и сегодня можно бы потерпеть часок», а итогом – абсурдное желание «бросить вообще». Но нелепо, приобретая невесть что, терять такую ценную вещь, как привычка!

Приблизительно так бы мог рассуждать герой наш Павел Васильевич Грохотов, чиновник лет пятидесяти, в меру лысоватый, в меру полный, невеликого росту, со слегка помятыми щеками и глазками маленькими, острыми и пронзительно серыми. Мог бы, кабы не мурлыкал он себе под нос песенки да не суетился бы в сей момент на кухне, готовя себе скромный холостяцкий ужин, состоящий из жареной на постном масле картошки и квашеной капусты, заправленной тем же постным маслом, и даже без лука. Ну чего бы ему суетиться да еще напевать при этом, шлепая в такт и не в такт по полу тапком? Ведь и ужин как будто не Бог весть какой – не шашлык там и не цыпленок с овощами; ужин более чем скромный (да и хлеб черствый). И годы, как говорится, оставляют желать прошлого. Ни семьи, ни детей, только запущенная однокомнатная квартира на четвертом этаже панельного дома. Может, премию на службе получил? Ну! в наше-то время... Так в чем же дело?

А в водочке дело, в водочке. Она, холодненькая, душу греет нашему Павлу Васильевичу. И еще – в привычке, что упрочилась уже и стала опорой в размеренной его жизни, крепя обстоятельность его характера.

Каждый божий будний день Павел Васильевич, служащий бухгалтерии ликероводочного завода, приносит домой, как он в шутку выражается, бронежилет – им самим склеенный из тонкой резины плоский мешочек, незаметно помещающийся на спине его и столь же незаметно привязываемый к плечам и талии (или к тому, что от нее осталось) бечевками. Содержимое его не булькает, а приятно перекатывается при движении.

Не станем рассказывать всех подробностей тайной деятельности нашего героя, чтобы не подвигать на подобное прочих служащих как нашего, так и других ликероводочных заводов, а заметим только вскользь, что всё-то Павлу Васильевичу пока – тьфу­тьфу­тьфу! – сходило. Правда, чего греха таить, замирало сердечко на проходной, ну да испуг-то был такой вот малюсенький, а удовольствие потом – во! огромное! Тут не замурлычешь – запоешь во весь голос.

И вот когда уже исполнен последний тридцатилетней давности шлягер, и приплыла на стол шипящая в сковороде картошечка, и капустка, розовеющая нашинкованной морковью и щедро пересыпанная в свое время укропным семенем, радует глаз, Павел Васильевич аккуратно наливает в маленькую стопочку первый глоток водочки. Ах, как же она тягуча, как ароматна, холодна... Нет, здесь, перо мое бессильно, и я могу лишь посоветовать хотя бы мельком взглянуть в лицо Павла Васильевича. Оно расправляется, юношески розовеет, глазки в наслаждении прикрываются, рот сам собою делает улыбку, и только нижняя губа чуть подается вперед, хоботком, и ложится в этот хоботок край стопочки, и гордо закидывается голова, и... и пламенный лед проносится по языку и срывается в мрачную бездну желудка, чтобы взорваться в истосковавшихся пучинах его и тотчас вознести кверху разбуженное блаженство. И хрустит уже на хороших желтых зубах крепкая капустка, и зависает над сковородой вилка, выискивая кусочек поподжаристей, и рассеян полуприкрытый взгляд, и свежа улыбка, ясна мысль, прекрасны прошлое и будущее, красив мир, и хочется жить, жить, жить!.. И вторая стопочка только обостряет это желание, и третья делает его еще яростней...

А вот тут прошу минуточку. Надо же такому было в свое время случиться, а потом повториться, да опять и опять – и так каждый божий будний день и, кажется, уже до скончания века... Именно после третьей повадился приходить к Павлу Васильевичу некто, на кого-то очень похожий господин, с бородкой, с рожками, в узком пиджачке, надетом на жилетку, что при том и короток ему был, в узких же брючках, одна гача которых была заметно толще другой и, по всей видимости, прятала в себе самый обыкновенный хвост, и в котелке. Вид этот господин от головы до штиблет имел крайне засаленный, но все же старался следить за собой и, находясь в гостях у Павла Васильевича, постоянно стряхивался и снимал с себя одному ему видимые волоски и соринки. Прежде чем сесть, он всегда осматривался и трогал пальцами стул, словно ждал какого подвоха или же не верил в прочность мебели Павла Васильевича, а вставая, осторожно притопывал, глядя под ноги, будто и пол казался ему ненадежным. Вообще, господин он был странный, и именно господин, ибо никакое другое слово не определило бы вполне его наружности, тем более слово «товарищ». Но господин опять же в ироническом значении: то есть все вот вокруг будто бы товарищи, а этот – господин; выискался, дескать.

И еще – перчатки. Он никогда не снимал тонких кожаных перчаток, которые так привычно плотно облегали кисти его рук, что и не казались бы вовсе перчатками, если бы не их черный цвет. Впрочем, если и выглядел гость Павла Васильевича несколько старомодно, то и изъяснялся он на тот же манер, а значит, личностью был вполне гармоничной.

И вот стоило Павлу Васильевичу в третий раз запрокинуть голову, как раздался робкий, всего два удара, стук в дверь. (Надобно здесь в скобках заметить, что гость этот никогда электрическим звонком не пользовался, чем и выдавал себя всякий раз.) Не спеша закусив, Павел Васильевич вразвалку направился в прихожую, бормоча про себя благодушную нечленораздельную брань, и отпер дверь.

– Мое почтение, – извиняясь, кивнул стоящий на пороге гость и тихонько кашлянул в черный кулак, ожидая приглашения войти. Хотя, может быть, кашлять у него была совсем другая причина. Дело в том, что стояла как раз зима, и на дворе потрескивал изрядный морозец, а гость был в том же куцем костюмчике да в фетровом котелке с порванными в двух местах полями. То есть замерз он натурально: нос его покраснел, от ушей шел пар, и штиблетики постукивали по кафелю лестничной площадки словно копытца.

– Кхе­кхе... – снова робко намекнул гость хозяину, что весело разглядывал его.

– А, Делириум! – усмехнулся Павел Васильевич, будто бы очнувшись и не совсем по назначению употребляя латинское словцо, однако шире распахивая при этом дверь. – Ну входи, входи, рогатый.

Гость замешкался, еще больше смутился, но счел все же своим долгом поправить хозяина:

– Еще раз прошу прощения (видимо, уже не впервой возникало у них в этом пункте разногласие), еще раз, любезный Павел Васильевич. Но не могу не напомнить вам, что не являюсь и никогда не являлся галлюцинацией, плодом, так сказать, горячечного вашего воображения; напротив же – вполне натурален, и вы можете меня потрогать... Вот и рожки опять же... К тому же галлюцинация явилась бы пред вами сама собой – так, из ничего бы образовалась. Я же, как вы изволили заметить, постучал в дверь и тем самым оторвал вас от ужина, за что великодушно простите. Да и замерз, признаться, пока добирался, а галлюцинация ведь...

– Что, не мерзнет? – по-прежнему усмехаясь, перебил хозяин. – Да ведь это смотря чья галлюцинация – моя, может, и мерзнет, и в дверь ходит. Вот позвони в звонок, тогда поверю. А?

Это, по-видимому, тоже была старая шутка Павла Васильевича, потому что гость от слов его еще более смутился и потупился, промямлив лишь виновато:

– Знаете ведь, что не могу, а просите.

– Ну, ладно, ладно, только без обид. Входи, садись на свой стул, получай свою рюмку.

Гость просиял, осторожно прошел в комнату, осторожно сел и взглянул на Павла Васильевича, ожидая обещанного. И только когда наполненная стопочка оказалась в его руке, укоризненно, даже с некоторым сладострастием заметил:

– Краденая водочка-то?

– Краденая, краденая, – привычно согласился Павел Васильевич.

– И не стыдно вам краденую-то?

– Так я ж не один пью – тебя вот угощаю; это как?

– По нашему ведомству такое дозволяется, – туманно ответствовал гость, – а вот вам-то постыдиться бы да выбросить ваш «бронежилет». Хотя... хотя теперь это уж трудно будет сделать, боюсь, даже невозможно, ибо алкоголик вы, законченный алкоголик.

– И что, что алкоголик? – взгляд Павла Васильевича, устремленный на гостя, был прям и тверд. – Что из того? Я завтра подымусь пораньше, кашки манной сварю жиденько, кружку выпью, а следом – чайку крепкого столько же, вот весь мой алкоголизм как рукой и снимет. Приду и буду служить весь день, и запаха от меня никто не учует.

– Запаха... запаха... – словно мягкое лесное эхо, задумчиво повторил гость. – Разве в запахе дело? Жизнь ваша закатывается.

– «Жизнь», – теперь уже хозяин откликнулся столь же глухо. – А что она – жизнь? День все одно пройдет, пей я или лобзиком чего выпиливай. И какая разница, сколько дней этих будет – больше ли, меньше ли...

– Ну! Это вы по-школярски, – тотчас усмехнулся гость. – Представьте-ка: вот вы теперь сидите в тепле и водочку попиваете, а какой-нибудь ровесник ваш тем временем в мерзлой земле лежит, в ящике, в костюмчике одном, на спине распоротом. Поменяетесь с ним?

– Всему свой срок, – уклонился от прямого ответа Павел Васильевич. – Народ наш метко выражается: пока мы живы – смерти нет, а смерть придет – нас не будет.

– Загадочно выражается ваш народ. Не разумею.

– А ты пей, рогатый, и нечего тут разуметь, если сразу не дадено. Да пей как следует, что ты ее весь вечер-то тянешь. Глянь-ка на графинчик, я ведь сегодня и на тебя принес; чуть полнее налил – и на двоих теперь хватит. Так что не стесняйся.

По глазам господина было видно, что он, едва вошел в комнату, тотчас заметил «перемены» в графинчике, но виду не подал, а ждал, пока ему сообщат об этом. И вообще нелишне будет упомянуть о его прозорливости. Однако не станем уклоняться от дальнейших событий и скажем только, что сообщение о графинчике произвело на гостя самое благоприятное впечатление, потому что он вдруг с удовольствием зажмурился и выпил разом всю стопку, чего раньше никогда не делал, не желая, видимо, употреблять то, что ему не принадлежит и сокращать тем самым хозяину его обычную норму.

– Молодец, Делириум! – крякнул Павел Васильевич, наблюдавший за тем, как лихо выпил его гость. – Завтра приходи, я еще больше принесу.

– Украдете, – уточнил Делириум, аппетитно закусывая капусткой. – Славно вы здесь живете.

– А тебе дома-то что, плохо? – Павел Васильевич тоже выпил и теперь тоже закусывал капусткой.

– А вот вообразите: как у вас тут начался этот разброд – так у нас еще до него да вдвое хуже. Цены на продукты стали ну просто нереальные. Хоть водочку взять. У вас, если поискать, можно и за семьдесят шесть рубликов найти – «Зверобой», скажем. А у нас он двести с лишним стоит. А барыги, те за все четыреста продают, черти.

– Вот те на, – несколько равнодушно откликнулся хозяин, шаря вилкой в сковороде. – А жалованье что ж, не повышают?

– Повышают. Ползком. Как и у вас здесь. А цены – эвон как скачут, поди догони! У меня сейчас больше тысячи выходит.

– Что ж, жить можно, если не пить.

– Я и не пью.

– И не пей.

– И не пью. Только все одно не хватает, семья на картошке сидит, как вот вы.

– Тоже неплохо. Где ж берешь картошку-то?

– Так подкапываем.

– Как это?

– Так снизу. Вашу и подкапываем. Вы сверху – мы снизу. Кто вперед успеет.

– Воруете, – мстительно уточнил Павел Васильевич.

– Воруем, – горестным эхом откликнулся гость. – Только опять же прошу учесть, что у нас это допускается.

– У нас тоже, – махнул рукой Павел Васильевич. – Так-то, брат Делириум. Ну, а чего ходишь туда-сюда, жил бы уж здесь, раз здесь дешевле. Вывез бы семейство, сараюшку бы какую ни на есть слепил и жил бы. Морозов, я гляжу, не боишься, пробавляешься, как все, воровством – вполне бы мог устроиться.

– Не положено нам, – хмуро произнес гость. – А насчет морозов – это вы напрасно пошутили. Мы морозов так же боимся, как все. Мы живые. И жаль, что вы меня все Делириумом называете, словно я плод вашего воображения... Атеист вы, Павел Васильевич, право слово... И... и ненаблюдательны. Помните, приятель к вам заходил, в ноябре еще? Мы же были представлены друг другу, руку я ему пожал, он говорил со мною. Как же и он-то мог с галлюцинацией говорить?

– Э, чего там, – поморщился хозяин, – когда и приятель вполне мог быть галлюцинацией. Оба вы тут передо мною и скакали, а как я спать лег – тю! улетучились... Да и приятель мой – тот еще тип: черт знает, с кем ни беседует, когда выпьет.

Однако тема эта почему-то весьма интересовала Делириума, и такие ответы хозяина его устроить никак не могли. Он очень хотел ясности на этот счет и потому, отчаявшись, в волнении воскликнул:

– Но позвольте! В таком случае и я могу считать вас своей галлюцинацией, – и при этом даже чуть пошевелился на стуле.

– И считай. И на здоровье, – Павел Васильевич налил еще по стопочке.

– Да, но вы на службу ходите...

– И служба – галлюцинация.

– Но водочку-то крадете!

– И водочка – галлюцинация. И наплюй. Это я тебе говорю как галлюцинация галлюцинации. Пей.

Выпили.

– Но что же мне сделать, чтоб доказать вам обратное?

– А ничего ты не сделаешь.

Делириум умолк, забыв взгляд на собеседнике, и во взгляде этом были скорбь и отчаяние: положение его вдруг показалось ему совершенно, безнадежно безвыходным; действительно, доказать Павлу Васильевичу факт своего существования он был неспособен.

– Да вы... – пролепетал он, – да вы страшный человек...

– Страшный, – негромко сквозь капустный хруст согласился Павел Васильевич. – Но ты меня не бойся. Ты пей.

Еще выпили. Помолчали. Павел Васильевич комфортно откинулся на спинку кресла, сыто икнул и ласково посмотрел на гостя.

– Не понимаю тебя, рогатый, – благодушно молвил он. – Чего ты хочешь? Галлюцинация – не галлюцинация, делириум – не делириум... Не все ли равно?

– Простите, но порядок же должен быть, порядок! – воскликнул наш господин и в возбуждении опять пошевелился на стуле.

– Порядок, – усмехнулся Павел Васильевич, усмехнулся несколько даже глумливо, несмотря на прекрасное свое настроение. – Картошку нашу подкапывать – это порядок?.. Молчишь... Скажи лучше, зачем ко мне ходишь; заманиваешь куда, что ли? Так меня не заманишь: я меру знаю.

– Затрудняюсь даже понять вас, – мелко и ненатурально засмеялся Делириум. – То вы говорите о моей, так сказать, ирреальности, а то вдруг причины какие-то спрашиваете. Как сие связать воедино?

– Ты не виляй тут! – сердито прикрикнул на гостя Павел Васильевич, обнаружив за этой сердитостью свою неуверенность в споре. И наблюдательный собеседник тотчас уловил подвижку и потому продолжительно посмотрел на Павла Васильевича вприщур и назидательно отвечал:

– Что же мне вилять, сами посудите? И как мне еще что-то открыть вам возможно, коли вы слов не понимаете? Сейчас вот только говорили с вами о ценах на водку, и я ничего от вас не скрыл. Ведь не скрыл?

– Ну.

– А помните, месяца полтора назад был у нас такой же разговорчик – тоже в два слова и тоже о водке?

– Верно, что-то было. И что?

– Так вы сопоставьте те цены и эти.

– Э-э! Я уж и не помню их. Сам сопоставь.

– Извольте. Вы тогда здесь за пятьдесят рубликов водочку покупали, а мы – уже за сто. Теперь вы, если не по талонам, на вокзале можете взять за сто двадцать, а мы – вдвое платим. А я все хожу к вам; и не только к вам, и не я один, но по всей стране. И ведь кабы поразмыслили вы или хоть меня с вниманием послушали, то заметили бы, что сперва у нас все меняется, а затем уж у вас. И я не то что не скрываю положения, но, напротив, часто указываю вам на него.

– И что? – нелепо повторил Павел Васильевич и опять икнул, но уже с удивлением и, если можно так выразиться, заинтересованно.

– А то, непонятливый вы человек, что ходим мы эдак, смотрим, спрашиваем, а затем у себя – там – докладываем кому следует, что увидели и узнали. Эксперимент – понимаете? По пятьдесят стали брать? Ну-ка, посмотрим теперь, что будет, если по сто двадцать сделать. Сделали – сперва опять же у нас – берут. Тогда – у вас. Тоже берут. Тогда – опять же у нас – по двести да по четыреста. Берут. Скоро, значит, и у вас будут брать. И, разумеется, не только с водкой такое – это я для наглядности вам, – а со всеми продуктами, со всеми товарами.

– Как это?

– А так, что мы там у себя докладываем самому, а он говорит: «Ага!» И идет к вашему самому; ваш ведь тоже водочку крепко уважает. Вот и сидят они вдвоем день, да другой, да третий, решают, как быть. А чего там решать, когда нашим-то все уж давно решено и вашему в готовом виде подано. Так уж, выпивают просто за икоркой, беседы посторонние ведут... Важно, чтоб наш-то у вашего все на глазах был.

На Павла Васильевича рассказ гостя произвел, надо сказать, поразительное впечатление, от слова к слову удивление его росло, и хмель заметно уходил из его глаз.

– Вот оно что-о, – протянул он в конце. – Но... ко мне-то ты зачем ходишь, я же водку не покупаю?

– Различные слои изучаем, различные, в том числе и те, на которые опереться можно будет в случае чего. Все учитывается, любезный мой Павел Васильевич. Нас ведь миллионы, как и вас. И многие здесь, надо сказать, очень многие принимают нас, как и вы, за галлюцинации и потому очень охотно общаются. А затем в такие графики попадают, что страшно глянуть. Хоть вас возьми: один всего человек, точка едва видимая; а из точек этих линия составляется, и куда она поведет, куда повернет и выведет, – лишь избранным известно, а мы сие в доподлинности не ведаем, но лишь предположительно. Одно могу сказать уверенно: пока все сходится.

Теперь вот только окончательно прояснились мыслью и стали пронзительно серыми глазки Павла Васильевича. Он, упершись руками в колени, подался вперед, но не за тем уже вовсе, чтобы наполнить стопочки, а чтоб открыть рот и произнести нечто важное. Однако рот он открыл, но произнести ничего не смог: жестокий кашель пресек его речь, и лишь обрывочные «Но как!.. Как же!..» – вырывались из груди его.

– Ну-ну-ну, – успокаивал его как мог оробевший вдруг наш Делириум, желая, по всей видимости, вскочить со своего места, обежать стол и, как часто бывает в таких случаях, постучать несчастного по спине, но не смея этого сделать: – Ну-ну-ну-ну.

Наконец Павел Васильевич продышался, громко втянул носом воздух, отер слезу и сказал ясным голосом:

– Но ведь что же это тогда получается: ты сам живешь в нищете, семья твоя голодает, картошку – и ту крадешь, давеча говорил, что в ванной моей с удовольствием бы всемером поселился, а... а сам же и работаешь на них! Шныряешь тут у меня под ногами ловчее таракана, все вынюхиваешь, выспрашиваешь!.. И доносишь! Доносишь!

– Да-с, доношу! – со старомодным пафосом воскликнул гость, осторожно распрямившись при этом на стуле, и глаза его сверкнули не свойственным ему, каким-то революционным блеском. – Доношу-с! Но примите во внимание, ненаблюдательный вы человек, слов моих не понимающий, и скажите мне: зачем я вам все это сейчас рассказал, все тайны наши изложил? Нет, не потому только, что жить мне с чадами моими тяжко, – не потому только! Мы и худшие времена видали. Походил я поверху, на вас посмотрел, поспрашивал вас и что увидел? Старушку увидел, что в забегаловке вонючей за другими доедала, ребенка увидел с табаком в зубах, двух девочек увидел в постели у жирного негодяя, узнал про мать, что дитя свое, как собаку, к батарее привязывала и шла пьянствовать, про матерщину и поножовщину, про убийства и воровство повсеместное! Людьми нутрий кормят, чтоб потом из шкурок их людям же шапки шить! Скажете, нет? А я был при этом! Отец насилует дочь, сын насилует мать... Да сколько же еще нужно такой мерзости, такого ужаса, чтобы остановиться! Послушайте, меж нами составился заговор, и весьма обширный. – Гость перешел на шепот. – Мы решили сегодня, где только возможно, открыться. Понимаете? Мы не можем уже, нам тошно. Как только вы обвинили меня в доносительстве, я тотчас понял, что вы из тех, что не станут молчать, а выступят против них. Вы, все вы, должны восстать и избавиться от вашего самого, ибо это он и иже с ним ведут вас туда, куда ведут. О нет, не сразу избавиться – да и не удастся сразу, – но сперва хотя бы найти друг друга, объединиться, сделаться той силой, что силу ломит. А это вам вполне возможно, уверяю вас! Надо только начать и начать завтра же, сегодня же. В противном случае настанет день, и вы сделаетесь совершенно расслабленными, и тогда нас поведут сюда, и мы придем, и будет кровь, и мы убьем вас и... и сами перестанем быть, потому что без вас нам нельзя, и сделается пустыня, и будет в ней власть безумной в немоте своей и бессознании своем Энтропии. Да-да! И я потому это знаю, что видел однажды нашего самого. Только однажды видел – и понял: он – маленький ничтожный безумец, он болен самоубийством, он говорит, что только так мы в родстве своем сольемся со Вселенной. У него нет детей, ибо он изначально бесплоден, как может быть бесплодна смерть. А я так люблю своих малюток, у них самые теплые одеяльца, и они так славно спят, посапывая своими чумазыми мордашками... Послушайте же: нельзя откладывать, ибо так много еще ослепленных. Ну? Чего же вы молчите?

А Павел Васильевич действительно молчал, лишь лицо его выражало крайнее удивление и, пожалуй, даже испуг.

– Ну ты даешь, Делириум, – выдавил он из себя, употребляя прозвище гостя скорее по привычке, так как не было уже в его голосе ни малейшей иронии.

– Да пусть, пусть Делириум! – вновь воскликнул гость. – Дело в том разве! Разве не правду я вам сказал? Разве не душат вас нищетой и голодом? А то бы мы все жили, а? – Он уже словно просил. – Ну хоть как-то бы да жили, верно? Поймите же, нам без вас никак нельзя. И вы уж нас потерпели бы, разве не так? Подумаешь, картошечки бы у вас подкапывали, еще чего по мелочам... Но ведь жили бы! Очнитесь же, чтобы жить! Мы руку вам протягиваем, мы – вам, такого еще никогда не было. Ибо стоим мы рядом, и у ног наших – пропасть небытия...

Трудно теперь сказать, какие чувства возникли в душе Павла Васильевича в эти минуты, но он вдруг исторг восторженный звук, отчаянно топнул в пол и непроизвольно замотал головой. И слезы радости брызнули из его глаз.

– Руку! Руку! – вскричал он, протягиваясь через стол. И руки их обнялись и крепко сжались одна в другой.

– Я знал, знал, что ты не просто так ходишь, – горячо продолжал Павел Васильевич. – И вот – открылось! Теперь вместе, теперь покажем. А это все – побоку! – И полетел на пол графинчик с подонками такой приятной еще недавно водочки, и зазвенели, разлетаясь на осколки, стопочки, и ухнула в стену сковорода...

Они стояли друг перед другом, равные силой, словно два богатыря, еще недавно враждебные, но сумевшие найти в себе разум соединиться во имя великой цели. И был вечер...

...И было утро, когда проснулся Павел Васильевич и обнаружил у кровати своей осколки графина и стопок, сковороду и вылетевшую на пол картошку. И после утреннего туалета, проходя в кухню, глянул он на это еще раз. И после однообразного, как и ужин, завтрака своего, идя в прихожую, глянул он на это. И помнилось, помнилось ему все вчерашнее. И молчалось ему. И, конечно, не пелось.

И на службе все думалось...

Нет, не про то, что Делириум – галлюцинация, размышлял он. Тут все было ясно, и даже присутствие второй стопочки на столе не сбило бы его с этого убеждения. Другое волновало – разговор сам. Был ли он, не был ли – все ведь сходилось.

И так текло до обеда; и после, когда он машинально взял свой портфель и отправился в уборную, чтобы перелить в «бронежилет» так же машинально добытую уже водочку и пристроить его, как японка ребеночка своего, на спине.

И вечером, придя домой и приготовив скудный свой ужин, все думал Павел Васильевич о том же. Но когда, включив телевизор, увидел на экране такое знакомое брезгливое лицо самого, когда услышал из кривого рта его раскатистое самодовольное «я-а-а», когда каждой жилкой своею воспринял успокаивающие заторможенные движения его, Павел Васильевич не на шутку испугался. Сердце его стукнуло вдруг с неведомым доселе поворотом, будто желая ударить в ребра и замереть, да еще, еще. И рука сама потянулась к «бронежилету» и, расплескивая, наполнила стакан. И мелькнула уже сама собой обыкновенная в таких случаях предательская мыслишка: «Чего уж, когда там – всего лишь Делириум, а тут – Привычка!»

Но вот стукнуло два раза...

Однако уже не в сердце – в дверь.

«Он, – с облегчением подумал Павел Васильевич. И тут же все в нем оборвалось. – Как же это? Я ведь... не пил!»

Да и стук был не его, не Делириума, хоть и тоже два раза. Тот стучал негромко, интеллигентно.

Страх...

Тихо поднявшись, Павел Васильевич неслышно прокрался в прихожую и – не сразу – отпер дверь.

На пороге стоял очень маленького роста полноватый господин, одетый, как и Делириум, но всем остальным до боли похожий на кого-то другого, такого знакомого, может, даже с детства знакомого человека. Лицо его было большерото и сурово, рыжая бородка топорщилась воинственно, голова была несколько даже чересчур запрокинута, а глаза сверкали прямо и требовательно.

– Г’гохотов? Вы тут смот’гите, Г’гохотов! – выкрикнул маленький господин, делая неопределенный жест открытой ладонью. – Как бы вам п’гохо не п’гишлось!

Судорогой пронзил Павла Васильевича этот крик. Он окаменел.

А маленький господин резко развернулся и стал быстро спускаться по лестнице. Однако голова его, еще не успев скрыться из виду, вдруг так же резко замерла, вновь оборотилась к Павлу Васильевичу и как бы со ступеньки твердо, с расстановкой произнесла в добавление:

– Не со­ве­ту­ю!

И опять так знакомо взлетела рука...

Не помня себя, Павел Васильевич на ватных ногах вернулся в комнату и тяжело лег на кровать, совершенно забыв и про телевизор, и про стакан.

...Этой же ночью, к счастью для самого себя, он, по всей видимости, умер...

 


 

 

© Copyright: Анатолий ЕГОРОВ, 2012

Регистрационный номер №0028527

от 20 февраля 2012

[Скрыть] Регистрационный номер 0028527 выдан для произведения:

Рассказ.

Хорошее дело привычка. Пожалуй, даже любая привычка, пусть и не вполне приличная. С нею в жизнь входит порядок. Скажем, все знают, что курить до завтрака вредно, однако если завести себе такую привычку, то явление это обретает уже совершенно иной смысл: вместо праздных рассуждений о вреде в голову приходят мысли о размеренности вашей жизни и обстоятельности вашего характера, о внутренней опоре, наконец. И, согласитесь, рядом с такими материями ущерб от сигареты предстает несопоставимо ничтожным. Но! – одно «но» – курить натощак надо непременно каждое утро, так как нарушение этого распорядка ведет буквально к физической катастрофе. Первыми предпосылками ее являются упаднические мысли о том, что «и сегодня можно бы потерпеть часок», а итогом – абсурдное желание «бросить вообще». Но нелепо, приобретая невесть что, терять такую ценную вещь, как привычка!

Приблизительно так бы мог рассуждать герой наш Павел Васильевич Грохотов, чиновник лет пятидесяти, в меру лысоватый, в меру полный, невеликого росту, со слегка помятыми щеками и глазками маленькими, острыми и пронзительно серыми. Мог бы, кабы не мурлыкал он себе под нос песенки да не суетился бы в сей момент на кухне, готовя себе скромный холостяцкий ужин, состоящий из жареной на постном масле картошки и квашеной капусты, заправленной тем же постным маслом, и даже без лука. Ну чего бы ему суетиться да еще напевать при этом, шлепая в такт и не в такт по полу тапком? Ведь и ужин как будто не Бог весть какой – не шашлык там и не цыпленок с овощами; ужин более чем скромный (да и хлеб черствый). И годы, как говорится, оставляют желать прошлого. Ни семьи, ни детей, только запущенная однокомнатная квартира на четвертом этаже панельного дома. Может, премию на службе получил? Ну! в наше-то время... Так в чем же дело?

А в водочке дело, в водочке. Она, холодненькая, душу греет нашему Павлу Васильевичу. И еще – в привычке, что упрочилась уже и стала опорой в размеренной его жизни, крепя обстоятельность его характера.

Каждый божий будний день Павел Васильевич, служащий бухгалтерии ликероводочного завода, приносит домой, как он в шутку выражается, бронежилет – им самим склеенный из тонкой резины плоский мешочек, незаметно помещающийся на спине его и столь же незаметно привязываемый к плечам и талии (или к тому, что от нее осталось) бечевками. Содержимое его не булькает, а приятно перекатывается при движении.

Не станем рассказывать всех подробностей тайной деятельности нашего героя, чтобы не подвигать на подобное прочих служащих как нашего, так и других ликероводочных заводов, а заметим только вскользь, что всё-то Павлу Васильевичу пока – тьфу­тьфу­тьфу! – сходило. Правда, чего греха таить, замирало сердечко на проходной, ну да испуг-то был такой вот малюсенький, а удовольствие потом – во! огромное! Тут не замурлычешь – запоешь во весь голос.

И вот когда уже исполнен последний тридцатилетней давности шлягер, и приплыла на стол шипящая в сковороде картошечка, и капустка, розовеющая нашинкованной морковью и щедро пересыпанная в свое время укропным семенем, радует глаз, Павел Васильевич аккуратно наливает в маленькую стопочку первый глоток водочки. Ах, как же она тягуча, как ароматна, холодна... Нет, здесь, перо мое бессильно, и я могу лишь посоветовать хотя бы мельком взглянуть в лицо Павла Васильевича. Оно расправляется, юношески розовеет, глазки в наслаждении прикрываются, рот сам собою делает улыбку, и только нижняя губа чуть подается вперед, хоботком, и ложится в этот хоботок край стопочки, и гордо закидывается голова, и... и пламенный лед проносится по языку и срывается в мрачную бездну желудка, чтобы взорваться в истосковавшихся пучинах его и тотчас вознести кверху разбуженное блаженство. И хрустит уже на хороших желтых зубах крепкая капустка, и зависает над сковородой вилка, выискивая кусочек поподжаристей, и рассеян полуприкрытый взгляд, и свежа улыбка, ясна мысль, прекрасны прошлое и будущее, красив мир, и хочется жить, жить, жить!.. И вторая стопочка только обостряет это желание, и третья делает его еще яростней...

А вот тут прошу минуточку. Надо же такому было в свое время случиться, а потом повториться, да опять и опять – и так каждый божий будний день и, кажется, уже до скончания века... Именно после третьей повадился приходить к Павлу Васильевичу некто, на кого-то очень похожий господин, с бородкой, с рожками, в узком пиджачке, надетом на жилетку, что при том и короток ему был, в узких же брючках, одна гача которых была заметно толще другой и, по всей видимости, прятала в себе самый обыкновенный хвост, и в котелке. Вид этот господин от головы до штиблет имел крайне засаленный, но все же старался следить за собой и, находясь в гостях у Павла Васильевича, постоянно стряхивался и снимал с себя одному ему видимые волоски и соринки. Прежде чем сесть, он всегда осматривался и трогал пальцами стул, словно ждал какого подвоха или же не верил в прочность мебели Павла Васильевича, а вставая, осторожно притопывал, глядя под ноги, будто и пол казался ему ненадежным. Вообще, господин он был странный, и именно господин, ибо никакое другое слово не определило бы вполне его наружности, тем более слово «товарищ». Но господин опять же в ироническом значении: то есть все вот вокруг будто бы товарищи, а этот – господин; выискался, дескать.

И еще – перчатки. Он никогда не снимал тонких кожаных перчаток, которые так привычно плотно облегали кисти его рук, что и не казались бы вовсе перчатками, если бы не их черный цвет. Впрочем, если и выглядел гость Павла Васильевича несколько старомодно, то и изъяснялся он на тот же манер, а значит, личностью был вполне гармоничной.

И вот стоило Павлу Васильевичу в третий раз запрокинуть голову, как раздался робкий, всего два удара, стук в дверь. (Надобно здесь в скобках заметить, что гость этот никогда электрическим звонком не пользовался, чем и выдавал себя всякий раз.) Не спеша закусив, Павел Васильевич вразвалку направился в прихожую, бормоча про себя благодушную нечленораздельную брань, и отпер дверь.

– Мое почтение, – извиняясь, кивнул стоящий на пороге гость и тихонько кашлянул в черный кулак, ожидая приглашения войти. Хотя, может быть, кашлять у него была совсем другая причина. Дело в том, что стояла как раз зима, и на дворе потрескивал изрядный морозец, а гость был в том же куцем костюмчике да в фетровом котелке с порванными в двух местах полями. То есть замерз он натурально: нос его покраснел, от ушей шел пар, и штиблетики постукивали по кафелю лестничной площадки словно копытца.

– Кхе­кхе... – снова робко намекнул гость хозяину, что весело разглядывал его.

– А, Делириум! – усмехнулся Павел Васильевич, будто бы очнувшись и не совсем по назначению употребляя латинское словцо, однако шире распахивая при этом дверь. – Ну входи, входи, рогатый.

Гость замешкался, еще больше смутился, но счел все же своим долгом поправить хозяина:

– Еще раз прошу прощения (видимо, уже не впервой возникало у них в этом пункте разногласие), еще раз, любезный Павел Васильевич. Но не могу не напомнить вам, что не являюсь и никогда не являлся галлюцинацией, плодом, так сказать, горячечного вашего воображения; напротив же – вполне натурален, и вы можете меня потрогать... Вот и рожки опять же... К тому же галлюцинация явилась бы пред вами сама собой – так, из ничего бы образовалась. Я же, как вы изволили заметить, постучал в дверь и тем самым оторвал вас от ужина, за что великодушно простите. Да и замерз, признаться, пока добирался, а галлюцинация ведь...

– Что, не мерзнет? – по-прежнему усмехаясь, перебил хозяин. – Да ведь это смотря чья галлюцинация – моя, может, и мерзнет, и в дверь ходит. Вот позвони в звонок, тогда поверю. А?

Это, по-видимому, тоже была старая шутка Павла Васильевича, потому что гость от слов его еще более смутился и потупился, промямлив лишь виновато:

– Знаете ведь, что не могу, а просите.

– Ну, ладно, ладно, только без обид. Входи, садись на свой стул, получай свою рюмку.

Гость просиял, осторожно прошел в комнату, осторожно сел и взглянул на Павла Васильевича, ожидая обещанного. И только когда наполненная стопочка оказалась в его руке, укоризненно, даже с некоторым сладострастием заметил:

– Краденая водочка-то?

– Краденая, краденая, – привычно согласился Павел Васильевич.

– И не стыдно вам краденую-то?

– Так я ж не один пью – тебя вот угощаю; это как?

– По нашему ведомству такое дозволяется, – туманно ответствовал гость, – а вот вам-то постыдиться бы да выбросить ваш «бронежилет». Хотя... хотя теперь это уж трудно будет сделать, боюсь, даже невозможно, ибо алкоголик вы, законченный алкоголик.

– И что, что алкоголик? – взгляд Павла Васильевича, устремленный на гостя, был прям и тверд. – Что из того? Я завтра подымусь пораньше, кашки манной сварю жиденько, кружку выпью, а следом – чайку крепкого столько же, вот весь мой алкоголизм как рукой и снимет. Приду и буду служить весь день, и запаха от меня никто не учует.

– Запаха... запаха... – словно мягкое лесное эхо, задумчиво повторил гость. – Разве в запахе дело? Жизнь ваша закатывается.

– «Жизнь», – теперь уже хозяин откликнулся столь же глухо. – А что она – жизнь? День все одно пройдет, пей я или лобзиком чего выпиливай. И какая разница, сколько дней этих будет – больше ли, меньше ли...

– Ну! Это вы по-школярски, – тотчас усмехнулся гость. – Представьте-ка: вот вы теперь сидите в тепле и водочку попиваете, а какой-нибудь ровесник ваш тем временем в мерзлой земле лежит, в ящике, в костюмчике одном, на спине распоротом. Поменяетесь с ним?

– Всему свой срок, – уклонился от прямого ответа Павел Васильевич. – Народ наш метко выражается: пока мы живы – смерти нет, а смерть придет – нас не будет.

– Загадочно выражается ваш народ. Не разумею.

– А ты пей, рогатый, и нечего тут разуметь, если сразу не дадено. Да пей как следует, что ты ее весь вечер-то тянешь. Глянь-ка на графинчик, я ведь сегодня и на тебя принес; чуть полнее налил – и на двоих теперь хватит. Так что не стесняйся.

По глазам господина было видно, что он, едва вошел в комнату, тотчас заметил «перемены» в графинчике, но виду не подал, а ждал, пока ему сообщат об этом. И вообще нелишне будет упомянуть о его прозорливости. Однако не станем уклоняться от дальнейших событий и скажем только, что сообщение о графинчике произвело на гостя самое благоприятное впечатление, потому что он вдруг с удовольствием зажмурился и выпил разом всю стопку, чего раньше никогда не делал, не желая, видимо, употреблять то, что ему не принадлежит и сокращать тем самым хозяину его обычную норму.

– Молодец, Делириум! – крякнул Павел Васильевич, наблюдавший за тем, как лихо выпил его гость. – Завтра приходи, я еще больше принесу.

– Украдете, – уточнил Делириум, аппетитно закусывая капусткой. – Славно вы здесь живете.

– А тебе дома-то что, плохо? – Павел Васильевич тоже выпил и теперь тоже закусывал капусткой.

– А вот вообразите: как у вас тут начался этот разброд – так у нас еще до него да вдвое хуже. Цены на продукты стали ну просто нереальные. Хоть водочку взять. У вас, если поискать, можно и за семьдесят шесть рубликов найти – «Зверобой», скажем. А у нас он двести с лишним стоит. А барыги, те за все четыреста продают, черти.

– Вот те на, – несколько равнодушно откликнулся хозяин, шаря вилкой в сковороде. – А жалованье что ж, не повышают?

– Повышают. Ползком. Как и у вас здесь. А цены – эвон как скачут, поди догони! У меня сейчас больше тысячи выходит.

– Что ж, жить можно, если не пить.

– Я и не пью.

– И не пей.

– И не пью. Только все одно не хватает, семья на картошке сидит, как вот вы.

– Тоже неплохо. Где ж берешь картошку-то?

– Так подкапываем.

– Как это?

– Так снизу. Вашу и подкапываем. Вы сверху – мы снизу. Кто вперед успеет.

– Воруете, – мстительно уточнил Павел Васильевич.

– Воруем, – горестным эхом откликнулся гость. – Только опять же прошу учесть, что у нас это допускается.

– У нас тоже, – махнул рукой Павел Васильевич. – Так-то, брат Делириум. Ну, а чего ходишь туда-сюда, жил бы уж здесь, раз здесь дешевле. Вывез бы семейство, сараюшку бы какую ни на есть слепил и жил бы. Морозов, я гляжу, не боишься, пробавляешься, как все, воровством – вполне бы мог устроиться.

– Не положено нам, – хмуро произнес гость. – А насчет морозов – это вы напрасно пошутили. Мы морозов так же боимся, как все. Мы живые. И жаль, что вы меня все Делириумом называете, словно я плод вашего воображения... Атеист вы, Павел Васильевич, право слово... И... и ненаблюдательны. Помните, приятель к вам заходил, в ноябре еще? Мы же были представлены друг другу, руку я ему пожал, он говорил со мною. Как же и он-то мог с галлюцинацией говорить?

– Э, чего там, – поморщился хозяин, – когда и приятель вполне мог быть галлюцинацией. Оба вы тут передо мною и скакали, а как я спать лег – тю! улетучились... Да и приятель мой – тот еще тип: черт знает, с кем ни беседует, когда выпьет.

Однако тема эта почему-то весьма интересовала Делириума, и такие ответы хозяина его устроить никак не могли. Он очень хотел ясности на этот счет и потому, отчаявшись, в волнении воскликнул:

– Но позвольте! В таком случае и я могу считать вас своей галлюцинацией, – и при этом даже чуть пошевелился на стуле.

– И считай. И на здоровье, – Павел Васильевич налил еще по стопочке.

– Да, но вы на службу ходите...

– И служба – галлюцинация.

– Но водочку-то крадете!

– И водочка – галлюцинация. И наплюй. Это я тебе говорю как галлюцинация галлюцинации. Пей.

Выпили.

– Но что же мне сделать, чтоб доказать вам обратное?

– А ничего ты не сделаешь.

Делириум умолк, забыв взгляд на собеседнике, и во взгляде этом были скорбь и отчаяние: положение его вдруг показалось ему совершенно, безнадежно безвыходным; действительно, доказать Павлу Васильевичу факт своего существования он был неспособен.

– Да вы... – пролепетал он, – да вы страшный человек...

– Страшный, – негромко сквозь капустный хруст согласился Павел Васильевич. – Но ты меня не бойся. Ты пей.

Еще выпили. Помолчали. Павел Васильевич комфортно откинулся на спинку кресла, сыто икнул и ласково посмотрел на гостя.

– Не понимаю тебя, рогатый, – благодушно молвил он. – Чего ты хочешь? Галлюцинация – не галлюцинация, делириум – не делириум... Не все ли равно?

– Простите, но порядок же должен быть, порядок! – воскликнул наш господин и в возбуждении опять пошевелился на стуле.

– Порядок, – усмехнулся Павел Васильевич, усмехнулся несколько даже глумливо, несмотря на прекрасное свое настроение. – Картошку нашу подкапывать – это порядок?.. Молчишь... Скажи лучше, зачем ко мне ходишь; заманиваешь куда, что ли? Так меня не заманишь: я меру знаю.

– Затрудняюсь даже понять вас, – мелко и ненатурально засмеялся Делириум. – То вы говорите о моей, так сказать, ирреальности, а то вдруг причины какие-то спрашиваете. Как сие связать воедино?

– Ты не виляй тут! – сердито прикрикнул на гостя Павел Васильевич, обнаружив за этой сердитостью свою неуверенность в споре. И наблюдательный собеседник тотчас уловил подвижку и потому продолжительно посмотрел на Павла Васильевича вприщур и назидательно отвечал:

– Что же мне вилять, сами посудите? И как мне еще что-то открыть вам возможно, коли вы слов не понимаете? Сейчас вот только говорили с вами о ценах на водку, и я ничего от вас не скрыл. Ведь не скрыл?

– Ну.

– А помните, месяца полтора назад был у нас такой же разговорчик – тоже в два слова и тоже о водке?

– Верно, что-то было. И что?

– Так вы сопоставьте те цены и эти.

– Э-э! Я уж и не помню их. Сам сопоставь.

– Извольте. Вы тогда здесь за пятьдесят рубликов водочку покупали, а мы – уже за сто. Теперь вы, если не по талонам, на вокзале можете взять за сто двадцать, а мы – вдвое платим. А я все хожу к вам; и не только к вам, и не я один, но по всей стране. И ведь кабы поразмыслили вы или хоть меня с вниманием послушали, то заметили бы, что сперва у нас все меняется, а затем уж у вас. И я не то что не скрываю положения, но, напротив, часто указываю вам на него.

– И что? – нелепо повторил Павел Васильевич и опять икнул, но уже с удивлением и, если можно так выразиться, заинтересованно.

– А то, непонятливый вы человек, что ходим мы эдак, смотрим, спрашиваем, а затем у себя – там – докладываем кому следует, что увидели и узнали. Эксперимент – понимаете? По пятьдесят стали брать? Ну-ка, посмотрим теперь, что будет, если по сто двадцать сделать. Сделали – сперва опять же у нас – берут. Тогда – у вас. Тоже берут. Тогда – опять же у нас – по двести да по четыреста. Берут. Скоро, значит, и у вас будут брать. И, разумеется, не только с водкой такое – это я для наглядности вам, – а со всеми продуктами, со всеми товарами.

– Как это?

– А так, что мы там у себя докладываем самому, а он говорит: «Ага!» И идет к вашему самому; ваш ведь тоже водочку крепко уважает. Вот и сидят они вдвоем день, да другой, да третий, решают, как быть. А чего там решать, когда нашим-то все уж давно решено и вашему в готовом виде подано. Так уж, выпивают просто за икоркой, беседы посторонние ведут... Важно, чтоб наш-то у вашего все на глазах был.

На Павла Васильевича рассказ гостя произвел, надо сказать, поразительное впечатление, от слова к слову удивление его росло, и хмель заметно уходил из его глаз.

– Вот оно что-о, – протянул он в конце. – Но... ко мне-то ты зачем ходишь, я же водку не покупаю?

– Различные слои изучаем, различные, в том числе и те, на которые опереться можно будет в случае чего. Все учитывается, любезный мой Павел Васильевич. Нас ведь миллионы, как и вас. И многие здесь, надо сказать, очень многие принимают нас, как и вы, за галлюцинации и потому очень охотно общаются. А затем в такие графики попадают, что страшно глянуть. Хоть вас возьми: один всего человек, точка едва видимая; а из точек этих линия составляется, и куда она поведет, куда повернет и выведет, – лишь избранным известно, а мы сие в доподлинности не ведаем, но лишь предположительно. Одно могу сказать уверенно: пока все сходится.

Теперь вот только окончательно прояснились мыслью и стали пронзительно серыми глазки Павла Васильевича. Он, упершись руками в колени, подался вперед, но не за тем уже вовсе, чтобы наполнить стопочки, а чтоб открыть рот и произнести нечто важное. Однако рот он открыл, но произнести ничего не смог: жестокий кашель пресек его речь, и лишь обрывочные «Но как!.. Как же!..» – вырывались из груди его.

– Ну-ну-ну, – успокаивал его как мог оробевший вдруг наш Делириум, желая, по всей видимости, вскочить со своего места, обежать стол и, как часто бывает в таких случаях, постучать несчастного по спине, но не смея этого сделать: – Ну-ну-ну-ну.

Наконец Павел Васильевич продышался, громко втянул носом воздух, отер слезу и сказал ясным голосом:

– Но ведь что же это тогда получается: ты сам живешь в нищете, семья твоя голодает, картошку – и ту крадешь, давеча говорил, что в ванной моей с удовольствием бы всемером поселился, а... а сам же и работаешь на них! Шныряешь тут у меня под ногами ловчее таракана, все вынюхиваешь, выспрашиваешь!.. И доносишь! Доносишь!

– Да-с, доношу! – со старомодным пафосом воскликнул гость, осторожно распрямившись при этом на стуле, и глаза его сверкнули не свойственным ему, каким-то революционным блеском. – Доношу-с! Но примите во внимание, ненаблюдательный вы человек, слов моих не понимающий, и скажите мне: зачем я вам все это сейчас рассказал, все тайны наши изложил? Нет, не потому только, что жить мне с чадами моими тяжко, – не потому только! Мы и худшие времена видали. Походил я поверху, на вас посмотрел, поспрашивал вас и что увидел? Старушку увидел, что в забегаловке вонючей за другими доедала, ребенка увидел с табаком в зубах, двух девочек увидел в постели у жирного негодяя, узнал про мать, что дитя свое, как собаку, к батарее привязывала и шла пьянствовать, про матерщину и поножовщину, про убийства и воровство повсеместное! Людьми нутрий кормят, чтоб потом из шкурок их людям же шапки шить! Скажете, нет? А я был при этом! Отец насилует дочь, сын насилует мать... Да сколько же еще нужно такой мерзости, такого ужаса, чтобы остановиться! Послушайте, меж нами составился заговор, и весьма обширный. – Гость перешел на шепот. – Мы решили сегодня, где только возможно, открыться. Понимаете? Мы не можем уже, нам тошно. Как только вы обвинили меня в доносительстве, я тотчас понял, что вы из тех, что не станут молчать, а выступят против них. Вы, все вы, должны восстать и избавиться от вашего самого, ибо это он и иже с ним ведут вас туда, куда ведут. О нет, не сразу избавиться – да и не удастся сразу, – но сперва хотя бы найти друг друга, объединиться, сделаться той силой, что силу ломит. А это вам вполне возможно, уверяю вас! Надо только начать и начать завтра же, сегодня же. В противном случае настанет день, и вы сделаетесь совершенно расслабленными, и тогда нас поведут сюда, и мы придем, и будет кровь, и мы убьем вас и... и сами перестанем быть, потому что без вас нам нельзя, и сделается пустыня, и будет в ней власть безумной в немоте своей и бессознании своем Энтропии. Да-да! И я потому это знаю, что видел однажды нашего самого. Только однажды видел – и понял: он – маленький ничтожный безумец, он болен самоубийством, он говорит, что только так мы в родстве своем сольемся со Вселенной. У него нет детей, ибо он изначально бесплоден, как может быть бесплодна смерть. А я так люблю своих малюток, у них самые теплые одеяльца, и они так славно спят, посапывая своими чумазыми мордашками... Послушайте же: нельзя откладывать, ибо так много еще ослепленных. Ну? Чего же вы молчите?

А Павел Васильевич действительно молчал, лишь лицо его выражало крайнее удивление и, пожалуй, даже испуг.

– Ну ты даешь, Делириум, – выдавил он из себя, употребляя прозвище гостя скорее по привычке, так как не было уже в его голосе ни малейшей иронии.

– Да пусть, пусть Делириум! – вновь воскликнул гость. – Дело в том разве! Разве не правду я вам сказал? Разве не душат вас нищетой и голодом? А то бы мы все жили, а? – Он уже словно просил. – Ну хоть как-то бы да жили, верно? Поймите же, нам без вас никак нельзя. И вы уж нас потерпели бы, разве не так? Подумаешь, картошечки бы у вас подкапывали, еще чего по мелочам... Но ведь жили бы! Очнитесь же, чтобы жить! Мы руку вам протягиваем, мы – вам, такого еще никогда не было. Ибо стоим мы рядом, и у ног наших – пропасть небытия...

Трудно теперь сказать, какие чувства возникли в душе Павла Васильевича в эти минуты, но он вдруг исторг восторженный звук, отчаянно топнул в пол и непроизвольно замотал головой. И слезы радости брызнули из его глаз.

– Руку! Руку! – вскричал он, протягиваясь через стол. И руки их обнялись и крепко сжались одна в другой.

– Я знал, знал, что ты не просто так ходишь, – горячо продолжал Павел Васильевич. – И вот – открылось! Теперь вместе, теперь покажем. А это все – побоку! – И полетел на пол графинчик с подонками такой приятной еще недавно водочки, и зазвенели, разлетаясь на осколки, стопочки, и ухнула в стену сковорода...

Они стояли друг перед другом, равные силой, словно два богатыря, еще недавно враждебные, но сумевшие найти в себе разум соединиться во имя великой цели. И был вечер...

...И было утро, когда проснулся Павел Васильевич и обнаружил у кровати своей осколки графина и стопок, сковороду и вылетевшую на пол картошку. И после утреннего туалета, проходя в кухню, глянул он на это еще раз. И после однообразного, как и ужин, завтрака своего, идя в прихожую, глянул он на это. И помнилось, помнилось ему все вчерашнее. И молчалось ему. И, конечно, не пелось.

И на службе все думалось...

Нет, не про то, что Делириум – галлюцинация, размышлял он. Тут все было ясно, и даже присутствие второй стопочки на столе не сбило бы его с этого убеждения. Другое волновало – разговор сам. Был ли он, не был ли – все ведь сходилось.

И так текло до обеда; и после, когда он машинально взял свой портфель и отправился в уборную, чтобы перелить в «бронежилет» так же машинально добытую уже водочку и пристроить его, как японка ребеночка своего, на спине.

И вечером, придя домой и приготовив скудный свой ужин, все думал Павел Васильевич о том же. Но когда, включив телевизор, увидел на экране такое знакомое брезгливое лицо самого, когда услышал из кривого рта его раскатистое самодовольное «я-а-а», когда каждой жилкой своею воспринял успокаивающие заторможенные движения его, Павел Васильевич не на шутку испугался. Сердце его стукнуло вдруг с неведомым доселе поворотом, будто желая ударить в ребра и замереть, да еще, еще. И рука сама потянулась к «бронежилету» и, расплескивая, наполнила стакан. И мелькнула уже сама собой обыкновенная в таких случаях предательская мыслишка: «Чего уж, когда там – всего лишь Делириум, а тут – Привычка!»

Но вот стукнуло два раза...

Однако уже не в сердце – в дверь.

«Он, – с облегчением подумал Павел Васильевич. И тут же все в нем оборвалось. – Как же это? Я ведь... не пил!»

Да и стук был не его, не Делириума, хоть и тоже два раза. Тот стучал негромко, интеллигентно.

Страх...

Тихо поднявшись, Павел Васильевич неслышно прокрался в прихожую и – не сразу – отпер дверь.

На пороге стоял очень маленького роста полноватый господин, одетый, как и Делириум, но всем остальным до боли похожий на кого-то другого, такого знакомого, может, даже с детства знакомого человека. Лицо его было большерото и сурово, рыжая бородка топорщилась воинственно, голова была несколько даже чересчур запрокинута, а глаза сверкали прямо и требовательно.

– Г’гохотов? Вы тут смот’гите, Г’гохотов! – выкрикнул маленький господин, делая неопределенный жест открытой ладонью. – Как бы вам п’гохо не п’гишлось!

Судорогой пронзил Павла Васильевича этот крик. Он окаменел.

А маленький господин резко развернулся и стал быстро спускаться по лестнице. Однако голова его, еще не успев скрыться из виду, вдруг так же резко замерла, вновь оборотилась к Павлу Васильевичу и как бы со ступеньки твердо, с расстановкой произнесла в добавление:

– Не со­ве­ту­ю!

И опять так знакомо взлетела рука...

Не помня себя, Павел Васильевич на ватных ногах вернулся в комнату и тяжело лег на кровать, совершенно забыв и про телевизор, и про стакан.

...Этой же ночью, к счастью для самого себя, он, по всей видимости, умер...

 


 

 

Рейтинг: +1 190 просмотров
Комментарии (1)
Юрий Иванов # 20 февраля 2012 в 21:18 0
Натуральный такой Делириум. И время весьма верно выкуплено.
Популярная проза за месяц
117
116
113
107
102
96
96
93
92
91
90
86
82
82
80
79
73
72
70
69
66
66
66
64
63
61
58
58
56
54