Калигула. Глава 7. Цирк.
4 июня 2015 -
Олег Фурсин
Глава 07. Цирк.
Я римлянин, ибо я в Риме и Рим во мне!
Юноша высокого роста, с бледным, бескровным лицом, на котором впалые глаза обведены были почти коричневого оттенка кожей, словно их обладатель не спал с неделю, пробирался сквозь толпу. Многие сосредотачивали на нем свои взоры и внимание. Не удивительно, впрочем, для сегодняшнего дня. А день был праздничный, сентябрьский день Римских игр, первый день, посвященный конским бегам. Юноша же был одет соответственно — как их непосредственный участник. Поверх зеленого цвета туники туловище его было обмотано ремнями, чтобы защитить тело от ударов и не оставалось торчащего куска одежды, на котором можно было бы повиснуть. В руке его был бич, а у пояса висел кривой нож; он предназначался для обрезания вожжей в случае нежелательного падения. На голове возницы была гладкая кожаная шапка, закрывавшая щеки и лоб. Люди в толпе оборачивались вслед ему не потому, что узнавали. Скорей оттого, что как раз не знали его в лицо многие. Имя юноши было отнюдь не Скорп, не Диоклет и даже не Феликс, этих тут как раз знали прекрасно. Рим любил своих героев, своих возниц.
Ристалище, называемое Circus maximus[1], между Палатином и Авентином, было любимейшим местом римлян. Толпа, в сей ранний час подпиравшая собой строение, выстроилась здесь с ночи. Шли горячие споры, заключались пари.
Калигула, а это именно он, одетый, как полагалось вознице, пробираясь сквозь толпу, слышал обрывки разговоров:
— Говорю я тебе, Регул, я знаю, за кем сегодняшние заезды будут… Я вчера не пожалел своих ассов, а сегодня буду богат, коли найду дурака со мной поспорить...
— Ты, Домиций, и денег своих не пожалел, на что же это? Ты же удавишься за денежку, кто этого не знает?
— Ну, ты шути, да не перегибай палку… Ты бы не побоялся бы сходить в Субуру для гаданий?
— Там, в этом квартале, ауспиций не проводят, кажется? Там все больше гадают о твоем кошельке, как бы найти слабое место, да и хвать его, а потом ищи-свищи… Теперь ясно, где ты денежки-то потерял, при чем тут бега, непонятно только?! Ты, растяпа, наши тессеры[2] не потеряй, как бы нам без игр не остаться...
— Ну, кроме воришек, завелся в квартале еще и гадатель, имени его не знает никто. Новый прорицатель, неведомых кровей, хотя я бы сказал, что он из Египта, больно он черен, да и брит на голову. Ты послушай, что он мне сказал про нынешнего победителя, и давай найдем дурака поспорить, заработаем, я ведь этому гадальщику сразу поверил...
Как ни интересно было Калигуле послушать, но останавливаться вблизи говорящих он не стал. Он пробирался поближе к стенам цирка. А толпа становилась все гуще, все труднее было продираться сквозь нее.
— Да как ты не понимаешь, — доказывал один поклонник другому. — Кто, кроме Сеяна, может позволить себе такое? Его африканцы, это не кони, это — ветер, ветер в чистом поле… Огонь из ноздрей рвется, пар вырывается, боги, а не кони. Ты не видел их, а я тебе говорю, его левая пристяжная — она станцует у мет. С такой пристяжной ему соперники не страшны. Как нет у него в Риме соперника, так и в бегах. Не веришь, поспорим, давай о закладе договариваться, мне не страшно. С Андремоном я не проиграю, говорю же, это не конь, а чудо!
«Мой Инцитат не хуже Андремона, — думал Калигула. — Жалко, что эти спорщики его не знают. Впрочем, хорошо, что не знают. И меня не многие узнают, тем более в этом наряде. Тоже неплохо. Не надо заранее настраивать соперников, пусть побудут в неведении. Всегда лучше оставаться в тени, до последнего. Поближе к концу заезда поймут, опомнятся, да поздно будет уже» .
Как явствует из этого внутреннего монолога, казалось, юноша был непоколебимо уверен как в себе, так и в возможностях своей упряжки. А между тем он знал, с каким противником имеет дело. Сегодня он встал в немыслимую рань не ради того, чтобы подслушать предсказания и прогнозы под стенами цирка. Перед состязанием поспать бы лучше, отдохнуть. Понадобятся все силы, все, какие есть. Но сон бежал от него. О новой четверке лошадей Элия Луция Сеяна говорил весь Рим, и говорил с придыханием, с нескрываемым восторгом. Хотя юноша не признавался самому себе в этом, тревога вела его к стойлам цирка. Лошадей привезли загодя, вчера, дали привыкнуть к арене. Кучера каждой factio[3] — factio russata, factio albata, factio veneta, factio prasina — проехались на двуколках по кольцу арены. Правда, раздельно, все четверки и пары каждой factio, не давая возможности соперникам оценить упряжки друг друга, не напрягая лошадей, боясь утомить. Сегодня была возможность до начала игр взглянуть на четверку Сеяна, которая была основной соперницей его собственной четверки. Именно это погнало его на рассвете в цирк...
Но поначалу он не задержался в стойлах. Не мог Калигула не обозреть места грядущей битвы. Так учил его отец.
— Если враг и местность дают возможность, изучи каждый участок земли, каждый холм, каждую ложбину. Кто знает, когда пригодится тебе это, и пригодится ли… Но если пригодится, то может, и жизнь спасет, сынок. Где-то удастся прыжок с вершины холма, где-то упадешь в ложбину — и ты жив, а враг мертв, и это — победа...
Circus maximus лежал перед ним огромным овалом. Детище Луция Тарквиния Приска[4], улучшенное и украшенное поколениями потомков.
Бесценное сокровище, дар… Память о прошлом. О прошлом героическом, исполненном мужества и доблести. Он не стал еще окончательно местом соревнования для безродных возниц, чья цель — не участие и не победа, а деньги, что выплатят за нее. Некоторые богатеют до неприличия; выкупают потом имения, ходят патрициями...
Он вдруг удивился своим мыслям. Не быть вознице патрицием, не отбелить ворона до голубиной чистоты пера...
Императорская трибуна, pulvinar, пуста. Будет пустовать и во время ристалища, слава Юпитеру-Победоносцу. Тиберий на Капри, пусть там и остается. Хорошо бы — навсегда!
Ни за что на свете не смог бы Калигула молодецки взлететь на свою колесницу, нестись вперед, к победе, под взглядом императора. Он цепенел под этим взглядом, теряя способность дышать...
Длинная и узкая платформа — spina — с полукружиями на обоих концах и стоящими на них конусообразными столбами. Это — меты. Мета у начала скачки, мета на противоположном ее конце. Несущаяся во весь опор колесница должна повернуть по кругу у мет. Четверка коней, а за ней легкая открытая повозка на двух колесах, с едва удерживающимся на ней возницей. Нужна слаженность всех вожжей, что будут привязаны к пояснице, и есть только одна рука, играющая вожжами — левая. В правой будет бич, она — помощница, но не ведущая. Повернуть на круге, не столкнувшись со столбом, само по себе нелегко, скорость ведь бешеная, и поворот крут, надо в него вписаться. А если догонишь ненароком соперника, да не удержишь коней, столкновения неизбежны. Сзади летят еще кони и повозки, в конце седьмого круга нередко скачешь по окровавленному полю среди раздавленных тел… Но последний заезд сегодня — четыре четверки, и места им хватит, даже если предположить, что… Лучше об этом не думать. Он непременно победит. Нож не понадобится, он не будет резать вожжи, поскольку летать не собирается.
На том конце полукруг строения, каменные ярусы сидений. Над ними — деревянные. По бокам здания два длинных ряда, тоже в ярусах. Камень и дерево. Ближе к земле, а значит, и к ристалищу ближе, расположатся сенаторы. Весталки займут свои места возле императорской трибуны. Патриции будут красиво смотреться на фоне белого камня своих лож в белых же туниках. Сенаторы — с пурпурной полосой. Там, на деревянных скамьях, устроятся те, что сжимают сейчас в потных руках свои тессеры — кругляши из бронзы. Это их право на зрелище, их счастье на сегодня. Это пролетарии, от proles, — потомки. Потомки, как единственное их достояние. Больше у них ничего нет. Но зато кричат они чаще гораздо громче, чем сенаторы. Глотки у них мощные, сенаторы, даже несмотря на частые упражнения в сенате, так орать не умеют… Он помнит эти крики, что встречали их с отцом. На триумфах. Словно рев воды в половодье, что сорвалась с гор весной и затопила долину, легко снося дома, повозки, деревья...
Здесь, в цирке, он может услышать эти крики в свою честь снова. Если победит. Другого места, где такое возможно, лишил его Тиберий!
Калигула передернул плечами, повернулся спиной к цирку, пошел к carceres[5]. Сегодня его место не на трибунах. Он сегодня и сам пролетарий, пожалуй, одна слава осталась — сын Германика и Агриппины, — остальное ведь отнято. Кроме жизни. Вот ею он и будет распоряжаться сегодня, пока Тиберий не отнял и это последнее.
Он прошел, прежде всего, к своим коням. Требовалось согреть душу, раздражения и злобы было довольно в нем для победы. Не хватало любви. Он шел к коням, перебирал невеселые мысли. Думал о том, что Друзилла не сможет увидеть его так, как могла бы увидеть. Если бы он мог приказывать, он приказал бы дать сестрам привилегии весталок. Ну, хотя бы эту — смотреть зрелища в цирках и амфитеатрах с лучших мест, что прописаны за сенаторами. Он бы хотел, чтоб провожали его, когда он несется на бешеном скаку мимо трибун, глаза Друзиллы. А не угасшие глаза тирана или лизоблюда-старика из сенаторов. Мелькнет на мгновение ее лицо, с румянцем, она так мило краснеет, волнуясь. На каком-нибудь из кругов — ее розовая стола, под стать румянцу. Девушка стала такой щеголихой...
Но это невозможно. Она будет там, где каменные ярусы смыкаются с деревянными. Трибуна, где плебс плюется слюной, изрыгая ругательства, сыплет проклятиями, ругает неумелых и неудачливых возниц, будет нависать прямо над нею. И над множеством других людей. Из тех, кого еще относят к лучшим людям государства. Но сами они с трудом поддерживают тающее достоинство. Они не сидят на трибунах. Они стоят. И Друзилла будет стоять, зажатая множеством тел!
Четверка его еще не была запряжена, да и правильно, рано еще. Он прошел к левой пристяжной. Постоял рядом, пытаясь настроить себя на радость. Его гордость, его Инцитат, почувствовав раздражение хозяина, фыркнул, замотал головой. Подсунул морду поближе, кося черным, с поволокой, глазом. Калигула обнял его, улыбнулся. Впервые за день...
— Что, лучший из funales[6], — сказал он вслух и громко, — победим мы сегодня?
Конь не ответил. Но отозвался verna, Мемфий, неотлучно следящий за четверкой Калигулы в эти дни, забывший о сне напрочь. Мало ли что могло случиться, особенно здесь, в конюшнях цирка? Коня могли сглазить, даже попросту — отравить, нанести увечье. А колесница? А упряжь? Надрежь постромку слегка, а она уж сама разорвется в клочья на арене. Раскрути колесо чуть-чуть, а оно на повороте слетит, гремя, калеча ноги лошадей… Да что лошади, остаться бы в живых вознице, уносимому на развалившейся вмиг двуколке. Останется жив — тоже еще не самое главное. Может быть покалечен, остаться уродом бедным на руках у несчастных близких. А уж если совсем повезло, и жив, и не покалечен, то злость-то куда девать? Ведь проиграна битва, а сколько в нее вложено сил и денег, а сколько хозяйского тщеславия и надежд!
— Конечно, победим, господин. С твоей сноровкой и таким конем победить нетрудно, чего же не победить...
Мемфий бормотал еще что-то, по-стариковски, под нос себе, но имея в виду разговор с хозяином. Калигула не слушал его. Тревога вспыхнула в нем с новой силой после слов раба. Что за кони у Сеяна? Он рывком развернулся к чужому стойлу, и весьма решительно, не допуская сомнений, двинулся к двери. Распахнул ее, прошел вперед, не обращая внимания на бросившуюся к нему чужую челядь.
А кони были — и впрямь загляденье. Он понял это сразу, бросив лишь взгляд. Его, кажется, не надо было учить, он знал все об этом с рождения. Он родился с пониманием этим в крови. Масть была — огненной. Ну да, почти что красные кони. Сухие конечности. Длинный корпус, глубокая грудь. Круп широкий. Косо поставленные плечи обеспечивают свободу движений.
Он замер, глядя на Андремона. Зависть еще не коснулась души. Левая пристяжная, что била ногой в стойло и ржала, призывая к бою, к бегу, к воле… Он был прекрасен, конь Сеяна, и не Калигула даже, а Гай Юлий Цезарь в нем, потомок достойных, великих предков, признавал достойнейшего из коней...
— Приветствую, юноша, на моей половине потомка Юлиев и Клавдиев, гордость Рима...
Голос Луция Элия Сеяна был знаком Калигуле, и хоть обладатель этого голоса не злоупотреблял никогда громкостью звука, его слышали все. Слышали хорошо. Нехотя повернулся потомок Клавдиев и Юлиев, как было сказано мгновение назад, на негромкий голос незаконного, — но истинного пока! — владетеля Рима. Полыхнуло красным. Это — одеяния Сеяна.
Сеян, как, впрочем, всегда, был одет весьма вызывающе, подчеркнуто великолепно.
«Не есть ли это признак, отличающий выскочек, властителей на миг, фаворитов», — презрительно, но и с оттенком зависти, отметил про себя Калигула. Зависть часто бывает несправедлива...
На сей раз, сегодня, сотоварищ императора облачен был в сенаторскую латиклавию. Туника, украшенная двумя широкими продольными пурпурными полосами, идущими от плеча до самого низа, едва стянута поясом. Тога прозрачна, из очень тонкой материи. Такие тоги в шутку называют "стеклянными". Чтобы сквозь стекло мягко струящейся тоги каждый мог разглядеть плавное падение пурпура на тунике. Каждый увидел цвет — красный.
Красной была кожа и сапог на высоких каблуках. Кальцей муллеус, высокая, доходящая до колен обувь, с древних времен отличительный признак первых сановников государства. Первенство в ее использовании принадлежит царям древнего Рима. Красная обувь — обувь триумфаторов!
Знаменитый перстень сверкает на пальце. Почти с голубиное яйцо в нем камень, истинный рубин. Чудный камень, совершенно особенный. Густо-красный, с пурпурным оттенком. В самой его сердцевине блестит, искрится точка. Шесть мерцающих лучей расходятся от нее под одинаковыми углами. Звезда? Рубиновая звезда на пальце Сеяна… Словно сорванная с утреннего рассветного неба… Квадрига властителя сегодня и всегда — красная. Он — из «красных», об этом кричит его одежда...
Неодобрительное выражение лица Калигулы говорило само за себя. Сотоварищу императора оно не понравилось.
— Однако не ожидал я видеть тебя, молодой человек, в подобных одеяниях, — проговорил он задумчиво. — Разве нужда заставила гордость Рима взяться за вожжи и искать победы, а с нею и денег, на ристалище? Не следовало ронять себя. Каждый, кто обратится ко мне, узнает мою щедрость. Особенно, если речь идет о таких, как ты, патрициях от основания Рима. Уважение мое к дому твоему неизмеримо огромно...
Калигула вспыхнул. Быть может, взгляд его, обращенный на Сеяна, показался правителю вызывающим. Но в ответном вызове им была превышена всякая мера.
— Прадеды мои — Гай Юлий Цезарь, и Август Октавиан, — слово «прадеды» было подчеркнуто Калигулой, — возрождали в юношах тягу к прошлому, когда доблесть на ристалище, а не одно только происхождение прославляли мужчину. Сбросив только toga praetexta[7], устремлялся каждый на игры, дабы в дни войны, которых больше, чем дней мира, не быть новичком в мужестве… Не моя вина в том, что торгаши, — и это слово тоже подчеркнул Калигула, заставив Сеяна вздрогнуть, — пришли и в цирк, как приходят к власти...
— Торгаши? — И снова голос Сеяна был негромок, но в нем была угроза. Калигула поежился даже, так она была очевидна. — Торгаши…— повторил Сеян, на сей раз задумчиво, и все же юноша почувствовал холодок в груди, и кожа рук его повлажнела. — Много у Рима разных сынов, есть среди них и торгаши… Тоже народ нужный, и пользу какую-то несет… А вот преступников государственных, удостоившихся ссылки да опалы, — таких вот немного. Когда всей семьей, того и гляди, в ссылку или в узилище угодят… Только одну и знаю такую семью в Риме, и когда тебя, юнец, разглядел, так сразу и вспомнил… Похож, что ли?
Нешуточное оскорбление поколебало всегдашнюю безмятежность Калигулы. Он привык носить маску. Она спасала его от легиона бед. Он не мог помочь братьям[8] и матери, и не стремился. Он знал, что не сможет помочь. Но значит ли это, что ему не бывало стыдно?
В этом году он одел тогу взрослого. Член императорского дома, сын великого полководца. Это не было замечено страной. Тиберий не раздавал денег народу, не устраивал праздников. Это была та же опала, а вернее, шаг до гибели...
Калигула смолчал. Смолчал, спасая себя, сестер. Они были молоды, а Тиберий стар. Они могли выжить, а выжив, стать всем.
Он знал, что струсил. Вот сегодня, ежеминутно рискуя жизнью, он докажет себе и сестрам, главное — Друзилле, что это не так, и он не боится… Ничего и никогда не боялся, и не будет бояться, только не он!!!
То, что сказал Сеян, напрочь сметало утешительные выкладки. Его семья стоит вне закона. Никто ни в чем не виноват, но так сложилось. Он должен, обязан возмутиться. Он должен быть рядом с ними...
Но он не встанет. Он будет доказывать молодечество свое здесь, в цирке. Здесь, где всем видно, какой он герой и какой мужчина. А мама, она, бедная, где-то там, на острове, затерявшемся среди волн, томится в неволе… А он молчит!
Стыд вырвался наружу, одолел его. Это сделали слова Сеяна. И маска была сброшена с лица, отброшена прочь! Он выхватил бич у кого-то из конюхов. И шагнул навстречу Сеяну.
И быть бы красной, кровавой полосе на лице у сотоварища императора в дополнение к его огненному наряду.
И если однажды в жизни Сеян стерпел пощечину[9], то не сейчас, не в этот раз… Повтора бы он не вынес! Тем более, не сын императора был перед ним, а мальчишка-патриций, щенок еще, стоящий на пороге смерти, которую дружно добыли все члены семейства не без его, Сеяна, благосклонной помощи! Да ведь и сыну императора не прошла даром его выходка...
— Ты не простишь такой обиды, сын! Ее нанесли не только тебе, но Риму! Ты — из Юлиев! Не может быть, чтоб ты простил, я учила тебя не этому! — услышал Калигула голос матери. Он знал, что она не может говорить с ним, но слышал ее явственно, словно и впрямь стоит Агриппина за спиной…
Железной твердости рука перехватила взмах бича. Калигула развернулся к новому обидчику всем телом. Он ощутил мгновенную, острую радость. В конце концов, он не был тем смельчаком, которого изображал. И лучше было бы сорвать бушующий гнев на ком-то из рабов, осмелившемся помешать члену императорской семьи взять свое… Чем на Сеяне, который гнев этот вызвал намеренно, но оставался тем, кем он и был — истинным правителем Рима. А значит — угрозой первостепенной. Не то чтобы Калигула в это страшное мгновение осознал все это четко… Но радость облегчения была, и решимость раздавить не в меру разошедшегося слугу — тоже...
Глаза, что были ему знакомы с детства, заглянули в душу. Была в них тревога, и боль была, и приказ...
Изумленный крик сорвался с уст юноши:
— Дядя! Да ты-то здесь откуда? Пусти!
Он дернулся раз, дернулся и другой, но хватка Клавдия была поистине железной. В другое время Калигула подивился бы этому обстоятельству. Не было человека слабее его дяди душой и телом, разве это не было предметом шуток, весьма нелестных, в семье? Откуда же взяться твердости руки, и тем более — намерения?
Но чувство осторожности и страха брали свое. Обретенная было решимость утекала по каплям. А сдерживающая его рука, казалось, только наливалась силой.
Он выпустил бич. Плечи поникли. Погасли глаза. Он был раздавлен. Унижен. Снова, в который уже раз, раздавлен странными обстоятельствами собственной жизни. Никогда не обрести ему уже хоть немного самоуважения.
За что ему это, о боги?..
Там, за его спиной, развернулась новая битва. Этого он уже не видел. Он брел к собственной половине конюшни, и счастье еще, что на пороге verna подхватил своего господина. Единственного мужского представителя несчастной семьи, остающегося еще на свободе. Но на воле ли? Мальчик упал на руки верного раба, едва захлопнулась дверь. Но до двери он дотерпел, бедняга. Упал не раньше, чем видели его позор. Все-таки он был Юлием по крови...
Не было сказано ни слова больше на оставленном Калигулой поле боя. И все-таки там развернулась битва. Что сказали они друг другу глазами — дядя сломленного мальчика и его лютый недруг? Наверное, многое. Ибо Сеян почувствовал стыд. Он вывел юнца из себя, и вывел намеренно. Разве не так?
Он жаждал его смерти, как и смерти всех членов этой семьи. И это правда. Он обещал когда-то если не беречь — о нет! вот уж нет! — то не быть этому несчастному семейству врагом...
Он нарушил свое обещание. Глаза друга говорили об этом, хотя сам Клавдий молчал.
Прошло несколько мгновений тяжелого обмена взглядами, прежде чем Сеян, выведенный из себя предшествующими событиями, понял причину молчания. Просто вдруг увидел собственную челядь. У многих щеки горели от восторга, а уж взоры, которыми они обменивались! Такая радость, такое счастье не каждому вдруг привалит! Быть причастным к подобным событиям. Рассказать женщине вечерком, у огня, под большой тайной, или дружку: "Видел бы ты, как они стояли друг против друга — старый волк и щенок молодой… Я, было, подумал, что молодой перегрызет глотку у нашего, больно он рвался… А наш-то, стареет, видать, коли уступил, не свернул мальчишке шею на месте, то-то Тиберия-то порадовал бы! Да откуда бы и взяться дяде щенка, помешал, юродивый, развлечься… вроде бы не ходок он по играм, да и в стойлах своих лошадок не держит, а уж ездок и вовсе никакой..."
Сеян вздохнул, глубоко, тяжко. Не глядя больше по сторонам, развернулся и вышел из конюшни восвояси.
Клавдий постоял, постоял под недоумевающими взорами. И, так и не сказав ни слова, вышел тоже.
А между тем, пока свершались одна за другой битвы в конюшнях, еще до той, самой главной, ради которой все собрались, и которая обещала быть славной… Между тем, уже стекала с Капитолия pompa[10]. Магистрат, консул-суффект[11] Публий Маммий Регул, был во главе ее. Со чадами и домочадцами. Под звуки флейт и труб ехал он на высокой колеснице, в одежде триумфатора, а вокруг него дети, клиенты, друзья… На нем — шитая золотом тога и туника, украшенная вышитыми пальмами. В руке скипетр с орлом, а позади консула стоял венчавший его золотым дубовым венцом общественный раб...
Изображения богов и людей, или, вернее, людей, причисленных к богам, плыли торжественно на носилках, на роскошных колесницах. Гай Юлий Цезарь, Гай Юлий Цезарь Октавиан… У Калигулы, казалось, была причина гордиться собой, ведь то были его предки. Но он не гордился. Длинная, весьма педантичная по характеру церемония, песнопения жрецов, музыка… Он только раздражался. Все это было своим, родным. И — бесконечно далеким. Кого здесь волновало, что правнуки Октавиана Августа, прославляемого жрецами, объявлены врагами государства? Что родная его внучка, Агриппина, безумствует, слыша плеск волн, один только плеск, изо дня в день, в своей темнице… Те, кто прославлял как богов сейчас ее деда, ее прадеда, выбросили, вычеркнули ее из жизни. Рим веселился, Рим стекал по Капитолию, шел через форум и скотный двор, входил в южные ворота цирка, Рим тоже безумствовал, но Рим ликовал! Она рыдала и билась головой о стены своей темницы, отказывалась от еды… Тюремщики боялись этой одноглазой ведьмы, и входили к ней не иначе как толпой. Чтобы насильно кормить ее, отчаявшуюся, мечтающую о голодной смерти!
Что же, Калигула не гордился предками, он давал себе слово. Слово в том, что хоть сегодня-то, сегодня Рим будет рукоплескать ему, Гаю Юлию Цезарю, потомку...
Во что бы то ни стало. Или он умрет на арене, или...
И час настал. Консул бросил белый платок на арену, подавая знак к началу игр. Среди потрясающих криков ста пятидесяти тысяч глоток, и не криков даже — воплей зрителей, вылетели из конюшен четверки; возницы, понукая их криками, наклонялись вперед, облака пыли неслись из-под копыт...
Ждать последней гонки было невмоготу. А ждать надо было. Его заезд был последним. Калигула вошел к Инцитату в стойло. Приласкал коня, тот был раздражен шумом, фыркал.
— Давай-ка, дружок, успокоимся, сказал ему Калигула. — И я, и ты. Далеко еще до нашей битвы. И не обойдут нас сегодня, раз объявлены. Найдут, сегодня найдут обязательно. Мы сегодня люди важные, мой Инцитат. Сегодня не так, как обычно, друг ты мой….
Он присел в углу стойла на песок, потом и прилег, давая отдых спине. И, утомленный сегодняшним днем, который все длился, длился, и был полон переживаний, уснул подле своего любимого коня.
Тут его и нашел Мемфий перед самым началом сражения. И растолкал не сразу. Крепок был сон Калигулы, совсем не тот, что ночью накануне. Справился с ним сон, крепкий, без сновидений молодой сон. Словно в отместку за предшествующее бодрствование.
Уж и повозился Мемфий!
— Да что же такое, — бормотал старик, дергая Калигулу то за руку, то за ногу, — никак, опоили тебя! За кем же мне смотреть надо, за конем ли, за его ли хозяином? И ушел-то ненадолго, на мгновение ушел, а тут такое…
Положим, он знал, что ушел не на мгновение. Немало мгновений подряд наблюдал он гонки, одну за другой. Не из любопытства, а вынося собственное мнение, которое надо бы преподнести хозяину сейчас. Но как? Калигула спит!
Старик и волновался, и сердился уж. Пошел на крайнюю меру. Взял спящего возницу за нос, перекрыл ноздри. Сбилось дыхание у Калигулы. Хватил он глоток воздуха ртом, да дернулся, и как даст Мемфию в лицо рукой! Сам повернулся на другой бок, всхрапнул даже при этом.
Возмущению Мемфия не было границ. Придерживая рукой покрасневшую враз скулу, оглянулся вокруг старый в поисках помощи.
В самом углу стойла стоял котелок с водой. Поили коня с вечера. Да немного и дали выпить. Ни к чему перед гонкой. Вот полноводный остаток и выплеснут был Мемфием на хозяина с крайним удовольствием! С наслаждением почти что!
Вскочил Калигула на ноги. Без криков, без метаний. Кинул быстрый взгляд вокруг: где она, опасность?
А опасности и нет никакой. Уж вывели Инцитата из стойла, и запрягают коней в двуколку. Его четверка почти готова, это он сам не готов, за что же корить Мемфия, победно оглядывающего хозяина. Пусть и с котелком в руке verna, но ведь выполнял старик свой долг, ничего не скажешь. Пусть кривится довольно.
Сопровождая Калигулу до самого выезда, говорил Мемфий. И про то, как жестко сегодня идет борьба. И как много колесниц разбилось. И как страшен у правой меты круг, потому что узок, уже левого. И как важно для Инцитата, чтоб не давил возница криком, не любит конь угроз. И про то, что зря не точили нож. Много сегодня повисших на вожжах, надо быть готовым ко всему. Оно, конечно, острый нож опасен для хозяина тоже, когда не успеет его убрать Калигула, но и повиснуть себе дороже может выйти…
Калигула качал головой, соглашаясь. Про нож отметил, отбрасывая, как ненужное: не надобно, мол, не случится.
— А что же ты мокрый такой, не обмочился ли со страху? — услышал он язвительную фразу откуда-то справа, и дернулся от гнева. — Когда не нужен нож, чего же ты уделан так, щенок породистый?
Это Феликс. Возница сеяновской четверки. Не время сейчас для стычки, безродный это прекрасно понимает. Вот и кривится обрадованно, выскочка. То, что можно Мемфию, не сойдет с рук Феликсу, конечно. Погоди, дай срок…
И вот, под крики и улюлюканье толпы вылетели четыре четверки на арену. Началось! Сотоварищ императора, Элий Луций Сеян, владелец лучшей четверки, мог позволить себе такое. Его великолепная квадрига двигалась по наружному краю дорожки. Подальше от мет, от опасности. Скорость все равно великолепная, его лошади сразу вырвались вперед. Если пойдут так и дальше, то первыми и дойдут, собственно, иначе и быть не могло. У него все всегда — лучшее, и это залог успеха. Нельзя выиграть, не рассчитав все изначально. Лучшие люди, лучшие кони. Лучшие женщины. Лучшие друзья… Он был хорошо подготовлен ко всем случайностям, он сам был создатель нужных случайностей, их повелитель....
Патриций Марк Юний Силан утирал с лица проливной пот, сидя в собственной ложе на каменной половине цирка. День был еще по-летнему жаркий. Дочь, слегка капризничая, запросила воды, холодной, и лучше — подслащенной и подкрашенной вином.
Легкая, тоненькая, вечно оживленная и щебечущая дочь радовала сердце отца. Он не отказывал ей ни в чем, баловал как только мог. Капризничает? Кого радовать старику, как не Юнию? Он послал раба за водой. Попросил Юнию дать на минуту покой, оглядеться. В конце концов, по арене несется и его четверка. Та самая, что идет вслед сейчас, прямо за квадригой Сеяна. Есть повод поволноваться, не правда ли?
Если бы патриция Марка Силана спросили, хочет ли он победы, патриций вскричал бы: "Да!" и трижды, четырежды «да!». Но слукавил бы.
Хорошие у него кони. И немало стоят хозяину. Кони золотые, только Сеяновы — лучше. И ладно, не в том дело сегодня. У его квадриги другая цель. Выбросить из борьбы мальчишку, чья славная кровь, кажется, грозит слиться с его собственной. Да только кому это нужно? Ему, Силану, сохранить бы себя и дочь от этой крови, чтобы выжить! Что слава, если с нею отнимут самое жизнь? Пусть платит эту цену, кто хочет, а Марк Силан сохранит дочери жизнь, если позволят боги. Он обращался к жрецам. Ответ ауспиции был однозначен, кто бы ее ни провел. Крови патриция Юния Силана не справиться с кровью Юлиев-Клавдиев. И дочь, и он сам обречены, если сольются два древних рода. А если не сольются, то можно избежать смерти, но ценой невероятных усилий… Вот и думай, что это за усилия, жрецы вечно говорят туманно, не договаривают...
Не лучше ли предотвратить жениховство, покалечив, а лучше — убив мальчишку? Он и сам сует голову в пасть льва, участвуя то в бегах, то в гладиаторских боях… Герой, видите ли. Подтолкнуть бы этого героя чуть-чуть, и жениха не станет, и с нею — смерти для дочери. Да и для него, Марка Силана, если верить ауспициям, она припозднится, погодит еще...
Говорил он своему вознице: главное — мальчишка! Мешать ему, каждое мгновение мешать, вызывать гнев, а с ним — и ошибки. Молодая кровь — она горячая, она свое возьмет, она подведет… Так нет, увлекся погоней. Чего же еще ждать от возницы, которого кормит арена? Мало ему денег, что дал патриций, надо угнаться и за теми, что принесет победа. В пылу гонки нашел все же взгляд патриция на мгновение, кивнул головой — мол, помню, сделаю....
Лучше бы на мету смотрел, вот она перед ним комом вырастает!
Единый вопль вырвался из уст толпы. Возница Сеяна угробил своего соперника Скорпа...
Одно мгновение, и квадрига выбыла из борьбы, но разве расскажешь это в двух словах?
Сеяновская левая пристяжная — ах, ну что за конь! И страшно ведь так его использовать, да не побоялся Феликс! Только две несущиеся впереди квадриги миновали мету, Скорп, видно, расслабился, успокоился. Потерял нить, тонкую, напряженную, неослабевающего обычно внимания. Упустил, бедняга! А Феликс это заметил, почувствовал. И бросил своего Андремона влево. В хвост колесницы Скорпа. Корпус у коня — широкий, мощный. Едва толкнул повозку соперника на бегу. А ее занесло влево, ударило о платформу. Отшвырнуло, бросило в обратную сторону. Феликс успел стегнуть коня, уносясь. А Скорпа выбросило на ходу из развалившейся двуколки, понесло. Возница он опытный, странно, но попался на уловку соперника. Видимо, не ждал от Феликса подлости. Опыт есть опыт, чудом выхватил из-за пояса нож, обрезал вожжи. Покатился в сторону, убегая от надвигающейся угрозы.
Стремителен, неудержим бег надвигающейся колесницы. Совсем было откатился Скорп в сторону. До четверки Марка Силана далеко. Она бежит вслед за Сеяновой, по наружному кругу. А вот Калигула несется во весь опор, и удержать коней после поворота, вылетая из-за меты, летя по внутреннему кругу… Да ведь брось коней вправо, и поймаешь хвост повозки Силана! Ноги, жаль ноги у лошади, пусть и не самой лучшей в квадриге, да ведь их не поменяешь на ходу!
И все же Калигула сделал попытку приостановить бег четверки, если не свернуть вправо. Жизнь Скорпу он спас. Но копыта Инцитата все же опустились на ногу возницы в области стопы. В общем шуме вопль несчастного Скорпа никто, кроме Калигулы, не услышал. А юноше показалось, что услышал он и треск дробящихся на осколки костей. И не кровь ли брызнула из-под левого копыта коня, обрызгав Калигулу? Некогда, некогда смотреть, некогда сожалеть о несчастном. Сам виноват...
Прыгают через ров быстрые служители, бегут со стороны лож. Унести Скорпа, пока не добежала до него, сделав круг, четверка коней. А квадрига Силана движется теперь посередине дорожки. Странно ведет себя Диоклет. То влево, то вправо бросает повозку возница. Несущийся во весь опор Калигула никак не может поймать свое пространство дорожки. Не дает ему Диоклет бежать по внутренней дорожке. Застит ему и наружную временами. То вправо, то влево бросает свою четверку юноша, и с губ его срываются ругательства. Богохульство одно страшнее другого. Кричит он Диоклету: "Посторонись!". Восставшим копьем Юпитера-громовержца и железными его тестикулами обещает просверлить дырку в заднем месте негодяя-возницы...
Счастье, что не обезумели оставшиеся без Скорпа кони. Не слышно им криков хозяина, не натягивает он вожжи. Замедлила квадрига бег, и у самой меты на другом краю, была поймана служителями. Но до того счастливо обошел четверку-сироту с развалившейся повозкой Калигула, избежав приключений и неприятностей. Зато теперь ему вполне их хватает… Калигула решил рискнуть, обойти Диоклета. Сеяновы кони так и не вышли во внутренний круг. И без того у них скорость большая, а пристяжную Феликс бережет, такие ноги, как у Андремона, краше и дороже любых женских ножек. Внутренний круг опасен метой, наружный — падением скорости…
Резко потянул Калигула за постромки, взвились кони и почти остановились. Что-то услышал Диоклет, стал оборачиваться… Не знает, куда бросить повозку, закрывая Калигуле круг. А сам близок к мете, ему нужно сделать выбор. Не стал Диоклет рисковать, пустил коней по внешней стороне. Резко хлестнул Калигула Инцитата, конь понесся вперед. Каким чудом станцевала пристяжная Гая у меты по внутреннему кругу, кто знает. При бешеной скорости такой! Как не столкнулись, не изуродовали друг друга кони, ведь догнал Калигула упряжку Силана, догнал! Повинуясь центробежной силе, развернулась повозка Калигулы, и сшиблась с повозкой Диоклета. Молодость ли устояла, молитвы ли Калигулы богам о целости и сохранности колес — кто же знает! То Друзилла наколдовала, то Мемфий слезно Юпитера просил! И вот, соскочило с оси левое колесо повозки Диоклета, понеслось, звеня! Все! Конец Силановой упряжке, закончена гонка для нее. А Калигула понесся вперед, нет удержу его квадриге!
Свершилось! Он слышит эти крики, по которым тосковал. Он мечтал о них ночами, об этих волнах страсти, поклонения, любви, знакомых с детства. Голос Рима несется к нему со всех ярусов цирка; у обладателя голоса нет пола и возраста, нет одного лица, особого тембра или окраски… Это мощный рокот, взрыв, это лавина, несущаяся вниз, к нему, накрывающая его с головой...
— Калигула! Наш Калигула! Вперед, вперед, сын Германика! Вперед, слава Рима!
Крики пьянят его, окрыляют. Его узнали, Рим вспомнил и признал своим! Рим оставил даже Сеяна, и в едином порыве призывает к победе истинного сына своего, своего естественного главу и правителя! Так должно было быть, он своего добился!
Губы Калигулы шепчут, твердят, как заклинание: "Слышишь, отец! Слышишь отец! Ты это слышишь?!"…
Рука же, правая, вновь и вновь вздымается вверх и опускается на спины коней. Не до жалости теперь, когда последний круг несутся они, последний перед победой...
Мета обойдена, обойдена мета! Снова чудом вынесло их из крутого поворота на бешеной, немыслимой скорости, без потерь, как же так получается? Кони вновь сплясали вокруг Инцитата, удержанного сильной рукой, четкий полукруг, и пошли, полетели по прямой к финишу. Наравне с четверкой Сеяна! Цирк обезумел. Калигула мельком видел прыгающих вниз, орущих, бегущих ко рву людей. Мелькнула мысль о мудрости Цезаря, позаботившегося разделить коней и людей рвом, иначе сейчас он уже давил бы особо рьяных поклонников, не удержавших восторга и собственных ног...
— Германик! Германик!
Вскочив на ноги, топоча ими, хлопая в ладоши, не жалея глоток, единым мощным голосом орал, скандировал Рим забытое, казалось, овеянное былой славой, горестное имя....
Мысль о том, что никогда отец не поступил бы так, а потому стал лишь прахом в урне, лишь памятью, совпала с действием. Он знал, что не равен отцу. Но хотел, жаждал быть выше...
Взвился в воздух и опустился на шею возницы Сеяна бич. Мгновение, лишь миг, взмах крыла бабочки, легкий порыв ветра, угасший тут же...
Кто-то это увидел. Кто-то нет. Кто-то понял, как понял гневный, изрыгающий проклятия Марк Силан. Дочь его, повиснув на плече отца, вот уже целый круг удерживала сенатора от безумного бега вниз, ко рву, к скачущим лошадям. Слух ее впервые осквернили богохульства и проклятия, Юния не предполагала, что подобные словеса возможны вообще, а уж в устах сенатора… Но даже не крики ее пугали, а искаженное, страшное лицо отца, покрасневшее, мокрое, бессмысленное...
Понял и Сеян, чьи побелевшие пальцы едва ли не продавили в камне трибуны вмятины...
Феликс, чья шея украсилась кровавой полосой, вздрогнув от неожиданности, потянул за вожжи… На взмах крыла бабочки удержал рвущуюся вперед квадригу! Этого хватило Калигуле...
Его четверка вынеслась вперед и вылетела за черту, обозначавшую конец гонки!
Ревел, стонал, рыдал и плакал, смеялся до слез, кричал Circus Maximus, обретший вдруг былую свою славу...
Кто из сынов Рима, из свободных его сынов, не гордился? Победой над выскочкой Сеяном? Над труском, перед которым они гнули спину? Вот уже много лет они восхищались лишь рабами, что правили колесницами римлян. Сегодня Калигула возродил былую славу, Феликс[12] повержен, чванливый сеяновский раб, посмевший считать себя счастливым… Нельзя быть счастливым, будучи рабом! Нельзя равняться рабу с римлянином, пусть даже пролетарием, пусть даже и сеяновскому рабу!
Все это было повторено сегодня Римом, счастливым победой, не раз. И вслух, и про себя.
Немного было тех, кто сомневался.
Бледный, поникший Клавдий, дядя победителя, покинул трибуны, не ожидая других сегодняшних гонок. В лице его было нечто… не было рядом другого такого знатока лиц и их выражений. Иначе бы сказали, что Клавдий был ужален в самое сердце, и находился в крайнем смятении...
Гневный Сеян, выговаривающий все, что думал, магистрату нынешних игр.
— Только слепец не разглядел бы подлого удара, остановившего квадригу… Смысл ристалища утерян сегодня, позор! Сражение не было честным, и ты это видел, консул!
Пыхтящий, сопящий от напряжения — приходилось отказывать любимцу императора! — консул, был, по крайней мере, честен.
— Сегодня я предпочту быть слепым, нежели глухим… Ты слышишь это, правитель?
Сеян «это» слышал. Он не был глухим, а тысячекратное «Германик!», изрыгаемое цирком, могло быть, казалось, услышано и впрямь даже самым глухим...
Марк Силан, чье багровое лицо и непрекращающийся поток ругательств подпитывали тревогу дочери...
Погрустневшая отчего-то Друзилла.
— Я рада, конечно, — отвечала она расспрашивающим о причине грусти сестрам. — Как я могу не порадоваться победе Гая? Только немного страшно. Он всегда так упорно идет к цели, словно люди вокруг… Я не знаю, как бы это сказать? Я иногда думаю — он их видит?
Ей отвечали, что ее-то он видит всегда, даже если они в разлуке… Она соглашалась, кивала головой, пыталась улыбаться, но грусть оставалась с нею.
И колесница Калигулы покинула в этот день цирк, пройдя сквозь ворота победителей в числе прочих, выигравших гонки...
[1] У древних римлян цирк — место конских скачек и состязаний в скорости езды на колесницах, а впоследствии и некоторых других зрелищ (единоборства гладиаторов, травли зверей и т.п.), происходивших в известные праздничные дни и называвшихся ludi circenses. В начале существования Рима, при первых царях, таким местом было Марсово поле. Затем, как гласит предание, Луций Тарквиний Приск устроил за счёт добычи в войне с латинами особое ристалище в долине между Палатинским и Авентинским холмами. Именно оно известно под названием «Великого Цирка» (лат.Circus Maximus). Тарквиний Гордый несколько изменил расположение этого сооружения; увеличил в нём число мест для зрителей; Юлий Цезарь значительно расширил его. Нерон после знаменитого пожара, опустошившего Рим, выстроил Великий Цирк вновь с большею против прежнего роскошью; Траян и Домициан улучшили его ещё более. Последние скачки в нём происходили в 549 году.
[2] Тессеры (лат. tessera) — у древних римлян название игральной кости, марки и жетона. Тессеры агональные давали право присутствия на общественных играх. Тессеры гладиаторские имели надписи на четырех гранях: на одной обозначалось имя гладиатора (в именительном падеже), на другой имя его учителя (в родительном падеже). На третьей грани были буквы sp. (spectatus, т. е. с успехом участвовавший в нескольких представлениях, или spectavit, т. е. наблюдатель или старший), с датой месяца и дня, и на четвертой — имена консулов.
[3] Фактио́ны (лат. factiones) — партии участвующих в скачках, состязавшиеся между собой на играх в цирке (ludi circenses). Различались по своим цветам: красному (russata), голубому (venetis), зеленому (prasina) и белому (albata или сandida).
[4] Луций Тарквиний Приск, либо Тарквиний Древний (лат. Lucius Tarquinius Priscus) — пятый царь Древнего Рима. Правил с 616 по 579 до н.э. Историчность Тарквиния признаётся большинством современных историков. По предположениям некоторых из них, является наиболее вероятным основателем Рима.. По преданию, родиной царя был этрусский город Тарквинии. Настоящее имя его было Лукумон. Отец Луция Тарквиния — Демарат — переселился в Тарквинии из греческого города Коринфа, принадлежал к роду Бакхиадов.
[5]Carceres (лат.) — старт для лошадиных упряжек. Carceres представляли собой собой портик с двенадцатью арками для ворот и средним порталом. Клавдий приказал сделать мраморные carceres и золоченые меты.
[6]Funales (лат.) — две пристяжные лошади в четверке, особенно ценилась левая пристяжная, которая огибала меты.
[7] В отличие от тоги зрелого гражданина, называемой toga virilis, мальчики до 16-летнего возраста носили тогу с вышитою пурпуровою каймою (togapraetexta).
[8] Друз Юлий Цезарь (лат. Drusus Iulius Caesar), иногда — Друз Цезарь или Друз III (7 — 33 гг. н.э.) — второй сын Германика и Агриппины Старшей. К описываемому времени — также узник Тиберия, как и Нерон Цезарь. Одно время рассматривался Тиберием как наиболее вероятный преемник его власти. В 30 г. Тиберий отослал Друза с Капри в Рим, где Сенат осудил его на смерть за государственную измену. Однако казнь была отсрочена, а Друз помещён в тюрьму.В 33 году, скорее всего после смерти в ссылке от голода матери Друза, Агриппины, Тиберий отдал приказ заморить голодом и Друза. Друза в тюрьме прекратили кормить и довели до такого состояния, что он пытался сжевать свой матрас. В конце 33 года Друз умирает от истощения.
[9] Тацит, Анналы, кн. IV. «Ибо Друз, не вынося соперников и вспыльчивый от природы, в разгаре случайно возникшего между ним и Сеяном спора поднял на него руку. Тот не уступал, и он ударил его по лицу». Речь идет об инциденте между Друзом Младшим, сыном Тиберия, и Луцием Элием Сеяном, временщиком императора.
[10]Pompa (лат. pompa) — торжественное шествие в честь богов и людей. В Риме шествие отправлялось из Капитолия через форум в цирк, его открывали юноши на конях и пешком, рядами, за ними следовали bigae и quadrigae, назначенные для бега, борцы в играх, затем вооруженные плясуны и Ludii с флейтистами и кифаристами. Потом жрецы с прислугой и жертвенными животными. Наконец должностные лица, одетые в toga palmata, подобно триумфаторам, с золотыми и дубовыми венками на голове.
[11] Ко́нсул-суффе́кт (лат. consul suffectus) — особая разновидность древнеримской магистратуры консула. Если один из консулов умирал во время консулата илибыл отстранён от должности, оставшийся консул немедленно назначал выборы консула-суффекта. Суффект исполнял обязанности консула и пользовался всеми его правами до окончания срока данного консулата.
[12]Феликс(от лат. — счастливый).
Ристалище, называемое Circus maximus[1], между Палатином и Авентином, было любимейшим местом римлян. Толпа, в сей ранний час подпиравшая собой строение, выстроилась здесь с ночи. Шли горячие споры, заключались пари.
Калигула, а это именно он, одетый, как полагалось вознице, пробираясь сквозь толпу, слышал обрывки разговоров:
— Говорю я тебе, Регул, я знаю, за кем сегодняшние заезды будут… Я вчера не пожалел своих ассов, а сегодня буду богат, коли найду дурака со мной поспорить...
— Ты, Домиций, и денег своих не пожалел, на что же это? Ты же удавишься за денежку, кто этого не знает?
— Ну, ты шути, да не перегибай палку… Ты бы не побоялся бы сходить в Субуру для гаданий?
— Там, в этом квартале, ауспиций не проводят, кажется? Там все больше гадают о твоем кошельке, как бы найти слабое место, да и хвать его, а потом ищи-свищи… Теперь ясно, где ты денежки-то потерял, при чем тут бега, непонятно только?! Ты, растяпа, наши тессеры[2] не потеряй, как бы нам без игр не остаться...
— Ну, кроме воришек, завелся в квартале еще и гадатель, имени его не знает никто. Новый прорицатель, неведомых кровей, хотя я бы сказал, что он из Египта, больно он черен, да и брит на голову. Ты послушай, что он мне сказал про нынешнего победителя, и давай найдем дурака поспорить, заработаем, я ведь этому гадальщику сразу поверил...
Как ни интересно было Калигуле послушать, но останавливаться вблизи говорящих он не стал. Он пробирался поближе к стенам цирка. А толпа становилась все гуще, все труднее было продираться сквозь нее.
— Да как ты не понимаешь, — доказывал один поклонник другому. — Кто, кроме Сеяна, может позволить себе такое? Его африканцы, это не кони, это — ветер, ветер в чистом поле… Огонь из ноздрей рвется, пар вырывается, боги, а не кони. Ты не видел их, а я тебе говорю, его левая пристяжная — она станцует у мет. С такой пристяжной ему соперники не страшны. Как нет у него в Риме соперника, так и в бегах. Не веришь, поспорим, давай о закладе договариваться, мне не страшно. С Андремоном я не проиграю, говорю же, это не конь, а чудо!
«Мой Инцитат не хуже Андремона, — думал Калигула. — Жалко, что эти спорщики его не знают. Впрочем, хорошо, что не знают. И меня не многие узнают, тем более в этом наряде. Тоже неплохо. Не надо заранее настраивать соперников, пусть побудут в неведении. Всегда лучше оставаться в тени, до последнего. Поближе к концу заезда поймут, опомнятся, да поздно будет уже» .
Как явствует из этого внутреннего монолога, казалось, юноша был непоколебимо уверен как в себе, так и в возможностях своей упряжки. А между тем он знал, с каким противником имеет дело. Сегодня он встал в немыслимую рань не ради того, чтобы подслушать предсказания и прогнозы под стенами цирка. Перед состязанием поспать бы лучше, отдохнуть. Понадобятся все силы, все, какие есть. Но сон бежал от него. О новой четверке лошадей Элия Луция Сеяна говорил весь Рим, и говорил с придыханием, с нескрываемым восторгом. Хотя юноша не признавался самому себе в этом, тревога вела его к стойлам цирка. Лошадей привезли загодя, вчера, дали привыкнуть к арене. Кучера каждой factio[3] — factio russata, factio albata, factio veneta, factio prasina — проехались на двуколках по кольцу арены. Правда, раздельно, все четверки и пары каждой factio, не давая возможности соперникам оценить упряжки друг друга, не напрягая лошадей, боясь утомить. Сегодня была возможность до начала игр взглянуть на четверку Сеяна, которая была основной соперницей его собственной четверки. Именно это погнало его на рассвете в цирк...
Но поначалу он не задержался в стойлах. Не мог Калигула не обозреть места грядущей битвы. Так учил его отец.
— Если враг и местность дают возможность, изучи каждый участок земли, каждый холм, каждую ложбину. Кто знает, когда пригодится тебе это, и пригодится ли… Но если пригодится, то может, и жизнь спасет, сынок. Где-то удастся прыжок с вершины холма, где-то упадешь в ложбину — и ты жив, а враг мертв, и это — победа...
Circus maximus лежал перед ним огромным овалом. Детище Луция Тарквиния Приска[4], улучшенное и украшенное поколениями потомков.
Бесценное сокровище, дар… Память о прошлом. О прошлом героическом, исполненном мужества и доблести. Он не стал еще окончательно местом соревнования для безродных возниц, чья цель — не участие и не победа, а деньги, что выплатят за нее. Некоторые богатеют до неприличия; выкупают потом имения, ходят патрициями...
Он вдруг удивился своим мыслям. Не быть вознице патрицием, не отбелить ворона до голубиной чистоты пера...
Императорская трибуна, pulvinar, пуста. Будет пустовать и во время ристалища, слава Юпитеру-Победоносцу. Тиберий на Капри, пусть там и остается. Хорошо бы — навсегда!
Ни за что на свете не смог бы Калигула молодецки взлететь на свою колесницу, нестись вперед, к победе, под взглядом императора. Он цепенел под этим взглядом, теряя способность дышать...
Длинная и узкая платформа — spina — с полукружиями на обоих концах и стоящими на них конусообразными столбами. Это — меты. Мета у начала скачки, мета на противоположном ее конце. Несущаяся во весь опор колесница должна повернуть по кругу у мет. Четверка коней, а за ней легкая открытая повозка на двух колесах, с едва удерживающимся на ней возницей. Нужна слаженность всех вожжей, что будут привязаны к пояснице, и есть только одна рука, играющая вожжами — левая. В правой будет бич, она — помощница, но не ведущая. Повернуть на круге, не столкнувшись со столбом, само по себе нелегко, скорость ведь бешеная, и поворот крут, надо в него вписаться. А если догонишь ненароком соперника, да не удержишь коней, столкновения неизбежны. Сзади летят еще кони и повозки, в конце седьмого круга нередко скачешь по окровавленному полю среди раздавленных тел… Но последний заезд сегодня — четыре четверки, и места им хватит, даже если предположить, что… Лучше об этом не думать. Он непременно победит. Нож не понадобится, он не будет резать вожжи, поскольку летать не собирается.
На том конце полукруг строения, каменные ярусы сидений. Над ними — деревянные. По бокам здания два длинных ряда, тоже в ярусах. Камень и дерево. Ближе к земле, а значит, и к ристалищу ближе, расположатся сенаторы. Весталки займут свои места возле императорской трибуны. Патриции будут красиво смотреться на фоне белого камня своих лож в белых же туниках. Сенаторы — с пурпурной полосой. Там, на деревянных скамьях, устроятся те, что сжимают сейчас в потных руках свои тессеры — кругляши из бронзы. Это их право на зрелище, их счастье на сегодня. Это пролетарии, от proles, — потомки. Потомки, как единственное их достояние. Больше у них ничего нет. Но зато кричат они чаще гораздо громче, чем сенаторы. Глотки у них мощные, сенаторы, даже несмотря на частые упражнения в сенате, так орать не умеют… Он помнит эти крики, что встречали их с отцом. На триумфах. Словно рев воды в половодье, что сорвалась с гор весной и затопила долину, легко снося дома, повозки, деревья...
Здесь, в цирке, он может услышать эти крики в свою честь снова. Если победит. Другого места, где такое возможно, лишил его Тиберий!
Калигула передернул плечами, повернулся спиной к цирку, пошел к carceres[5]. Сегодня его место не на трибунах. Он сегодня и сам пролетарий, пожалуй, одна слава осталась — сын Германика и Агриппины, — остальное ведь отнято. Кроме жизни. Вот ею он и будет распоряжаться сегодня, пока Тиберий не отнял и это последнее.
Он прошел, прежде всего, к своим коням. Требовалось согреть душу, раздражения и злобы было довольно в нем для победы. Не хватало любви. Он шел к коням, перебирал невеселые мысли. Думал о том, что Друзилла не сможет увидеть его так, как могла бы увидеть. Если бы он мог приказывать, он приказал бы дать сестрам привилегии весталок. Ну, хотя бы эту — смотреть зрелища в цирках и амфитеатрах с лучших мест, что прописаны за сенаторами. Он бы хотел, чтоб провожали его, когда он несется на бешеном скаку мимо трибун, глаза Друзиллы. А не угасшие глаза тирана или лизоблюда-старика из сенаторов. Мелькнет на мгновение ее лицо, с румянцем, она так мило краснеет, волнуясь. На каком-нибудь из кругов — ее розовая стола, под стать румянцу. Девушка стала такой щеголихой...
Но это невозможно. Она будет там, где каменные ярусы смыкаются с деревянными. Трибуна, где плебс плюется слюной, изрыгая ругательства, сыплет проклятиями, ругает неумелых и неудачливых возниц, будет нависать прямо над нею. И над множеством других людей. Из тех, кого еще относят к лучшим людям государства. Но сами они с трудом поддерживают тающее достоинство. Они не сидят на трибунах. Они стоят. И Друзилла будет стоять, зажатая множеством тел!
Четверка его еще не была запряжена, да и правильно, рано еще. Он прошел к левой пристяжной. Постоял рядом, пытаясь настроить себя на радость. Его гордость, его Инцитат, почувствовав раздражение хозяина, фыркнул, замотал головой. Подсунул морду поближе, кося черным, с поволокой, глазом. Калигула обнял его, улыбнулся. Впервые за день...
— Что, лучший из funales[6], — сказал он вслух и громко, — победим мы сегодня?
Конь не ответил. Но отозвался verna, Мемфий, неотлучно следящий за четверкой Калигулы в эти дни, забывший о сне напрочь. Мало ли что могло случиться, особенно здесь, в конюшнях цирка? Коня могли сглазить, даже попросту — отравить, нанести увечье. А колесница? А упряжь? Надрежь постромку слегка, а она уж сама разорвется в клочья на арене. Раскрути колесо чуть-чуть, а оно на повороте слетит, гремя, калеча ноги лошадей… Да что лошади, остаться бы в живых вознице, уносимому на развалившейся вмиг двуколке. Останется жив — тоже еще не самое главное. Может быть покалечен, остаться уродом бедным на руках у несчастных близких. А уж если совсем повезло, и жив, и не покалечен, то злость-то куда девать? Ведь проиграна битва, а сколько в нее вложено сил и денег, а сколько хозяйского тщеславия и надежд!
— Конечно, победим, господин. С твоей сноровкой и таким конем победить нетрудно, чего же не победить...
Мемфий бормотал еще что-то, по-стариковски, под нос себе, но имея в виду разговор с хозяином. Калигула не слушал его. Тревога вспыхнула в нем с новой силой после слов раба. Что за кони у Сеяна? Он рывком развернулся к чужому стойлу, и весьма решительно, не допуская сомнений, двинулся к двери. Распахнул ее, прошел вперед, не обращая внимания на бросившуюся к нему чужую челядь.
А кони были — и впрямь загляденье. Он понял это сразу, бросив лишь взгляд. Его, кажется, не надо было учить, он знал все об этом с рождения. Он родился с пониманием этим в крови. Масть была — огненной. Ну да, почти что красные кони. Сухие конечности. Длинный корпус, глубокая грудь. Круп широкий. Косо поставленные плечи обеспечивают свободу движений.
Он замер, глядя на Андремона. Зависть еще не коснулась души. Левая пристяжная, что била ногой в стойло и ржала, призывая к бою, к бегу, к воле… Он был прекрасен, конь Сеяна, и не Калигула даже, а Гай Юлий Цезарь в нем, потомок достойных, великих предков, признавал достойнейшего из коней...
— Приветствую, юноша, на моей половине потомка Юлиев и Клавдиев, гордость Рима...
Голос Луция Элия Сеяна был знаком Калигуле, и хоть обладатель этого голоса не злоупотреблял никогда громкостью звука, его слышали все. Слышали хорошо. Нехотя повернулся потомок Клавдиев и Юлиев, как было сказано мгновение назад, на негромкий голос незаконного, — но истинного пока! — владетеля Рима. Полыхнуло красным. Это — одеяния Сеяна.
Сеян, как, впрочем, всегда, был одет весьма вызывающе, подчеркнуто великолепно.
«Не есть ли это признак, отличающий выскочек, властителей на миг, фаворитов», — презрительно, но и с оттенком зависти, отметил про себя Калигула. Зависть часто бывает несправедлива...
На сей раз, сегодня, сотоварищ императора облачен был в сенаторскую латиклавию. Туника, украшенная двумя широкими продольными пурпурными полосами, идущими от плеча до самого низа, едва стянута поясом. Тога прозрачна, из очень тонкой материи. Такие тоги в шутку называют "стеклянными". Чтобы сквозь стекло мягко струящейся тоги каждый мог разглядеть плавное падение пурпура на тунике. Каждый увидел цвет — красный.
Красной была кожа и сапог на высоких каблуках. Кальцей муллеус, высокая, доходящая до колен обувь, с древних времен отличительный признак первых сановников государства. Первенство в ее использовании принадлежит царям древнего Рима. Красная обувь — обувь триумфаторов!
Знаменитый перстень сверкает на пальце. Почти с голубиное яйцо в нем камень, истинный рубин. Чудный камень, совершенно особенный. Густо-красный, с пурпурным оттенком. В самой его сердцевине блестит, искрится точка. Шесть мерцающих лучей расходятся от нее под одинаковыми углами. Звезда? Рубиновая звезда на пальце Сеяна… Словно сорванная с утреннего рассветного неба… Квадрига властителя сегодня и всегда — красная. Он — из «красных», об этом кричит его одежда...
Неодобрительное выражение лица Калигулы говорило само за себя. Сотоварищу императора оно не понравилось.
— Однако не ожидал я видеть тебя, молодой человек, в подобных одеяниях, — проговорил он задумчиво. — Разве нужда заставила гордость Рима взяться за вожжи и искать победы, а с нею и денег, на ристалище? Не следовало ронять себя. Каждый, кто обратится ко мне, узнает мою щедрость. Особенно, если речь идет о таких, как ты, патрициях от основания Рима. Уважение мое к дому твоему неизмеримо огромно...
Калигула вспыхнул. Быть может, взгляд его, обращенный на Сеяна, показался правителю вызывающим. Но в ответном вызове им была превышена всякая мера.
— Прадеды мои — Гай Юлий Цезарь, и Август Октавиан, — слово «прадеды» было подчеркнуто Калигулой, — возрождали в юношах тягу к прошлому, когда доблесть на ристалище, а не одно только происхождение прославляли мужчину. Сбросив только toga praetexta[7], устремлялся каждый на игры, дабы в дни войны, которых больше, чем дней мира, не быть новичком в мужестве… Не моя вина в том, что торгаши, — и это слово тоже подчеркнул Калигула, заставив Сеяна вздрогнуть, — пришли и в цирк, как приходят к власти...
— Торгаши? — И снова голос Сеяна был негромок, но в нем была угроза. Калигула поежился даже, так она была очевидна. — Торгаши…— повторил Сеян, на сей раз задумчиво, и все же юноша почувствовал холодок в груди, и кожа рук его повлажнела. — Много у Рима разных сынов, есть среди них и торгаши… Тоже народ нужный, и пользу какую-то несет… А вот преступников государственных, удостоившихся ссылки да опалы, — таких вот немного. Когда всей семьей, того и гляди, в ссылку или в узилище угодят… Только одну и знаю такую семью в Риме, и когда тебя, юнец, разглядел, так сразу и вспомнил… Похож, что ли?
Нешуточное оскорбление поколебало всегдашнюю безмятежность Калигулы. Он привык носить маску. Она спасала его от легиона бед. Он не мог помочь братьям[8] и матери, и не стремился. Он знал, что не сможет помочь. Но значит ли это, что ему не бывало стыдно?
В этом году он одел тогу взрослого. Член императорского дома, сын великого полководца. Это не было замечено страной. Тиберий не раздавал денег народу, не устраивал праздников. Это была та же опала, а вернее, шаг до гибели...
Калигула смолчал. Смолчал, спасая себя, сестер. Они были молоды, а Тиберий стар. Они могли выжить, а выжив, стать всем.
Он знал, что струсил. Вот сегодня, ежеминутно рискуя жизнью, он докажет себе и сестрам, главное — Друзилле, что это не так, и он не боится… Ничего и никогда не боялся, и не будет бояться, только не он!!!
То, что сказал Сеян, напрочь сметало утешительные выкладки. Его семья стоит вне закона. Никто ни в чем не виноват, но так сложилось. Он должен, обязан возмутиться. Он должен быть рядом с ними...
Но он не встанет. Он будет доказывать молодечество свое здесь, в цирке. Здесь, где всем видно, какой он герой и какой мужчина. А мама, она, бедная, где-то там, на острове, затерявшемся среди волн, томится в неволе… А он молчит!
Стыд вырвался наружу, одолел его. Это сделали слова Сеяна. И маска была сброшена с лица, отброшена прочь! Он выхватил бич у кого-то из конюхов. И шагнул навстречу Сеяну.
И быть бы красной, кровавой полосе на лице у сотоварища императора в дополнение к его огненному наряду.
И если однажды в жизни Сеян стерпел пощечину[9], то не сейчас, не в этот раз… Повтора бы он не вынес! Тем более, не сын императора был перед ним, а мальчишка-патриций, щенок еще, стоящий на пороге смерти, которую дружно добыли все члены семейства не без его, Сеяна, благосклонной помощи! Да ведь и сыну императора не прошла даром его выходка...
— Ты не простишь такой обиды, сын! Ее нанесли не только тебе, но Риму! Ты — из Юлиев! Не может быть, чтоб ты простил, я учила тебя не этому! — услышал Калигула голос матери. Он знал, что она не может говорить с ним, но слышал ее явственно, словно и впрямь стоит Агриппина за спиной…
Железной твердости рука перехватила взмах бича. Калигула развернулся к новому обидчику всем телом. Он ощутил мгновенную, острую радость. В конце концов, он не был тем смельчаком, которого изображал. И лучше было бы сорвать бушующий гнев на ком-то из рабов, осмелившемся помешать члену императорской семьи взять свое… Чем на Сеяне, который гнев этот вызвал намеренно, но оставался тем, кем он и был — истинным правителем Рима. А значит — угрозой первостепенной. Не то чтобы Калигула в это страшное мгновение осознал все это четко… Но радость облегчения была, и решимость раздавить не в меру разошедшегося слугу — тоже...
Глаза, что были ему знакомы с детства, заглянули в душу. Была в них тревога, и боль была, и приказ...
Изумленный крик сорвался с уст юноши:
— Дядя! Да ты-то здесь откуда? Пусти!
Он дернулся раз, дернулся и другой, но хватка Клавдия была поистине железной. В другое время Калигула подивился бы этому обстоятельству. Не было человека слабее его дяди душой и телом, разве это не было предметом шуток, весьма нелестных, в семье? Откуда же взяться твердости руки, и тем более — намерения?
Но чувство осторожности и страха брали свое. Обретенная было решимость утекала по каплям. А сдерживающая его рука, казалось, только наливалась силой.
Он выпустил бич. Плечи поникли. Погасли глаза. Он был раздавлен. Унижен. Снова, в который уже раз, раздавлен странными обстоятельствами собственной жизни. Никогда не обрести ему уже хоть немного самоуважения.
За что ему это, о боги?..
Там, за его спиной, развернулась новая битва. Этого он уже не видел. Он брел к собственной половине конюшни, и счастье еще, что на пороге verna подхватил своего господина. Единственного мужского представителя несчастной семьи, остающегося еще на свободе. Но на воле ли? Мальчик упал на руки верного раба, едва захлопнулась дверь. Но до двери он дотерпел, бедняга. Упал не раньше, чем видели его позор. Все-таки он был Юлием по крови...
Не было сказано ни слова больше на оставленном Калигулой поле боя. И все-таки там развернулась битва. Что сказали они друг другу глазами — дядя сломленного мальчика и его лютый недруг? Наверное, многое. Ибо Сеян почувствовал стыд. Он вывел юнца из себя, и вывел намеренно. Разве не так?
Он жаждал его смерти, как и смерти всех членов этой семьи. И это правда. Он обещал когда-то если не беречь — о нет! вот уж нет! — то не быть этому несчастному семейству врагом...
Он нарушил свое обещание. Глаза друга говорили об этом, хотя сам Клавдий молчал.
Прошло несколько мгновений тяжелого обмена взглядами, прежде чем Сеян, выведенный из себя предшествующими событиями, понял причину молчания. Просто вдруг увидел собственную челядь. У многих щеки горели от восторга, а уж взоры, которыми они обменивались! Такая радость, такое счастье не каждому вдруг привалит! Быть причастным к подобным событиям. Рассказать женщине вечерком, у огня, под большой тайной, или дружку: "Видел бы ты, как они стояли друг против друга — старый волк и щенок молодой… Я, было, подумал, что молодой перегрызет глотку у нашего, больно он рвался… А наш-то, стареет, видать, коли уступил, не свернул мальчишке шею на месте, то-то Тиберия-то порадовал бы! Да откуда бы и взяться дяде щенка, помешал, юродивый, развлечься… вроде бы не ходок он по играм, да и в стойлах своих лошадок не держит, а уж ездок и вовсе никакой..."
Сеян вздохнул, глубоко, тяжко. Не глядя больше по сторонам, развернулся и вышел из конюшни восвояси.
Клавдий постоял, постоял под недоумевающими взорами. И, так и не сказав ни слова, вышел тоже.
А между тем, пока свершались одна за другой битвы в конюшнях, еще до той, самой главной, ради которой все собрались, и которая обещала быть славной… Между тем, уже стекала с Капитолия pompa[10]. Магистрат, консул-суффект[11] Публий Маммий Регул, был во главе ее. Со чадами и домочадцами. Под звуки флейт и труб ехал он на высокой колеснице, в одежде триумфатора, а вокруг него дети, клиенты, друзья… На нем — шитая золотом тога и туника, украшенная вышитыми пальмами. В руке скипетр с орлом, а позади консула стоял венчавший его золотым дубовым венцом общественный раб...
Изображения богов и людей, или, вернее, людей, причисленных к богам, плыли торжественно на носилках, на роскошных колесницах. Гай Юлий Цезарь, Гай Юлий Цезарь Октавиан… У Калигулы, казалось, была причина гордиться собой, ведь то были его предки. Но он не гордился. Длинная, весьма педантичная по характеру церемония, песнопения жрецов, музыка… Он только раздражался. Все это было своим, родным. И — бесконечно далеким. Кого здесь волновало, что правнуки Октавиана Августа, прославляемого жрецами, объявлены врагами государства? Что родная его внучка, Агриппина, безумствует, слыша плеск волн, один только плеск, изо дня в день, в своей темнице… Те, кто прославлял как богов сейчас ее деда, ее прадеда, выбросили, вычеркнули ее из жизни. Рим веселился, Рим стекал по Капитолию, шел через форум и скотный двор, входил в южные ворота цирка, Рим тоже безумствовал, но Рим ликовал! Она рыдала и билась головой о стены своей темницы, отказывалась от еды… Тюремщики боялись этой одноглазой ведьмы, и входили к ней не иначе как толпой. Чтобы насильно кормить ее, отчаявшуюся, мечтающую о голодной смерти!
Что же, Калигула не гордился предками, он давал себе слово. Слово в том, что хоть сегодня-то, сегодня Рим будет рукоплескать ему, Гаю Юлию Цезарю, потомку...
Во что бы то ни стало. Или он умрет на арене, или...
И час настал. Консул бросил белый платок на арену, подавая знак к началу игр. Среди потрясающих криков ста пятидесяти тысяч глоток, и не криков даже — воплей зрителей, вылетели из конюшен четверки; возницы, понукая их криками, наклонялись вперед, облака пыли неслись из-под копыт...
Ждать последней гонки было невмоготу. А ждать надо было. Его заезд был последним. Калигула вошел к Инцитату в стойло. Приласкал коня, тот был раздражен шумом, фыркал.
— Давай-ка, дружок, успокоимся, сказал ему Калигула. — И я, и ты. Далеко еще до нашей битвы. И не обойдут нас сегодня, раз объявлены. Найдут, сегодня найдут обязательно. Мы сегодня люди важные, мой Инцитат. Сегодня не так, как обычно, друг ты мой….
Он присел в углу стойла на песок, потом и прилег, давая отдых спине. И, утомленный сегодняшним днем, который все длился, длился, и был полон переживаний, уснул подле своего любимого коня.
Тут его и нашел Мемфий перед самым началом сражения. И растолкал не сразу. Крепок был сон Калигулы, совсем не тот, что ночью накануне. Справился с ним сон, крепкий, без сновидений молодой сон. Словно в отместку за предшествующее бодрствование.
Уж и повозился Мемфий!
— Да что же такое, — бормотал старик, дергая Калигулу то за руку, то за ногу, — никак, опоили тебя! За кем же мне смотреть надо, за конем ли, за его ли хозяином? И ушел-то ненадолго, на мгновение ушел, а тут такое…
Положим, он знал, что ушел не на мгновение. Немало мгновений подряд наблюдал он гонки, одну за другой. Не из любопытства, а вынося собственное мнение, которое надо бы преподнести хозяину сейчас. Но как? Калигула спит!
Старик и волновался, и сердился уж. Пошел на крайнюю меру. Взял спящего возницу за нос, перекрыл ноздри. Сбилось дыхание у Калигулы. Хватил он глоток воздуха ртом, да дернулся, и как даст Мемфию в лицо рукой! Сам повернулся на другой бок, всхрапнул даже при этом.
Возмущению Мемфия не было границ. Придерживая рукой покрасневшую враз скулу, оглянулся вокруг старый в поисках помощи.
В самом углу стойла стоял котелок с водой. Поили коня с вечера. Да немного и дали выпить. Ни к чему перед гонкой. Вот полноводный остаток и выплеснут был Мемфием на хозяина с крайним удовольствием! С наслаждением почти что!
Вскочил Калигула на ноги. Без криков, без метаний. Кинул быстрый взгляд вокруг: где она, опасность?
А опасности и нет никакой. Уж вывели Инцитата из стойла, и запрягают коней в двуколку. Его четверка почти готова, это он сам не готов, за что же корить Мемфия, победно оглядывающего хозяина. Пусть и с котелком в руке verna, но ведь выполнял старик свой долг, ничего не скажешь. Пусть кривится довольно.
Сопровождая Калигулу до самого выезда, говорил Мемфий. И про то, как жестко сегодня идет борьба. И как много колесниц разбилось. И как страшен у правой меты круг, потому что узок, уже левого. И как важно для Инцитата, чтоб не давил возница криком, не любит конь угроз. И про то, что зря не точили нож. Много сегодня повисших на вожжах, надо быть готовым ко всему. Оно, конечно, острый нож опасен для хозяина тоже, когда не успеет его убрать Калигула, но и повиснуть себе дороже может выйти…
Калигула качал головой, соглашаясь. Про нож отметил, отбрасывая, как ненужное: не надобно, мол, не случится.
— А что же ты мокрый такой, не обмочился ли со страху? — услышал он язвительную фразу откуда-то справа, и дернулся от гнева. — Когда не нужен нож, чего же ты уделан так, щенок породистый?
Это Феликс. Возница сеяновской четверки. Не время сейчас для стычки, безродный это прекрасно понимает. Вот и кривится обрадованно, выскочка. То, что можно Мемфию, не сойдет с рук Феликсу, конечно. Погоди, дай срок…
И вот, под крики и улюлюканье толпы вылетели четыре четверки на арену. Началось! Сотоварищ императора, Элий Луций Сеян, владелец лучшей четверки, мог позволить себе такое. Его великолепная квадрига двигалась по наружному краю дорожки. Подальше от мет, от опасности. Скорость все равно великолепная, его лошади сразу вырвались вперед. Если пойдут так и дальше, то первыми и дойдут, собственно, иначе и быть не могло. У него все всегда — лучшее, и это залог успеха. Нельзя выиграть, не рассчитав все изначально. Лучшие люди, лучшие кони. Лучшие женщины. Лучшие друзья… Он был хорошо подготовлен ко всем случайностям, он сам был создатель нужных случайностей, их повелитель....
Патриций Марк Юний Силан утирал с лица проливной пот, сидя в собственной ложе на каменной половине цирка. День был еще по-летнему жаркий. Дочь, слегка капризничая, запросила воды, холодной, и лучше — подслащенной и подкрашенной вином.
Легкая, тоненькая, вечно оживленная и щебечущая дочь радовала сердце отца. Он не отказывал ей ни в чем, баловал как только мог. Капризничает? Кого радовать старику, как не Юнию? Он послал раба за водой. Попросил Юнию дать на минуту покой, оглядеться. В конце концов, по арене несется и его четверка. Та самая, что идет вслед сейчас, прямо за квадригой Сеяна. Есть повод поволноваться, не правда ли?
Если бы патриция Марка Силана спросили, хочет ли он победы, патриций вскричал бы: "Да!" и трижды, четырежды «да!». Но слукавил бы.
Хорошие у него кони. И немало стоят хозяину. Кони золотые, только Сеяновы — лучше. И ладно, не в том дело сегодня. У его квадриги другая цель. Выбросить из борьбы мальчишку, чья славная кровь, кажется, грозит слиться с его собственной. Да только кому это нужно? Ему, Силану, сохранить бы себя и дочь от этой крови, чтобы выжить! Что слава, если с нею отнимут самое жизнь? Пусть платит эту цену, кто хочет, а Марк Силан сохранит дочери жизнь, если позволят боги. Он обращался к жрецам. Ответ ауспиции был однозначен, кто бы ее ни провел. Крови патриция Юния Силана не справиться с кровью Юлиев-Клавдиев. И дочь, и он сам обречены, если сольются два древних рода. А если не сольются, то можно избежать смерти, но ценой невероятных усилий… Вот и думай, что это за усилия, жрецы вечно говорят туманно, не договаривают...
Не лучше ли предотвратить жениховство, покалечив, а лучше — убив мальчишку? Он и сам сует голову в пасть льва, участвуя то в бегах, то в гладиаторских боях… Герой, видите ли. Подтолкнуть бы этого героя чуть-чуть, и жениха не станет, и с нею — смерти для дочери. Да и для него, Марка Силана, если верить ауспициям, она припозднится, погодит еще...
Говорил он своему вознице: главное — мальчишка! Мешать ему, каждое мгновение мешать, вызывать гнев, а с ним — и ошибки. Молодая кровь — она горячая, она свое возьмет, она подведет… Так нет, увлекся погоней. Чего же еще ждать от возницы, которого кормит арена? Мало ему денег, что дал патриций, надо угнаться и за теми, что принесет победа. В пылу гонки нашел все же взгляд патриция на мгновение, кивнул головой — мол, помню, сделаю....
Лучше бы на мету смотрел, вот она перед ним комом вырастает!
Единый вопль вырвался из уст толпы. Возница Сеяна угробил своего соперника Скорпа...
Одно мгновение, и квадрига выбыла из борьбы, но разве расскажешь это в двух словах?
Сеяновская левая пристяжная — ах, ну что за конь! И страшно ведь так его использовать, да не побоялся Феликс! Только две несущиеся впереди квадриги миновали мету, Скорп, видно, расслабился, успокоился. Потерял нить, тонкую, напряженную, неослабевающего обычно внимания. Упустил, бедняга! А Феликс это заметил, почувствовал. И бросил своего Андремона влево. В хвост колесницы Скорпа. Корпус у коня — широкий, мощный. Едва толкнул повозку соперника на бегу. А ее занесло влево, ударило о платформу. Отшвырнуло, бросило в обратную сторону. Феликс успел стегнуть коня, уносясь. А Скорпа выбросило на ходу из развалившейся двуколки, понесло. Возница он опытный, странно, но попался на уловку соперника. Видимо, не ждал от Феликса подлости. Опыт есть опыт, чудом выхватил из-за пояса нож, обрезал вожжи. Покатился в сторону, убегая от надвигающейся угрозы.
Стремителен, неудержим бег надвигающейся колесницы. Совсем было откатился Скорп в сторону. До четверки Марка Силана далеко. Она бежит вслед за Сеяновой, по наружному кругу. А вот Калигула несется во весь опор, и удержать коней после поворота, вылетая из-за меты, летя по внутреннему кругу… Да ведь брось коней вправо, и поймаешь хвост повозки Силана! Ноги, жаль ноги у лошади, пусть и не самой лучшей в квадриге, да ведь их не поменяешь на ходу!
И все же Калигула сделал попытку приостановить бег четверки, если не свернуть вправо. Жизнь Скорпу он спас. Но копыта Инцитата все же опустились на ногу возницы в области стопы. В общем шуме вопль несчастного Скорпа никто, кроме Калигулы, не услышал. А юноше показалось, что услышал он и треск дробящихся на осколки костей. И не кровь ли брызнула из-под левого копыта коня, обрызгав Калигулу? Некогда, некогда смотреть, некогда сожалеть о несчастном. Сам виноват...
Прыгают через ров быстрые служители, бегут со стороны лож. Унести Скорпа, пока не добежала до него, сделав круг, четверка коней. А квадрига Силана движется теперь посередине дорожки. Странно ведет себя Диоклет. То влево, то вправо бросает повозку возница. Несущийся во весь опор Калигула никак не может поймать свое пространство дорожки. Не дает ему Диоклет бежать по внутренней дорожке. Застит ему и наружную временами. То вправо, то влево бросает свою четверку юноша, и с губ его срываются ругательства. Богохульство одно страшнее другого. Кричит он Диоклету: "Посторонись!". Восставшим копьем Юпитера-громовержца и железными его тестикулами обещает просверлить дырку в заднем месте негодяя-возницы...
Счастье, что не обезумели оставшиеся без Скорпа кони. Не слышно им криков хозяина, не натягивает он вожжи. Замедлила квадрига бег, и у самой меты на другом краю, была поймана служителями. Но до того счастливо обошел четверку-сироту с развалившейся повозкой Калигула, избежав приключений и неприятностей. Зато теперь ему вполне их хватает… Калигула решил рискнуть, обойти Диоклета. Сеяновы кони так и не вышли во внутренний круг. И без того у них скорость большая, а пристяжную Феликс бережет, такие ноги, как у Андремона, краше и дороже любых женских ножек. Внутренний круг опасен метой, наружный — падением скорости…
Резко потянул Калигула за постромки, взвились кони и почти остановились. Что-то услышал Диоклет, стал оборачиваться… Не знает, куда бросить повозку, закрывая Калигуле круг. А сам близок к мете, ему нужно сделать выбор. Не стал Диоклет рисковать, пустил коней по внешней стороне. Резко хлестнул Калигула Инцитата, конь понесся вперед. Каким чудом станцевала пристяжная Гая у меты по внутреннему кругу, кто знает. При бешеной скорости такой! Как не столкнулись, не изуродовали друг друга кони, ведь догнал Калигула упряжку Силана, догнал! Повинуясь центробежной силе, развернулась повозка Калигулы, и сшиблась с повозкой Диоклета. Молодость ли устояла, молитвы ли Калигулы богам о целости и сохранности колес — кто же знает! То Друзилла наколдовала, то Мемфий слезно Юпитера просил! И вот, соскочило с оси левое колесо повозки Диоклета, понеслось, звеня! Все! Конец Силановой упряжке, закончена гонка для нее. А Калигула понесся вперед, нет удержу его квадриге!
Свершилось! Он слышит эти крики, по которым тосковал. Он мечтал о них ночами, об этих волнах страсти, поклонения, любви, знакомых с детства. Голос Рима несется к нему со всех ярусов цирка; у обладателя голоса нет пола и возраста, нет одного лица, особого тембра или окраски… Это мощный рокот, взрыв, это лавина, несущаяся вниз, к нему, накрывающая его с головой...
— Калигула! Наш Калигула! Вперед, вперед, сын Германика! Вперед, слава Рима!
Крики пьянят его, окрыляют. Его узнали, Рим вспомнил и признал своим! Рим оставил даже Сеяна, и в едином порыве призывает к победе истинного сына своего, своего естественного главу и правителя! Так должно было быть, он своего добился!
Губы Калигулы шепчут, твердят, как заклинание: "Слышишь, отец! Слышишь отец! Ты это слышишь?!"…
Рука же, правая, вновь и вновь вздымается вверх и опускается на спины коней. Не до жалости теперь, когда последний круг несутся они, последний перед победой...
Мета обойдена, обойдена мета! Снова чудом вынесло их из крутого поворота на бешеной, немыслимой скорости, без потерь, как же так получается? Кони вновь сплясали вокруг Инцитата, удержанного сильной рукой, четкий полукруг, и пошли, полетели по прямой к финишу. Наравне с четверкой Сеяна! Цирк обезумел. Калигула мельком видел прыгающих вниз, орущих, бегущих ко рву людей. Мелькнула мысль о мудрости Цезаря, позаботившегося разделить коней и людей рвом, иначе сейчас он уже давил бы особо рьяных поклонников, не удержавших восторга и собственных ног...
— Германик! Германик!
Вскочив на ноги, топоча ими, хлопая в ладоши, не жалея глоток, единым мощным голосом орал, скандировал Рим забытое, казалось, овеянное былой славой, горестное имя....
Мысль о том, что никогда отец не поступил бы так, а потому стал лишь прахом в урне, лишь памятью, совпала с действием. Он знал, что не равен отцу. Но хотел, жаждал быть выше...
Взвился в воздух и опустился на шею возницы Сеяна бич. Мгновение, лишь миг, взмах крыла бабочки, легкий порыв ветра, угасший тут же...
Кто-то это увидел. Кто-то нет. Кто-то понял, как понял гневный, изрыгающий проклятия Марк Силан. Дочь его, повиснув на плече отца, вот уже целый круг удерживала сенатора от безумного бега вниз, ко рву, к скачущим лошадям. Слух ее впервые осквернили богохульства и проклятия, Юния не предполагала, что подобные словеса возможны вообще, а уж в устах сенатора… Но даже не крики ее пугали, а искаженное, страшное лицо отца, покрасневшее, мокрое, бессмысленное...
Понял и Сеян, чьи побелевшие пальцы едва ли не продавили в камне трибуны вмятины...
Феликс, чья шея украсилась кровавой полосой, вздрогнув от неожиданности, потянул за вожжи… На взмах крыла бабочки удержал рвущуюся вперед квадригу! Этого хватило Калигуле...
Его четверка вынеслась вперед и вылетела за черту, обозначавшую конец гонки!
Ревел, стонал, рыдал и плакал, смеялся до слез, кричал Circus Maximus, обретший вдруг былую свою славу...
Кто из сынов Рима, из свободных его сынов, не гордился? Победой над выскочкой Сеяном? Над труском, перед которым они гнули спину? Вот уже много лет они восхищались лишь рабами, что правили колесницами римлян. Сегодня Калигула возродил былую славу, Феликс[12] повержен, чванливый сеяновский раб, посмевший считать себя счастливым… Нельзя быть счастливым, будучи рабом! Нельзя равняться рабу с римлянином, пусть даже пролетарием, пусть даже и сеяновскому рабу!
Все это было повторено сегодня Римом, счастливым победой, не раз. И вслух, и про себя.
Немного было тех, кто сомневался.
Бледный, поникший Клавдий, дядя победителя, покинул трибуны, не ожидая других сегодняшних гонок. В лице его было нечто… не было рядом другого такого знатока лиц и их выражений. Иначе бы сказали, что Клавдий был ужален в самое сердце, и находился в крайнем смятении...
Гневный Сеян, выговаривающий все, что думал, магистрату нынешних игр.
— Только слепец не разглядел бы подлого удара, остановившего квадригу… Смысл ристалища утерян сегодня, позор! Сражение не было честным, и ты это видел, консул!
Пыхтящий, сопящий от напряжения — приходилось отказывать любимцу императора! — консул, был, по крайней мере, честен.
— Сегодня я предпочту быть слепым, нежели глухим… Ты слышишь это, правитель?
Сеян «это» слышал. Он не был глухим, а тысячекратное «Германик!», изрыгаемое цирком, могло быть, казалось, услышано и впрямь даже самым глухим...
Марк Силан, чье багровое лицо и непрекращающийся поток ругательств подпитывали тревогу дочери...
Погрустневшая отчего-то Друзилла.
— Я рада, конечно, — отвечала она расспрашивающим о причине грусти сестрам. — Как я могу не порадоваться победе Гая? Только немного страшно. Он всегда так упорно идет к цели, словно люди вокруг… Я не знаю, как бы это сказать? Я иногда думаю — он их видит?
Ей отвечали, что ее-то он видит всегда, даже если они в разлуке… Она соглашалась, кивала головой, пыталась улыбаться, но грусть оставалась с нею.
И колесница Калигулы покинула в этот день цирк, пройдя сквозь ворота победителей в числе прочих, выигравших гонки...
[1] У древних римлян цирк — место конских скачек и состязаний в скорости езды на колесницах, а впоследствии и некоторых других зрелищ (единоборства гладиаторов, травли зверей и т.п.), происходивших в известные праздничные дни и называвшихся ludi circenses. В начале существования Рима, при первых царях, таким местом было Марсово поле. Затем, как гласит предание, Луций Тарквиний Приск устроил за счёт добычи в войне с латинами особое ристалище в долине между Палатинским и Авентинским холмами. Именно оно известно под названием «Великого Цирка» (лат.Circus Maximus). Тарквиний Гордый несколько изменил расположение этого сооружения; увеличил в нём число мест для зрителей; Юлий Цезарь значительно расширил его. Нерон после знаменитого пожара, опустошившего Рим, выстроил Великий Цирк вновь с большею против прежнего роскошью; Траян и Домициан улучшили его ещё более. Последние скачки в нём происходили в 549 году.
[2] Тессеры (лат. tessera) — у древних римлян название игральной кости, марки и жетона. Тессеры агональные давали право присутствия на общественных играх. Тессеры гладиаторские имели надписи на четырех гранях: на одной обозначалось имя гладиатора (в именительном падеже), на другой имя его учителя (в родительном падеже). На третьей грани были буквы sp. (spectatus, т. е. с успехом участвовавший в нескольких представлениях, или spectavit, т. е. наблюдатель или старший), с датой месяца и дня, и на четвертой — имена консулов.
[3] Фактио́ны (лат. factiones) — партии участвующих в скачках, состязавшиеся между собой на играх в цирке (ludi circenses). Различались по своим цветам: красному (russata), голубому (venetis), зеленому (prasina) и белому (albata или сandida).
[4] Луций Тарквиний Приск, либо Тарквиний Древний (лат. Lucius Tarquinius Priscus) — пятый царь Древнего Рима. Правил с 616 по 579 до н.э. Историчность Тарквиния признаётся большинством современных историков. По предположениям некоторых из них, является наиболее вероятным основателем Рима.. По преданию, родиной царя был этрусский город Тарквинии. Настоящее имя его было Лукумон. Отец Луция Тарквиния — Демарат — переселился в Тарквинии из греческого города Коринфа, принадлежал к роду Бакхиадов.
[5]Carceres (лат.) — старт для лошадиных упряжек. Carceres представляли собой собой портик с двенадцатью арками для ворот и средним порталом. Клавдий приказал сделать мраморные carceres и золоченые меты.
[6]Funales (лат.) — две пристяжные лошади в четверке, особенно ценилась левая пристяжная, которая огибала меты.
[7] В отличие от тоги зрелого гражданина, называемой toga virilis, мальчики до 16-летнего возраста носили тогу с вышитою пурпуровою каймою (togapraetexta).
[8] Друз Юлий Цезарь (лат. Drusus Iulius Caesar), иногда — Друз Цезарь или Друз III (7 — 33 гг. н.э.) — второй сын Германика и Агриппины Старшей. К описываемому времени — также узник Тиберия, как и Нерон Цезарь. Одно время рассматривался Тиберием как наиболее вероятный преемник его власти. В 30 г. Тиберий отослал Друза с Капри в Рим, где Сенат осудил его на смерть за государственную измену. Однако казнь была отсрочена, а Друз помещён в тюрьму.В 33 году, скорее всего после смерти в ссылке от голода матери Друза, Агриппины, Тиберий отдал приказ заморить голодом и Друза. Друза в тюрьме прекратили кормить и довели до такого состояния, что он пытался сжевать свой матрас. В конце 33 года Друз умирает от истощения.
[9] Тацит, Анналы, кн. IV. «Ибо Друз, не вынося соперников и вспыльчивый от природы, в разгаре случайно возникшего между ним и Сеяном спора поднял на него руку. Тот не уступал, и он ударил его по лицу». Речь идет об инциденте между Друзом Младшим, сыном Тиберия, и Луцием Элием Сеяном, временщиком императора.
[10]Pompa (лат. pompa) — торжественное шествие в честь богов и людей. В Риме шествие отправлялось из Капитолия через форум в цирк, его открывали юноши на конях и пешком, рядами, за ними следовали bigae и quadrigae, назначенные для бега, борцы в играх, затем вооруженные плясуны и Ludii с флейтистами и кифаристами. Потом жрецы с прислугой и жертвенными животными. Наконец должностные лица, одетые в toga palmata, подобно триумфаторам, с золотыми и дубовыми венками на голове.
[11] Ко́нсул-суффе́кт (лат. consul suffectus) — особая разновидность древнеримской магистратуры консула. Если один из консулов умирал во время консулата илибыл отстранён от должности, оставшийся консул немедленно назначал выборы консула-суффекта. Суффект исполнял обязанности консула и пользовался всеми его правами до окончания срока данного консулата.
[12]Феликс(от лат. — счастливый).
[Скрыть]
Регистрационный номер 0291880 выдан для произведения:
Глава 07. Цирк.
Я римлянин, ибо я в Риме и Рим во мне!
Юноша высокого роста, с бледным, бескровным лицом, на котором впалые глаза обведены были почти коричневого оттенка кожей, словно их обладатель не спал с неделю, пробирался сквозь толпу. Многие сосредотачивали на нем свои взоры и внимание. Не удивительно, впрочем, для сегодняшнего дня. А день был праздничный, сентябрьский день Римских игр, первый день, посвященный конским бегам. Юноша же был одет соответственно — как их непосредственный участник. Поверх зеленого цвета туники туловище его было обмотано ремнями, чтобы защитить тело от ударов и не оставалось торчащего куска одежды, на котором можно было бы повиснуть. В руке его был бич, а у пояса висел кривой нож; он предназначался для обрезания вожжей в случае нежелательного падения. На голове возницы была гладкая кожаная шапка, закрывавшая щеки и лоб. Люди в толпе оборачивались вслед ему не потому, что узнавали. Скорей оттого, что как раз не знали его в лицо многие. Имя юноши было отнюдь не Скорп, не Диоклет и даже не Феликс, этих тут как раз знали прекрасно. Рим любил своих героев, своих возниц.
Ристалище, называемое Circus maximus[1], между Палатином и Авентином, было любимейшим местом римлян. Толпа, в сей ранний час подпиравшая собой строение, выстроилась здесь с ночи. Шли горячие споры, заключались пари.
Калигула, а это именно он, одетый, как полагалось вознице, пробираясь сквозь толпу, слышал обрывки разговоров:
— Говорю я тебе, Регул, я знаю, за кем сегодняшние заезды будут… Я вчера не пожалел своих ассов, а сегодня буду богат, коли найду дурака со мной поспорить...
— Ты, Домиций, и денег своих не пожалел, на что же это? Ты же удавишься за денежку, кто этого не знает?
— Ну, ты шути, да не перегибай палку… Ты бы не побоялся бы сходить в Субуру для гаданий?
— Там, в этом квартале, ауспиций не проводят, кажется? Там все больше гадают о твоем кошельке, как бы найти слабое место, да и хвать его, а потом ищи-свищи… Теперь ясно, где ты денежки-то потерял, при чем тут бега, непонятно только?! Ты, растяпа, наши тессеры[2] не потеряй, как бы нам без игр не остаться...
— Ну, кроме воришек, завелся в квартале еще и гадатель, имени его не знает никто. Новый прорицатель, неведомых кровей, хотя я бы сказал, что он из Египта, больно он черен, да и брит на голову. Ты послушай, что он мне сказал про нынешнего победителя, и давай найдем дурака поспорить, заработаем, я ведь этому гадальщику сразу поверил...
Как ни интересно было Калигуле послушать, но останавливаться вблизи говорящих он не стал. Он пробирался поближе к стенам цирка. А толпа становилась все гуще, все труднее было продираться сквозь нее.
— Да как ты не понимаешь, — доказывал один поклонник другому. — Кто, кроме Сеяна, может позволить себе такое? Его африканцы, это не кони, это — ветер, ветер в чистом поле… Огонь из ноздрей рвется, пар вырывается, боги, а не кони. Ты не видел их, а я тебе говорю, его левая пристяжная — она станцует у мет. С такой пристяжной ему соперники не страшны. Как нет у него в Риме соперника, так и в бегах. Не веришь, поспорим, давай о закладе договариваться, мне не страшно. С Андремоном я не проиграю, говорю же, это не конь, а чудо!
«Мой Инцитат не хуже Андремона, — думал Калигула. — Жалко, что эти спорщики его не знают. Впрочем, хорошо, что не знают. И меня не многие узнают, тем более в этом наряде. Тоже неплохо. Не надо заранее настраивать соперников, пусть побудут в неведении. Всегда лучше оставаться в тени, до последнего. Поближе к концу заезда поймут, опомнятся, да поздно будет уже» .
Как явствует из этого внутреннего монолога, казалось, юноша был непоколебимо уверен как в себе, так и в возможностях своей упряжки. А между тем он знал, с каким противником имеет дело. Сегодня он встал в немыслимую рань не ради того, чтобы подслушать предсказания и прогнозы под стенами цирка. Перед состязанием поспать бы лучше, отдохнуть. Понадобятся все силы, все, какие есть. Но сон бежал от него. О новой четверке лошадей Элия Луция Сеяна говорил весь Рим, и говорил с придыханием, с нескрываемым восторгом. Хотя юноша не признавался самому себе в этом, тревога вела его к стойлам цирка. Лошадей привезли загодя, вчера, дали привыкнуть к арене. Кучера каждой factio[3] — factio russata, factio albata, factio veneta, factio prasina — проехались на двуколках по кольцу арены. Правда, раздельно, все четверки и пары каждой factio, не давая возможности соперникам оценить упряжки друг друга, не напрягая лошадей, боясь утомить. Сегодня была возможность до начала игр взглянуть на четверку Сеяна, которая была основной соперницей его собственной четверки. Именно это погнало его на рассвете в цирк...
Но поначалу он не задержался в стойлах. Не мог Калигула не обозреть места грядущей битвы. Так учил его отец.
— Если враг и местность дают возможность, изучи каждый участок земли, каждый холм, каждую ложбину. Кто знает, когда пригодится тебе это, и пригодится ли… Но если пригодится, то может, и жизнь спасет, сынок. Где-то удастся прыжок с вершины холма, где-то упадешь в ложбину — и ты жив, а враг мертв, и это — победа...
Circus maximus лежал перед ним огромным овалом. Детище Луция Тарквиния Приска[4], улучшенное и украшенное поколениями потомков.
Бесценное сокровище, дар… Память о прошлом. О прошлом героическом, исполненном мужества и доблести. Он не стал еще окончательно местом соревнования для безродных возниц, чья цель — не участие и не победа, а деньги, что выплатят за нее. Некоторые богатеют до неприличия; выкупают потом имения, ходят патрициями...
Он вдруг удивился своим мыслям. Не быть вознице патрицием, не отбелить ворона до голубиной чистоты пера...
Императорская трибуна, pulvinar, пуста. Будет пустовать и во время ристалища, слава Юпитеру-Победоносцу. Тиберий на Капри, пусть там и остается. Хорошо бы — навсегда!
Ни за что на свете не смог бы Калигула молодецки взлететь на свою колесницу, нестись вперед, к победе, под взглядом императора. Он цепенел под этим взглядом, теряя способность дышать...
Длинная и узкая платформа — spina — с полукружиями на обоих концах и стоящими на них конусообразными столбами. Это — меты. Мета у начала скачки, мета на противоположном ее конце. Несущаяся во весь опор колесница должна повернуть по кругу у мет. Четверка коней, а за ней легкая открытая повозка на двух колесах, с едва удерживающимся на ней возницей. Нужна слаженность всех вожжей, что будут привязаны к пояснице, и есть только одна рука, играющая вожжами — левая. В правой будет бич, она — помощница, но не ведущая. Повернуть на круге, не столкнувшись со столбом, само по себе нелегко, скорость ведь бешеная, и поворот крут, надо в него вписаться. А если догонишь ненароком соперника, да не удержишь коней, столкновения неизбежны. Сзади летят еще кони и повозки, в конце седьмого круга нередко скачешь по окровавленному полю среди раздавленных тел… Но последний заезд сегодня — четыре четверки, и места им хватит, даже если предположить, что… Лучше об этом не думать. Он непременно победит. Нож не понадобится, он не будет резать вожжи, поскольку летать не собирается.
На том конце полукруг строения, каменные ярусы сидений. Над ними — деревянные. По бокам здания два длинных ряда, тоже в ярусах. Камень и дерево. Ближе к земле, а значит, и к ристалищу ближе, расположатся сенаторы. Весталки займут свои места возле императорской трибуны. Патриции будут красиво смотреться на фоне белого камня своих лож в белых же туниках. Сенаторы — с пурпурной полосой. Там, на деревянных скамьях, устроятся те, что сжимают сейчас в потных руках свои тессеры — кругляши из бронзы. Это их право на зрелище, их счастье на сегодня. Это пролетарии, от proles, — потомки. Потомки, как единственное их достояние. Больше у них ничего нет. Но зато кричат они чаще гораздо громче, чем сенаторы. Глотки у них мощные, сенаторы, даже несмотря на частые упражнения в сенате, так орать не умеют… Он помнит эти крики, что встречали их с отцом. На триумфах. Словно рев воды в половодье, что сорвалась с гор весной и затопила долину, легко снося дома, повозки, деревья...
Здесь, в цирке, он может услышать эти крики в свою честь снова. Если победит. Другого места, где такое возможно, лишил его Тиберий!
Калигула передернул плечами, повернулся спиной к цирку, пошел к carceres[5]. Сегодня его место не на трибунах. Он сегодня и сам пролетарий, пожалуй, одна слава осталась — сын Германика и Агриппины, — остальное ведь отнято. Кроме жизни. Вот ею он и будет распоряжаться сегодня, пока Тиберий не отнял и это последнее.
Он прошел, прежде всего, к своим коням. Требовалось согреть душу, раздражения и злобы было довольно в нем для победы. Не хватало любви. Он шел к коням, перебирал невеселые мысли. Думал о том, что Друзилла не сможет увидеть его так, как могла бы увидеть. Если бы он мог приказывать, он приказал бы дать сестрам привилегии весталок. Ну, хотя бы эту — смотреть зрелища в цирках и амфитеатрах с лучших мест, что прописаны за сенаторами. Он бы хотел, чтоб провожали его, когда он несется на бешеном скаку мимо трибун, глаза Друзиллы. А не угасшие глаза тирана или лизоблюда-старика из сенаторов. Мелькнет на мгновение ее лицо, с румянцем, она так мило краснеет, волнуясь. На каком-нибудь из кругов — ее розовая стола, под стать румянцу. Девушка стала такой щеголихой...
Но это невозможно. Она будет там, где каменные ярусы смыкаются с деревянными. Трибуна, где плебс плюется слюной, изрыгая ругательства, сыплет проклятиями, ругает неумелых и неудачливых возниц, будет нависать прямо над нею. И над множеством других людей. Из тех, кого еще относят к лучшим людям государства. Но сами они с трудом поддерживают тающее достоинство. Они не сидят на трибунах. Они стоят. И Друзилла будет стоять, зажатая множеством тел!
Четверка его еще не была запряжена, да и правильно, рано еще. Он прошел к левой пристяжной. Постоял рядом, пытаясь настроить себя на радость. Его гордость, его Инцитат, почувствовав раздражение хозяина, фыркнул, замотал головой. Подсунул морду поближе, кося черным, с поволокой, глазом. Калигула обнял его, улыбнулся. Впервые за день...
— Что, лучший из funales[6], — сказал он вслух и громко, — победим мы сегодня?
Конь не ответил. Но отозвался verna, Мемфий, неотлучно следящий за четверкой Калигулы в эти дни, забывший о сне напрочь. Мало ли что могло случиться, особенно здесь, в конюшнях цирка? Коня могли сглазить, даже попросту — отравить, нанести увечье. А колесница? А упряжь? Надрежь постромку слегка, а она уж сама разорвется в клочья на арене. Раскрути колесо чуть-чуть, а оно на повороте слетит, гремя, калеча ноги лошадей… Да что лошади, остаться бы в живых вознице, уносимому на развалившейся вмиг двуколке. Останется жив — тоже еще не самое главное. Может быть покалечен, остаться уродом бедным на руках у несчастных близких. А уж если совсем повезло, и жив, и не покалечен, то злость-то куда девать? Ведь проиграна битва, а сколько в нее вложено сил и денег, а сколько хозяйского тщеславия и надежд!
— Конечно, победим, господин. С твоей сноровкой и таким конем победить нетрудно, чего же не победить...
Мемфий бормотал еще что-то, по-стариковски, под нос себе, но имея в виду разговор с хозяином. Калигула не слушал его. Тревога вспыхнула в нем с новой силой после слов раба. Что за кони у Сеяна? Он рывком развернулся к чужому стойлу, и весьма решительно, не допуская сомнений, двинулся к двери. Распахнул ее, прошел вперед, не обращая внимания на бросившуюся к нему чужую челядь.
А кони были — и впрямь загляденье. Он понял это сразу, бросив лишь взгляд. Его, кажется, не надо было учить, он знал все об этом с рождения. Он родился с пониманием этим в крови. Масть была — огненной. Ну да, почти что красные кони. Сухие конечности. Длинный корпус, глубокая грудь. Круп широкий. Косо поставленные плечи обеспечивают свободу движений.
Он замер, глядя на Андремона. Зависть еще не коснулась души. Левая пристяжная, что била ногой в стойло и ржала, призывая к бою, к бегу, к воле… Он был прекрасен, конь Сеяна, и не Калигула даже, а Гай Юлий Цезарь в нем, потомок достойных, великих предков, признавал достойнейшего из коней...
— Приветствую, юноша, на моей половине потомка Юлиев и Клавдиев, гордость Рима...
Голос Луция Элия Сеяна был знаком Калигуле, и хоть обладатель этого голоса не злоупотреблял никогда громкостью звука, его слышали все. Слышали хорошо. Нехотя повернулся потомок Клавдиев и Юлиев, как было сказано мгновение назад, на негромкий голос незаконного, — но истинного пока! — владетеля Рима. Полыхнуло красным. Это — одеяния Сеяна.
Сеян, как, впрочем, всегда, был одет весьма вызывающе, подчеркнуто великолепно.
«Не есть ли это признак, отличающий выскочек, властителей на миг, фаворитов», — презрительно, но и с оттенком зависти, отметил про себя Калигула. Зависть часто бывает несправедлива...
На сей раз, сегодня, сотоварищ императора облачен был в сенаторскую латиклавию. Туника, украшенная двумя широкими продольными пурпурными полосами, идущими от плеча до самого низа, едва стянута поясом. Тога прозрачна, из очень тонкой материи. Такие тоги в шутку называют "стеклянными". Чтобы сквозь стекло мягко струящейся тоги каждый мог разглядеть плавное падение пурпура на тунике. Каждый увидел цвет — красный.
Красной была кожа и сапог на высоких каблуках. Кальцей муллеус, высокая, доходящая до колен обувь, с древних времен отличительный признак первых сановников государства. Первенство в ее использовании принадлежит царям древнего Рима. Красная обувь — обувь триумфаторов!
Знаменитый перстень сверкает на пальце. Почти с голубиное яйцо в нем камень, истинный рубин. Чудный камень, совершенно особенный. Густо-красный, с пурпурным оттенком. В самой его сердцевине блестит, искрится точка. Шесть мерцающих лучей расходятся от нее под одинаковыми углами. Звезда? Рубиновая звезда на пальце Сеяна… Словно сорванная с утреннего рассветного неба… Квадрига властителя сегодня и всегда — красная. Он — из «красных», об этом кричит его одежда...
Неодобрительное выражение лица Калигулы говорило само за себя. Сотоварищу императора оно не понравилось.
— Однако не ожидал я видеть тебя, молодой человек, в подобных одеяниях, — проговорил он задумчиво. — Разве нужда заставила гордость Рима взяться за вожжи и искать победы, а с нею и денег, на ристалище? Не следовало ронять себя. Каждый, кто обратится ко мне, узнает мою щедрость. Особенно, если речь идет о таких, как ты, патрициях от основания Рима. Уважение мое к дому твоему неизмеримо огромно...
Калигула вспыхнул. Быть может, взгляд его, обращенный на Сеяна, показался правителю вызывающим. Но в ответном вызове им была превышена всякая мера.
— Прадеды мои — Гай Юлий Цезарь, и Август Октавиан, — слово «прадеды» было подчеркнуто Калигулой, — возрождали в юношах тягу к прошлому, когда доблесть на ристалище, а не одно только происхождение прославляли мужчину. Сбросив только toga praetexta[7], устремлялся каждый на игры, дабы в дни войны, которых больше, чем дней мира, не быть новичком в мужестве… Не моя вина в том, что торгаши, — и это слово тоже подчеркнул Калигула, заставив Сеяна вздрогнуть, — пришли и в цирк, как приходят к власти...
— Торгаши? — И снова голос Сеяна был негромок, но в нем была угроза. Калигула поежился даже, так она была очевидна. — Торгаши…— повторил Сеян, на сей раз задумчиво, и все же юноша почувствовал холодок в груди, и кожа рук его повлажнела. — Много у Рима разных сынов, есть среди них и торгаши… Тоже народ нужный, и пользу какую-то несет… А вот преступников государственных, удостоившихся ссылки да опалы, — таких вот немного. Когда всей семьей, того и гляди, в ссылку или в узилище угодят… Только одну и знаю такую семью в Риме, и когда тебя, юнец, разглядел, так сразу и вспомнил… Похож, что ли?
Нешуточное оскорбление поколебало всегдашнюю безмятежность Калигулы. Он привык носить маску. Она спасала его от легиона бед. Он не мог помочь братьям[8] и матери, и не стремился. Он знал, что не сможет помочь. Но значит ли это, что ему не бывало стыдно?
В этом году он одел тогу взрослого. Член императорского дома, сын великого полководца. Это не было замечено страной. Тиберий не раздавал денег народу, не устраивал праздников. Это была та же опала, а вернее, шаг до гибели...
Калигула смолчал. Смолчал, спасая себя, сестер. Они были молоды, а Тиберий стар. Они могли выжить, а выжив, стать всем.
Он знал, что струсил. Вот сегодня, ежеминутно рискуя жизнью, он докажет себе и сестрам, главное — Друзилле, что это не так, и он не боится… Ничего и никогда не боялся, и не будет бояться, только не он!!!
То, что сказал Сеян, напрочь сметало утешительные выкладки. Его семья стоит вне закона. Никто ни в чем не виноват, но так сложилось. Он должен, обязан возмутиться. Он должен быть рядом с ними...
Но он не встанет. Он будет доказывать молодечество свое здесь, в цирке. Здесь, где всем видно, какой он герой и какой мужчина. А мама, она, бедная, где-то там, на острове, затерявшемся среди волн, томится в неволе… А он молчит!
Стыд вырвался наружу, одолел его. Это сделали слова Сеяна. И маска была сброшена с лица, отброшена прочь! Он выхватил бич у кого-то из конюхов. И шагнул навстречу Сеяну.
И быть бы красной, кровавой полосе на лице у сотоварища императора в дополнение к его огненному наряду.
И если однажды в жизни Сеян стерпел пощечину[9], то не сейчас, не в этот раз… Повтора бы он не вынес! Тем более, не сын императора был перед ним, а мальчишка-патриций, щенок еще, стоящий на пороге смерти, которую дружно добыли все члены семейства не без его, Сеяна, благосклонной помощи! Да ведь и сыну императора не прошла даром его выходка...
— Ты не простишь такой обиды, сын! Ее нанесли не только тебе, но Риму! Ты — из Юлиев! Не может быть, чтоб ты простил, я учила тебя не этому! — услышал Калигула голос матери. Он знал, что она не может говорить с ним, но слышал ее явственно, словно и впрямь стоит Агриппина за спиной…
Железной твердости рука перехватила взмах бича. Калигула развернулся к новому обидчику всем телом. Он ощутил мгновенную, острую радость. В конце концов, он не был тем смельчаком, которого изображал. И лучше было бы сорвать бушующий гнев на ком-то из рабов, осмелившемся помешать члену императорской семьи взять свое… Чем на Сеяне, который гнев этот вызвал намеренно, но оставался тем, кем он и был — истинным правителем Рима. А значит — угрозой первостепенной. Не то чтобы Калигула в это страшное мгновение осознал все это четко… Но радость облегчения была, и решимость раздавить не в меру разошедшегося слугу — тоже...
Глаза, что были ему знакомы с детства, заглянули в душу. Была в них тревога, и боль была, и приказ...
Изумленный крик сорвался с уст юноши:
— Дядя! Да ты-то здесь откуда? Пусти!
Он дернулся раз, дернулся и другой, но хватка Клавдия была поистине железной. В другое время Калигула подивился бы этому обстоятельству. Не было человека слабее его дяди душой и телом, разве это не было предметом шуток, весьма нелестных, в семье? Откуда же взяться твердости руки, и тем более — намерения?
Но чувство осторожности и страха брали свое. Обретенная было решимость утекала по каплям. А сдерживающая его рука, казалось, только наливалась силой.
Он выпустил бич. Плечи поникли. Погасли глаза. Он был раздавлен. Унижен. Снова, в который уже раз, раздавлен странными обстоятельствами собственной жизни. Никогда не обрести ему уже хоть немного самоуважения.
За что ему это, о боги?..
Там, за его спиной, развернулась новая битва. Этого он уже не видел. Он брел к собственной половине конюшни, и счастье еще, что на пороге verna подхватил своего господина. Единственного мужского представителя несчастной семьи, остающегося еще на свободе. Но на воле ли? Мальчик упал на руки верного раба, едва захлопнулась дверь. Но до двери он дотерпел, бедняга. Упал не раньше, чем видели его позор. Все-таки он был Юлием по крови...
Не было сказано ни слова больше на оставленном Калигулой поле боя. И все-таки там развернулась битва. Что сказали они друг другу глазами — дядя сломленного мальчика и его лютый недруг? Наверное, многое. Ибо Сеян почувствовал стыд. Он вывел юнца из себя, и вывел намеренно. Разве не так?
Он жаждал его смерти, как и смерти всех членов этой семьи. И это правда. Он обещал когда-то если не беречь — о нет! вот уж нет! — то не быть этому несчастному семейству врагом...
Он нарушил свое обещание. Глаза друга говорили об этом, хотя сам Клавдий молчал.
Прошло несколько мгновений тяжелого обмена взглядами, прежде чем Сеян, выведенный из себя предшествующими событиями, понял причину молчания. Просто вдруг увидел собственную челядь. У многих щеки горели от восторга, а уж взоры, которыми они обменивались! Такая радость, такое счастье не каждому вдруг привалит! Быть причастным к подобным событиям. Рассказать женщине вечерком, у огня, под большой тайной, или дружку: "Видел бы ты, как они стояли друг против друга — старый волк и щенок молодой… Я, было, подумал, что молодой перегрызет глотку у нашего, больно он рвался… А наш-то, стареет, видать, коли уступил, не свернул мальчишке шею на месте, то-то Тиберия-то порадовал бы! Да откуда бы и взяться дяде щенка, помешал, юродивый, развлечься… вроде бы не ходок он по играм, да и в стойлах своих лошадок не держит, а уж ездок и вовсе никакой..."
Сеян вздохнул, глубоко, тяжко. Не глядя больше по сторонам, развернулся и вышел из конюшни восвояси.
Клавдий постоял, постоял под недоумевающими взорами. И, так и не сказав ни слова, вышел тоже.
А между тем, пока свершались одна за другой битвы в конюшнях, еще до той, самой главной, ради которой все собрались, и которая обещала быть славной… Между тем, уже стекала с Капитолия pompa[10]. Магистрат, консул-суффект[11] Публий Маммий Регул, был во главе ее. Со чадами и домочадцами. Под звуки флейт и труб ехал он на высокой колеснице, в одежде триумфатора, а вокруг него дети, клиенты, друзья… На нем — шитая золотом тога и туника, украшенная вышитыми пальмами. В руке скипетр с орлом, а позади консула стоял венчавший его золотым дубовым венцом общественный раб...
Изображения богов и людей, или, вернее, людей, причисленных к богам, плыли торжественно на носилках, на роскошных колесницах. Гай Юлий Цезарь, Гай Юлий Цезарь Октавиан… У Калигулы, казалось, была причина гордиться собой, ведь то были его предки. Но он не гордился. Длинная, весьма педантичная по характеру церемония, песнопения жрецов, музыка… Он только раздражался. Все это было своим, родным. И — бесконечно далеким. Кого здесь волновало, что правнуки Октавиана Августа, прославляемого жрецами, объявлены врагами государства? Что родная его внучка, Агриппина, безумствует, слыша плеск волн, один только плеск, изо дня в день, в своей темнице… Те, кто прославлял как богов сейчас ее деда, ее прадеда, выбросили, вычеркнули ее из жизни. Рим веселился, Рим стекал по Капитолию, шел через форум и скотный двор, входил в южные ворота цирка, Рим тоже безумствовал, но Рим ликовал! Она рыдала и билась головой о стены своей темницы, отказывалась от еды… Тюремщики боялись этой одноглазой ведьмы, и входили к ней не иначе как толпой. Чтобы насильно кормить ее, отчаявшуюся, мечтающую о голодной смерти!
Что же, Калигула не гордился предками, он давал себе слово. Слово в том, что хоть сегодня-то, сегодня Рим будет рукоплескать ему, Гаю Юлию Цезарю, потомку...
Во что бы то ни стало. Или он умрет на арене, или...
И час настал. Консул бросил белый платок на арену, подавая знак к началу игр. Среди потрясающих криков ста пятидесяти тысяч глоток, и не криков даже — воплей зрителей, вылетели из конюшен четверки; возницы, понукая их криками, наклонялись вперед, облака пыли неслись из-под копыт...
Ждать последней гонки было невмоготу. А ждать надо было. Его заезд был последним. Калигула вошел к Инцитату в стойло. Приласкал коня, тот был раздражен шумом, фыркал.
— Давай-ка, дружок, успокоимся, сказал ему Калигула. — И я, и ты. Далеко еще до нашей битвы. И не обойдут нас сегодня, раз объявлены. Найдут, сегодня найдут обязательно. Мы сегодня люди важные, мой Инцитат. Сегодня не так, как обычно, друг ты мой….
Он присел в углу стойла на песок, потом и прилег, давая отдых спине. И, утомленный сегодняшним днем, который все длился, длился, и был полон переживаний, уснул подле своего любимого коня.
Тут его и нашел Мемфий перед самым началом сражения. И растолкал не сразу. Крепок был сон Калигулы, совсем не тот, что ночью накануне. Справился с ним сон, крепкий, без сновидений молодой сон. Словно в отместку за предшествующее бодрствование.
Уж и повозился Мемфий!
— Да что же такое, — бормотал старик, дергая Калигулу то за руку, то за ногу, — никак, опоили тебя! За кем же мне смотреть надо, за конем ли, за его ли хозяином? И ушел-то ненадолго, на мгновение ушел, а тут такое…
Положим, он знал, что ушел не на мгновение. Немало мгновений подряд наблюдал он гонки, одну за другой. Не из любопытства, а вынося собственное мнение, которое надо бы преподнести хозяину сейчас. Но как? Калигула спит!
Старик и волновался, и сердился уж. Пошел на крайнюю меру. Взял спящего возницу за нос, перекрыл ноздри. Сбилось дыхание у Калигулы. Хватил он глоток воздуха ртом, да дернулся, и как даст Мемфию в лицо рукой! Сам повернулся на другой бок, всхрапнул даже при этом.
Возмущению Мемфия не было границ. Придерживая рукой покрасневшую враз скулу, оглянулся вокруг старый в поисках помощи.
В самом углу стойла стоял котелок с водой. Поили коня с вечера. Да немного и дали выпить. Ни к чему перед гонкой. Вот полноводный остаток и выплеснут был Мемфием на хозяина с крайним удовольствием! С наслаждением почти что!
Вскочил Калигула на ноги. Без криков, без метаний. Кинул быстрый взгляд вокруг: где она, опасность?
А опасности и нет никакой. Уж вывели Инцитата из стойла, и запрягают коней в двуколку. Его четверка почти готова, это он сам не готов, за что же корить Мемфия, победно оглядывающего хозяина. Пусть и с котелком в руке verna, но ведь выполнял старик свой долг, ничего не скажешь. Пусть кривится довольно.
Сопровождая Калигулу до самого выезда, говорил Мемфий. И про то, как жестко сегодня идет борьба. И как много колесниц разбилось. И как страшен у правой меты круг, потому что узок, уже левого. И как важно для Инцитата, чтоб не давил возница криком, не любит конь угроз. И про то, что зря не точили нож. Много сегодня повисших на вожжах, надо быть готовым ко всему. Оно, конечно, острый нож опасен для хозяина тоже, когда не успеет его убрать Калигула, но и повиснуть себе дороже может выйти…
Калигула качал головой, соглашаясь. Про нож отметил, отбрасывая, как ненужное: не надобно, мол, не случится.
— А что же ты мокрый такой, не обмочился ли со страху? — услышал он язвительную фразу откуда-то справа, и дернулся от гнева. — Когда не нужен нож, чего же ты уделан так, щенок породистый?
Это Феликс. Возница сеяновской четверки. Не время сейчас для стычки, безродный это прекрасно понимает. Вот и кривится обрадованно, выскочка. То, что можно Мемфию, не сойдет с рук Феликсу, конечно. Погоди, дай срок…
И вот, под крики и улюлюканье толпы вылетели четыре четверки на арену. Началось! Сотоварищ императора, Элий Луций Сеян, владелец лучшей четверки, мог позволить себе такое. Его великолепная квадрига двигалась по наружному краю дорожки. Подальше от мет, от опасности. Скорость все равно великолепная, его лошади сразу вырвались вперед. Если пойдут так и дальше, то первыми и дойдут, собственно, иначе и быть не могло. У него все всегда — лучшее, и это залог успеха. Нельзя выиграть, не рассчитав все изначально. Лучшие люди, лучшие кони. Лучшие женщины. Лучшие друзья… Он был хорошо подготовлен ко всем случайностям, он сам был создатель нужных случайностей, их повелитель....
Патриций Марк Юний Силан утирал с лица проливной пот, сидя в собственной ложе на каменной половине цирка. День был еще по-летнему жаркий. Дочь, слегка капризничая, запросила воды, холодной, и лучше — подслащенной и подкрашенной вином.
Легкая, тоненькая, вечно оживленная и щебечущая дочь радовала сердце отца. Он не отказывал ей ни в чем, баловал как только мог. Капризничает? Кого радовать старику, как не Юнию? Он послал раба за водой. Попросил Юнию дать на минуту покой, оглядеться. В конце концов, по арене несется и его четверка. Та самая, что идет вслед сейчас, прямо за квадригой Сеяна. Есть повод поволноваться, не правда ли?
Если бы патриция Марка Силана спросили, хочет ли он победы, патриций вскричал бы: "Да!" и трижды, четырежды «да!». Но слукавил бы.
Хорошие у него кони. И немало стоят хозяину. Кони золотые, только Сеяновы — лучше. И ладно, не в том дело сегодня. У его квадриги другая цель. Выбросить из борьбы мальчишку, чья славная кровь, кажется, грозит слиться с его собственной. Да только кому это нужно? Ему, Силану, сохранить бы себя и дочь от этой крови, чтобы выжить! Что слава, если с нею отнимут самое жизнь? Пусть платит эту цену, кто хочет, а Марк Силан сохранит дочери жизнь, если позволят боги. Он обращался к жрецам. Ответ ауспиции был однозначен, кто бы ее ни провел. Крови патриция Юния Силана не справиться с кровью Юлиев-Клавдиев. И дочь, и он сам обречены, если сольются два древних рода. А если не сольются, то можно избежать смерти, но ценой невероятных усилий… Вот и думай, что это за усилия, жрецы вечно говорят туманно, не договаривают...
Не лучше ли предотвратить жениховство, покалечив, а лучше — убив мальчишку? Он и сам сует голову в пасть льва, участвуя то в бегах, то в гладиаторских боях… Герой, видите ли. Подтолкнуть бы этого героя чуть-чуть, и жениха не станет, и с нею — смерти для дочери. Да и для него, Марка Силана, если верить ауспициям, она припозднится, погодит еще...
Говорил он своему вознице: главное — мальчишка! Мешать ему, каждое мгновение мешать, вызывать гнев, а с ним — и ошибки. Молодая кровь — она горячая, она свое возьмет, она подведет… Так нет, увлекся погоней. Чего же еще ждать от возницы, которого кормит арена? Мало ему денег, что дал патриций, надо угнаться и за теми, что принесет победа. В пылу гонки нашел все же взгляд патриция на мгновение, кивнул головой — мол, помню, сделаю....
Лучше бы на мету смотрел, вот она перед ним комом вырастает!
Единый вопль вырвался из уст толпы. Возница Сеяна угробил своего соперника Скорпа...
Одно мгновение, и квадрига выбыла из борьбы, но разве расскажешь это в двух словах?
Сеяновская левая пристяжная — ах, ну что за конь! И страшно ведь так его использовать, да не побоялся Феликс! Только две несущиеся впереди квадриги миновали мету, Скорп, видно, расслабился, успокоился. Потерял нить, тонкую, напряженную, неослабевающего обычно внимания. Упустил, бедняга! А Феликс это заметил, почувствовал. И бросил своего Андремона влево. В хвост колесницы Скорпа. Корпус у коня — широкий, мощный. Едва толкнул повозку соперника на бегу. А ее занесло влево, ударило о платформу. Отшвырнуло, бросило в обратную сторону. Феликс успел стегнуть коня, уносясь. А Скорпа выбросило на ходу из развалившейся двуколки, понесло. Возница он опытный, странно, но попался на уловку соперника. Видимо, не ждал от Феликса подлости. Опыт есть опыт, чудом выхватил из-за пояса нож, обрезал вожжи. Покатился в сторону, убегая от надвигающейся угрозы.
Стремителен, неудержим бег надвигающейся колесницы. Совсем было откатился Скорп в сторону. До четверки Марка Силана далеко. Она бежит вслед за Сеяновой, по наружному кругу. А вот Калигула несется во весь опор, и удержать коней после поворота, вылетая из-за меты, летя по внутреннему кругу… Да ведь брось коней вправо, и поймаешь хвост повозки Силана! Ноги, жаль ноги у лошади, пусть и не самой лучшей в квадриге, да ведь их не поменяешь на ходу!
И все же Калигула сделал попытку приостановить бег четверки, если не свернуть вправо. Жизнь Скорпу он спас. Но копыта Инцитата все же опустились на ногу возницы в области стопы. В общем шуме вопль несчастного Скорпа никто, кроме Калигулы, не услышал. А юноше показалось, что услышал он и треск дробящихся на осколки костей. И не кровь ли брызнула из-под левого копыта коня, обрызгав Калигулу? Некогда, некогда смотреть, некогда сожалеть о несчастном. Сам виноват...
Прыгают через ров быстрые служители, бегут со стороны лож. Унести Скорпа, пока не добежала до него, сделав круг, четверка коней. А квадрига Силана движется теперь посередине дорожки. Странно ведет себя Диоклет. То влево, то вправо бросает повозку возница. Несущийся во весь опор Калигула никак не может поймать свое пространство дорожки. Не дает ему Диоклет бежать по внутренней дорожке. Застит ему и наружную временами. То вправо, то влево бросает свою четверку юноша, и с губ его срываются ругательства. Богохульство одно страшнее другого. Кричит он Диоклету: "Посторонись!". Восставшим копьем Юпитера-громовержца и железными его тестикулами обещает просверлить дырку в заднем месте негодяя-возницы...
Счастье, что не обезумели оставшиеся без Скорпа кони. Не слышно им криков хозяина, не натягивает он вожжи. Замедлила квадрига бег, и у самой меты на другом краю, была поймана служителями. Но до того счастливо обошел четверку-сироту с развалившейся повозкой Калигула, избежав приключений и неприятностей. Зато теперь ему вполне их хватает… Калигула решил рискнуть, обойти Диоклета. Сеяновы кони так и не вышли во внутренний круг. И без того у них скорость большая, а пристяжную Феликс бережет, такие ноги, как у Андремона, краше и дороже любых женских ножек. Внутренний круг опасен метой, наружный — падением скорости…
Резко потянул Калигула за постромки, взвились кони и почти остановились. Что-то услышал Диоклет, стал оборачиваться… Не знает, куда бросить повозку, закрывая Калигуле круг. А сам близок к мете, ему нужно сделать выбор. Не стал Диоклет рисковать, пустил коней по внешней стороне. Резко хлестнул Калигула Инцитата, конь понесся вперед. Каким чудом станцевала пристяжная Гая у меты по внутреннему кругу, кто знает. При бешеной скорости такой! Как не столкнулись, не изуродовали друг друга кони, ведь догнал Калигула упряжку Силана, догнал! Повинуясь центробежной силе, развернулась повозка Калигулы, и сшиблась с повозкой Диоклета. Молодость ли устояла, молитвы ли Калигулы богам о целости и сохранности колес — кто же знает! То Друзилла наколдовала, то Мемфий слезно Юпитера просил! И вот, соскочило с оси левое колесо повозки Диоклета, понеслось, звеня! Все! Конец Силановой упряжке, закончена гонка для нее. А Калигула понесся вперед, нет удержу его квадриге!
Свершилось! Он слышит эти крики, по которым тосковал. Он мечтал о них ночами, об этих волнах страсти, поклонения, любви, знакомых с детства. Голос Рима несется к нему со всех ярусов цирка; у обладателя голоса нет пола и возраста, нет одного лица, особого тембра или окраски… Это мощный рокот, взрыв, это лавина, несущаяся вниз, к нему, накрывающая его с головой...
— Калигула! Наш Калигула! Вперед, вперед, сын Германика! Вперед, слава Рима!
Крики пьянят его, окрыляют. Его узнали, Рим вспомнил и признал своим! Рим оставил даже Сеяна, и в едином порыве призывает к победе истинного сына своего, своего естественного главу и правителя! Так должно было быть, он своего добился!
Губы Калигулы шепчут, твердят, как заклинание: "Слышишь, отец! Слышишь отец! Ты это слышишь?!"…
Рука же, правая, вновь и вновь вздымается вверх и опускается на спины коней. Не до жалости теперь, когда последний круг несутся они, последний перед победой...
Мета обойдена, обойдена мета! Снова чудом вынесло их из крутого поворота на бешеной, немыслимой скорости, без потерь, как же так получается? Кони вновь сплясали вокруг Инцитата, удержанного сильной рукой, четкий полукруг, и пошли, полетели по прямой к финишу. Наравне с четверкой Сеяна! Цирк обезумел. Калигула мельком видел прыгающих вниз, орущих, бегущих ко рву людей. Мелькнула мысль о мудрости Цезаря, позаботившегося разделить коней и людей рвом, иначе сейчас он уже давил бы особо рьяных поклонников, не удержавших восторга и собственных ног...
— Германик! Германик!
Вскочив на ноги, топоча ими, хлопая в ладоши, не жалея глоток, единым мощным голосом орал, скандировал Рим забытое, казалось, овеянное былой славой, горестное имя....
Мысль о том, что никогда отец не поступил бы так, а потому стал лишь прахом в урне, лишь памятью, совпала с действием. Он знал, что не равен отцу. Но хотел, жаждал быть выше...
Взвился в воздух и опустился на шею возницы Сеяна бич. Мгновение, лишь миг, взмах крыла бабочки, легкий порыв ветра, угасший тут же...
Кто-то это увидел. Кто-то нет. Кто-то понял, как понял гневный, изрыгающий проклятия Марк Силан. Дочь его, повиснув на плече отца, вот уже целый круг удерживала сенатора от безумного бега вниз, ко рву, к скачущим лошадям. Слух ее впервые осквернили богохульства и проклятия, Юния не предполагала, что подобные словеса возможны вообще, а уж в устах сенатора… Но даже не крики ее пугали, а искаженное, страшное лицо отца, покрасневшее, мокрое, бессмысленное...
Понял и Сеян, чьи побелевшие пальцы едва ли не продавили в камне трибуны вмятины...
Феликс, чья шея украсилась кровавой полосой, вздрогнув от неожиданности, потянул за вожжи… На взмах крыла бабочки удержал рвущуюся вперед квадригу! Этого хватило Калигуле...
Его четверка вынеслась вперед и вылетела за черту, обозначавшую конец гонки!
Ревел, стонал, рыдал и плакал, смеялся до слез, кричал Circus Maximus, обретший вдруг былую свою славу...
Кто из сынов Рима, из свободных его сынов, не гордился? Победой над выскочкой Сеяном? Над труском, перед которым они гнули спину? Вот уже много лет они восхищались лишь рабами, что правили колесницами римлян. Сегодня Калигула возродил былую славу, Феликс[12] повержен, чванливый сеяновский раб, посмевший считать себя счастливым… Нельзя быть счастливым, будучи рабом! Нельзя равняться рабу с римлянином, пусть даже пролетарием, пусть даже и сеяновскому рабу!
Все это было повторено сегодня Римом, счастливым победой, не раз. И вслух, и про себя.
Немного было тех, кто сомневался.
Бледный, поникший Клавдий, дядя победителя, покинул трибуны, не ожидая других сегодняшних гонок. В лице его было нечто… не было рядом другого такого знатока лиц и их выражений. Иначе бы сказали, что Клавдий был ужален в самое сердце, и находился в крайнем смятении...
Гневный Сеян, выговаривающий все, что думал, магистрату нынешних игр.
— Только слепец не разглядел бы подлого удара, остановившего квадригу… Смысл ристалища утерян сегодня, позор! Сражение не было честным, и ты это видел, консул!
Пыхтящий, сопящий от напряжения — приходилось отказывать любимцу императора! — консул, был, по крайней мере, честен.
— Сегодня я предпочту быть слепым, нежели глухим… Ты слышишь это, правитель?
Сеян «это» слышал. Он не был глухим, а тысячекратное «Германик!», изрыгаемое цирком, могло быть, казалось, услышано и впрямь даже самым глухим...
Марк Силан, чье багровое лицо и непрекращающийся поток ругательств подпитывали тревогу дочери...
Погрустневшая отчего-то Друзилла.
— Я рада, конечно, — отвечала она расспрашивающим о причине грусти сестрам. — Как я могу не порадоваться победе Гая? Только немного страшно. Он всегда так упорно идет к цели, словно люди вокруг… Я не знаю, как бы это сказать? Я иногда думаю — он их видит?
Ей отвечали, что ее-то он видит всегда, даже если они в разлуке… Она соглашалась, кивала головой, пыталась улыбаться, но грусть оставалась с нею.
И колесница Калигулы покинула в этот день цирк, пройдя сквозь ворота победителей в числе прочих, выигравших гонки...
[1] У древних римлян цирк — место конских скачек и состязаний в скорости езды на колесницах, а впоследствии и некоторых других зрелищ (единоборства гладиаторов, травли зверей и т.п.), происходивших в известные праздничные дни и называвшихся ludi circenses. В начале существования Рима, при первых царях, таким местом было Марсово поле. Затем, как гласит предание, Луций Тарквиний Приск устроил за счёт добычи в войне с латинами особое ристалище в долине между Палатинским и Авентинским холмами. Именно оно известно под названием «Великого Цирка» (лат.Circus Maximus). Тарквиний Гордый несколько изменил расположение этого сооружения; увеличил в нём число мест для зрителей; Юлий Цезарь значительно расширил его. Нерон после знаменитого пожара, опустошившего Рим, выстроил Великий Цирк вновь с большею против прежнего роскошью; Траян и Домициан улучшили его ещё более. Последние скачки в нём происходили в 549 году.
[2] Тессеры (лат. tessera) — у древних римлян название игральной кости, марки и жетона. Тессеры агональные давали право присутствия на общественных играх. Тессеры гладиаторские имели надписи на четырех гранях: на одной обозначалось имя гладиатора (в именительном падеже), на другой имя его учителя (в родительном падеже). На третьей грани были буквы sp. (spectatus, т. е. с успехом участвовавший в нескольких представлениях, или spectavit, т. е. наблюдатель или старший), с датой месяца и дня, и на четвертой — имена консулов.
[3] Фактио́ны (лат. factiones) — партии участвующих в скачках, состязавшиеся между собой на играх в цирке (ludi circenses). Различались по своим цветам: красному (russata), голубому (venetis), зеленому (prasina) и белому (albata или сandida).
[4] Луций Тарквиний Приск, либо Тарквиний Древний (лат. Lucius Tarquinius Priscus) — пятый царь Древнего Рима. Правил с 616 по 579 до н.э. Историчность Тарквиния признаётся большинством современных историков. По предположениям некоторых из них, является наиболее вероятным основателем Рима.. По преданию, родиной царя был этрусский город Тарквинии. Настоящее имя его было Лукумон. Отец Луция Тарквиния — Демарат — переселился в Тарквинии из греческого города Коринфа, принадлежал к роду Бакхиадов.
[5]Carceres (лат.) — старт для лошадиных упряжек. Carceres представляли собой собой портик с двенадцатью арками для ворот и средним порталом. Клавдий приказал сделать мраморные carceres и золоченые меты.
[6]Funales (лат.) — две пристяжные лошади в четверке, особенно ценилась левая пристяжная, которая огибала меты.
[7] В отличие от тоги зрелого гражданина, называемой toga virilis, мальчики до 16-летнего возраста носили тогу с вышитою пурпуровою каймою (togapraetexta).
[8] Друз Юлий Цезарь (лат. Drusus Iulius Caesar), иногда — Друз Цезарь или Друз III (7 — 33 гг. н.э.) — второй сын Германика и Агриппины Старшей. К описываемому времени — также узник Тиберия, как и Нерон Цезарь. Одно время рассматривался Тиберием как наиболее вероятный преемник его власти. В 30 г. Тиберий отослал Друза с Капри в Рим, где Сенат осудил его на смерть за государственную измену. Однако казнь была отсрочена, а Друз помещён в тюрьму.В 33 году, скорее всего после смерти в ссылке от голода матери Друза, Агриппины, Тиберий отдал приказ заморить голодом и Друза. Друза в тюрьме прекратили кормить и довели до такого состояния, что он пытался сжевать свой матрас. В конце 33 года Друз умирает от истощения.
[9] Тацит, Анналы, кн. IV. «Ибо Друз, не вынося соперников и вспыльчивый от природы, в разгаре случайно возникшего между ним и Сеяном спора поднял на него руку. Тот не уступал, и он ударил его по лицу». Речь идет об инциденте между Друзом Младшим, сыном Тиберия, и Луцием Элием Сеяном, временщиком императора.
[10]Pompa (лат. pompa) — торжественное шествие в честь богов и людей. В Риме шествие отправлялось из Капитолия через форум в цирк, его открывали юноши на конях и пешком, рядами, за ними следовали bigae и quadrigae, назначенные для бега, борцы в играх, затем вооруженные плясуны и Ludii с флейтистами и кифаристами. Потом жрецы с прислугой и жертвенными животными. Наконец должностные лица, одетые в toga palmata, подобно триумфаторам, с золотыми и дубовыми венками на голове.
[11] Ко́нсул-суффе́кт (лат. consul suffectus) — особая разновидность древнеримской магистратуры консула. Если один из консулов умирал во время консулата илибыл отстранён от должности, оставшийся консул немедленно назначал выборы консула-суффекта. Суффект исполнял обязанности консула и пользовался всеми его правами до окончания срока данного консулата.
[12]Феликс(от лат. — счастливый).
Ристалище, называемое Circus maximus[1], между Палатином и Авентином, было любимейшим местом римлян. Толпа, в сей ранний час подпиравшая собой строение, выстроилась здесь с ночи. Шли горячие споры, заключались пари.
Калигула, а это именно он, одетый, как полагалось вознице, пробираясь сквозь толпу, слышал обрывки разговоров:
— Говорю я тебе, Регул, я знаю, за кем сегодняшние заезды будут… Я вчера не пожалел своих ассов, а сегодня буду богат, коли найду дурака со мной поспорить...
— Ты, Домиций, и денег своих не пожалел, на что же это? Ты же удавишься за денежку, кто этого не знает?
— Ну, ты шути, да не перегибай палку… Ты бы не побоялся бы сходить в Субуру для гаданий?
— Там, в этом квартале, ауспиций не проводят, кажется? Там все больше гадают о твоем кошельке, как бы найти слабое место, да и хвать его, а потом ищи-свищи… Теперь ясно, где ты денежки-то потерял, при чем тут бега, непонятно только?! Ты, растяпа, наши тессеры[2] не потеряй, как бы нам без игр не остаться...
— Ну, кроме воришек, завелся в квартале еще и гадатель, имени его не знает никто. Новый прорицатель, неведомых кровей, хотя я бы сказал, что он из Египта, больно он черен, да и брит на голову. Ты послушай, что он мне сказал про нынешнего победителя, и давай найдем дурака поспорить, заработаем, я ведь этому гадальщику сразу поверил...
Как ни интересно было Калигуле послушать, но останавливаться вблизи говорящих он не стал. Он пробирался поближе к стенам цирка. А толпа становилась все гуще, все труднее было продираться сквозь нее.
— Да как ты не понимаешь, — доказывал один поклонник другому. — Кто, кроме Сеяна, может позволить себе такое? Его африканцы, это не кони, это — ветер, ветер в чистом поле… Огонь из ноздрей рвется, пар вырывается, боги, а не кони. Ты не видел их, а я тебе говорю, его левая пристяжная — она станцует у мет. С такой пристяжной ему соперники не страшны. Как нет у него в Риме соперника, так и в бегах. Не веришь, поспорим, давай о закладе договариваться, мне не страшно. С Андремоном я не проиграю, говорю же, это не конь, а чудо!
«Мой Инцитат не хуже Андремона, — думал Калигула. — Жалко, что эти спорщики его не знают. Впрочем, хорошо, что не знают. И меня не многие узнают, тем более в этом наряде. Тоже неплохо. Не надо заранее настраивать соперников, пусть побудут в неведении. Всегда лучше оставаться в тени, до последнего. Поближе к концу заезда поймут, опомнятся, да поздно будет уже» .
Как явствует из этого внутреннего монолога, казалось, юноша был непоколебимо уверен как в себе, так и в возможностях своей упряжки. А между тем он знал, с каким противником имеет дело. Сегодня он встал в немыслимую рань не ради того, чтобы подслушать предсказания и прогнозы под стенами цирка. Перед состязанием поспать бы лучше, отдохнуть. Понадобятся все силы, все, какие есть. Но сон бежал от него. О новой четверке лошадей Элия Луция Сеяна говорил весь Рим, и говорил с придыханием, с нескрываемым восторгом. Хотя юноша не признавался самому себе в этом, тревога вела его к стойлам цирка. Лошадей привезли загодя, вчера, дали привыкнуть к арене. Кучера каждой factio[3] — factio russata, factio albata, factio veneta, factio prasina — проехались на двуколках по кольцу арены. Правда, раздельно, все четверки и пары каждой factio, не давая возможности соперникам оценить упряжки друг друга, не напрягая лошадей, боясь утомить. Сегодня была возможность до начала игр взглянуть на четверку Сеяна, которая была основной соперницей его собственной четверки. Именно это погнало его на рассвете в цирк...
Но поначалу он не задержался в стойлах. Не мог Калигула не обозреть места грядущей битвы. Так учил его отец.
— Если враг и местность дают возможность, изучи каждый участок земли, каждый холм, каждую ложбину. Кто знает, когда пригодится тебе это, и пригодится ли… Но если пригодится, то может, и жизнь спасет, сынок. Где-то удастся прыжок с вершины холма, где-то упадешь в ложбину — и ты жив, а враг мертв, и это — победа...
Circus maximus лежал перед ним огромным овалом. Детище Луция Тарквиния Приска[4], улучшенное и украшенное поколениями потомков.
Бесценное сокровище, дар… Память о прошлом. О прошлом героическом, исполненном мужества и доблести. Он не стал еще окончательно местом соревнования для безродных возниц, чья цель — не участие и не победа, а деньги, что выплатят за нее. Некоторые богатеют до неприличия; выкупают потом имения, ходят патрициями...
Он вдруг удивился своим мыслям. Не быть вознице патрицием, не отбелить ворона до голубиной чистоты пера...
Императорская трибуна, pulvinar, пуста. Будет пустовать и во время ристалища, слава Юпитеру-Победоносцу. Тиберий на Капри, пусть там и остается. Хорошо бы — навсегда!
Ни за что на свете не смог бы Калигула молодецки взлететь на свою колесницу, нестись вперед, к победе, под взглядом императора. Он цепенел под этим взглядом, теряя способность дышать...
Длинная и узкая платформа — spina — с полукружиями на обоих концах и стоящими на них конусообразными столбами. Это — меты. Мета у начала скачки, мета на противоположном ее конце. Несущаяся во весь опор колесница должна повернуть по кругу у мет. Четверка коней, а за ней легкая открытая повозка на двух колесах, с едва удерживающимся на ней возницей. Нужна слаженность всех вожжей, что будут привязаны к пояснице, и есть только одна рука, играющая вожжами — левая. В правой будет бич, она — помощница, но не ведущая. Повернуть на круге, не столкнувшись со столбом, само по себе нелегко, скорость ведь бешеная, и поворот крут, надо в него вписаться. А если догонишь ненароком соперника, да не удержишь коней, столкновения неизбежны. Сзади летят еще кони и повозки, в конце седьмого круга нередко скачешь по окровавленному полю среди раздавленных тел… Но последний заезд сегодня — четыре четверки, и места им хватит, даже если предположить, что… Лучше об этом не думать. Он непременно победит. Нож не понадобится, он не будет резать вожжи, поскольку летать не собирается.
На том конце полукруг строения, каменные ярусы сидений. Над ними — деревянные. По бокам здания два длинных ряда, тоже в ярусах. Камень и дерево. Ближе к земле, а значит, и к ристалищу ближе, расположатся сенаторы. Весталки займут свои места возле императорской трибуны. Патриции будут красиво смотреться на фоне белого камня своих лож в белых же туниках. Сенаторы — с пурпурной полосой. Там, на деревянных скамьях, устроятся те, что сжимают сейчас в потных руках свои тессеры — кругляши из бронзы. Это их право на зрелище, их счастье на сегодня. Это пролетарии, от proles, — потомки. Потомки, как единственное их достояние. Больше у них ничего нет. Но зато кричат они чаще гораздо громче, чем сенаторы. Глотки у них мощные, сенаторы, даже несмотря на частые упражнения в сенате, так орать не умеют… Он помнит эти крики, что встречали их с отцом. На триумфах. Словно рев воды в половодье, что сорвалась с гор весной и затопила долину, легко снося дома, повозки, деревья...
Здесь, в цирке, он может услышать эти крики в свою честь снова. Если победит. Другого места, где такое возможно, лишил его Тиберий!
Калигула передернул плечами, повернулся спиной к цирку, пошел к carceres[5]. Сегодня его место не на трибунах. Он сегодня и сам пролетарий, пожалуй, одна слава осталась — сын Германика и Агриппины, — остальное ведь отнято. Кроме жизни. Вот ею он и будет распоряжаться сегодня, пока Тиберий не отнял и это последнее.
Он прошел, прежде всего, к своим коням. Требовалось согреть душу, раздражения и злобы было довольно в нем для победы. Не хватало любви. Он шел к коням, перебирал невеселые мысли. Думал о том, что Друзилла не сможет увидеть его так, как могла бы увидеть. Если бы он мог приказывать, он приказал бы дать сестрам привилегии весталок. Ну, хотя бы эту — смотреть зрелища в цирках и амфитеатрах с лучших мест, что прописаны за сенаторами. Он бы хотел, чтоб провожали его, когда он несется на бешеном скаку мимо трибун, глаза Друзиллы. А не угасшие глаза тирана или лизоблюда-старика из сенаторов. Мелькнет на мгновение ее лицо, с румянцем, она так мило краснеет, волнуясь. На каком-нибудь из кругов — ее розовая стола, под стать румянцу. Девушка стала такой щеголихой...
Но это невозможно. Она будет там, где каменные ярусы смыкаются с деревянными. Трибуна, где плебс плюется слюной, изрыгая ругательства, сыплет проклятиями, ругает неумелых и неудачливых возниц, будет нависать прямо над нею. И над множеством других людей. Из тех, кого еще относят к лучшим людям государства. Но сами они с трудом поддерживают тающее достоинство. Они не сидят на трибунах. Они стоят. И Друзилла будет стоять, зажатая множеством тел!
Четверка его еще не была запряжена, да и правильно, рано еще. Он прошел к левой пристяжной. Постоял рядом, пытаясь настроить себя на радость. Его гордость, его Инцитат, почувствовав раздражение хозяина, фыркнул, замотал головой. Подсунул морду поближе, кося черным, с поволокой, глазом. Калигула обнял его, улыбнулся. Впервые за день...
— Что, лучший из funales[6], — сказал он вслух и громко, — победим мы сегодня?
Конь не ответил. Но отозвался verna, Мемфий, неотлучно следящий за четверкой Калигулы в эти дни, забывший о сне напрочь. Мало ли что могло случиться, особенно здесь, в конюшнях цирка? Коня могли сглазить, даже попросту — отравить, нанести увечье. А колесница? А упряжь? Надрежь постромку слегка, а она уж сама разорвется в клочья на арене. Раскрути колесо чуть-чуть, а оно на повороте слетит, гремя, калеча ноги лошадей… Да что лошади, остаться бы в живых вознице, уносимому на развалившейся вмиг двуколке. Останется жив — тоже еще не самое главное. Может быть покалечен, остаться уродом бедным на руках у несчастных близких. А уж если совсем повезло, и жив, и не покалечен, то злость-то куда девать? Ведь проиграна битва, а сколько в нее вложено сил и денег, а сколько хозяйского тщеславия и надежд!
— Конечно, победим, господин. С твоей сноровкой и таким конем победить нетрудно, чего же не победить...
Мемфий бормотал еще что-то, по-стариковски, под нос себе, но имея в виду разговор с хозяином. Калигула не слушал его. Тревога вспыхнула в нем с новой силой после слов раба. Что за кони у Сеяна? Он рывком развернулся к чужому стойлу, и весьма решительно, не допуская сомнений, двинулся к двери. Распахнул ее, прошел вперед, не обращая внимания на бросившуюся к нему чужую челядь.
А кони были — и впрямь загляденье. Он понял это сразу, бросив лишь взгляд. Его, кажется, не надо было учить, он знал все об этом с рождения. Он родился с пониманием этим в крови. Масть была — огненной. Ну да, почти что красные кони. Сухие конечности. Длинный корпус, глубокая грудь. Круп широкий. Косо поставленные плечи обеспечивают свободу движений.
Он замер, глядя на Андремона. Зависть еще не коснулась души. Левая пристяжная, что била ногой в стойло и ржала, призывая к бою, к бегу, к воле… Он был прекрасен, конь Сеяна, и не Калигула даже, а Гай Юлий Цезарь в нем, потомок достойных, великих предков, признавал достойнейшего из коней...
— Приветствую, юноша, на моей половине потомка Юлиев и Клавдиев, гордость Рима...
Голос Луция Элия Сеяна был знаком Калигуле, и хоть обладатель этого голоса не злоупотреблял никогда громкостью звука, его слышали все. Слышали хорошо. Нехотя повернулся потомок Клавдиев и Юлиев, как было сказано мгновение назад, на негромкий голос незаконного, — но истинного пока! — владетеля Рима. Полыхнуло красным. Это — одеяния Сеяна.
Сеян, как, впрочем, всегда, был одет весьма вызывающе, подчеркнуто великолепно.
«Не есть ли это признак, отличающий выскочек, властителей на миг, фаворитов», — презрительно, но и с оттенком зависти, отметил про себя Калигула. Зависть часто бывает несправедлива...
На сей раз, сегодня, сотоварищ императора облачен был в сенаторскую латиклавию. Туника, украшенная двумя широкими продольными пурпурными полосами, идущими от плеча до самого низа, едва стянута поясом. Тога прозрачна, из очень тонкой материи. Такие тоги в шутку называют "стеклянными". Чтобы сквозь стекло мягко струящейся тоги каждый мог разглядеть плавное падение пурпура на тунике. Каждый увидел цвет — красный.
Красной была кожа и сапог на высоких каблуках. Кальцей муллеус, высокая, доходящая до колен обувь, с древних времен отличительный признак первых сановников государства. Первенство в ее использовании принадлежит царям древнего Рима. Красная обувь — обувь триумфаторов!
Знаменитый перстень сверкает на пальце. Почти с голубиное яйцо в нем камень, истинный рубин. Чудный камень, совершенно особенный. Густо-красный, с пурпурным оттенком. В самой его сердцевине блестит, искрится точка. Шесть мерцающих лучей расходятся от нее под одинаковыми углами. Звезда? Рубиновая звезда на пальце Сеяна… Словно сорванная с утреннего рассветного неба… Квадрига властителя сегодня и всегда — красная. Он — из «красных», об этом кричит его одежда...
Неодобрительное выражение лица Калигулы говорило само за себя. Сотоварищу императора оно не понравилось.
— Однако не ожидал я видеть тебя, молодой человек, в подобных одеяниях, — проговорил он задумчиво. — Разве нужда заставила гордость Рима взяться за вожжи и искать победы, а с нею и денег, на ристалище? Не следовало ронять себя. Каждый, кто обратится ко мне, узнает мою щедрость. Особенно, если речь идет о таких, как ты, патрициях от основания Рима. Уважение мое к дому твоему неизмеримо огромно...
Калигула вспыхнул. Быть может, взгляд его, обращенный на Сеяна, показался правителю вызывающим. Но в ответном вызове им была превышена всякая мера.
— Прадеды мои — Гай Юлий Цезарь, и Август Октавиан, — слово «прадеды» было подчеркнуто Калигулой, — возрождали в юношах тягу к прошлому, когда доблесть на ристалище, а не одно только происхождение прославляли мужчину. Сбросив только toga praetexta[7], устремлялся каждый на игры, дабы в дни войны, которых больше, чем дней мира, не быть новичком в мужестве… Не моя вина в том, что торгаши, — и это слово тоже подчеркнул Калигула, заставив Сеяна вздрогнуть, — пришли и в цирк, как приходят к власти...
— Торгаши? — И снова голос Сеяна был негромок, но в нем была угроза. Калигула поежился даже, так она была очевидна. — Торгаши…— повторил Сеян, на сей раз задумчиво, и все же юноша почувствовал холодок в груди, и кожа рук его повлажнела. — Много у Рима разных сынов, есть среди них и торгаши… Тоже народ нужный, и пользу какую-то несет… А вот преступников государственных, удостоившихся ссылки да опалы, — таких вот немного. Когда всей семьей, того и гляди, в ссылку или в узилище угодят… Только одну и знаю такую семью в Риме, и когда тебя, юнец, разглядел, так сразу и вспомнил… Похож, что ли?
Нешуточное оскорбление поколебало всегдашнюю безмятежность Калигулы. Он привык носить маску. Она спасала его от легиона бед. Он не мог помочь братьям[8] и матери, и не стремился. Он знал, что не сможет помочь. Но значит ли это, что ему не бывало стыдно?
В этом году он одел тогу взрослого. Член императорского дома, сын великого полководца. Это не было замечено страной. Тиберий не раздавал денег народу, не устраивал праздников. Это была та же опала, а вернее, шаг до гибели...
Калигула смолчал. Смолчал, спасая себя, сестер. Они были молоды, а Тиберий стар. Они могли выжить, а выжив, стать всем.
Он знал, что струсил. Вот сегодня, ежеминутно рискуя жизнью, он докажет себе и сестрам, главное — Друзилле, что это не так, и он не боится… Ничего и никогда не боялся, и не будет бояться, только не он!!!
То, что сказал Сеян, напрочь сметало утешительные выкладки. Его семья стоит вне закона. Никто ни в чем не виноват, но так сложилось. Он должен, обязан возмутиться. Он должен быть рядом с ними...
Но он не встанет. Он будет доказывать молодечество свое здесь, в цирке. Здесь, где всем видно, какой он герой и какой мужчина. А мама, она, бедная, где-то там, на острове, затерявшемся среди волн, томится в неволе… А он молчит!
Стыд вырвался наружу, одолел его. Это сделали слова Сеяна. И маска была сброшена с лица, отброшена прочь! Он выхватил бич у кого-то из конюхов. И шагнул навстречу Сеяну.
И быть бы красной, кровавой полосе на лице у сотоварища императора в дополнение к его огненному наряду.
И если однажды в жизни Сеян стерпел пощечину[9], то не сейчас, не в этот раз… Повтора бы он не вынес! Тем более, не сын императора был перед ним, а мальчишка-патриций, щенок еще, стоящий на пороге смерти, которую дружно добыли все члены семейства не без его, Сеяна, благосклонной помощи! Да ведь и сыну императора не прошла даром его выходка...
— Ты не простишь такой обиды, сын! Ее нанесли не только тебе, но Риму! Ты — из Юлиев! Не может быть, чтоб ты простил, я учила тебя не этому! — услышал Калигула голос матери. Он знал, что она не может говорить с ним, но слышал ее явственно, словно и впрямь стоит Агриппина за спиной…
Железной твердости рука перехватила взмах бича. Калигула развернулся к новому обидчику всем телом. Он ощутил мгновенную, острую радость. В конце концов, он не был тем смельчаком, которого изображал. И лучше было бы сорвать бушующий гнев на ком-то из рабов, осмелившемся помешать члену императорской семьи взять свое… Чем на Сеяне, который гнев этот вызвал намеренно, но оставался тем, кем он и был — истинным правителем Рима. А значит — угрозой первостепенной. Не то чтобы Калигула в это страшное мгновение осознал все это четко… Но радость облегчения была, и решимость раздавить не в меру разошедшегося слугу — тоже...
Глаза, что были ему знакомы с детства, заглянули в душу. Была в них тревога, и боль была, и приказ...
Изумленный крик сорвался с уст юноши:
— Дядя! Да ты-то здесь откуда? Пусти!
Он дернулся раз, дернулся и другой, но хватка Клавдия была поистине железной. В другое время Калигула подивился бы этому обстоятельству. Не было человека слабее его дяди душой и телом, разве это не было предметом шуток, весьма нелестных, в семье? Откуда же взяться твердости руки, и тем более — намерения?
Но чувство осторожности и страха брали свое. Обретенная было решимость утекала по каплям. А сдерживающая его рука, казалось, только наливалась силой.
Он выпустил бич. Плечи поникли. Погасли глаза. Он был раздавлен. Унижен. Снова, в который уже раз, раздавлен странными обстоятельствами собственной жизни. Никогда не обрести ему уже хоть немного самоуважения.
За что ему это, о боги?..
Там, за его спиной, развернулась новая битва. Этого он уже не видел. Он брел к собственной половине конюшни, и счастье еще, что на пороге verna подхватил своего господина. Единственного мужского представителя несчастной семьи, остающегося еще на свободе. Но на воле ли? Мальчик упал на руки верного раба, едва захлопнулась дверь. Но до двери он дотерпел, бедняга. Упал не раньше, чем видели его позор. Все-таки он был Юлием по крови...
Не было сказано ни слова больше на оставленном Калигулой поле боя. И все-таки там развернулась битва. Что сказали они друг другу глазами — дядя сломленного мальчика и его лютый недруг? Наверное, многое. Ибо Сеян почувствовал стыд. Он вывел юнца из себя, и вывел намеренно. Разве не так?
Он жаждал его смерти, как и смерти всех членов этой семьи. И это правда. Он обещал когда-то если не беречь — о нет! вот уж нет! — то не быть этому несчастному семейству врагом...
Он нарушил свое обещание. Глаза друга говорили об этом, хотя сам Клавдий молчал.
Прошло несколько мгновений тяжелого обмена взглядами, прежде чем Сеян, выведенный из себя предшествующими событиями, понял причину молчания. Просто вдруг увидел собственную челядь. У многих щеки горели от восторга, а уж взоры, которыми они обменивались! Такая радость, такое счастье не каждому вдруг привалит! Быть причастным к подобным событиям. Рассказать женщине вечерком, у огня, под большой тайной, или дружку: "Видел бы ты, как они стояли друг против друга — старый волк и щенок молодой… Я, было, подумал, что молодой перегрызет глотку у нашего, больно он рвался… А наш-то, стареет, видать, коли уступил, не свернул мальчишке шею на месте, то-то Тиберия-то порадовал бы! Да откуда бы и взяться дяде щенка, помешал, юродивый, развлечься… вроде бы не ходок он по играм, да и в стойлах своих лошадок не держит, а уж ездок и вовсе никакой..."
Сеян вздохнул, глубоко, тяжко. Не глядя больше по сторонам, развернулся и вышел из конюшни восвояси.
Клавдий постоял, постоял под недоумевающими взорами. И, так и не сказав ни слова, вышел тоже.
А между тем, пока свершались одна за другой битвы в конюшнях, еще до той, самой главной, ради которой все собрались, и которая обещала быть славной… Между тем, уже стекала с Капитолия pompa[10]. Магистрат, консул-суффект[11] Публий Маммий Регул, был во главе ее. Со чадами и домочадцами. Под звуки флейт и труб ехал он на высокой колеснице, в одежде триумфатора, а вокруг него дети, клиенты, друзья… На нем — шитая золотом тога и туника, украшенная вышитыми пальмами. В руке скипетр с орлом, а позади консула стоял венчавший его золотым дубовым венцом общественный раб...
Изображения богов и людей, или, вернее, людей, причисленных к богам, плыли торжественно на носилках, на роскошных колесницах. Гай Юлий Цезарь, Гай Юлий Цезарь Октавиан… У Калигулы, казалось, была причина гордиться собой, ведь то были его предки. Но он не гордился. Длинная, весьма педантичная по характеру церемония, песнопения жрецов, музыка… Он только раздражался. Все это было своим, родным. И — бесконечно далеким. Кого здесь волновало, что правнуки Октавиана Августа, прославляемого жрецами, объявлены врагами государства? Что родная его внучка, Агриппина, безумствует, слыша плеск волн, один только плеск, изо дня в день, в своей темнице… Те, кто прославлял как богов сейчас ее деда, ее прадеда, выбросили, вычеркнули ее из жизни. Рим веселился, Рим стекал по Капитолию, шел через форум и скотный двор, входил в южные ворота цирка, Рим тоже безумствовал, но Рим ликовал! Она рыдала и билась головой о стены своей темницы, отказывалась от еды… Тюремщики боялись этой одноглазой ведьмы, и входили к ней не иначе как толпой. Чтобы насильно кормить ее, отчаявшуюся, мечтающую о голодной смерти!
Что же, Калигула не гордился предками, он давал себе слово. Слово в том, что хоть сегодня-то, сегодня Рим будет рукоплескать ему, Гаю Юлию Цезарю, потомку...
Во что бы то ни стало. Или он умрет на арене, или...
И час настал. Консул бросил белый платок на арену, подавая знак к началу игр. Среди потрясающих криков ста пятидесяти тысяч глоток, и не криков даже — воплей зрителей, вылетели из конюшен четверки; возницы, понукая их криками, наклонялись вперед, облака пыли неслись из-под копыт...
Ждать последней гонки было невмоготу. А ждать надо было. Его заезд был последним. Калигула вошел к Инцитату в стойло. Приласкал коня, тот был раздражен шумом, фыркал.
— Давай-ка, дружок, успокоимся, сказал ему Калигула. — И я, и ты. Далеко еще до нашей битвы. И не обойдут нас сегодня, раз объявлены. Найдут, сегодня найдут обязательно. Мы сегодня люди важные, мой Инцитат. Сегодня не так, как обычно, друг ты мой….
Он присел в углу стойла на песок, потом и прилег, давая отдых спине. И, утомленный сегодняшним днем, который все длился, длился, и был полон переживаний, уснул подле своего любимого коня.
Тут его и нашел Мемфий перед самым началом сражения. И растолкал не сразу. Крепок был сон Калигулы, совсем не тот, что ночью накануне. Справился с ним сон, крепкий, без сновидений молодой сон. Словно в отместку за предшествующее бодрствование.
Уж и повозился Мемфий!
— Да что же такое, — бормотал старик, дергая Калигулу то за руку, то за ногу, — никак, опоили тебя! За кем же мне смотреть надо, за конем ли, за его ли хозяином? И ушел-то ненадолго, на мгновение ушел, а тут такое…
Положим, он знал, что ушел не на мгновение. Немало мгновений подряд наблюдал он гонки, одну за другой. Не из любопытства, а вынося собственное мнение, которое надо бы преподнести хозяину сейчас. Но как? Калигула спит!
Старик и волновался, и сердился уж. Пошел на крайнюю меру. Взял спящего возницу за нос, перекрыл ноздри. Сбилось дыхание у Калигулы. Хватил он глоток воздуха ртом, да дернулся, и как даст Мемфию в лицо рукой! Сам повернулся на другой бок, всхрапнул даже при этом.
Возмущению Мемфия не было границ. Придерживая рукой покрасневшую враз скулу, оглянулся вокруг старый в поисках помощи.
В самом углу стойла стоял котелок с водой. Поили коня с вечера. Да немного и дали выпить. Ни к чему перед гонкой. Вот полноводный остаток и выплеснут был Мемфием на хозяина с крайним удовольствием! С наслаждением почти что!
Вскочил Калигула на ноги. Без криков, без метаний. Кинул быстрый взгляд вокруг: где она, опасность?
А опасности и нет никакой. Уж вывели Инцитата из стойла, и запрягают коней в двуколку. Его четверка почти готова, это он сам не готов, за что же корить Мемфия, победно оглядывающего хозяина. Пусть и с котелком в руке verna, но ведь выполнял старик свой долг, ничего не скажешь. Пусть кривится довольно.
Сопровождая Калигулу до самого выезда, говорил Мемфий. И про то, как жестко сегодня идет борьба. И как много колесниц разбилось. И как страшен у правой меты круг, потому что узок, уже левого. И как важно для Инцитата, чтоб не давил возница криком, не любит конь угроз. И про то, что зря не точили нож. Много сегодня повисших на вожжах, надо быть готовым ко всему. Оно, конечно, острый нож опасен для хозяина тоже, когда не успеет его убрать Калигула, но и повиснуть себе дороже может выйти…
Калигула качал головой, соглашаясь. Про нож отметил, отбрасывая, как ненужное: не надобно, мол, не случится.
— А что же ты мокрый такой, не обмочился ли со страху? — услышал он язвительную фразу откуда-то справа, и дернулся от гнева. — Когда не нужен нож, чего же ты уделан так, щенок породистый?
Это Феликс. Возница сеяновской четверки. Не время сейчас для стычки, безродный это прекрасно понимает. Вот и кривится обрадованно, выскочка. То, что можно Мемфию, не сойдет с рук Феликсу, конечно. Погоди, дай срок…
И вот, под крики и улюлюканье толпы вылетели четыре четверки на арену. Началось! Сотоварищ императора, Элий Луций Сеян, владелец лучшей четверки, мог позволить себе такое. Его великолепная квадрига двигалась по наружному краю дорожки. Подальше от мет, от опасности. Скорость все равно великолепная, его лошади сразу вырвались вперед. Если пойдут так и дальше, то первыми и дойдут, собственно, иначе и быть не могло. У него все всегда — лучшее, и это залог успеха. Нельзя выиграть, не рассчитав все изначально. Лучшие люди, лучшие кони. Лучшие женщины. Лучшие друзья… Он был хорошо подготовлен ко всем случайностям, он сам был создатель нужных случайностей, их повелитель....
Патриций Марк Юний Силан утирал с лица проливной пот, сидя в собственной ложе на каменной половине цирка. День был еще по-летнему жаркий. Дочь, слегка капризничая, запросила воды, холодной, и лучше — подслащенной и подкрашенной вином.
Легкая, тоненькая, вечно оживленная и щебечущая дочь радовала сердце отца. Он не отказывал ей ни в чем, баловал как только мог. Капризничает? Кого радовать старику, как не Юнию? Он послал раба за водой. Попросил Юнию дать на минуту покой, оглядеться. В конце концов, по арене несется и его четверка. Та самая, что идет вслед сейчас, прямо за квадригой Сеяна. Есть повод поволноваться, не правда ли?
Если бы патриция Марка Силана спросили, хочет ли он победы, патриций вскричал бы: "Да!" и трижды, четырежды «да!». Но слукавил бы.
Хорошие у него кони. И немало стоят хозяину. Кони золотые, только Сеяновы — лучше. И ладно, не в том дело сегодня. У его квадриги другая цель. Выбросить из борьбы мальчишку, чья славная кровь, кажется, грозит слиться с его собственной. Да только кому это нужно? Ему, Силану, сохранить бы себя и дочь от этой крови, чтобы выжить! Что слава, если с нею отнимут самое жизнь? Пусть платит эту цену, кто хочет, а Марк Силан сохранит дочери жизнь, если позволят боги. Он обращался к жрецам. Ответ ауспиции был однозначен, кто бы ее ни провел. Крови патриция Юния Силана не справиться с кровью Юлиев-Клавдиев. И дочь, и он сам обречены, если сольются два древних рода. А если не сольются, то можно избежать смерти, но ценой невероятных усилий… Вот и думай, что это за усилия, жрецы вечно говорят туманно, не договаривают...
Не лучше ли предотвратить жениховство, покалечив, а лучше — убив мальчишку? Он и сам сует голову в пасть льва, участвуя то в бегах, то в гладиаторских боях… Герой, видите ли. Подтолкнуть бы этого героя чуть-чуть, и жениха не станет, и с нею — смерти для дочери. Да и для него, Марка Силана, если верить ауспициям, она припозднится, погодит еще...
Говорил он своему вознице: главное — мальчишка! Мешать ему, каждое мгновение мешать, вызывать гнев, а с ним — и ошибки. Молодая кровь — она горячая, она свое возьмет, она подведет… Так нет, увлекся погоней. Чего же еще ждать от возницы, которого кормит арена? Мало ему денег, что дал патриций, надо угнаться и за теми, что принесет победа. В пылу гонки нашел все же взгляд патриция на мгновение, кивнул головой — мол, помню, сделаю....
Лучше бы на мету смотрел, вот она перед ним комом вырастает!
Единый вопль вырвался из уст толпы. Возница Сеяна угробил своего соперника Скорпа...
Одно мгновение, и квадрига выбыла из борьбы, но разве расскажешь это в двух словах?
Сеяновская левая пристяжная — ах, ну что за конь! И страшно ведь так его использовать, да не побоялся Феликс! Только две несущиеся впереди квадриги миновали мету, Скорп, видно, расслабился, успокоился. Потерял нить, тонкую, напряженную, неослабевающего обычно внимания. Упустил, бедняга! А Феликс это заметил, почувствовал. И бросил своего Андремона влево. В хвост колесницы Скорпа. Корпус у коня — широкий, мощный. Едва толкнул повозку соперника на бегу. А ее занесло влево, ударило о платформу. Отшвырнуло, бросило в обратную сторону. Феликс успел стегнуть коня, уносясь. А Скорпа выбросило на ходу из развалившейся двуколки, понесло. Возница он опытный, странно, но попался на уловку соперника. Видимо, не ждал от Феликса подлости. Опыт есть опыт, чудом выхватил из-за пояса нож, обрезал вожжи. Покатился в сторону, убегая от надвигающейся угрозы.
Стремителен, неудержим бег надвигающейся колесницы. Совсем было откатился Скорп в сторону. До четверки Марка Силана далеко. Она бежит вслед за Сеяновой, по наружному кругу. А вот Калигула несется во весь опор, и удержать коней после поворота, вылетая из-за меты, летя по внутреннему кругу… Да ведь брось коней вправо, и поймаешь хвост повозки Силана! Ноги, жаль ноги у лошади, пусть и не самой лучшей в квадриге, да ведь их не поменяешь на ходу!
И все же Калигула сделал попытку приостановить бег четверки, если не свернуть вправо. Жизнь Скорпу он спас. Но копыта Инцитата все же опустились на ногу возницы в области стопы. В общем шуме вопль несчастного Скорпа никто, кроме Калигулы, не услышал. А юноше показалось, что услышал он и треск дробящихся на осколки костей. И не кровь ли брызнула из-под левого копыта коня, обрызгав Калигулу? Некогда, некогда смотреть, некогда сожалеть о несчастном. Сам виноват...
Прыгают через ров быстрые служители, бегут со стороны лож. Унести Скорпа, пока не добежала до него, сделав круг, четверка коней. А квадрига Силана движется теперь посередине дорожки. Странно ведет себя Диоклет. То влево, то вправо бросает повозку возница. Несущийся во весь опор Калигула никак не может поймать свое пространство дорожки. Не дает ему Диоклет бежать по внутренней дорожке. Застит ему и наружную временами. То вправо, то влево бросает свою четверку юноша, и с губ его срываются ругательства. Богохульство одно страшнее другого. Кричит он Диоклету: "Посторонись!". Восставшим копьем Юпитера-громовержца и железными его тестикулами обещает просверлить дырку в заднем месте негодяя-возницы...
Счастье, что не обезумели оставшиеся без Скорпа кони. Не слышно им криков хозяина, не натягивает он вожжи. Замедлила квадрига бег, и у самой меты на другом краю, была поймана служителями. Но до того счастливо обошел четверку-сироту с развалившейся повозкой Калигула, избежав приключений и неприятностей. Зато теперь ему вполне их хватает… Калигула решил рискнуть, обойти Диоклета. Сеяновы кони так и не вышли во внутренний круг. И без того у них скорость большая, а пристяжную Феликс бережет, такие ноги, как у Андремона, краше и дороже любых женских ножек. Внутренний круг опасен метой, наружный — падением скорости…
Резко потянул Калигула за постромки, взвились кони и почти остановились. Что-то услышал Диоклет, стал оборачиваться… Не знает, куда бросить повозку, закрывая Калигуле круг. А сам близок к мете, ему нужно сделать выбор. Не стал Диоклет рисковать, пустил коней по внешней стороне. Резко хлестнул Калигула Инцитата, конь понесся вперед. Каким чудом станцевала пристяжная Гая у меты по внутреннему кругу, кто знает. При бешеной скорости такой! Как не столкнулись, не изуродовали друг друга кони, ведь догнал Калигула упряжку Силана, догнал! Повинуясь центробежной силе, развернулась повозка Калигулы, и сшиблась с повозкой Диоклета. Молодость ли устояла, молитвы ли Калигулы богам о целости и сохранности колес — кто же знает! То Друзилла наколдовала, то Мемфий слезно Юпитера просил! И вот, соскочило с оси левое колесо повозки Диоклета, понеслось, звеня! Все! Конец Силановой упряжке, закончена гонка для нее. А Калигула понесся вперед, нет удержу его квадриге!
Свершилось! Он слышит эти крики, по которым тосковал. Он мечтал о них ночами, об этих волнах страсти, поклонения, любви, знакомых с детства. Голос Рима несется к нему со всех ярусов цирка; у обладателя голоса нет пола и возраста, нет одного лица, особого тембра или окраски… Это мощный рокот, взрыв, это лавина, несущаяся вниз, к нему, накрывающая его с головой...
— Калигула! Наш Калигула! Вперед, вперед, сын Германика! Вперед, слава Рима!
Крики пьянят его, окрыляют. Его узнали, Рим вспомнил и признал своим! Рим оставил даже Сеяна, и в едином порыве призывает к победе истинного сына своего, своего естественного главу и правителя! Так должно было быть, он своего добился!
Губы Калигулы шепчут, твердят, как заклинание: "Слышишь, отец! Слышишь отец! Ты это слышишь?!"…
Рука же, правая, вновь и вновь вздымается вверх и опускается на спины коней. Не до жалости теперь, когда последний круг несутся они, последний перед победой...
Мета обойдена, обойдена мета! Снова чудом вынесло их из крутого поворота на бешеной, немыслимой скорости, без потерь, как же так получается? Кони вновь сплясали вокруг Инцитата, удержанного сильной рукой, четкий полукруг, и пошли, полетели по прямой к финишу. Наравне с четверкой Сеяна! Цирк обезумел. Калигула мельком видел прыгающих вниз, орущих, бегущих ко рву людей. Мелькнула мысль о мудрости Цезаря, позаботившегося разделить коней и людей рвом, иначе сейчас он уже давил бы особо рьяных поклонников, не удержавших восторга и собственных ног...
— Германик! Германик!
Вскочив на ноги, топоча ими, хлопая в ладоши, не жалея глоток, единым мощным голосом орал, скандировал Рим забытое, казалось, овеянное былой славой, горестное имя....
Мысль о том, что никогда отец не поступил бы так, а потому стал лишь прахом в урне, лишь памятью, совпала с действием. Он знал, что не равен отцу. Но хотел, жаждал быть выше...
Взвился в воздух и опустился на шею возницы Сеяна бич. Мгновение, лишь миг, взмах крыла бабочки, легкий порыв ветра, угасший тут же...
Кто-то это увидел. Кто-то нет. Кто-то понял, как понял гневный, изрыгающий проклятия Марк Силан. Дочь его, повиснув на плече отца, вот уже целый круг удерживала сенатора от безумного бега вниз, ко рву, к скачущим лошадям. Слух ее впервые осквернили богохульства и проклятия, Юния не предполагала, что подобные словеса возможны вообще, а уж в устах сенатора… Но даже не крики ее пугали, а искаженное, страшное лицо отца, покрасневшее, мокрое, бессмысленное...
Понял и Сеян, чьи побелевшие пальцы едва ли не продавили в камне трибуны вмятины...
Феликс, чья шея украсилась кровавой полосой, вздрогнув от неожиданности, потянул за вожжи… На взмах крыла бабочки удержал рвущуюся вперед квадригу! Этого хватило Калигуле...
Его четверка вынеслась вперед и вылетела за черту, обозначавшую конец гонки!
Ревел, стонал, рыдал и плакал, смеялся до слез, кричал Circus Maximus, обретший вдруг былую свою славу...
Кто из сынов Рима, из свободных его сынов, не гордился? Победой над выскочкой Сеяном? Над труском, перед которым они гнули спину? Вот уже много лет они восхищались лишь рабами, что правили колесницами римлян. Сегодня Калигула возродил былую славу, Феликс[12] повержен, чванливый сеяновский раб, посмевший считать себя счастливым… Нельзя быть счастливым, будучи рабом! Нельзя равняться рабу с римлянином, пусть даже пролетарием, пусть даже и сеяновскому рабу!
Все это было повторено сегодня Римом, счастливым победой, не раз. И вслух, и про себя.
Немного было тех, кто сомневался.
Бледный, поникший Клавдий, дядя победителя, покинул трибуны, не ожидая других сегодняшних гонок. В лице его было нечто… не было рядом другого такого знатока лиц и их выражений. Иначе бы сказали, что Клавдий был ужален в самое сердце, и находился в крайнем смятении...
Гневный Сеян, выговаривающий все, что думал, магистрату нынешних игр.
— Только слепец не разглядел бы подлого удара, остановившего квадригу… Смысл ристалища утерян сегодня, позор! Сражение не было честным, и ты это видел, консул!
Пыхтящий, сопящий от напряжения — приходилось отказывать любимцу императора! — консул, был, по крайней мере, честен.
— Сегодня я предпочту быть слепым, нежели глухим… Ты слышишь это, правитель?
Сеян «это» слышал. Он не был глухим, а тысячекратное «Германик!», изрыгаемое цирком, могло быть, казалось, услышано и впрямь даже самым глухим...
Марк Силан, чье багровое лицо и непрекращающийся поток ругательств подпитывали тревогу дочери...
Погрустневшая отчего-то Друзилла.
— Я рада, конечно, — отвечала она расспрашивающим о причине грусти сестрам. — Как я могу не порадоваться победе Гая? Только немного страшно. Он всегда так упорно идет к цели, словно люди вокруг… Я не знаю, как бы это сказать? Я иногда думаю — он их видит?
Ей отвечали, что ее-то он видит всегда, даже если они в разлуке… Она соглашалась, кивала головой, пыталась улыбаться, но грусть оставалась с нею.
И колесница Калигулы покинула в этот день цирк, пройдя сквозь ворота победителей в числе прочих, выигравших гонки...
[1] У древних римлян цирк — место конских скачек и состязаний в скорости езды на колесницах, а впоследствии и некоторых других зрелищ (единоборства гладиаторов, травли зверей и т.п.), происходивших в известные праздничные дни и называвшихся ludi circenses. В начале существования Рима, при первых царях, таким местом было Марсово поле. Затем, как гласит предание, Луций Тарквиний Приск устроил за счёт добычи в войне с латинами особое ристалище в долине между Палатинским и Авентинским холмами. Именно оно известно под названием «Великого Цирка» (лат.Circus Maximus). Тарквиний Гордый несколько изменил расположение этого сооружения; увеличил в нём число мест для зрителей; Юлий Цезарь значительно расширил его. Нерон после знаменитого пожара, опустошившего Рим, выстроил Великий Цирк вновь с большею против прежнего роскошью; Траян и Домициан улучшили его ещё более. Последние скачки в нём происходили в 549 году.
[2] Тессеры (лат. tessera) — у древних римлян название игральной кости, марки и жетона. Тессеры агональные давали право присутствия на общественных играх. Тессеры гладиаторские имели надписи на четырех гранях: на одной обозначалось имя гладиатора (в именительном падеже), на другой имя его учителя (в родительном падеже). На третьей грани были буквы sp. (spectatus, т. е. с успехом участвовавший в нескольких представлениях, или spectavit, т. е. наблюдатель или старший), с датой месяца и дня, и на четвертой — имена консулов.
[3] Фактио́ны (лат. factiones) — партии участвующих в скачках, состязавшиеся между собой на играх в цирке (ludi circenses). Различались по своим цветам: красному (russata), голубому (venetis), зеленому (prasina) и белому (albata или сandida).
[4] Луций Тарквиний Приск, либо Тарквиний Древний (лат. Lucius Tarquinius Priscus) — пятый царь Древнего Рима. Правил с 616 по 579 до н.э. Историчность Тарквиния признаётся большинством современных историков. По предположениям некоторых из них, является наиболее вероятным основателем Рима.. По преданию, родиной царя был этрусский город Тарквинии. Настоящее имя его было Лукумон. Отец Луция Тарквиния — Демарат — переселился в Тарквинии из греческого города Коринфа, принадлежал к роду Бакхиадов.
[5]Carceres (лат.) — старт для лошадиных упряжек. Carceres представляли собой собой портик с двенадцатью арками для ворот и средним порталом. Клавдий приказал сделать мраморные carceres и золоченые меты.
[6]Funales (лат.) — две пристяжные лошади в четверке, особенно ценилась левая пристяжная, которая огибала меты.
[7] В отличие от тоги зрелого гражданина, называемой toga virilis, мальчики до 16-летнего возраста носили тогу с вышитою пурпуровою каймою (togapraetexta).
[8] Друз Юлий Цезарь (лат. Drusus Iulius Caesar), иногда — Друз Цезарь или Друз III (7 — 33 гг. н.э.) — второй сын Германика и Агриппины Старшей. К описываемому времени — также узник Тиберия, как и Нерон Цезарь. Одно время рассматривался Тиберием как наиболее вероятный преемник его власти. В 30 г. Тиберий отослал Друза с Капри в Рим, где Сенат осудил его на смерть за государственную измену. Однако казнь была отсрочена, а Друз помещён в тюрьму.В 33 году, скорее всего после смерти в ссылке от голода матери Друза, Агриппины, Тиберий отдал приказ заморить голодом и Друза. Друза в тюрьме прекратили кормить и довели до такого состояния, что он пытался сжевать свой матрас. В конце 33 года Друз умирает от истощения.
[9] Тацит, Анналы, кн. IV. «Ибо Друз, не вынося соперников и вспыльчивый от природы, в разгаре случайно возникшего между ним и Сеяном спора поднял на него руку. Тот не уступал, и он ударил его по лицу». Речь идет об инциденте между Друзом Младшим, сыном Тиберия, и Луцием Элием Сеяном, временщиком императора.
[10]Pompa (лат. pompa) — торжественное шествие в честь богов и людей. В Риме шествие отправлялось из Капитолия через форум в цирк, его открывали юноши на конях и пешком, рядами, за ними следовали bigae и quadrigae, назначенные для бега, борцы в играх, затем вооруженные плясуны и Ludii с флейтистами и кифаристами. Потом жрецы с прислугой и жертвенными животными. Наконец должностные лица, одетые в toga palmata, подобно триумфаторам, с золотыми и дубовыми венками на голове.
[11] Ко́нсул-суффе́кт (лат. consul suffectus) — особая разновидность древнеримской магистратуры консула. Если один из консулов умирал во время консулата илибыл отстранён от должности, оставшийся консул немедленно назначал выборы консула-суффекта. Суффект исполнял обязанности консула и пользовался всеми его правами до окончания срока данного консулата.
[12]Феликс(от лат. — счастливый).
Рейтинг: 0
348 просмотров
Комментарии (0)
Нет комментариев. Ваш будет первым!