Калигула. Глава 6. Дорога к матери.
29 мая 2015 -
Олег Фурсин
Глава 06. Дорога к матери.
Если все дороги ведут в Рим, то и справедливо и обратное утверждение: все дороги уводят из Рима куда-то вдаль, в иные места…
Для множества людей важна другая, действительно извечная дорога: дорога к матери. К женщине – выносившей, напитавшей сосцами и воспитавшей. Счастье, если безмерно любящая вас мать встретит на пороге, сможет обнять теплыми своими руками, прижать к сердцу. А если уж нет на свете матерей, то приходят к их могилам. Даже если из Рима при этом приходится уйти!
Калигула был благодарен прабабушке Ливии, укрывшей их в своем если не теплом, то благоустроенном гнезде. Но когда же это чувство благодарности уберегало юность от необдуманных поступков?! Тоска по матери была слишком уж сильна. Гай хотел видеть ее и решил, что увидит! Посвященная в его планы Друзилла восхитилась, повисла на шее у брата, зацеловала…
С этого мгновения уже никто не видел ее в слезах. Прабабушка, вроде бы отстраненно наблюдавшая их жизнь, больше занятая собственными недугами, даже заметила как-то:
– Ты все хорошеешь, Друзилла. Смотри, время твое приходит. Сын мой любит устраивать браки, а ведь как на меня обижался когда-то. Теперь вот сам решает, кому и с кем сойтись! Оторвут тебя от брата, а кто тебя любит, так это Гай…
Друзилла, смутившись, покраснела, похорошев еще более. Бабушка продолжала рассуждать:
– Не знаю, хорошо ли это? Тяжко будет тебе с другим, кто ж тебе заглянет в душу, кому надо? Хорошо бы, чтоб о теле не забывали; о рыжебородом говорят, что он спит со всеми, кроме Агриппины, с ней редко, если заблудится только в доме. Или спьяну перепутает ее с какой-нибудь грязной потаскухой из лупанария. Рановато ей было замуж, да если б еще с человеком свели, с мужем истинным, а этот так, не пойми что такое…
Друзилла отгоняла от себя мысли о замужестве. Куда интересней было советоваться с братом о предстоящем путешествии, шептаться по углам.
Было решено посвятить в свои планы Мемфия. Verna знает о жизни много больше. Трудно было себе в этом признаться, но дети Агриппины и Германика, подумав, озвучили этот вывод друг для друга, и были удивлены тем, как совпали их мысли…
Раб поначалу пришел в полный ужас.
– Да ведь за такое мне и распятие в радость будет?! Это же не кто-нибудь, это какие дети, лучшие в стране, самые дорогие дети! Девочку, девушку в дорогу, да такую! Ведь страшно себе представить, что может случиться, а я отвечай! Вот сейчас попрошусь к старой хозяйке, прямо у номенклатора[1] и попрошусь, как на прием! Он мне поверит, он знает, я, ничтожный, только о вас пекусь, и как расскажу все Августе!
Уговаривали старика долго. Так долго, что он осознал: все равно, что с ним, что без него, и рано или поздно, эти дети задуманное свершат. Выходило так: надо ехать с ними. Чтоб без него не случилось беды…
Стоял на дворе Sextilius, называемый теперь в честь прадеда, Октавиана, Augustus. В Ноны[2], ранним утром, чтоб не страдать от жары, они тронулись в путь. Мемфий ждал их на дальней окраине, на это имелись причины. Чем позже отождествят их побег с личностью Мемфия, тем безопасней для старика. Какое для них самих может быть наказание? Собственно, выговор бабушки. Рабу же придется несладко, если узнают о его участии в бегстве. А Мемфий, он с ними у бабушки не живет, он, как родился в доме Германика, вернее, его отца, так там и остается. Не скоро о его исчезновении дойдет весть до бабушки, никто verna, пользующегося большой свободой у хозяев, не хватится, не побежит выдавать. Никто не свяжет его с побегом молодых. Только не надо привлекать внимания к его скромной личности.
Калигула, знавший Рим до самых последних его улиц, сам назначил старику место встречи. Каупона[3], та, что вблизи Аппиевой дороги, приютила старика. Вместе с его экипажем, на всю ночь. Место обитания плебеев, рабов, куда-либо направляющихся по велению хозяев, она не пользовалась дурной славой, но и не выделялась среди себе подобных, ею мало кто интересовался. Мемфий не привлек бы к себе внимания, а Калигулу с Друзиллой в его обществе в эти ранние часы у родного дома никто не застал бы. Все меры предосторожности были соблюдены…
Выскользнув назначенным утром из дома, Друзилла с братом зашагали по улице, стараясь не печатать шаг, переступать легко. В столь ранний час улица была пуста, но зато просматривалась вдаль, и, беглецам, чьи сердца выдавал громкий стук, казалось, что они как на ладони, видны всем и всякому…
Друзилла, несмотря на свой страх, успела бросить взгляд на Гая. Прыснула, зажала рот ладошкой. Калигула предпочитал белый всем остальным цветам. Но сегодня! Поверх темной, почти черной тоги, надета еще и коричневая пенула, покрывающая тело и доходящая до самых колен. Словно брат погружен в скорбь. К пенуле прикреплена накидка, которую Гай набросил на плечи и голову, слегка прикрыл лицо. Забавно, будучи в обычной тунике с тогой поверх ее, Калигула не привлек бы к себе особого внимания. Достойный юноша из знатной семьи, что тут такого? А вот в этой накидке, да в темной пенуле, он притягивал взор. Непонятно, кто такой. Слишком прям в плечах, черты лица благородного гражданина. А наряд – очевидно, до смешного не соответствующий, шутовской наряд.
– Ничего смешного не вижу, – пробурчал брат, услышав ее смешок. – Ты бы на себя взглянула!
Но, пожалуй, взглянув на нее, никто бы не смеялся. Умилился бы, возможно, улыбнулся бы открыто, да… Она была очаровательна. Пришлось пожертвовать рыже-золотой роскошью волос, и Гай, скрепя зубами, сам помогал ей в этом. Теперь короткие волосы кололи ей шею, голова была непривычно легкой, Друзилла поминутно встряхивала ею, чтобы ощутить эту легкость. Тога — претекста[4] шла ей, она смотрелась премиленьким юношей, не достигшим совершеннолетия. Полные, чувственные губы, глаза с большими ресницами… Таких, говорят, любит Тиберий, неоперившихся еще юнцов, готовых для старика на все, на любое!
Гай зашагал быстрее, стремясь достигнуть нужного угла и исчезнуть из поля зрения возможных соглядатаев.
Друзилла же, даже в наряде юноши, оставалась женщиной. И какая же женщина, уходя, не оглянется на дом, в котором жила, где оставила часть своего сердца? Это мужчины, простившись, не оглядываются назад, не вспоминают прошлого. Они принадлежат теперь целиком новой дороге!
И, как жена Лота[5], о которой Друзилле не приходилась слышать, но которая тоже была истинной женщиной, Друзилла была наказана за свой порыв. Правда, Лотовой жене пришлось солонее и горше.
Калигула споткнулся, услышав крик сестры. Не было сомнения, их обнаружили!
На крыше дома, там, где был солярий, беседка, увитая виноградом, стояла прабабушка Ливия, смотрела им вслед, приложив руку к глазам…
Крик Друзиллы она расслышала, по-видимому, и, хотя не видела растерянности детей, но сумела ее понять.
– Bonumfaktum![6]– крикнула она им, застывшим на углу. – Пусть бережет вас Венера-прародительница…
Гай и Друзилла, изумленные, растерянные, все еще стояли на углу. Она махнула им рукой. Опомнившись, Калигула схватил Друзиллу за руку, потащил…
Они ушли. И никто, конечно, не слышал бормотания бабушки Ливии. А она повторяла: «В добрый час!». Подумав, добавила громко, вслух:
– Пусть бережет вас Венера-прародительница, покровительница Юлиев[7]. А, впрочем, тут немало зависит от старины Мемфия! Он-то за вас и точно в ответе, и с него мне спросить легче, наверное. И впрямь, может быть, с Мемфием вам нынче безопасней будет, чем у меня в доме…
Тот, кого поминала бабушка Ливия, встретил их в назначенном месте. Окинул Друзиллу недовольным взглядом. Напомнил ей, чтоб по большей части молчала девушка, скрывала лицо под накидкой.
– Так это тебе мы обязаны такою одеждой? – смеялась та в ответ. – Гая я не узнаю. И сама стану уродиной в угоду тебе?
Но мысли о нарядах покинули их, как только разглядели свой «экипаж».
Обыкновенная крестьянская телега… Запряженная к тому же мулом. Мул, со сводообразной спиной, свислым крестцом, с крепкими конечностями и прочными копытами, все обычно. Но! Но что за невероятная масть, которую природа создала, пусть даже и так, в помеси кобылы и осла! Мул был рыже-пегим, большие нелепые белые пятна разбросаны по основной рыжей масти вперемешку с полосами на плечах и ногах. Белесые подпалины на морде животного и животе. Ноги совсем белые, хвост и грива – рыже-белые… В довершение ко всему, один глаз светлый, почти голубой, другой темный, карий. Чудное животное приветствовало их ржанием, которое перешло в громкое «Иа-иа!».
Друзилла хохотала до слез. Калигула злился, ворчал, но, глядя на Друзиллу, начал улыбаться тоже. Мемфий не был смущен.
– Увидят такого, так не позарятся, – сказал он. – Такой вот во сне привидится – и то испугаешься. Может, и даром не возьмут, не то, что силою. А он крепенький! Славное животное, умней будет любой лошади.
Гай и Друзилла запротестовали в один голос. Мемфий их не стал и слушать.
– Мне ваше благородство да храбрость ни к чему. Мой Мальчик (так величал verna длинноухого) не полезет на скользкую кручу, не будет нестись сломя голову только потому, что кто-то кричит «вперед!», его не загонишь насмерть. Он не только умней лошади, он многих человеческих умников может поучить осторожности да оглядке!
– Ну да, он ведь сын своего отца, – язвительно заметил Гай. – Я вот еще одного такого, упрямого, осторожного, весьма умного «мула» знаю…
Мемфий посуровел, отвернул глаза в сторону. Так отводят их собаки, слыша выговор хозяина. «Это все не ко мне относится!», – вот что значит такое их поведение.
– Зачем бабушку оповестил? А если бы она все расстроила? – вопрошал молодой хозяин.
Мемфий сделал вид, что не слышит.
Друзилла уже устроилась в телеге. Ей, дочери Агриппины и Германика, не привыкать было к крестьянскому «экипажу», немало дорог исколесили они с Гаем в детстве на подобных. Последние, прожитые в Риме годы несколько избаловали их, ну и что? Так чудесно вернуть себе прошлое…
Старик-раб уселся впереди, свесил ноги. Взмахнул вожжами…
– Иа! Иа! – услышала вся округа.
И Мальчик затрусил вперед. Просторным шагом, следы задних копыт отпечатываются впереди следов передних. Путешествие началось. И если Калигула хотел быть его участником, следовало поторопиться. Пришлось догонять телегу…
Под мерное плавание на ровной, ухоженной дороге велись неспешные беседы. Говорил непривычно много для себя Калигула, а Друзилла слушала, удивлялась…
Так, он рассказывал он ей о Геркулануме, куда они направлялись.
– Знаешь, сестра, город ведь старый, очень. Он основан осками[8] давным-давно, в седой еще древности.
– Кто это – оски?
Гай усмехнулся в ответ.
– Херуски, эбуроны, прочие германцы, Друзилла, тебе известны лучше, конечно, что и говорить! Оски, это общее название, под которым объединялись самниты, луканийцы, апулийцы, калабрийцы, кампанийцы… Большой племенной союз, крепкий, но Риму они были кровные враги, вели с нами три войны, мы их немало вырезали и в рабство продали, теперь вот остатки под сенью Рима процветают. Мы с ними в дружбе.
Друзилла высказала сомнение в крепости подобной дружбы. Ей все еще помнилось «дружелюбие» покоренных германцев. Гай только плечами пожал.
– После крепкой драки дружба всегда сильней, Друзилла, а то, что они были врагами покрепче германцев или галлов, так честь им и хвала! Только я не об этом веду разговор. Я о Геркулануме. Оски основали город. Знаешь, а ведь все остальные самниты говорят на оскском, значит, сильное было племя. Еще неизвестно, в чем сила народа, в храбрости ли; или в том, что оно оставляет миру в качестве наследия…
– Послушай, Гай, а ведь это не ты сам придумал, я знаю! Это ведь дядя Клавдий тебе говорил! Я еще думаю, откуда такая осведомленность в истории, ведь твой грамматик был отнюдь не в восторге от успехов ученика!
– Ну, если и дядя, так что? Какая разница, от кого учиться? А наш с тобой дядя любому в учености не уступает. Он, может, в жизни ни на что не годен, неумеха, растяпа, это так. А учен он до удивления. Но, в конце концов, ты меня слушать будешь или копаться в том, откуда мои сведения? Тебе что, не интересно?
Сестра уверила, что интересно.
– Так слушай! Было время, город был в руках этрусков, ты знаешь, дядя к ним неравнодушен, вот он и знает так много, изучал, расспрашивал. Потом Геркуланум перешел к грекам. Они и назвали его Геркуланумом, потому, что считали основателем самого Геркулеса. Греки выдумщики, на мой взгляд, но легенды их красивы…
Под эти разговоры, что увлекали даже Мемфия, время текло незаметно. Мемфий хвалил дорогу, удивлялся камням мостовой. Они так плотно были прилажены друг к другу и как бы слиты, что для смотрящих на них казались не приложенными друг к другу, но сросшимися между собою. И, несмотря на то, что в течение столь долгого времени по Аппиевой дороге ежедневно проезжало много телег и проходило всякого рода животных, их порядок и согласованность не были нарушены, ни один из камней не был попорчен и не стал меньше, тем более не потерял ничего из своего блеска. Слова Мемфия были приятны Калигуле.
– Мемфий, старина, ты расточаешь похвалы моим предкам. Аппий провел воду в Город и построил дорогу. Этим и дорог потомкам. Военный трибун, квестор, курульный эдил, цензор, – это всеми забылось. Даже то, что воевал с самнитами, и небезуспешно, забылось тоже. Но строительные дела его живы в веках.
Калигула помолчал, размышляя, молчал и Мемфий. Старый verna и без того знал, кому служил, но слова хозяина заставили его проникнуться еще большей гордостью. Не Аппий Клавдий Цек, конечно, был в эту минуту причиной гордости, а сам он, Мемфий, служивший этому удивительному роду. Причастность к нему возвышала старика.
Калигула же, прервав размышления, сказал:
– Я думал не раз, Друзилла, знаешь, об этом, и удивлялся. Если завтра Рим будет мой, что я сделаю в первую очередь? Конечно, военные подвиги влекут к себе больше, я ведь мужчина. И сын своего отца, это тоже есть. Но строить, это не меньше значит, чем воевать. Это благородно, это красиво. Какой-нибудь мост или акведук, они ведь переживут военную славу. Они нужней, они ближе каждому. Наверно, я построю мост. Самый большой… и красивый! Да, обязательно – это будет мост.
– Еще не завтра Город будет наш, Калигула, – с оттенком грусти в голосе отвечала сестра. –Успеем решить, чем лучше заняться. Если вообще придется решать…
Постоялый двор, первый же, где путешественники решили остановиться, оставил неизгладимое впечатление. Мемфий, впрочем, ничего и не заметил. Харчевня да спальные места. Неудобно, что с хозяевами рядом, особенно с Друзиллой, конечно. Но девочка должна быть наказана за свое упрямство, за желание равняться с мужчинами. Вырядилась юношей, так равняйся на юношу. Переноси без жалоб трудности. Чего стоит только отправление обычной нужды! И проводить ее подальше, чтоб никто не увидел, и уйти в сторонку, чтоб ей не было стыдно, и не очень далеко, ночь на дворе, страшно ведь! Пока из ушей не польется, молчит девчонка, дуется. От воды отказывается, губы вон потрескались…
Надпись под горделивым, явно драчливым петухом, таращившим на путников круглый глаз, гласила, что прием будет оказан «по столичному». Меркурий обещал им выгоду, Аполлон здоровье, Септимен хороший прием со столом. Так было на надписи. Но на самом деле! Невыносимый гам, вонючий воздух, в котором вились клубы дыма, подушки и матрацы набиты тростником вместо перьев. К утру обнаружилось, что они кишели насекомыми! Друзилла была искусана вся, на нежной коже краснели волдыри…
В вино была подмешана вода, а бедный Мальчик плохо накормлен, от него утаили часть овса. Калигула хотел было выбить из хозяина палкой все, чего недостало. Мемфий не позволил.
– Конюхи, да погонщики мулов, да либерты[9], что по делам хозяев носятся по стране из конца в конец, вот кто живет здесь, – сказал он брату с сестрой. Вы теперь из этой среды, как будто, это и надо изображать. Вам невдомек, что здесь надувают, или, вернее, это вам привычно, по-другому не бывает. Кто ты таков, чтоб гоняться за хозяином с палкой?
Пришлось признать правоту раба, промолчать. И, в конце концов, надувательство трактирщика не самое страшное испытание в дороге. Отсутствие безопасности – куда большее зло, тем более ночью. От этого зла харчевня неплохое прибежище, на этом ее преимущества и кончаются. А что делать? Сами выбрали дорогу, сами по ней и идут…
Шумная, веселая, живая Капуя покорила Друзиллу. Она была в восторге от города. Здесь не приходилось особенно заботиться о том, что поесть. Знаменитые сыроварни города поставляли предмет своей гордости исправно. Молодой сыр в виде белых шариков, замоченных в рассоле, оказался потрясающе вкусен. Шарики были и маленькими, и размером с крупную черешню, и совсем большими. Можно было встретить сыр, заплетенный косичкой. Неизменным было одно – вкус. Говорили, что лучший сыр делается из молока черных буйволиц. Тонкая, блестящая, гладкая кожица. Слоистый. Вонзаешь в сыр зубы, течет белая жидкость… Объедение! Калигула, правда, предпочитал этот сыр копченым. И вообще, он предпочитал вовсе не сыр. Он хотел бы посетить гладиаторские школы, как в прошлое свое пребывание здесь. Прадед, Юлий, основал школу в Капуе когда-то. Здесь начинал свое гладиаторство проклятый богами и людьми Спартак!
– Рим, да и не только, Друзилла, он наш, вся страна наша, – говорил сестре Калигула. – Вот послушай. Род Юлиев ведет родословную от Аскания, сына Энея, троянского героя, так? Это знаешь даже ты, и знаешь, что сама Венера была матерью Энея. Асканий принял имя Юл, основал Альба-Лонгу. Тулл Гостилий разрушил Альба-Лонгу, и Юлии переехали в Рим.
– Почему это «даже я», Гай? Твой грамматик считал, что я ничуть не хуже тебя знаю историю, и сожалел, что я всего лишь женщина…
– То-то и оно, что сожалел, Друзилла, и я тебе тоже сочувствую, – отшучивался брат. – Но право, что за привычка у тебя выцедить из моих слов не самое главное, так, второстепенное для меня, и надуться потом, обидеться? Мы с тобой друзья, но привычка эта женская, и меня она злит!
– А меня злит твое пренебрежение, Калигула! Женщина у тебя как будто и не человек! Разве у нее нет права на особенные привычки, раз уж ты утверждаешь, что такие привычки есть?!
– Ну, ты не права, скорее, будто человек…Ладно, не злись, я шучу! Но послушай же, я ведь о другом! Капую ведь основал Капис, спутник Энея, его друг, его родственник, быть может, и дал городу свое имя. Снова мы, Юлии, Клавдии, мы!
Она рвала зубками однодневный сыр, смеялась, тоже говорила гордо: «Мы!»…
Ранним утром пятого дня своего путешествия они въехали в Геркуланум. Засветло не будил их Мемфий, сами проснулись, сами затормошили старика: скорей! В Геркулануме ждала их мать. И не спалось детям…
Встреча с Агриппиной, такая далекая, такая неосуществимая вначале, теперь оказалась совсем рядом, в пределах нескольких часов пути. Мемфий едва отбивался он понукающих его представителей семейства Клавдиев-Юлиев. Один говорил: «Скорей, старина! Да поторопи своего урода, что же он плетется, нелепое животное! Свет не видывал такого окраса и лени, сошлись в одной особи, надо же!». Другая пыталась смягчить: «Нет, Мемфий, Мальчик, конечно, хорош, и не хлещи ты его, не надо. Он старается! Может, сойти нам с Гаем да идти рядом, так быстрее, правда же?».
Мемфий едва отбивался, поминая отсутствие мужской выдержки в одном, напирая на женскую недалекую сущность в другой. Словно созданы эти женские ножки для пыльных дорог, надо же такое удумать. Чтоб по этим дорожкам ходить, надо с детства растоптать ногу, чтоб широкою стопою мерить пыль да грязь. Нечего тогда и рождаться госпожою, когда рабского труда хочется.
Друзилла возражала, поминала мать, которая и солдатской жизни не боялась. Мемфий вопрошал: «Так ради чего это делалось? Не из блажи, не по юношеской глупости. Ради отчизны да любимого мужа, и лишь в случаях необходимости. А как нет ее, необходимости, так и Агриппина, матушка ваша и наша, в покое зажила…».
Впрочем, как оказалось, нетерпеливое ожидание встречи не лишило молодых аппетита. И, завидев термополу[10], на въезде в Геркуланум, они уговорили старика остановиться. Тот поддался уговорам, но долго еще ворчал.
– Словно у матушки вашей не найдется, что поесть! Бывало, упрашивают вас, да как упрашивают, и чего только не подадут! На золоте, на серебре, с поклоном да уговором, а вы и смотреть не хотите. А тут ради пирожка с сыром да стакана подогретого вина ни себе, ни мне, старому, покоя нет! Уж довезти бы вас до матушки, передать на руки госпоже моей. Да уж, скажет она мне все, что думает! В такую дорогу девочку взял, а вот не сберег бы?
Никто Мемфия не слушал. Друзилла с Калигулой уже устроились у прилавка, облицованного кусками разноцветного мрамора. Пар выбивался из семи сосудов, встроенных в прилавок по самое горлышко. Пахло пряностями и медом. Улыбалась хозяйка, предлагала горячее, с пылу, с жару…
– В жаркую-то погоду, с утра-то самого, да горячего вина, – продолжал Мемфий ворчать, едва войдя в помещение. Что ж матушке-то стану говорить, когда учует запахи, – сокрушался он.
– А что, разве должны мужчины матерям отчитываться, пусть они и молоды? – удивилась хозяйка. Разве мы уж и не в Риме, где муж – это муж, пусть едва оперился, а коли сбросил претексту…
– А здесь некому ее и сбрасывать, – послышался густой, низкий голос из дальнего угла.
Обладатель голоса, грек, судя по чертам лица, из привычной для такого рода заведений когорты бродячих философов, был тщательно укутан в паллий[11]. И голова его была укрыта. А вот улыбку, мечтательную улыбку на лице, он не скрывал. И глаза его были прикованы к лицу Друзиллы.
– Женщины бывают слепы, – продолжал он. – Когда дело касается их денег, или имущества, или мужей, что, по их мнению, впрочем, одно и то же, тут они провидицы, и видят ясно. Но мир для них – потемки. И ты, Лелия, отнюдь не исключение, раз рассуждаешь о мужестве вот этих…
Он кивнул головой, указав на Друзиллу с Калигулой.
– Один слишком молод для мужества, но у него все впереди, другой для него не созреет, – заключил он, – причем никогда…
– Ой, молчал бы ты, Секунд! Залил себе глаза с утра, да так, что из угла и не выберешься! Думаешь, напустил на себя меланхолию, и никто не догадается, что пьян ты, пьян и глуп. С чего это ты с утра оскорбляешь моих гостей? Думаешь, раз ты постоялец мой, так я тебя и не выставлю? А вот и выставлю! И запросто, ради вот этих-то молодых людей, таких достойных, таких милых. А они не забудут Лелию, и мою термополу не забудут…
– Вот она, мелочная глупость женская, – отвечал ей грек. – Мне твоя термопола, что родная мать, и я ей вовек верен. А эти пташки – они в ней не только, что чужие… Они – чуждые. Не судите о птице по неяркому оперению ее, когда она не в полете. Подождите, когда она распахнет шире крылья. Может, разноцветье ее красок поразит вас в самое сердце…
Путешественники, все трое, зачарованно смотрели на грека. Он явно разглядел в Друзилле женщину, и, казалось, знал уже, кто они и куда направляются. В отличие от Лелии, они способны были уловить смысл иносказаний философа. Им привычна была эта манера речи.
– Пташка моя, не бойся Секунда, – сказал вдруг философ, обращаясь к Друзилле. – Я не принесу зла, когда бы старик и купил меня с потрохами, а он ведь все скупей становится. Или много нас стало, тех, кто ему служит, вот на всех и не хватает. Или до нас, до первых с конца, не доходит, оседают наши ассы[12] в карманах тех, кто поближе к телу императора…
Калигула и Мемфий встали плечо к плечу, отодвигая, оттирая Друзиллу к выходу. Речи грека выдали его, намеренно или невольно. Перед ними был соглядатай Тиберия. Они наводняли страну. Следовало бы им это помнить.
– Сказано поймать, остановить, – бормотал грек, словно про себя. – Не допускать! Я бы должен вызвать стражу. Но она, Лелия, права! Я пьян с утра, нет, с вечера, и буду пьян еще долго. Мне простительно. Какой вред от ребенка, от девочки? Пусть мать прижмет ее к сердцу. Никто не пострадает.
Бродячий философ двинулся к Друзилле, оторвавшись от пола стремительным движением. Ничего пьяного не было теперь в его походке. Калигула бросился наперерез. Но был отброшен поворотом плеча. Грек встал перед Друзиллой, бледной и растерянной.
– От таких, как ты, – сказал ей философ, – как будто не может быть зла в этом мире. Но кто сказал, что будет одна только радость? Только не я! Уж я-то знаю, сколько горя можешь ты принести, ничего при этом не делая…
Мемфий и Калигула повисли на плечах философа, пытаясь повалить его на пол. Тщетно. Он сбросил их, отмахнулся. Мемфий был стар для всякого рода сражений, Калигула же все еще не понял, какого рода противник перед ним. Молодость часто самонадеянна, тем более молодость, в которой немало места уделялось физическому воспитанию. Юноша просто не ожидал серьезного сопротивления от бродяги-грека, о котором было вслух сказано, что он пил, и пил много. И между тем, он недооценил врага, обладавшего недюжинной силой…
Камень, казалось, зазвенел от возмущения. Слетела деревянная крышка с одного из греющихся сосудов. Вырвался клубами пар, зашипел тревожно. Ахнула Лелия, подавилась собственным криком.
А философ глядел в расширенные зрачки Друзиллы. Вскинув голову, стояла девушка. Дыхание сбилось, зачастило вдруг, высоко вздымая грудь, рот приоткрыт. Вот уж в эти мгновения никто не усомнился бы, что перед ним – женщина! Ни длина волос, ни претекста уже ничего не скрывали!
Тяжело вздохнул бродячий философ, опоминаясь. Придержал Калигулу, рвущегося в бой, за рукав. Сказал коротко:
– Не надо! Я – друг!
И как-то сразу поверилось. Ясно, что друг, иначе и быть не может…
– Лелия, – весьма сурово заговорил с хозяйкою грек. Стало понятно в это мгновение, глядя на нее, кто кому подчиняется на самом деле. – Пекарь должен был доставить хлеба спозаранку. Но его нет, да нет и мальчика, что у него на посылках. Можно предположить, что один все еще выводит имена своих клиентов на тесте, другой терзает осла, что крутит жернова, заставляя его шевелиться быстрей. Но что-то подсказывает мне, что это не так. Если сюда придут по доносу пекаря, будь убедительна. Я с вечера был пьян, да с вечера и исчез куда-то. Мне положено выслеживать и вынюхивать, мне искать надо. Они не удивятся. Главное – тут меня не было, запомни! А куда делись старик с детьми, ты не ведаешь, тебе некогда следить за теми, кого кормишь, заплатить они заплатили, а чего еще надо? Хватает забот с горшками! Вот за ними-то точно присматриваешь, это тебе и интересно!
Быстрыми шагами грек вышел из термополы, через неприметную боковую дверь, увлекая за собой Калигулу. Друзилла с Мемфием поспешили вслед…
Пройдя через внутренние комнаты, вышли на улицу за термополой. Вовсе не на ту, где оставили Мальчика. А он в это время выдал свое громкое: «Иа!», видимо, заждался хозяев. Потерял терпение. Или хотел настоять на кормежке; в конце концов, в этой поездке работал он один. А еда доставалась куда реже, чем хозяевам. Мог мул возмутиться? Мемфий засуетился – бежать к питомцу.
– В следующий раз, раб, – с неудовольствием отметил грек, обращаясь к Мемфию, – будучи разыскиваем, веди себя умней. Почему бы не сходить на городскую площадь или в термы, где каждый на виду? Почему бы не покричать о себе в общественном месте самому, громко и вслух, как эта помесь кобылы с ослом? Ты не на много умней, я погляжу…
Оскорбленный в лучших чувствах Мемфий не нашел ответа.
А грек отметил:
– Не так вы важны, чтоб поднимать лишний шум. Ну, развернули бы с дороги, на горе матери. У самого ее дома, чтоб больней. Ехали вы издалека, обидно же возвращаться. А там, по пути домой, мало ли что могло приключиться? Разбои и грабежи всех касаются, вас тоже. А коли вы сами, да в самое пекло…
Мемфий вовсе лишился красок в лице. Вся злобная мелочность Тиберия (он знал толк в мстительных мелочах, этот старик!) высветилась в словах грека. Калигула помянул Юпитера…
Друзилла молчала. Только что, пройдя сквозь внутренние помещения дома, она увидела ложе хозяйки. Что-то толкнуло ее в грудь, странное чувство. Она поняла, что это ложе для двоих. И хозяйка термополы провела ночь в объятиях грека. Девушка знала, что это так, хотя никаких доводов привести бы в пользу подобного знания не могла. А главное – знание это причинило ей боль. Почему? Именно это старалась понять Друзилла. Ответа не находилось, а неприятное, саднящее чувство в груди оставалось. Оно отвлекало ее от грозящей им всем опасности, четко обрисованной греком в нескольких словах.
Между тем философ двинулся в путь, жестом показав, что следует идти за ним. Они подчинились. Улица, по которой шли, была скорее каким-то коридором, пространством между домами. Дверь в дверь. С трудом можно было идти рядом вдвоем. Они и шли по одному – грек впереди, за ним Мемфий, потом Калигула. Замыкала цепочку Друзилла.
«По возрастающей степени ценности идем, – рассуждал Калигула. – Никчемный грек, соглядатай Тиберия, один из множества, потом верный раб… Я… Я-то кто? Ну, в конце концов, возможный наследник. Почему бы и нет? Старик не терпит братьев, а меня как раз терпит. И Друзилла! Та, что дороже всех мне». Эта мысль заставила биться сердце чуть сильней, а ведь, казалось, это невозможно. Опасность и без того учащала ритм, сердце уже стучало в самих ушах. «Как мне надоели эти люди! Какое множество пытается встать между мною и ней, как будто имеют хоть какое-то право. Какой-нибудь гладиатор или вот этот грек, ладно… их еще можно устранить с пути, это легко. А муж, которого ищет ей Тиберий? Или тот, на которого сама Друзилла посмотрит с любовью, ведь это возможно, правда? И что? Растерзать его? Вырвать глаза, нет, даже сердце вырезать из груди, я бы мог! Только в Риме ведь есть закон, и как бы не был этот закон подчинен, и сколько бы не было обходных путей вокруг него, но приходится знать меру…».
Он сосредоточился на том, что было решаемо. Грек, бродячий философ, не нравился ему. И вообще, и в частности. И частность эта была – отношение к Друзилле. Грек позволил себе откровенные восхищенные взгляды, речи его тоже не отличались скромностью!
Улица, или, вернее, застенок между домами, была нескончаемой. Она вилась, казалось, вдоль всего города. Но зато была достаточно пустынна. Всего пару раз встретились им прохожие в ранний этот час. Похоже, в этом пространстве не принято было глядеть друг другу в глаза, узнавание тоже не было обязательным условием. Крепко пахнущий вчерашним кабацким весельем морячок, раб с корзиной хлебов, клиент с ворохом пергаментов в руке.… Все они проскальзывали мимо, стараясь не задеть в тесноте, не поднимая глаз. Или, быть может, достало им краткого мгновения встречи глазами с греком, после которого торопились они мимо, подальше от возможной беды.
Вышли куда-то за город, в конце концов, и двинулись мимо виноградников. Где-то вдали был слышан прибой, море колотилось в берега. А тут, в виноградниках, кружил голову запах множества цветов. Восхищенная Друзилла попыталась задержаться. Ей хотелось надышаться, утонуть в море ароматов. Но грек, улыбаясь, слегка подтолкнул ее в спину, чтобы продолжила девушка дорогу. Он сказал ей:
– Спроси-ка у матери своей прошлогоднего вина со здешних виноградников. Нальют его в чашу, не позволяй разбавлять. Дай ему согреться. Даже на солнце, совсем недолго. Вино вбирает в себя все, чем дышит округа. Там будут все цветы. И все небо, и солнце, и запах моря. Ты не веришь? Разве я успел тебя обмануть хоть раз?
Ей захотелось сказать в ответ: «Да. Ты был с этой женщиной, Лелией, ночью».
Но нелепость подобного ответа была очевидна ей. И она засмеялась, не заботясь о том, как ее поймут. Громко засмеялась, от души. Заслужив неодобрительный взгляд Калигулы. Ему хватило для страданий и воспоминания о том, как ласково грек подтолкнул сестру рукой. Словно он имел на это право, безродный нищий! И она еще смеется, негодница!
Шли довольно долго для людей, непривычных к пешим прогулкам. Очевидно было, что идут окольными путями, в стороне от исхоженных троп. Поднимался, крепчал зной. Солнце стало жечь открытые лица. Белым видением возникла вилла на берегу моря. Лазурь неба и вод. Зелень листвы дерев и виноградников. Пение цикад…
Стена, что должна была быть преградой для всех, оказалась весьма доступной. Грек подвел их к ограде, просто отодвинул ветви куста. Отверстие, что открылось за зеленью, было не очень большим. Но вполне достаточным, чтобы попасть вовнутрь. Согнуться немного, пропихнуть плечи.
И все! Они дома, у матери, и никто, кроме них, еще не знает об этом!
– Идите за мной. Я знаю, куда идти.
Грек хмурил брови, озирался.
– И откуда же ведомо тебе это? – Калигула не скрывал негодования. – Если ты не вор, не грабитель, то почему ты это знаешь? Я вижу, жизнь и достояние моей матери в опасности, и надо бы уже звать на помощь!
Грек усмехнулся ему в лицо.
– Жизнь и достояние матери твоей и впрямь в опасности, да не от меня они исходят, юноша. Есть люди в государстве, кому они куда нужнее. Неужели так ты глуп, что не знаешь? Или не хочешь знать?
И, поскольку Калигула промолчал, давясь злостью, грек посчитал необходимым объяснить.
– Агриппина, в отличие от тебя, юноша, нашла меня достойным продолжить занятия мои прежние здесь. Годы молодости моей прошли в изучении свитков, что сложены до самых потолков. Кому и заниматься греческим наследием, как не греку? А то, что служил и служу Тиберию, ей неведомо. Или ведомо, но что прикажешь с этим делать? Куда приятней ей видеть лицо человека мыслящего, которому тюремщиком быть в тягость. Чем того, которого пришлют взамен; кто рад будет притеснять женщину, она же и без того в беде…
Грек не стал ждать ответа, развернулся, деловито двинулся в дом через боковую, неприметную дверь, оказавшуюся незапертой. И, подчиняясь воле этого странного человека, они пошли вслед за ним. Через ряд покоев с бесчисленными свитками на греческом.
Калигула задержался возле одной из полок. Скромного знания греческого хватило, чтобы понять – Софокл, Эврипил и Эсхил приветствуют его в доме матери. Из римских авторов был тут Тит Ливий[13], с его «Историей». История Рима от самого основания города; число свитков огромно, наверное, полная книга…
Большего юноша не успел рассмотреть, хоть и загорелись глаза его от восторга и желания обладать. Дядя, Клавдий, он бы мигом разобрался в ценности всего этого пергаментного богатства. Уж он-то знал бы цену каждого свитка, каждого листа, и поделился бы с Калигулой знанием, дядя, он совсем не жадный.
Клавдий звал себя лишь скромным учеником великого историка, Тита Ливия. Это дядя-то! Именно Тит Ливий посоветовал дяде когда-то заняться этрусками, и историей Карфагена он же Клавдия заинтересовал. Сам Октавиан Август считал Тита Ливия другом, равным себе в жизни; а по учености превосходящим многократно. Вот бы с кем поговорить, что там бродячий грек-наглец, неуч!
– Поторопись, защитник, – сказал ему грек. – Не хватало еще столкнуться мне лоб в лоб со слугами, да во главе вашего отряда. Не место мне там, куда я вас направлю, поведешь своих ты. И без того, как начнут думать, как вы сюда попали, обо мне вспомнят непременно. Надо бы позаботиться придумать историю, не хуже гомеровской[14]…
В нескольких словах он поведал хмурившемуся Калигуле, куда идти. И развернулся к Друзилле.
– Прощай, красивая, – сказал он вмиг зардевшейся от этого слова девушке. – Мне и впрямь не место там, где пребываешь ты. Жаль, конечно, но стоит ли быть философом, пусть и бродячим, да не знать жизни, и злиться на то, что она такая, как есть. Пожалуй, хватит с меня и того, что ты есть в этой самой жизни. Буду помнить и радоваться…
Он ушел, а Друзилла продолжала стоять, всем существом своим противясь разлуке. Ей хотелось броситься вслед, что-то сказать, такое большое, важное, уговорить остаться!
Резко дернул ее за руку и потащил за собою брат. Он был красен от гнева, сыпал злыми словами, но девушка его не слышала. Впервые в жизни ей было все равно, что говорит и делает нежно любимый Гай…
Она не увидела ничего из того, что они прошли, пробежали бегом. Ни перистиля с бассейном по центру, ни десятков бронзовых и мраморных статуй. Шла, как во сне, погруженная в мысли и чувства, что были ей внове.
Но там, у края бассейна, на мраморной скамье все же разглядела она фигуру матери в белом, услышала ее крик!
Мгновение спустя обнимала и целовала их мать, не помня себя, и не хватало матери рук для объятий, и губ для поцелуев. И это тоже было впервые в ее, Друзиллы, недолгой жизни!
На крики и шум прибежал старший брат, они с Калигулой обнялись по-братски, и такого тоже ведь еще не бывало раньше…
А через день их блаженного пребывания в гостях у матери случилась и первая ссора между Друзиллой и Гаем.
Бродячий греческий философ был выдворен Агриппиною из дома. Ясно, по чьему наущению?! В беседе, состоявшейся между Гаем и магистратом, посетившим опальный дом, Гай не преминул отметить роль философа в их счастливо завершившемся путешествии. Калигула подчеркнул, что без него они никогда не добрались бы до матери. Похоже, неприятности ждали философа со всех сторон: он терял кров над головой, свои драгоценные свитки, его ждал гнев вышестоящих лиц, возможно, он терял и свою термополу, и объятия Лелии…
– Но почему, Гай, – кричала разгневанная Друзилла. – Почему? Он помог нам, он не сделал мне зла! Когда бы он остался рядом, просил моего внимания… или любви…
Друзилла споткнулась на слове, покраснела, впрочем, справилась, и продолжала:
– Он ничего не просил! Он помог нам, он, может быть, нас спас, а ты предал его! Ты лишил его всего, что у него было! Почему? Зачем?
– Этого мало? Он посмел говорить тебе о любви, безродный выкидыш площадей и улиц! Он называл тебя красивой, касался тебя рукой, как только я не убил его на месте и сразу! В следующий раз я сделаю это!!!
– Остерегись в следующий раз попадаться ему под руку, – язвительно ответствовала сестра. – Видела я, как он от тебя, как от мухи, отмахнулся там, в термополе. Надо бы ему тебя оставить в той беде, которую ты заслужил!
Так пролегла первая трещина в их доселе нерушимой дружбе. Суждено было Друзилле понять, что не потерпит Гай каждого любящего ее рядом, кроме себя самого. Впервые это понимание пришло к ней сейчас, но пришлось ей, бедной, не раз еще в этом убедиться…
Но не в этом было самое страшное. Год консульства Квинта Фуфия Гемина и Луция Рубеллия Гемина оказался более чем несчастным для семьи Германика. Лавина невзгод обрушилась и погребла под собою многих.
Агриппину Старшую. Она была объявлена врагом государства. Сослана Тиберием на Пандатерию, дальний одинокий остров в окружении многих вод. Ее везли туда в закрытых носилках, просто зашитых наглухо, дабы не могла она общаться ни с кем. Кентурион, оторвавший ее от статуи деда, Августа, выбил женщине глаз; она не должна была жаловаться на это…
Нерона Цезаря. Он был объявлен врагом государства. Он был обвинен в разврате. Он разделил с матерью место ссылки. И способ отправки: он тоже ехал в зашитых наглухо носилках. Никто не должен был слышать рыдания его. Рыдания молодого человека, брошенного в каменный мешок на острове среди многих вод; далеко-далеко от Рима, властелином которого он мечтал быть. Он понимал, что уже не вернется…
Ливию Августу. Прабабушка, бывшая единственным спасением семьи, ее оплотом, была призвана смертью. Она говорила правду: устала. Она утверждала, что стоит на дороге у сына и его сотоварища Сеяна. Что держит одного на Капри, другого в пределах положенного по должности. А стоит ей уйти, все изменится. Так и вышло. Прямая в речах и поступках бабушка не солгала.
Тиберий, сын, обокрал ее. Сын присвоил принадлежащие ей деньги, завещанные ею другим. Сын запретил сенату воздать ей какие бы то ни было почести…
Прабабушку хоронил внук. На Калигулу возложил Тиберий организацию похорон. И в этом было еще одно посмертное оскорбление матери от Тиберия: так ничтожна была в его глазах ее смерть, что никто более несовершеннолетнего правнука и похоронить-то ее не мог!
Вот так и получилось, что к исходу года оказались вдали, недостижимы друг другу мать с сыном, брат с братом и сестрою, прабабушка со своим многочисленным потомством. Где повезло Тиберию, где и он сам хорошо позаботился о том, чтоб так оно и было. А ропот и недовольство Рима, поначалу громкие, со временем стихли. Они имеют такую особенность, когда предмет страсти далек…
[1] Номенклатор (лат. Nomenclātor – от nomen «имя» и clator «называть») – в Римской империи специальный раб, вольноотпущенник, реже свободный римлянин. В обязанности номенклатора входило подсказывать своему господину (из патрициев) имена приветствовавших его на улице господ, имена рабов и слуг дома. Номенклатор должен был обладать хорошей памятью.Также номенклаторы в богатых домах отбирали из толпы пришедших «на поклон» клиентов тех, кто будет приглашен на обед к господину, озвучивали названия поданных блюд во время приёма и т.д.
[2] Но́ны (лат. nonae, от nonus – девятый, то есть девятый день до Ид), в древнеримском календаре 7-й день марта, мая, июля, октября и 5-й день остальных месяцев. Ноны служили для счёта дней внутри месяца.
[3] Каупона (лат. caupona) – общее название древнеримских постоялых домов или гостиниц в городах и на больших дорогах, а также питейных заведений, где также продавали закуски. В каупонах, как и в других питейных заведениях, процветала проституция, некоторые комнаты этих заведений служили в качестве борделя.
[4] Претекста (лат. praetexta) – окаймленная пурпуром тога, которую носили магистраты и жрецы, а также мальчики свободных сословий до 17- летнего возраста.
[5]Согласно Библии (Быт. 19:26), когда Бог решил разрушить Содом и Гоморру, Лот с семьей, предупрежденный ангелами, бежал из города. Его жена, вопреки запрету, оглянулась и была превращена в соляной столб.
[6] Bonumfaktum! (лат.) – на благо и счастье!
[7] Род Юлиев – патрицианский род в Древнем Риме. Согласно легенде, произошёл от богини Венеры. Юлии вели свою родословную от Аскания, сына легендарного Троянского героя Энея, который, в свою очередь, был, согласно мифам, сыном дарданского царя Анхиса и богини Афродиты. Асканий, приняв имя Юл, основал в 1152 до н.э. город Альба-Лонга, к юго-востоку от Капитолийского холма. С X века до н. э. город являлся столицей Латинского союза. После разрушения Альба-Лонги семейство Юлиев переезжает в Рим. Последним из прямой ветви по мужской линии был диктатор Гай Юлий Цезарь, усыновивший Октавиана, который через свою жену, Ливию Друзиллу, породнился с другим патрицианским родом – Клавдиями. Начиная с Октавиана и его пасынка Тиберия, род именуется династией Юлиев-Клавдиев.
[8] Оски – древний италийский народ, обитавший в южной Италии. Исследователи относят осков к неолитическому населению Италии, близкому к лигурийцам. В свое время были завоеваны самнитами и переняли от них язык, названный впоследствии оскским. Окончательно ассимилированы римлянами в ходе романизации.
[9] Вольноотпущенники (либертины лат. libertini) – в Древней Греции и Древнем Риме отпущенные на свободу или выкупившиеся рабы. В Древнем Риме, где институт вольноотпущенничества получил наибольшее распространение, рабы, отпущенные с соблюдением законных формальностей, получали родовое имя бывшего господина и становились римскими гражданами, с некоторыми ограничениями в правах.
[10] Термопола, термополий (лат. thermopolium, от греч. thermós – «тёплый» и poléo – «продавать») – древнеримская харчевня или бар, где подавали горячую еду и вино с пряностями. Термополии были чаще всего маленькими помещениями, которые выходили на улицу прилавком. Блюда разогревались с помощью нескольких объёмных сосудов (лат. dolium) с водой или больших чанов, встроенных в прилавок, содержимое которых подогревалось на огне под сосудами. Внутри находилась печь, на которой еда варилась. Предлагаемые блюда были очень просты: горох, бобы, чечевица; подавалось вино, смешанное с горячей водой. Посетители ели стоя, однако, были обнаружены и сооружения с местами для сидения и даже ночевки. Термополии были найдены во многих римских поселениях: в Остии, Геркулануме, в Помпеях термополий Аселлина сохранился полностью, с обстановкой.
[11] Па́ллий или паллиум (лат. pallium покров, накидка) – в Древнем Риме мужская верхняя одежда (накидка, плащ), соответствующая греческому гиматию, изготавливалась обычно из льна или шерсти. Паллий носили преимущественно римляне, приверженные греческойкультуре.
[12] Асс (лат. as, род. падеж assis) – древнеримская медная монета. Первоначально равнялась римскому весовому фунту (327,45 г) и обращалась в виде слитков-брусков. С середины 5 в. до н. э. стали чеканить монеты. Монетный асс также первоначально имел вес фунта, назывался либральным ассом и составлял 4/5 либры («обыкновенного фунта»). Но с течением времени он все убавлялся; в позднейшее время империи сохранил только 1/36 своего первоначального веса. Все монеты древней Италии представляли собой асс – или помноженный, или разделенный на известное число.
[13] Тит Ли́вий (лат. TitusLivius; 59 г. до н.э. – Патавиум, 17 г. н.э.) – один из самых великих и известных римских историков. Автор чаще всего цитируемой «Истории от основания города» («Ab urbe condita»), несохранившихся историко-философских диалогов и риторического произведения эпистолярной формы к сыну.
[14] Гоме́р (др.-греч. Ὅμηρος) – легендарный древнегреческий поэт-сказитель, которому приписывается создание «Илиады» (вероятно, древнейшей книги западной литературы) и «Одиссеи». Примерно половина найденных древнегреческих литературных манускриптов – отрывки из Гомера.
Если все дороги ведут в Рим, то и справедливо и обратное утверждение: все дороги уводят из Рима куда-то вдаль, в иные места…
Для множества людей важна другая, действительно извечная дорога: дорога к матери. К женщине – выносившей, напитавшей сосцами и воспитавшей. Счастье, если безмерно любящая вас мать встретит на пороге, сможет обнять теплыми своими руками, прижать к сердцу. А если уж нет на свете матерей, то приходят к их могилам. Даже если из Рима при этом приходится уйти!
Калигула был благодарен прабабушке Ливии, укрывшей их в своем если не теплом, то благоустроенном гнезде. Но когда же это чувство благодарности уберегало юность от необдуманных поступков?! Тоска по матери была слишком уж сильна. Гай хотел видеть ее и решил, что увидит! Посвященная в его планы Друзилла восхитилась, повисла на шее у брата, зацеловала…
С этого мгновения уже никто не видел ее в слезах. Прабабушка, вроде бы отстраненно наблюдавшая их жизнь, больше занятая собственными недугами, даже заметила как-то:
– Ты все хорошеешь, Друзилла. Смотри, время твое приходит. Сын мой любит устраивать браки, а ведь как на меня обижался когда-то. Теперь вот сам решает, кому и с кем сойтись! Оторвут тебя от брата, а кто тебя любит, так это Гай…
Друзилла, смутившись, покраснела, похорошев еще более. Бабушка продолжала рассуждать:
– Не знаю, хорошо ли это? Тяжко будет тебе с другим, кто ж тебе заглянет в душу, кому надо? Хорошо бы, чтоб о теле не забывали; о рыжебородом говорят, что он спит со всеми, кроме Агриппины, с ней редко, если заблудится только в доме. Или спьяну перепутает ее с какой-нибудь грязной потаскухой из лупанария. Рановато ей было замуж, да если б еще с человеком свели, с мужем истинным, а этот так, не пойми что такое…
Друзилла отгоняла от себя мысли о замужестве. Куда интересней было советоваться с братом о предстоящем путешествии, шептаться по углам.
Было решено посвятить в свои планы Мемфия. Verna знает о жизни много больше. Трудно было себе в этом признаться, но дети Агриппины и Германика, подумав, озвучили этот вывод друг для друга, и были удивлены тем, как совпали их мысли…
Раб поначалу пришел в полный ужас.
– Да ведь за такое мне и распятие в радость будет?! Это же не кто-нибудь, это какие дети, лучшие в стране, самые дорогие дети! Девочку, девушку в дорогу, да такую! Ведь страшно себе представить, что может случиться, а я отвечай! Вот сейчас попрошусь к старой хозяйке, прямо у номенклатора[1] и попрошусь, как на прием! Он мне поверит, он знает, я, ничтожный, только о вас пекусь, и как расскажу все Августе!
Уговаривали старика долго. Так долго, что он осознал: все равно, что с ним, что без него, и рано или поздно, эти дети задуманное свершат. Выходило так: надо ехать с ними. Чтоб без него не случилось беды…
Стоял на дворе Sextilius, называемый теперь в честь прадеда, Октавиана, Augustus. В Ноны[2], ранним утром, чтоб не страдать от жары, они тронулись в путь. Мемфий ждал их на дальней окраине, на это имелись причины. Чем позже отождествят их побег с личностью Мемфия, тем безопасней для старика. Какое для них самих может быть наказание? Собственно, выговор бабушки. Рабу же придется несладко, если узнают о его участии в бегстве. А Мемфий, он с ними у бабушки не живет, он, как родился в доме Германика, вернее, его отца, так там и остается. Не скоро о его исчезновении дойдет весть до бабушки, никто verna, пользующегося большой свободой у хозяев, не хватится, не побежит выдавать. Никто не свяжет его с побегом молодых. Только не надо привлекать внимания к его скромной личности.
Калигула, знавший Рим до самых последних его улиц, сам назначил старику место встречи. Каупона[3], та, что вблизи Аппиевой дороги, приютила старика. Вместе с его экипажем, на всю ночь. Место обитания плебеев, рабов, куда-либо направляющихся по велению хозяев, она не пользовалась дурной славой, но и не выделялась среди себе подобных, ею мало кто интересовался. Мемфий не привлек бы к себе внимания, а Калигулу с Друзиллой в его обществе в эти ранние часы у родного дома никто не застал бы. Все меры предосторожности были соблюдены…
Выскользнув назначенным утром из дома, Друзилла с братом зашагали по улице, стараясь не печатать шаг, переступать легко. В столь ранний час улица была пуста, но зато просматривалась вдаль, и, беглецам, чьи сердца выдавал громкий стук, казалось, что они как на ладони, видны всем и всякому…
Друзилла, несмотря на свой страх, успела бросить взгляд на Гая. Прыснула, зажала рот ладошкой. Калигула предпочитал белый всем остальным цветам. Но сегодня! Поверх темной, почти черной тоги, надета еще и коричневая пенула, покрывающая тело и доходящая до самых колен. Словно брат погружен в скорбь. К пенуле прикреплена накидка, которую Гай набросил на плечи и голову, слегка прикрыл лицо. Забавно, будучи в обычной тунике с тогой поверх ее, Калигула не привлек бы к себе особого внимания. Достойный юноша из знатной семьи, что тут такого? А вот в этой накидке, да в темной пенуле, он притягивал взор. Непонятно, кто такой. Слишком прям в плечах, черты лица благородного гражданина. А наряд – очевидно, до смешного не соответствующий, шутовской наряд.
– Ничего смешного не вижу, – пробурчал брат, услышав ее смешок. – Ты бы на себя взглянула!
Но, пожалуй, взглянув на нее, никто бы не смеялся. Умилился бы, возможно, улыбнулся бы открыто, да… Она была очаровательна. Пришлось пожертвовать рыже-золотой роскошью волос, и Гай, скрепя зубами, сам помогал ей в этом. Теперь короткие волосы кололи ей шею, голова была непривычно легкой, Друзилла поминутно встряхивала ею, чтобы ощутить эту легкость. Тога — претекста[4] шла ей, она смотрелась премиленьким юношей, не достигшим совершеннолетия. Полные, чувственные губы, глаза с большими ресницами… Таких, говорят, любит Тиберий, неоперившихся еще юнцов, готовых для старика на все, на любое!
Гай зашагал быстрее, стремясь достигнуть нужного угла и исчезнуть из поля зрения возможных соглядатаев.
Друзилла же, даже в наряде юноши, оставалась женщиной. И какая же женщина, уходя, не оглянется на дом, в котором жила, где оставила часть своего сердца? Это мужчины, простившись, не оглядываются назад, не вспоминают прошлого. Они принадлежат теперь целиком новой дороге!
И, как жена Лота[5], о которой Друзилле не приходилась слышать, но которая тоже была истинной женщиной, Друзилла была наказана за свой порыв. Правда, Лотовой жене пришлось солонее и горше.
Калигула споткнулся, услышав крик сестры. Не было сомнения, их обнаружили!
На крыше дома, там, где был солярий, беседка, увитая виноградом, стояла прабабушка Ливия, смотрела им вслед, приложив руку к глазам…
Крик Друзиллы она расслышала, по-видимому, и, хотя не видела растерянности детей, но сумела ее понять.
– Bonumfaktum![6]– крикнула она им, застывшим на углу. – Пусть бережет вас Венера-прародительница…
Гай и Друзилла, изумленные, растерянные, все еще стояли на углу. Она махнула им рукой. Опомнившись, Калигула схватил Друзиллу за руку, потащил…
Они ушли. И никто, конечно, не слышал бормотания бабушки Ливии. А она повторяла: «В добрый час!». Подумав, добавила громко, вслух:
– Пусть бережет вас Венера-прародительница, покровительница Юлиев[7]. А, впрочем, тут немало зависит от старины Мемфия! Он-то за вас и точно в ответе, и с него мне спросить легче, наверное. И впрямь, может быть, с Мемфием вам нынче безопасней будет, чем у меня в доме…
Тот, кого поминала бабушка Ливия, встретил их в назначенном месте. Окинул Друзиллу недовольным взглядом. Напомнил ей, чтоб по большей части молчала девушка, скрывала лицо под накидкой.
– Так это тебе мы обязаны такою одеждой? – смеялась та в ответ. – Гая я не узнаю. И сама стану уродиной в угоду тебе?
Но мысли о нарядах покинули их, как только разглядели свой «экипаж».
Обыкновенная крестьянская телега… Запряженная к тому же мулом. Мул, со сводообразной спиной, свислым крестцом, с крепкими конечностями и прочными копытами, все обычно. Но! Но что за невероятная масть, которую природа создала, пусть даже и так, в помеси кобылы и осла! Мул был рыже-пегим, большие нелепые белые пятна разбросаны по основной рыжей масти вперемешку с полосами на плечах и ногах. Белесые подпалины на морде животного и животе. Ноги совсем белые, хвост и грива – рыже-белые… В довершение ко всему, один глаз светлый, почти голубой, другой темный, карий. Чудное животное приветствовало их ржанием, которое перешло в громкое «Иа-иа!».
Друзилла хохотала до слез. Калигула злился, ворчал, но, глядя на Друзиллу, начал улыбаться тоже. Мемфий не был смущен.
– Увидят такого, так не позарятся, – сказал он. – Такой вот во сне привидится – и то испугаешься. Может, и даром не возьмут, не то, что силою. А он крепенький! Славное животное, умней будет любой лошади.
Гай и Друзилла запротестовали в один голос. Мемфий их не стал и слушать.
– Мне ваше благородство да храбрость ни к чему. Мой Мальчик (так величал verna длинноухого) не полезет на скользкую кручу, не будет нестись сломя голову только потому, что кто-то кричит «вперед!», его не загонишь насмерть. Он не только умней лошади, он многих человеческих умников может поучить осторожности да оглядке!
– Ну да, он ведь сын своего отца, – язвительно заметил Гай. – Я вот еще одного такого, упрямого, осторожного, весьма умного «мула» знаю…
Мемфий посуровел, отвернул глаза в сторону. Так отводят их собаки, слыша выговор хозяина. «Это все не ко мне относится!», – вот что значит такое их поведение.
– Зачем бабушку оповестил? А если бы она все расстроила? – вопрошал молодой хозяин.
Мемфий сделал вид, что не слышит.
Друзилла уже устроилась в телеге. Ей, дочери Агриппины и Германика, не привыкать было к крестьянскому «экипажу», немало дорог исколесили они с Гаем в детстве на подобных. Последние, прожитые в Риме годы несколько избаловали их, ну и что? Так чудесно вернуть себе прошлое…
Старик-раб уселся впереди, свесил ноги. Взмахнул вожжами…
– Иа! Иа! – услышала вся округа.
И Мальчик затрусил вперед. Просторным шагом, следы задних копыт отпечатываются впереди следов передних. Путешествие началось. И если Калигула хотел быть его участником, следовало поторопиться. Пришлось догонять телегу…
Под мерное плавание на ровной, ухоженной дороге велись неспешные беседы. Говорил непривычно много для себя Калигула, а Друзилла слушала, удивлялась…
Так, он рассказывал он ей о Геркулануме, куда они направлялись.
– Знаешь, сестра, город ведь старый, очень. Он основан осками[8] давным-давно, в седой еще древности.
– Кто это – оски?
Гай усмехнулся в ответ.
– Херуски, эбуроны, прочие германцы, Друзилла, тебе известны лучше, конечно, что и говорить! Оски, это общее название, под которым объединялись самниты, луканийцы, апулийцы, калабрийцы, кампанийцы… Большой племенной союз, крепкий, но Риму они были кровные враги, вели с нами три войны, мы их немало вырезали и в рабство продали, теперь вот остатки под сенью Рима процветают. Мы с ними в дружбе.
Друзилла высказала сомнение в крепости подобной дружбы. Ей все еще помнилось «дружелюбие» покоренных германцев. Гай только плечами пожал.
– После крепкой драки дружба всегда сильней, Друзилла, а то, что они были врагами покрепче германцев или галлов, так честь им и хвала! Только я не об этом веду разговор. Я о Геркулануме. Оски основали город. Знаешь, а ведь все остальные самниты говорят на оскском, значит, сильное было племя. Еще неизвестно, в чем сила народа, в храбрости ли; или в том, что оно оставляет миру в качестве наследия…
– Послушай, Гай, а ведь это не ты сам придумал, я знаю! Это ведь дядя Клавдий тебе говорил! Я еще думаю, откуда такая осведомленность в истории, ведь твой грамматик был отнюдь не в восторге от успехов ученика!
– Ну, если и дядя, так что? Какая разница, от кого учиться? А наш с тобой дядя любому в учености не уступает. Он, может, в жизни ни на что не годен, неумеха, растяпа, это так. А учен он до удивления. Но, в конце концов, ты меня слушать будешь или копаться в том, откуда мои сведения? Тебе что, не интересно?
Сестра уверила, что интересно.
– Так слушай! Было время, город был в руках этрусков, ты знаешь, дядя к ним неравнодушен, вот он и знает так много, изучал, расспрашивал. Потом Геркуланум перешел к грекам. Они и назвали его Геркуланумом, потому, что считали основателем самого Геркулеса. Греки выдумщики, на мой взгляд, но легенды их красивы…
Под эти разговоры, что увлекали даже Мемфия, время текло незаметно. Мемфий хвалил дорогу, удивлялся камням мостовой. Они так плотно были прилажены друг к другу и как бы слиты, что для смотрящих на них казались не приложенными друг к другу, но сросшимися между собою. И, несмотря на то, что в течение столь долгого времени по Аппиевой дороге ежедневно проезжало много телег и проходило всякого рода животных, их порядок и согласованность не были нарушены, ни один из камней не был попорчен и не стал меньше, тем более не потерял ничего из своего блеска. Слова Мемфия были приятны Калигуле.
– Мемфий, старина, ты расточаешь похвалы моим предкам. Аппий провел воду в Город и построил дорогу. Этим и дорог потомкам. Военный трибун, квестор, курульный эдил, цензор, – это всеми забылось. Даже то, что воевал с самнитами, и небезуспешно, забылось тоже. Но строительные дела его живы в веках.
Калигула помолчал, размышляя, молчал и Мемфий. Старый verna и без того знал, кому служил, но слова хозяина заставили его проникнуться еще большей гордостью. Не Аппий Клавдий Цек, конечно, был в эту минуту причиной гордости, а сам он, Мемфий, служивший этому удивительному роду. Причастность к нему возвышала старика.
Калигула же, прервав размышления, сказал:
– Я думал не раз, Друзилла, знаешь, об этом, и удивлялся. Если завтра Рим будет мой, что я сделаю в первую очередь? Конечно, военные подвиги влекут к себе больше, я ведь мужчина. И сын своего отца, это тоже есть. Но строить, это не меньше значит, чем воевать. Это благородно, это красиво. Какой-нибудь мост или акведук, они ведь переживут военную славу. Они нужней, они ближе каждому. Наверно, я построю мост. Самый большой… и красивый! Да, обязательно – это будет мост.
– Еще не завтра Город будет наш, Калигула, – с оттенком грусти в голосе отвечала сестра. –Успеем решить, чем лучше заняться. Если вообще придется решать…
Постоялый двор, первый же, где путешественники решили остановиться, оставил неизгладимое впечатление. Мемфий, впрочем, ничего и не заметил. Харчевня да спальные места. Неудобно, что с хозяевами рядом, особенно с Друзиллой, конечно. Но девочка должна быть наказана за свое упрямство, за желание равняться с мужчинами. Вырядилась юношей, так равняйся на юношу. Переноси без жалоб трудности. Чего стоит только отправление обычной нужды! И проводить ее подальше, чтоб никто не увидел, и уйти в сторонку, чтоб ей не было стыдно, и не очень далеко, ночь на дворе, страшно ведь! Пока из ушей не польется, молчит девчонка, дуется. От воды отказывается, губы вон потрескались…
Надпись под горделивым, явно драчливым петухом, таращившим на путников круглый глаз, гласила, что прием будет оказан «по столичному». Меркурий обещал им выгоду, Аполлон здоровье, Септимен хороший прием со столом. Так было на надписи. Но на самом деле! Невыносимый гам, вонючий воздух, в котором вились клубы дыма, подушки и матрацы набиты тростником вместо перьев. К утру обнаружилось, что они кишели насекомыми! Друзилла была искусана вся, на нежной коже краснели волдыри…
В вино была подмешана вода, а бедный Мальчик плохо накормлен, от него утаили часть овса. Калигула хотел было выбить из хозяина палкой все, чего недостало. Мемфий не позволил.
– Конюхи, да погонщики мулов, да либерты[9], что по делам хозяев носятся по стране из конца в конец, вот кто живет здесь, – сказал он брату с сестрой. Вы теперь из этой среды, как будто, это и надо изображать. Вам невдомек, что здесь надувают, или, вернее, это вам привычно, по-другому не бывает. Кто ты таков, чтоб гоняться за хозяином с палкой?
Пришлось признать правоту раба, промолчать. И, в конце концов, надувательство трактирщика не самое страшное испытание в дороге. Отсутствие безопасности – куда большее зло, тем более ночью. От этого зла харчевня неплохое прибежище, на этом ее преимущества и кончаются. А что делать? Сами выбрали дорогу, сами по ней и идут…
Шумная, веселая, живая Капуя покорила Друзиллу. Она была в восторге от города. Здесь не приходилось особенно заботиться о том, что поесть. Знаменитые сыроварни города поставляли предмет своей гордости исправно. Молодой сыр в виде белых шариков, замоченных в рассоле, оказался потрясающе вкусен. Шарики были и маленькими, и размером с крупную черешню, и совсем большими. Можно было встретить сыр, заплетенный косичкой. Неизменным было одно – вкус. Говорили, что лучший сыр делается из молока черных буйволиц. Тонкая, блестящая, гладкая кожица. Слоистый. Вонзаешь в сыр зубы, течет белая жидкость… Объедение! Калигула, правда, предпочитал этот сыр копченым. И вообще, он предпочитал вовсе не сыр. Он хотел бы посетить гладиаторские школы, как в прошлое свое пребывание здесь. Прадед, Юлий, основал школу в Капуе когда-то. Здесь начинал свое гладиаторство проклятый богами и людьми Спартак!
– Рим, да и не только, Друзилла, он наш, вся страна наша, – говорил сестре Калигула. – Вот послушай. Род Юлиев ведет родословную от Аскания, сына Энея, троянского героя, так? Это знаешь даже ты, и знаешь, что сама Венера была матерью Энея. Асканий принял имя Юл, основал Альба-Лонгу. Тулл Гостилий разрушил Альба-Лонгу, и Юлии переехали в Рим.
– Почему это «даже я», Гай? Твой грамматик считал, что я ничуть не хуже тебя знаю историю, и сожалел, что я всего лишь женщина…
– То-то и оно, что сожалел, Друзилла, и я тебе тоже сочувствую, – отшучивался брат. – Но право, что за привычка у тебя выцедить из моих слов не самое главное, так, второстепенное для меня, и надуться потом, обидеться? Мы с тобой друзья, но привычка эта женская, и меня она злит!
– А меня злит твое пренебрежение, Калигула! Женщина у тебя как будто и не человек! Разве у нее нет права на особенные привычки, раз уж ты утверждаешь, что такие привычки есть?!
– Ну, ты не права, скорее, будто человек…Ладно, не злись, я шучу! Но послушай же, я ведь о другом! Капую ведь основал Капис, спутник Энея, его друг, его родственник, быть может, и дал городу свое имя. Снова мы, Юлии, Клавдии, мы!
Она рвала зубками однодневный сыр, смеялась, тоже говорила гордо: «Мы!»…
Ранним утром пятого дня своего путешествия они въехали в Геркуланум. Засветло не будил их Мемфий, сами проснулись, сами затормошили старика: скорей! В Геркулануме ждала их мать. И не спалось детям…
Встреча с Агриппиной, такая далекая, такая неосуществимая вначале, теперь оказалась совсем рядом, в пределах нескольких часов пути. Мемфий едва отбивался он понукающих его представителей семейства Клавдиев-Юлиев. Один говорил: «Скорей, старина! Да поторопи своего урода, что же он плетется, нелепое животное! Свет не видывал такого окраса и лени, сошлись в одной особи, надо же!». Другая пыталась смягчить: «Нет, Мемфий, Мальчик, конечно, хорош, и не хлещи ты его, не надо. Он старается! Может, сойти нам с Гаем да идти рядом, так быстрее, правда же?».
Мемфий едва отбивался, поминая отсутствие мужской выдержки в одном, напирая на женскую недалекую сущность в другой. Словно созданы эти женские ножки для пыльных дорог, надо же такое удумать. Чтоб по этим дорожкам ходить, надо с детства растоптать ногу, чтоб широкою стопою мерить пыль да грязь. Нечего тогда и рождаться госпожою, когда рабского труда хочется.
Друзилла возражала, поминала мать, которая и солдатской жизни не боялась. Мемфий вопрошал: «Так ради чего это делалось? Не из блажи, не по юношеской глупости. Ради отчизны да любимого мужа, и лишь в случаях необходимости. А как нет ее, необходимости, так и Агриппина, матушка ваша и наша, в покое зажила…».
Впрочем, как оказалось, нетерпеливое ожидание встречи не лишило молодых аппетита. И, завидев термополу[10], на въезде в Геркуланум, они уговорили старика остановиться. Тот поддался уговорам, но долго еще ворчал.
– Словно у матушки вашей не найдется, что поесть! Бывало, упрашивают вас, да как упрашивают, и чего только не подадут! На золоте, на серебре, с поклоном да уговором, а вы и смотреть не хотите. А тут ради пирожка с сыром да стакана подогретого вина ни себе, ни мне, старому, покоя нет! Уж довезти бы вас до матушки, передать на руки госпоже моей. Да уж, скажет она мне все, что думает! В такую дорогу девочку взял, а вот не сберег бы?
Никто Мемфия не слушал. Друзилла с Калигулой уже устроились у прилавка, облицованного кусками разноцветного мрамора. Пар выбивался из семи сосудов, встроенных в прилавок по самое горлышко. Пахло пряностями и медом. Улыбалась хозяйка, предлагала горячее, с пылу, с жару…
– В жаркую-то погоду, с утра-то самого, да горячего вина, – продолжал Мемфий ворчать, едва войдя в помещение. Что ж матушке-то стану говорить, когда учует запахи, – сокрушался он.
– А что, разве должны мужчины матерям отчитываться, пусть они и молоды? – удивилась хозяйка. Разве мы уж и не в Риме, где муж – это муж, пусть едва оперился, а коли сбросил претексту…
– А здесь некому ее и сбрасывать, – послышался густой, низкий голос из дальнего угла.
Обладатель голоса, грек, судя по чертам лица, из привычной для такого рода заведений когорты бродячих философов, был тщательно укутан в паллий[11]. И голова его была укрыта. А вот улыбку, мечтательную улыбку на лице, он не скрывал. И глаза его были прикованы к лицу Друзиллы.
– Женщины бывают слепы, – продолжал он. – Когда дело касается их денег, или имущества, или мужей, что, по их мнению, впрочем, одно и то же, тут они провидицы, и видят ясно. Но мир для них – потемки. И ты, Лелия, отнюдь не исключение, раз рассуждаешь о мужестве вот этих…
Он кивнул головой, указав на Друзиллу с Калигулой.
– Один слишком молод для мужества, но у него все впереди, другой для него не созреет, – заключил он, – причем никогда…
– Ой, молчал бы ты, Секунд! Залил себе глаза с утра, да так, что из угла и не выберешься! Думаешь, напустил на себя меланхолию, и никто не догадается, что пьян ты, пьян и глуп. С чего это ты с утра оскорбляешь моих гостей? Думаешь, раз ты постоялец мой, так я тебя и не выставлю? А вот и выставлю! И запросто, ради вот этих-то молодых людей, таких достойных, таких милых. А они не забудут Лелию, и мою термополу не забудут…
– Вот она, мелочная глупость женская, – отвечал ей грек. – Мне твоя термопола, что родная мать, и я ей вовек верен. А эти пташки – они в ней не только, что чужие… Они – чуждые. Не судите о птице по неяркому оперению ее, когда она не в полете. Подождите, когда она распахнет шире крылья. Может, разноцветье ее красок поразит вас в самое сердце…
Путешественники, все трое, зачарованно смотрели на грека. Он явно разглядел в Друзилле женщину, и, казалось, знал уже, кто они и куда направляются. В отличие от Лелии, они способны были уловить смысл иносказаний философа. Им привычна была эта манера речи.
– Пташка моя, не бойся Секунда, – сказал вдруг философ, обращаясь к Друзилле. – Я не принесу зла, когда бы старик и купил меня с потрохами, а он ведь все скупей становится. Или много нас стало, тех, кто ему служит, вот на всех и не хватает. Или до нас, до первых с конца, не доходит, оседают наши ассы[12] в карманах тех, кто поближе к телу императора…
Калигула и Мемфий встали плечо к плечу, отодвигая, оттирая Друзиллу к выходу. Речи грека выдали его, намеренно или невольно. Перед ними был соглядатай Тиберия. Они наводняли страну. Следовало бы им это помнить.
– Сказано поймать, остановить, – бормотал грек, словно про себя. – Не допускать! Я бы должен вызвать стражу. Но она, Лелия, права! Я пьян с утра, нет, с вечера, и буду пьян еще долго. Мне простительно. Какой вред от ребенка, от девочки? Пусть мать прижмет ее к сердцу. Никто не пострадает.
Бродячий философ двинулся к Друзилле, оторвавшись от пола стремительным движением. Ничего пьяного не было теперь в его походке. Калигула бросился наперерез. Но был отброшен поворотом плеча. Грек встал перед Друзиллой, бледной и растерянной.
– От таких, как ты, – сказал ей философ, – как будто не может быть зла в этом мире. Но кто сказал, что будет одна только радость? Только не я! Уж я-то знаю, сколько горя можешь ты принести, ничего при этом не делая…
Мемфий и Калигула повисли на плечах философа, пытаясь повалить его на пол. Тщетно. Он сбросил их, отмахнулся. Мемфий был стар для всякого рода сражений, Калигула же все еще не понял, какого рода противник перед ним. Молодость часто самонадеянна, тем более молодость, в которой немало места уделялось физическому воспитанию. Юноша просто не ожидал серьезного сопротивления от бродяги-грека, о котором было вслух сказано, что он пил, и пил много. И между тем, он недооценил врага, обладавшего недюжинной силой…
Камень, казалось, зазвенел от возмущения. Слетела деревянная крышка с одного из греющихся сосудов. Вырвался клубами пар, зашипел тревожно. Ахнула Лелия, подавилась собственным криком.
А философ глядел в расширенные зрачки Друзиллы. Вскинув голову, стояла девушка. Дыхание сбилось, зачастило вдруг, высоко вздымая грудь, рот приоткрыт. Вот уж в эти мгновения никто не усомнился бы, что перед ним – женщина! Ни длина волос, ни претекста уже ничего не скрывали!
Тяжело вздохнул бродячий философ, опоминаясь. Придержал Калигулу, рвущегося в бой, за рукав. Сказал коротко:
– Не надо! Я – друг!
И как-то сразу поверилось. Ясно, что друг, иначе и быть не может…
– Лелия, – весьма сурово заговорил с хозяйкою грек. Стало понятно в это мгновение, глядя на нее, кто кому подчиняется на самом деле. – Пекарь должен был доставить хлеба спозаранку. Но его нет, да нет и мальчика, что у него на посылках. Можно предположить, что один все еще выводит имена своих клиентов на тесте, другой терзает осла, что крутит жернова, заставляя его шевелиться быстрей. Но что-то подсказывает мне, что это не так. Если сюда придут по доносу пекаря, будь убедительна. Я с вечера был пьян, да с вечера и исчез куда-то. Мне положено выслеживать и вынюхивать, мне искать надо. Они не удивятся. Главное – тут меня не было, запомни! А куда делись старик с детьми, ты не ведаешь, тебе некогда следить за теми, кого кормишь, заплатить они заплатили, а чего еще надо? Хватает забот с горшками! Вот за ними-то точно присматриваешь, это тебе и интересно!
Быстрыми шагами грек вышел из термополы, через неприметную боковую дверь, увлекая за собой Калигулу. Друзилла с Мемфием поспешили вслед…
Пройдя через внутренние комнаты, вышли на улицу за термополой. Вовсе не на ту, где оставили Мальчика. А он в это время выдал свое громкое: «Иа!», видимо, заждался хозяев. Потерял терпение. Или хотел настоять на кормежке; в конце концов, в этой поездке работал он один. А еда доставалась куда реже, чем хозяевам. Мог мул возмутиться? Мемфий засуетился – бежать к питомцу.
– В следующий раз, раб, – с неудовольствием отметил грек, обращаясь к Мемфию, – будучи разыскиваем, веди себя умней. Почему бы не сходить на городскую площадь или в термы, где каждый на виду? Почему бы не покричать о себе в общественном месте самому, громко и вслух, как эта помесь кобылы с ослом? Ты не на много умней, я погляжу…
Оскорбленный в лучших чувствах Мемфий не нашел ответа.
А грек отметил:
– Не так вы важны, чтоб поднимать лишний шум. Ну, развернули бы с дороги, на горе матери. У самого ее дома, чтоб больней. Ехали вы издалека, обидно же возвращаться. А там, по пути домой, мало ли что могло приключиться? Разбои и грабежи всех касаются, вас тоже. А коли вы сами, да в самое пекло…
Мемфий вовсе лишился красок в лице. Вся злобная мелочность Тиберия (он знал толк в мстительных мелочах, этот старик!) высветилась в словах грека. Калигула помянул Юпитера…
Друзилла молчала. Только что, пройдя сквозь внутренние помещения дома, она увидела ложе хозяйки. Что-то толкнуло ее в грудь, странное чувство. Она поняла, что это ложе для двоих. И хозяйка термополы провела ночь в объятиях грека. Девушка знала, что это так, хотя никаких доводов привести бы в пользу подобного знания не могла. А главное – знание это причинило ей боль. Почему? Именно это старалась понять Друзилла. Ответа не находилось, а неприятное, саднящее чувство в груди оставалось. Оно отвлекало ее от грозящей им всем опасности, четко обрисованной греком в нескольких словах.
Между тем философ двинулся в путь, жестом показав, что следует идти за ним. Они подчинились. Улица, по которой шли, была скорее каким-то коридором, пространством между домами. Дверь в дверь. С трудом можно было идти рядом вдвоем. Они и шли по одному – грек впереди, за ним Мемфий, потом Калигула. Замыкала цепочку Друзилла.
«По возрастающей степени ценности идем, – рассуждал Калигула. – Никчемный грек, соглядатай Тиберия, один из множества, потом верный раб… Я… Я-то кто? Ну, в конце концов, возможный наследник. Почему бы и нет? Старик не терпит братьев, а меня как раз терпит. И Друзилла! Та, что дороже всех мне». Эта мысль заставила биться сердце чуть сильней, а ведь, казалось, это невозможно. Опасность и без того учащала ритм, сердце уже стучало в самих ушах. «Как мне надоели эти люди! Какое множество пытается встать между мною и ней, как будто имеют хоть какое-то право. Какой-нибудь гладиатор или вот этот грек, ладно… их еще можно устранить с пути, это легко. А муж, которого ищет ей Тиберий? Или тот, на которого сама Друзилла посмотрит с любовью, ведь это возможно, правда? И что? Растерзать его? Вырвать глаза, нет, даже сердце вырезать из груди, я бы мог! Только в Риме ведь есть закон, и как бы не был этот закон подчинен, и сколько бы не было обходных путей вокруг него, но приходится знать меру…».
Он сосредоточился на том, что было решаемо. Грек, бродячий философ, не нравился ему. И вообще, и в частности. И частность эта была – отношение к Друзилле. Грек позволил себе откровенные восхищенные взгляды, речи его тоже не отличались скромностью!
Улица, или, вернее, застенок между домами, была нескончаемой. Она вилась, казалось, вдоль всего города. Но зато была достаточно пустынна. Всего пару раз встретились им прохожие в ранний этот час. Похоже, в этом пространстве не принято было глядеть друг другу в глаза, узнавание тоже не было обязательным условием. Крепко пахнущий вчерашним кабацким весельем морячок, раб с корзиной хлебов, клиент с ворохом пергаментов в руке.… Все они проскальзывали мимо, стараясь не задеть в тесноте, не поднимая глаз. Или, быть может, достало им краткого мгновения встречи глазами с греком, после которого торопились они мимо, подальше от возможной беды.
Вышли куда-то за город, в конце концов, и двинулись мимо виноградников. Где-то вдали был слышан прибой, море колотилось в берега. А тут, в виноградниках, кружил голову запах множества цветов. Восхищенная Друзилла попыталась задержаться. Ей хотелось надышаться, утонуть в море ароматов. Но грек, улыбаясь, слегка подтолкнул ее в спину, чтобы продолжила девушка дорогу. Он сказал ей:
– Спроси-ка у матери своей прошлогоднего вина со здешних виноградников. Нальют его в чашу, не позволяй разбавлять. Дай ему согреться. Даже на солнце, совсем недолго. Вино вбирает в себя все, чем дышит округа. Там будут все цветы. И все небо, и солнце, и запах моря. Ты не веришь? Разве я успел тебя обмануть хоть раз?
Ей захотелось сказать в ответ: «Да. Ты был с этой женщиной, Лелией, ночью».
Но нелепость подобного ответа была очевидна ей. И она засмеялась, не заботясь о том, как ее поймут. Громко засмеялась, от души. Заслужив неодобрительный взгляд Калигулы. Ему хватило для страданий и воспоминания о том, как ласково грек подтолкнул сестру рукой. Словно он имел на это право, безродный нищий! И она еще смеется, негодница!
Шли довольно долго для людей, непривычных к пешим прогулкам. Очевидно было, что идут окольными путями, в стороне от исхоженных троп. Поднимался, крепчал зной. Солнце стало жечь открытые лица. Белым видением возникла вилла на берегу моря. Лазурь неба и вод. Зелень листвы дерев и виноградников. Пение цикад…
Стена, что должна была быть преградой для всех, оказалась весьма доступной. Грек подвел их к ограде, просто отодвинул ветви куста. Отверстие, что открылось за зеленью, было не очень большим. Но вполне достаточным, чтобы попасть вовнутрь. Согнуться немного, пропихнуть плечи.
И все! Они дома, у матери, и никто, кроме них, еще не знает об этом!
– Идите за мной. Я знаю, куда идти.
Грек хмурил брови, озирался.
– И откуда же ведомо тебе это? – Калигула не скрывал негодования. – Если ты не вор, не грабитель, то почему ты это знаешь? Я вижу, жизнь и достояние моей матери в опасности, и надо бы уже звать на помощь!
Грек усмехнулся ему в лицо.
– Жизнь и достояние матери твоей и впрямь в опасности, да не от меня они исходят, юноша. Есть люди в государстве, кому они куда нужнее. Неужели так ты глуп, что не знаешь? Или не хочешь знать?
И, поскольку Калигула промолчал, давясь злостью, грек посчитал необходимым объяснить.
– Агриппина, в отличие от тебя, юноша, нашла меня достойным продолжить занятия мои прежние здесь. Годы молодости моей прошли в изучении свитков, что сложены до самых потолков. Кому и заниматься греческим наследием, как не греку? А то, что служил и служу Тиберию, ей неведомо. Или ведомо, но что прикажешь с этим делать? Куда приятней ей видеть лицо человека мыслящего, которому тюремщиком быть в тягость. Чем того, которого пришлют взамен; кто рад будет притеснять женщину, она же и без того в беде…
Грек не стал ждать ответа, развернулся, деловито двинулся в дом через боковую, неприметную дверь, оказавшуюся незапертой. И, подчиняясь воле этого странного человека, они пошли вслед за ним. Через ряд покоев с бесчисленными свитками на греческом.
Калигула задержался возле одной из полок. Скромного знания греческого хватило, чтобы понять – Софокл, Эврипил и Эсхил приветствуют его в доме матери. Из римских авторов был тут Тит Ливий[13], с его «Историей». История Рима от самого основания города; число свитков огромно, наверное, полная книга…
Большего юноша не успел рассмотреть, хоть и загорелись глаза его от восторга и желания обладать. Дядя, Клавдий, он бы мигом разобрался в ценности всего этого пергаментного богатства. Уж он-то знал бы цену каждого свитка, каждого листа, и поделился бы с Калигулой знанием, дядя, он совсем не жадный.
Клавдий звал себя лишь скромным учеником великого историка, Тита Ливия. Это дядя-то! Именно Тит Ливий посоветовал дяде когда-то заняться этрусками, и историей Карфагена он же Клавдия заинтересовал. Сам Октавиан Август считал Тита Ливия другом, равным себе в жизни; а по учености превосходящим многократно. Вот бы с кем поговорить, что там бродячий грек-наглец, неуч!
– Поторопись, защитник, – сказал ему грек. – Не хватало еще столкнуться мне лоб в лоб со слугами, да во главе вашего отряда. Не место мне там, куда я вас направлю, поведешь своих ты. И без того, как начнут думать, как вы сюда попали, обо мне вспомнят непременно. Надо бы позаботиться придумать историю, не хуже гомеровской[14]…
В нескольких словах он поведал хмурившемуся Калигуле, куда идти. И развернулся к Друзилле.
– Прощай, красивая, – сказал он вмиг зардевшейся от этого слова девушке. – Мне и впрямь не место там, где пребываешь ты. Жаль, конечно, но стоит ли быть философом, пусть и бродячим, да не знать жизни, и злиться на то, что она такая, как есть. Пожалуй, хватит с меня и того, что ты есть в этой самой жизни. Буду помнить и радоваться…
Он ушел, а Друзилла продолжала стоять, всем существом своим противясь разлуке. Ей хотелось броситься вслед, что-то сказать, такое большое, важное, уговорить остаться!
Резко дернул ее за руку и потащил за собою брат. Он был красен от гнева, сыпал злыми словами, но девушка его не слышала. Впервые в жизни ей было все равно, что говорит и делает нежно любимый Гай…
Она не увидела ничего из того, что они прошли, пробежали бегом. Ни перистиля с бассейном по центру, ни десятков бронзовых и мраморных статуй. Шла, как во сне, погруженная в мысли и чувства, что были ей внове.
Но там, у края бассейна, на мраморной скамье все же разглядела она фигуру матери в белом, услышала ее крик!
Мгновение спустя обнимала и целовала их мать, не помня себя, и не хватало матери рук для объятий, и губ для поцелуев. И это тоже было впервые в ее, Друзиллы, недолгой жизни!
На крики и шум прибежал старший брат, они с Калигулой обнялись по-братски, и такого тоже ведь еще не бывало раньше…
А через день их блаженного пребывания в гостях у матери случилась и первая ссора между Друзиллой и Гаем.
Бродячий греческий философ был выдворен Агриппиною из дома. Ясно, по чьему наущению?! В беседе, состоявшейся между Гаем и магистратом, посетившим опальный дом, Гай не преминул отметить роль философа в их счастливо завершившемся путешествии. Калигула подчеркнул, что без него они никогда не добрались бы до матери. Похоже, неприятности ждали философа со всех сторон: он терял кров над головой, свои драгоценные свитки, его ждал гнев вышестоящих лиц, возможно, он терял и свою термополу, и объятия Лелии…
– Но почему, Гай, – кричала разгневанная Друзилла. – Почему? Он помог нам, он не сделал мне зла! Когда бы он остался рядом, просил моего внимания… или любви…
Друзилла споткнулась на слове, покраснела, впрочем, справилась, и продолжала:
– Он ничего не просил! Он помог нам, он, может быть, нас спас, а ты предал его! Ты лишил его всего, что у него было! Почему? Зачем?
– Этого мало? Он посмел говорить тебе о любви, безродный выкидыш площадей и улиц! Он называл тебя красивой, касался тебя рукой, как только я не убил его на месте и сразу! В следующий раз я сделаю это!!!
– Остерегись в следующий раз попадаться ему под руку, – язвительно ответствовала сестра. – Видела я, как он от тебя, как от мухи, отмахнулся там, в термополе. Надо бы ему тебя оставить в той беде, которую ты заслужил!
Так пролегла первая трещина в их доселе нерушимой дружбе. Суждено было Друзилле понять, что не потерпит Гай каждого любящего ее рядом, кроме себя самого. Впервые это понимание пришло к ней сейчас, но пришлось ей, бедной, не раз еще в этом убедиться…
Но не в этом было самое страшное. Год консульства Квинта Фуфия Гемина и Луция Рубеллия Гемина оказался более чем несчастным для семьи Германика. Лавина невзгод обрушилась и погребла под собою многих.
Агриппину Старшую. Она была объявлена врагом государства. Сослана Тиберием на Пандатерию, дальний одинокий остров в окружении многих вод. Ее везли туда в закрытых носилках, просто зашитых наглухо, дабы не могла она общаться ни с кем. Кентурион, оторвавший ее от статуи деда, Августа, выбил женщине глаз; она не должна была жаловаться на это…
Нерона Цезаря. Он был объявлен врагом государства. Он был обвинен в разврате. Он разделил с матерью место ссылки. И способ отправки: он тоже ехал в зашитых наглухо носилках. Никто не должен был слышать рыдания его. Рыдания молодого человека, брошенного в каменный мешок на острове среди многих вод; далеко-далеко от Рима, властелином которого он мечтал быть. Он понимал, что уже не вернется…
Ливию Августу. Прабабушка, бывшая единственным спасением семьи, ее оплотом, была призвана смертью. Она говорила правду: устала. Она утверждала, что стоит на дороге у сына и его сотоварища Сеяна. Что держит одного на Капри, другого в пределах положенного по должности. А стоит ей уйти, все изменится. Так и вышло. Прямая в речах и поступках бабушка не солгала.
Тиберий, сын, обокрал ее. Сын присвоил принадлежащие ей деньги, завещанные ею другим. Сын запретил сенату воздать ей какие бы то ни было почести…
Прабабушку хоронил внук. На Калигулу возложил Тиберий организацию похорон. И в этом было еще одно посмертное оскорбление матери от Тиберия: так ничтожна была в его глазах ее смерть, что никто более несовершеннолетнего правнука и похоронить-то ее не мог!
Вот так и получилось, что к исходу года оказались вдали, недостижимы друг другу мать с сыном, брат с братом и сестрою, прабабушка со своим многочисленным потомством. Где повезло Тиберию, где и он сам хорошо позаботился о том, чтоб так оно и было. А ропот и недовольство Рима, поначалу громкие, со временем стихли. Они имеют такую особенность, когда предмет страсти далек…
[1] Номенклатор (лат. Nomenclātor – от nomen «имя» и clator «называть») – в Римской империи специальный раб, вольноотпущенник, реже свободный римлянин. В обязанности номенклатора входило подсказывать своему господину (из патрициев) имена приветствовавших его на улице господ, имена рабов и слуг дома. Номенклатор должен был обладать хорошей памятью.Также номенклаторы в богатых домах отбирали из толпы пришедших «на поклон» клиентов тех, кто будет приглашен на обед к господину, озвучивали названия поданных блюд во время приёма и т.д.
[2] Но́ны (лат. nonae, от nonus – девятый, то есть девятый день до Ид), в древнеримском календаре 7-й день марта, мая, июля, октября и 5-й день остальных месяцев. Ноны служили для счёта дней внутри месяца.
[3] Каупона (лат. caupona) – общее название древнеримских постоялых домов или гостиниц в городах и на больших дорогах, а также питейных заведений, где также продавали закуски. В каупонах, как и в других питейных заведениях, процветала проституция, некоторые комнаты этих заведений служили в качестве борделя.
[4] Претекста (лат. praetexta) – окаймленная пурпуром тога, которую носили магистраты и жрецы, а также мальчики свободных сословий до 17- летнего возраста.
[5]Согласно Библии (Быт. 19:26), когда Бог решил разрушить Содом и Гоморру, Лот с семьей, предупрежденный ангелами, бежал из города. Его жена, вопреки запрету, оглянулась и была превращена в соляной столб.
[6] Bonumfaktum! (лат.) – на благо и счастье!
[7] Род Юлиев – патрицианский род в Древнем Риме. Согласно легенде, произошёл от богини Венеры. Юлии вели свою родословную от Аскания, сына легендарного Троянского героя Энея, который, в свою очередь, был, согласно мифам, сыном дарданского царя Анхиса и богини Афродиты. Асканий, приняв имя Юл, основал в 1152 до н.э. город Альба-Лонга, к юго-востоку от Капитолийского холма. С X века до н. э. город являлся столицей Латинского союза. После разрушения Альба-Лонги семейство Юлиев переезжает в Рим. Последним из прямой ветви по мужской линии был диктатор Гай Юлий Цезарь, усыновивший Октавиана, который через свою жену, Ливию Друзиллу, породнился с другим патрицианским родом – Клавдиями. Начиная с Октавиана и его пасынка Тиберия, род именуется династией Юлиев-Клавдиев.
[8] Оски – древний италийский народ, обитавший в южной Италии. Исследователи относят осков к неолитическому населению Италии, близкому к лигурийцам. В свое время были завоеваны самнитами и переняли от них язык, названный впоследствии оскским. Окончательно ассимилированы римлянами в ходе романизации.
[9] Вольноотпущенники (либертины лат. libertini) – в Древней Греции и Древнем Риме отпущенные на свободу или выкупившиеся рабы. В Древнем Риме, где институт вольноотпущенничества получил наибольшее распространение, рабы, отпущенные с соблюдением законных формальностей, получали родовое имя бывшего господина и становились римскими гражданами, с некоторыми ограничениями в правах.
[10] Термопола, термополий (лат. thermopolium, от греч. thermós – «тёплый» и poléo – «продавать») – древнеримская харчевня или бар, где подавали горячую еду и вино с пряностями. Термополии были чаще всего маленькими помещениями, которые выходили на улицу прилавком. Блюда разогревались с помощью нескольких объёмных сосудов (лат. dolium) с водой или больших чанов, встроенных в прилавок, содержимое которых подогревалось на огне под сосудами. Внутри находилась печь, на которой еда варилась. Предлагаемые блюда были очень просты: горох, бобы, чечевица; подавалось вино, смешанное с горячей водой. Посетители ели стоя, однако, были обнаружены и сооружения с местами для сидения и даже ночевки. Термополии были найдены во многих римских поселениях: в Остии, Геркулануме, в Помпеях термополий Аселлина сохранился полностью, с обстановкой.
[11] Па́ллий или паллиум (лат. pallium покров, накидка) – в Древнем Риме мужская верхняя одежда (накидка, плащ), соответствующая греческому гиматию, изготавливалась обычно из льна или шерсти. Паллий носили преимущественно римляне, приверженные греческойкультуре.
[12] Асс (лат. as, род. падеж assis) – древнеримская медная монета. Первоначально равнялась римскому весовому фунту (327,45 г) и обращалась в виде слитков-брусков. С середины 5 в. до н. э. стали чеканить монеты. Монетный асс также первоначально имел вес фунта, назывался либральным ассом и составлял 4/5 либры («обыкновенного фунта»). Но с течением времени он все убавлялся; в позднейшее время империи сохранил только 1/36 своего первоначального веса. Все монеты древней Италии представляли собой асс – или помноженный, или разделенный на известное число.
[13] Тит Ли́вий (лат. TitusLivius; 59 г. до н.э. – Патавиум, 17 г. н.э.) – один из самых великих и известных римских историков. Автор чаще всего цитируемой «Истории от основания города» («Ab urbe condita»), несохранившихся историко-философских диалогов и риторического произведения эпистолярной формы к сыну.
[14] Гоме́р (др.-греч. Ὅμηρος) – легендарный древнегреческий поэт-сказитель, которому приписывается создание «Илиады» (вероятно, древнейшей книги западной литературы) и «Одиссеи». Примерно половина найденных древнегреческих литературных манускриптов – отрывки из Гомера.
[Скрыть]
Регистрационный номер 0290890 выдан для произведения:
Глава 06. Дорога к матери.
Если все дороги ведут в Рим, то и справедливо и обратное утверждение: все дороги уводят из Рима куда-то вдаль, в иные места…
Для множества людей важна другая, действительно извечная дорога: дорога к матери. К женщине – выносившей, напитавшей сосцами и воспитавшей. Счастье, если безмерно любящая вас мать встретит на пороге, сможет обнять теплыми своими руками, прижать к сердцу. А если уж нет на свете матерей, то приходят к их могилам. Даже если из Рима при этом приходится уйти!
Калигула был благодарен прабабушке Ливии, укрывшей их в своем если не теплом, то благоустроенном гнезде. Но когда же это чувство благодарности уберегало юность от необдуманных поступков?! Тоска по матери была слишком уж сильна. Гай хотел видеть ее и решил, что увидит! Посвященная в его планы Друзилла восхитилась, повисла на шее у брата, зацеловала…
С этого мгновения уже никто не видел ее в слезах. Прабабушка, вроде бы отстраненно наблюдавшая их жизнь, больше занятая собственными недугами, даже заметила как-то:
– Ты все хорошеешь, Друзилла. Смотри, время твое приходит. Сын мой любит устраивать браки, а ведь как на меня обижался когда-то. Теперь вот сам решает, кому и с кем сойтись! Оторвут тебя от брата, а кто тебя любит, так это Гай…
Друзилла, смутившись, покраснела, похорошев еще более. Бабушка продолжала рассуждать:
– Не знаю, хорошо ли это? Тяжко будет тебе с другим, кто ж тебе заглянет в душу, кому надо? Хорошо бы, чтоб о теле не забывали; о рыжебородом говорят, что он спит со всеми, кроме Агриппины, с ней редко, если заблудится только в доме. Или спьяну перепутает ее с какой-нибудь грязной потаскухой из лупанария. Рановато ей было замуж, да если б еще с человеком свели, с мужем истинным, а этот так, не пойми что такое…
Друзилла отгоняла от себя мысли о замужестве. Куда интересней было советоваться с братом о предстоящем путешествии, шептаться по углам.
Было решено посвятить в свои планы Мемфия. Verna знает о жизни много больше. Трудно было себе в этом признаться, но дети Агриппины и Германика, подумав, озвучили этот вывод друг для друга, и были удивлены тем, как совпали их мысли…
Раб поначалу пришел в полный ужас.
– Да ведь за такое мне и распятие в радость будет?! Это же не кто-нибудь, это какие дети, лучшие в стране, самые дорогие дети! Девочку, девушку в дорогу, да такую! Ведь страшно себе представить, что может случиться, а я отвечай! Вот сейчас попрошусь к старой хозяйке, прямо у номенклатора[1] и попрошусь, как на прием! Он мне поверит, он знает, я, ничтожный, только о вас пекусь, и как расскажу все Августе!
Уговаривали старика долго. Так долго, что он осознал: все равно, что с ним, что без него, и рано или поздно, эти дети задуманное свершат. Выходило так: надо ехать с ними. Чтоб без него не случилось беды…
Стоял на дворе Sextilius, называемый теперь в честь прадеда, Октавиана, Augustus. В Ноны[2], ранним утром, чтоб не страдать от жары, они тронулись в путь. Мемфий ждал их на дальней окраине, на это имелись причины. Чем позже отождествят их побег с личностью Мемфия, тем безопасней для старика. Какое для них самих может быть наказание? Собственно, выговор бабушки. Рабу же придется несладко, если узнают о его участии в бегстве. А Мемфий, он с ними у бабушки не живет, он, как родился в доме Германика, вернее, его отца, так там и остается. Не скоро о его исчезновении дойдет весть до бабушки, никто verna, пользующегося большой свободой у хозяев, не хватится, не побежит выдавать. Никто не свяжет его с побегом молодых. Только не надо привлекать внимания к его скромной личности.
Калигула, знавший Рим до самых последних его улиц, сам назначил старику место встречи. Каупона[3], та, что вблизи Аппиевой дороги, приютила старика. Вместе с его экипажем, на всю ночь. Место обитания плебеев, рабов, куда-либо направляющихся по велению хозяев, она не пользовалась дурной славой, но и не выделялась среди себе подобных, ею мало кто интересовался. Мемфий не привлек бы к себе внимания, а Калигулу с Друзиллой в его обществе в эти ранние часы у родного дома никто не застал бы. Все меры предосторожности были соблюдены…
Выскользнув назначенным утром из дома, Друзилла с братом зашагали по улице, стараясь не печатать шаг, переступать легко. В столь ранний час улица была пуста, но зато просматривалась вдаль, и, беглецам, чьи сердца выдавал громкий стук, казалось, что они как на ладони, видны всем и всякому…
Друзилла, несмотря на свой страх, успела бросить взгляд на Гая. Прыснула, зажала рот ладошкой. Калигула предпочитал белый всем остальным цветам. Но сегодня! Поверх темной, почти черной тоги, надета еще и коричневая пенула, покрывающая тело и доходящая до самых колен. Словно брат погружен в скорбь. К пенуле прикреплена накидка, которую Гай набросил на плечи и голову, слегка прикрыл лицо. Забавно, будучи в обычной тунике с тогой поверх ее, Калигула не привлек бы к себе особого внимания. Достойный юноша из знатной семьи, что тут такого? А вот в этой накидке, да в темной пенуле, он притягивал взор. Непонятно, кто такой. Слишком прям в плечах, черты лица благородного гражданина. А наряд – очевидно, до смешного не соответствующий, шутовской наряд.
– Ничего смешного не вижу, – пробурчал брат, услышав ее смешок. – Ты бы на себя взглянула!
Но, пожалуй, взглянув на нее, никто бы не смеялся. Умилился бы, возможно, улыбнулся бы открыто, да… Она была очаровательна. Пришлось пожертвовать рыже-золотой роскошью волос, и Гай, скрепя зубами, сам помогал ей в этом. Теперь короткие волосы кололи ей шею, голова была непривычно легкой, Друзилла поминутно встряхивала ею, чтобы ощутить эту легкость. Тога — претекста[4] шла ей, она смотрелась премиленьким юношей, не достигшим совершеннолетия. Полные, чувственные губы, глаза с большими ресницами… Таких, говорят, любит Тиберий, неоперившихся еще юнцов, готовых для старика на все, на любое!
Гай зашагал быстрее, стремясь достигнуть нужного угла и исчезнуть из поля зрения возможных соглядатаев.
Друзилла же, даже в наряде юноши, оставалась женщиной. И какая же женщина, уходя, не оглянется на дом, в котором жила, где оставила часть своего сердца? Это мужчины, простившись, не оглядываются назад, не вспоминают прошлого. Они принадлежат теперь целиком новой дороге!
И, как жена Лота[5], о которой Друзилле не приходилась слышать, но которая тоже была истинной женщиной, Друзилла была наказана за свой порыв. Правда, Лотовой жене пришлось солонее и горше.
Калигула споткнулся, услышав крик сестры. Не было сомнения, их обнаружили!
На крыше дома, там, где был солярий, беседка, увитая виноградом, стояла прабабушка Ливия, смотрела им вслед, приложив руку к глазам…
Крик Друзиллы она расслышала, по-видимому, и, хотя не видела растерянности детей, но сумела ее понять.
– Bonumfaktum![6]– крикнула она им, застывшим на углу. – Пусть бережет вас Венера-прародительница…
Гай и Друзилла, изумленные, растерянные, все еще стояли на углу. Она махнула им рукой. Опомнившись, Калигула схватил Друзиллу за руку, потащил…
Они ушли. И никто, конечно, не слышал бормотания бабушки Ливии. А она повторяла: «В добрый час!». Подумав, добавила громко, вслух:
– Пусть бережет вас Венера-прародительница, покровительница Юлиев[7]. А, впрочем, тут немало зависит от старины Мемфия! Он-то за вас и точно в ответе, и с него мне спросить легче, наверное. И впрямь, может быть, с Мемфием вам нынче безопасней будет, чем у меня в доме…
Тот, кого поминала бабушка Ливия, встретил их в назначенном месте. Окинул Друзиллу недовольным взглядом. Напомнил ей, чтоб по большей части молчала девушка, скрывала лицо под накидкой.
– Так это тебе мы обязаны такою одеждой? – смеялась та в ответ. – Гая я не узнаю. И сама стану уродиной в угоду тебе?
Но мысли о нарядах покинули их, как только разглядели свой «экипаж».
Обыкновенная крестьянская телега… Запряженная к тому же мулом. Мул, со сводообразной спиной, свислым крестцом, с крепкими конечностями и прочными копытами, все обычно. Но! Но что за невероятная масть, которую природа создала, пусть даже и так, в помеси кобылы и осла! Мул был рыже-пегим, большие нелепые белые пятна разбросаны по основной рыжей масти вперемешку с полосами на плечах и ногах. Белесые подпалины на морде животного и животе. Ноги совсем белые, хвост и грива – рыже-белые… В довершение ко всему, один глаз светлый, почти голубой, другой темный, карий. Чудное животное приветствовало их ржанием, которое перешло в громкое «Иа-иа!».
Друзилла хохотала до слез. Калигула злился, ворчал, но, глядя на Друзиллу, начал улыбаться тоже. Мемфий не был смущен.
– Увидят такого, так не позарятся, – сказал он. – Такой вот во сне привидится – и то испугаешься. Может, и даром не возьмут, не то, что силою. А он крепенький! Славное животное, умней будет любой лошади.
Гай и Друзилла запротестовали в один голос. Мемфий их не стал и слушать.
– Мне ваше благородство да храбрость ни к чему. Мой Мальчик (так величал verna длинноухого) не полезет на скользкую кручу, не будет нестись сломя голову только потому, что кто-то кричит «вперед!», его не загонишь насмерть. Он не только умней лошади, он многих человеческих умников может поучить осторожности да оглядке!
– Ну да, он ведь сын своего отца, – язвительно заметил Гай. – Я вот еще одного такого, упрямого, осторожного, весьма умного «мула» знаю…
Мемфий посуровел, отвернул глаза в сторону. Так отводят их собаки, слыша выговор хозяина. «Это все не ко мне относится!», – вот что значит такое их поведение.
– Зачем бабушку оповестил? А если бы она все расстроила? – вопрошал молодой хозяин.
Мемфий сделал вид, что не слышит.
Друзилла уже устроилась в телеге. Ей, дочери Агриппины и Германика, не привыкать было к крестьянскому «экипажу», немало дорог исколесили они с Гаем в детстве на подобных. Последние, прожитые в Риме годы несколько избаловали их, ну и что? Так чудесно вернуть себе прошлое…
Старик-раб уселся впереди, свесил ноги. Взмахнул вожжами…
– Иа! Иа! – услышала вся округа.
И Мальчик затрусил вперед. Просторным шагом, следы задних копыт отпечатываются впереди следов передних. Путешествие началось. И если Калигула хотел быть его участником, следовало поторопиться. Пришлось догонять телегу…
Под мерное плавание на ровной, ухоженной дороге велись неспешные беседы. Говорил непривычно много для себя Калигула, а Друзилла слушала, удивлялась…
Так, он рассказывал он ей о Геркулануме, куда они направлялись.
– Знаешь, сестра, город ведь старый, очень. Он основан осками[8] давным-давно, в седой еще древности.
– Кто это – оски?
Гай усмехнулся в ответ.
– Херуски, эбуроны, прочие германцы, Друзилла, тебе известны лучше, конечно, что и говорить! Оски, это общее название, под которым объединялись самниты, луканийцы, апулийцы, калабрийцы, кампанийцы… Большой племенной союз, крепкий, но Риму они были кровные враги, вели с нами три войны, мы их немало вырезали и в рабство продали, теперь вот остатки под сенью Рима процветают. Мы с ними в дружбе.
Друзилла высказала сомнение в крепости подобной дружбы. Ей все еще помнилось «дружелюбие» покоренных германцев. Гай только плечами пожал.
– После крепкой драки дружба всегда сильней, Друзилла, а то, что они были врагами покрепче германцев или галлов, так честь им и хвала! Только я не об этом веду разговор. Я о Геркулануме. Оски основали город. Знаешь, а ведь все остальные самниты говорят на оскском, значит, сильное было племя. Еще неизвестно, в чем сила народа, в храбрости ли; или в том, что оно оставляет миру в качестве наследия…
– Послушай, Гай, а ведь это не ты сам придумал, я знаю! Это ведь дядя Клавдий тебе говорил! Я еще думаю, откуда такая осведомленность в истории, ведь твой грамматик был отнюдь не в восторге от успехов ученика!
– Ну, если и дядя, так что? Какая разница, от кого учиться? А наш с тобой дядя любому в учености не уступает. Он, может, в жизни ни на что не годен, неумеха, растяпа, это так. А учен он до удивления. Но, в конце концов, ты меня слушать будешь или копаться в том, откуда мои сведения? Тебе что, не интересно?
Сестра уверила, что интересно.
– Так слушай! Было время, город был в руках этрусков, ты знаешь, дядя к ним неравнодушен, вот он и знает так много, изучал, расспрашивал. Потом Геркуланум перешел к грекам. Они и назвали его Геркуланумом, потому, что считали основателем самого Геркулеса. Греки выдумщики, на мой взгляд, но легенды их красивы…
Под эти разговоры, что увлекали даже Мемфия, время текло незаметно. Мемфий хвалил дорогу, удивлялся камням мостовой. Они так плотно были прилажены друг к другу и как бы слиты, что для смотрящих на них казались не приложенными друг к другу, но сросшимися между собою. И, несмотря на то, что в течение столь долгого времени по Аппиевой дороге ежедневно проезжало много телег и проходило всякого рода животных, их порядок и согласованность не были нарушены, ни один из камней не был попорчен и не стал меньше, тем более не потерял ничего из своего блеска. Слова Мемфия были приятны Калигуле.
– Мемфий, старина, ты расточаешь похвалы моим предкам. Аппий провел воду в Город и построил дорогу. Этим и дорог потомкам. Военный трибун, квестор, курульный эдил, цензор, – это всеми забылось. Даже то, что воевал с самнитами, и небезуспешно, забылось тоже. Но строительные дела его живы в веках.
Калигула помолчал, размышляя, молчал и Мемфий. Старый verna и без того знал, кому служил, но слова хозяина заставили его проникнуться еще большей гордостью. Не Аппий Клавдий Цек, конечно, был в эту минуту причиной гордости, а сам он, Мемфий, служивший этому удивительному роду. Причастность к нему возвышала старика.
Калигула же, прервав размышления, сказал:
– Я думал не раз, Друзилла, знаешь, об этом, и удивлялся. Если завтра Рим будет мой, что я сделаю в первую очередь? Конечно, военные подвиги влекут к себе больше, я ведь мужчина. И сын своего отца, это тоже есть. Но строить, это не меньше значит, чем воевать. Это благородно, это красиво. Какой-нибудь мост или акведук, они ведь переживут военную славу. Они нужней, они ближе каждому. Наверно, я построю мост. Самый большой… и красивый! Да, обязательно – это будет мост.
– Еще не завтра Город будет наш, Калигула, – с оттенком грусти в голосе отвечала сестра. –Успеем решить, чем лучше заняться. Если вообще придется решать…
Постоялый двор, первый же, где путешественники решили остановиться, оставил неизгладимое впечатление. Мемфий, впрочем, ничего и не заметил. Харчевня да спальные места. Неудобно, что с хозяевами рядом, особенно с Друзиллой, конечно. Но девочка должна быть наказана за свое упрямство, за желание равняться с мужчинами. Вырядилась юношей, так равняйся на юношу. Переноси без жалоб трудности. Чего стоит только отправление обычной нужды! И проводить ее подальше, чтоб никто не увидел, и уйти в сторонку, чтоб ей не было стыдно, и не очень далеко, ночь на дворе, страшно ведь! Пока из ушей не польется, молчит девчонка, дуется. От воды отказывается, губы вон потрескались…
Надпись под горделивым, явно драчливым петухом, таращившим на путников круглый глаз, гласила, что прием будет оказан «по столичному». Меркурий обещал им выгоду, Аполлон здоровье, Септимен хороший прием со столом. Так было на надписи. Но на самом деле! Невыносимый гам, вонючий воздух, в котором вились клубы дыма, подушки и матрацы набиты тростником вместо перьев. К утру обнаружилось, что они кишели насекомыми! Друзилла была искусана вся, на нежной коже краснели волдыри…
В вино была подмешана вода, а бедный Мальчик плохо накормлен, от него утаили часть овса. Калигула хотел было выбить из хозяина палкой все, чего недостало. Мемфий не позволил.
– Конюхи, да погонщики мулов, да либерты[9], что по делам хозяев носятся по стране из конца в конец, вот кто живет здесь, – сказал он брату с сестрой. Вы теперь из этой среды, как будто, это и надо изображать. Вам невдомек, что здесь надувают, или, вернее, это вам привычно, по-другому не бывает. Кто ты таков, чтоб гоняться за хозяином с палкой?
Пришлось признать правоту раба, промолчать. И, в конце концов, надувательство трактирщика не самое страшное испытание в дороге. Отсутствие безопасности – куда большее зло, тем более ночью. От этого зла харчевня неплохое прибежище, на этом ее преимущества и кончаются. А что делать? Сами выбрали дорогу, сами по ней и идут…
Шумная, веселая, живая Капуя покорила Друзиллу. Она была в восторге от города. Здесь не приходилось особенно заботиться о том, что поесть. Знаменитые сыроварни города поставляли предмет своей гордости исправно. Молодой сыр в виде белых шариков, замоченных в рассоле, оказался потрясающе вкусен. Шарики были и маленькими, и размером с крупную черешню, и совсем большими. Можно было встретить сыр, заплетенный косичкой. Неизменным было одно – вкус. Говорили, что лучший сыр делается из молока черных буйволиц. Тонкая, блестящая, гладкая кожица. Слоистый. Вонзаешь в сыр зубы, течет белая жидкость… Объедение! Калигула, правда, предпочитал этот сыр копченым. И вообще, он предпочитал вовсе не сыр. Он хотел бы посетить гладиаторские школы, как в прошлое свое пребывание здесь. Прадед, Юлий, основал школу в Капуе когда-то. Здесь начинал свое гладиаторство проклятый богами и людьми Спартак!
– Рим, да и не только, Друзилла, он наш, вся страна наша, – говорил сестре Калигула. – Вот послушай. Род Юлиев ведет родословную от Аскания, сына Энея, троянского героя, так? Это знаешь даже ты, и знаешь, что сама Венера была матерью Энея. Асканий принял имя Юл, основал Альба-Лонгу. Тулл Гостилий разрушил Альба-Лонгу, и Юлии переехали в Рим.
– Почему это «даже я», Гай? Твой грамматик считал, что я ничуть не хуже тебя знаю историю, и сожалел, что я всего лишь женщина…
– То-то и оно, что сожалел, Друзилла, и я тебе тоже сочувствую, – отшучивался брат. – Но право, что за привычка у тебя выцедить из моих слов не самое главное, так, второстепенное для меня, и надуться потом, обидеться? Мы с тобой друзья, но привычка эта женская, и меня она злит!
– А меня злит твое пренебрежение, Калигула! Женщина у тебя как будто и не человек! Разве у нее нет права на особенные привычки, раз уж ты утверждаешь, что такие привычки есть?!
– Ну, ты не права, скорее, будто человек…Ладно, не злись, я шучу! Но послушай же, я ведь о другом! Капую ведь основал Капис, спутник Энея, его друг, его родственник, быть может, и дал городу свое имя. Снова мы, Юлии, Клавдии, мы!
Она рвала зубками однодневный сыр, смеялась, тоже говорила гордо: «Мы!»…
Ранним утром пятого дня своего путешествия они въехали в Геркуланум. Засветло не будил их Мемфий, сами проснулись, сами затормошили старика: скорей! В Геркулануме ждала их мать. И не спалось детям…
Встреча с Агриппиной, такая далекая, такая неосуществимая вначале, теперь оказалась совсем рядом, в пределах нескольких часов пути. Мемфий едва отбивался он понукающих его представителей семейства Клавдиев-Юлиев. Один говорил: «Скорей, старина! Да поторопи своего урода, что же он плетется, нелепое животное! Свет не видывал такого окраса и лени, сошлись в одной особи, надо же!». Другая пыталась смягчить: «Нет, Мемфий, Мальчик, конечно, хорош, и не хлещи ты его, не надо. Он старается! Может, сойти нам с Гаем да идти рядом, так быстрее, правда же?».
Мемфий едва отбивался, поминая отсутствие мужской выдержки в одном, напирая на женскую недалекую сущность в другой. Словно созданы эти женские ножки для пыльных дорог, надо же такое удумать. Чтоб по этим дорожкам ходить, надо с детства растоптать ногу, чтоб широкою стопою мерить пыль да грязь. Нечего тогда и рождаться госпожою, когда рабского труда хочется.
Друзилла возражала, поминала мать, которая и солдатской жизни не боялась. Мемфий вопрошал: «Так ради чего это делалось? Не из блажи, не по юношеской глупости. Ради отчизны да любимого мужа, и лишь в случаях необходимости. А как нет ее, необходимости, так и Агриппина, матушка ваша и наша, в покое зажила…».
Впрочем, как оказалось, нетерпеливое ожидание встречи не лишило молодых аппетита. И, завидев термополу[10], на въезде в Геркуланум, они уговорили старика остановиться. Тот поддался уговорам, но долго еще ворчал.
– Словно у матушки вашей не найдется, что поесть! Бывало, упрашивают вас, да как упрашивают, и чего только не подадут! На золоте, на серебре, с поклоном да уговором, а вы и смотреть не хотите. А тут ради пирожка с сыром да стакана подогретого вина ни себе, ни мне, старому, покоя нет! Уж довезти бы вас до матушки, передать на руки госпоже моей. Да уж, скажет она мне все, что думает! В такую дорогу девочку взял, а вот не сберег бы?
Никто Мемфия не слушал. Друзилла с Калигулой уже устроились у прилавка, облицованного кусками разноцветного мрамора. Пар выбивался из семи сосудов, встроенных в прилавок по самое горлышко. Пахло пряностями и медом. Улыбалась хозяйка, предлагала горячее, с пылу, с жару…
– В жаркую-то погоду, с утра-то самого, да горячего вина, – продолжал Мемфий ворчать, едва войдя в помещение. Что ж матушке-то стану говорить, когда учует запахи, – сокрушался он.
– А что, разве должны мужчины матерям отчитываться, пусть они и молоды? – удивилась хозяйка. Разве мы уж и не в Риме, где муж – это муж, пусть едва оперился, а коли сбросил претексту…
– А здесь некому ее и сбрасывать, – послышался густой, низкий голос из дальнего угла.
Обладатель голоса, грек, судя по чертам лица, из привычной для такого рода заведений когорты бродячих философов, был тщательно укутан в паллий[11]. И голова его была укрыта. А вот улыбку, мечтательную улыбку на лице, он не скрывал. И глаза его были прикованы к лицу Друзиллы.
– Женщины бывают слепы, – продолжал он. – Когда дело касается их денег, или имущества, или мужей, что, по их мнению, впрочем, одно и то же, тут они провидицы, и видят ясно. Но мир для них – потемки. И ты, Лелия, отнюдь не исключение, раз рассуждаешь о мужестве вот этих…
Он кивнул головой, указав на Друзиллу с Калигулой.
– Один слишком молод для мужества, но у него все впереди, другой для него не созреет, – заключил он, – причем никогда…
– Ой, молчал бы ты, Секунд! Залил себе глаза с утра, да так, что из угла и не выберешься! Думаешь, напустил на себя меланхолию, и никто не догадается, что пьян ты, пьян и глуп. С чего это ты с утра оскорбляешь моих гостей? Думаешь, раз ты постоялец мой, так я тебя и не выставлю? А вот и выставлю! И запросто, ради вот этих-то молодых людей, таких достойных, таких милых. А они не забудут Лелию, и мою термополу не забудут…
– Вот она, мелочная глупость женская, – отвечал ей грек. – Мне твоя термопола, что родная мать, и я ей вовек верен. А эти пташки – они в ней не только, что чужие… Они – чуждые. Не судите о птице по неяркому оперению ее, когда она не в полете. Подождите, когда она распахнет шире крылья. Может, разноцветье ее красок поразит вас в самое сердце…
Путешественники, все трое, зачарованно смотрели на грека. Он явно разглядел в Друзилле женщину, и, казалось, знал уже, кто они и куда направляются. В отличие от Лелии, они способны были уловить смысл иносказаний философа. Им привычна была эта манера речи.
– Пташка моя, не бойся Секунда, – сказал вдруг философ, обращаясь к Друзилле. – Я не принесу зла, когда бы старик и купил меня с потрохами, а он ведь все скупей становится. Или много нас стало, тех, кто ему служит, вот на всех и не хватает. Или до нас, до первых с конца, не доходит, оседают наши ассы[12] в карманах тех, кто поближе к телу императора…
Калигула и Мемфий встали плечо к плечу, отодвигая, оттирая Друзиллу к выходу. Речи грека выдали его, намеренно или невольно. Перед ними был соглядатай Тиберия. Они наводняли страну. Следовало бы им это помнить.
– Сказано поймать, остановить, – бормотал грек, словно про себя. – Не допускать! Я бы должен вызвать стражу. Но она, Лелия, права! Я пьян с утра, нет, с вечера, и буду пьян еще долго. Мне простительно. Какой вред от ребенка, от девочки? Пусть мать прижмет ее к сердцу. Никто не пострадает.
Бродячий философ двинулся к Друзилле, оторвавшись от пола стремительным движением. Ничего пьяного не было теперь в его походке. Калигула бросился наперерез. Но был отброшен поворотом плеча. Грек встал перед Друзиллой, бледной и растерянной.
– От таких, как ты, – сказал ей философ, – как будто не может быть зла в этом мире. Но кто сказал, что будет одна только радость? Только не я! Уж я-то знаю, сколько горя можешь ты принести, ничего при этом не делая…
Мемфий и Калигула повисли на плечах философа, пытаясь повалить его на пол. Тщетно. Он сбросил их, отмахнулся. Мемфий был стар для всякого рода сражений, Калигула же все еще не понял, какого рода противник перед ним. Молодость часто самонадеянна, тем более молодость, в которой немало места уделялось физическому воспитанию. Юноша просто не ожидал серьезного сопротивления от бродяги-грека, о котором было вслух сказано, что он пил, и пил много. И между тем, он недооценил врага, обладавшего недюжинной силой…
Камень, казалось, зазвенел от возмущения. Слетела деревянная крышка с одного из греющихся сосудов. Вырвался клубами пар, зашипел тревожно. Ахнула Лелия, подавилась собственным криком.
А философ глядел в расширенные зрачки Друзиллы. Вскинув голову, стояла девушка. Дыхание сбилось, зачастило вдруг, высоко вздымая грудь, рот приоткрыт. Вот уж в эти мгновения никто не усомнился бы, что перед ним – женщина! Ни длина волос, ни претекста уже ничего не скрывали!
Тяжело вздохнул бродячий философ, опоминаясь. Придержал Калигулу, рвущегося в бой, за рукав. Сказал коротко:
– Не надо! Я – друг!
И как-то сразу поверилось. Ясно, что друг, иначе и быть не может…
– Лелия, – весьма сурово заговорил с хозяйкою грек. Стало понятно в это мгновение, глядя на нее, кто кому подчиняется на самом деле. – Пекарь должен был доставить хлеба спозаранку. Но его нет, да нет и мальчика, что у него на посылках. Можно предположить, что один все еще выводит имена своих клиентов на тесте, другой терзает осла, что крутит жернова, заставляя его шевелиться быстрей. Но что-то подсказывает мне, что это не так. Если сюда придут по доносу пекаря, будь убедительна. Я с вечера был пьян, да с вечера и исчез куда-то. Мне положено выслеживать и вынюхивать, мне искать надо. Они не удивятся. Главное – тут меня не было, запомни! А куда делись старик с детьми, ты не ведаешь, тебе некогда следить за теми, кого кормишь, заплатить они заплатили, а чего еще надо? Хватает забот с горшками! Вот за ними-то точно присматриваешь, это тебе и интересно!
Быстрыми шагами грек вышел из термополы, через неприметную боковую дверь, увлекая за собой Калигулу. Друзилла с Мемфием поспешили вслед…
Пройдя через внутренние комнаты, вышли на улицу за термополой. Вовсе не на ту, где оставили Мальчика. А он в это время выдал свое громкое: «Иа!», видимо, заждался хозяев. Потерял терпение. Или хотел настоять на кормежке; в конце концов, в этой поездке работал он один. А еда доставалась куда реже, чем хозяевам. Мог мул возмутиться? Мемфий засуетился – бежать к питомцу.
– В следующий раз, раб, – с неудовольствием отметил грек, обращаясь к Мемфию, – будучи разыскиваем, веди себя умней. Почему бы не сходить на городскую площадь или в термы, где каждый на виду? Почему бы не покричать о себе в общественном месте самому, громко и вслух, как эта помесь кобылы с ослом? Ты не на много умней, я погляжу…
Оскорбленный в лучших чувствах Мемфий не нашел ответа.
А грек отметил:
– Не так вы важны, чтоб поднимать лишний шум. Ну, развернули бы с дороги, на горе матери. У самого ее дома, чтоб больней. Ехали вы издалека, обидно же возвращаться. А там, по пути домой, мало ли что могло приключиться? Разбои и грабежи всех касаются, вас тоже. А коли вы сами, да в самое пекло…
Мемфий вовсе лишился красок в лице. Вся злобная мелочность Тиберия (он знал толк в мстительных мелочах, этот старик!) высветилась в словах грека. Калигула помянул Юпитера…
Друзилла молчала. Только что, пройдя сквозь внутренние помещения дома, она увидела ложе хозяйки. Что-то толкнуло ее в грудь, странное чувство. Она поняла, что это ложе для двоих. И хозяйка термополы провела ночь в объятиях грека. Девушка знала, что это так, хотя никаких доводов привести бы в пользу подобного знания не могла. А главное – знание это причинило ей боль. Почему? Именно это старалась понять Друзилла. Ответа не находилось, а неприятное, саднящее чувство в груди оставалось. Оно отвлекало ее от грозящей им всем опасности, четко обрисованной греком в нескольких словах.
Между тем философ двинулся в путь, жестом показав, что следует идти за ним. Они подчинились. Улица, по которой шли, была скорее каким-то коридором, пространством между домами. Дверь в дверь. С трудом можно было идти рядом вдвоем. Они и шли по одному – грек впереди, за ним Мемфий, потом Калигула. Замыкала цепочку Друзилла.
«По возрастающей степени ценности идем, – рассуждал Калигула. – Никчемный грек, соглядатай Тиберия, один из множества, потом верный раб… Я… Я-то кто? Ну, в конце концов, возможный наследник. Почему бы и нет? Старик не терпит братьев, а меня как раз терпит. И Друзилла! Та, что дороже всех мне». Эта мысль заставила биться сердце чуть сильней, а ведь, казалось, это невозможно. Опасность и без того учащала ритм, сердце уже стучало в самих ушах. «Как мне надоели эти люди! Какое множество пытается встать между мною и ней, как будто имеют хоть какое-то право. Какой-нибудь гладиатор или вот этот грек, ладно… их еще можно устранить с пути, это легко. А муж, которого ищет ей Тиберий? Или тот, на которого сама Друзилла посмотрит с любовью, ведь это возможно, правда? И что? Растерзать его? Вырвать глаза, нет, даже сердце вырезать из груди, я бы мог! Только в Риме ведь есть закон, и как бы не был этот закон подчинен, и сколько бы не было обходных путей вокруг него, но приходится знать меру…».
Он сосредоточился на том, что было решаемо. Грек, бродячий философ, не нравился ему. И вообще, и в частности. И частность эта была – отношение к Друзилле. Грек позволил себе откровенные восхищенные взгляды, речи его тоже не отличались скромностью!
Улица, или, вернее, застенок между домами, была нескончаемой. Она вилась, казалось, вдоль всего города. Но зато была достаточно пустынна. Всего пару раз встретились им прохожие в ранний этот час. Похоже, в этом пространстве не принято было глядеть друг другу в глаза, узнавание тоже не было обязательным условием. Крепко пахнущий вчерашним кабацким весельем морячок, раб с корзиной хлебов, клиент с ворохом пергаментов в руке.… Все они проскальзывали мимо, стараясь не задеть в тесноте, не поднимая глаз. Или, быть может, достало им краткого мгновения встречи глазами с греком, после которого торопились они мимо, подальше от возможной беды.
Вышли куда-то за город, в конце концов, и двинулись мимо виноградников. Где-то вдали был слышан прибой, море колотилось в берега. А тут, в виноградниках, кружил голову запах множества цветов. Восхищенная Друзилла попыталась задержаться. Ей хотелось надышаться, утонуть в море ароматов. Но грек, улыбаясь, слегка подтолкнул ее в спину, чтобы продолжила девушка дорогу. Он сказал ей:
– Спроси-ка у матери своей прошлогоднего вина со здешних виноградников. Нальют его в чашу, не позволяй разбавлять. Дай ему согреться. Даже на солнце, совсем недолго. Вино вбирает в себя все, чем дышит округа. Там будут все цветы. И все небо, и солнце, и запах моря. Ты не веришь? Разве я успел тебя обмануть хоть раз?
Ей захотелось сказать в ответ: «Да. Ты был с этой женщиной, Лелией, ночью».
Но нелепость подобного ответа была очевидна ей. И она засмеялась, не заботясь о том, как ее поймут. Громко засмеялась, от души. Заслужив неодобрительный взгляд Калигулы. Ему хватило для страданий и воспоминания о том, как ласково грек подтолкнул сестру рукой. Словно он имел на это право, безродный нищий! И она еще смеется, негодница!
Шли довольно долго для людей, непривычных к пешим прогулкам. Очевидно было, что идут окольными путями, в стороне от исхоженных троп. Поднимался, крепчал зной. Солнце стало жечь открытые лица. Белым видением возникла вилла на берегу моря. Лазурь неба и вод. Зелень листвы дерев и виноградников. Пение цикад…
Стена, что должна была быть преградой для всех, оказалась весьма доступной. Грек подвел их к ограде, просто отодвинул ветви куста. Отверстие, что открылось за зеленью, было не очень большим. Но вполне достаточным, чтобы попасть вовнутрь. Согнуться немного, пропихнуть плечи.
И все! Они дома, у матери, и никто, кроме них, еще не знает об этом!
– Идите за мной. Я знаю, куда идти.
Грек хмурил брови, озирался.
– И откуда же ведомо тебе это? – Калигула не скрывал негодования. – Если ты не вор, не грабитель, то почему ты это знаешь? Я вижу, жизнь и достояние моей матери в опасности, и надо бы уже звать на помощь!
Грек усмехнулся ему в лицо.
– Жизнь и достояние матери твоей и впрямь в опасности, да не от меня они исходят, юноша. Есть люди в государстве, кому они куда нужнее. Неужели так ты глуп, что не знаешь? Или не хочешь знать?
И, поскольку Калигула промолчал, давясь злостью, грек посчитал необходимым объяснить.
– Агриппина, в отличие от тебя, юноша, нашла меня достойным продолжить занятия мои прежние здесь. Годы молодости моей прошли в изучении свитков, что сложены до самых потолков. Кому и заниматься греческим наследием, как не греку? А то, что служил и служу Тиберию, ей неведомо. Или ведомо, но что прикажешь с этим делать? Куда приятней ей видеть лицо человека мыслящего, которому тюремщиком быть в тягость. Чем того, которого пришлют взамен; кто рад будет притеснять женщину, она же и без того в беде…
Грек не стал ждать ответа, развернулся, деловито двинулся в дом через боковую, неприметную дверь, оказавшуюся незапертой. И, подчиняясь воле этого странного человека, они пошли вслед за ним. Через ряд покоев с бесчисленными свитками на греческом.
Калигула задержался возле одной из полок. Скромного знания греческого хватило, чтобы понять – Софокл, Эврипил и Эсхил приветствуют его в доме матери. Из римских авторов был тут Тит Ливий[13], с его «Историей». История Рима от самого основания города; число свитков огромно, наверное, полная книга…
Большего юноша не успел рассмотреть, хоть и загорелись глаза его от восторга и желания обладать. Дядя, Клавдий, он бы мигом разобрался в ценности всего этого пергаментного богатства. Уж он-то знал бы цену каждого свитка, каждого листа, и поделился бы с Калигулой знанием, дядя, он совсем не жадный.
Клавдий звал себя лишь скромным учеником великого историка, Тита Ливия. Это дядя-то! Именно Тит Ливий посоветовал дяде когда-то заняться этрусками, и историей Карфагена он же Клавдия заинтересовал. Сам Октавиан Август считал Тита Ливия другом, равным себе в жизни; а по учености превосходящим многократно. Вот бы с кем поговорить, что там бродячий грек-наглец, неуч!
– Поторопись, защитник, – сказал ему грек. – Не хватало еще столкнуться мне лоб в лоб со слугами, да во главе вашего отряда. Не место мне там, куда я вас направлю, поведешь своих ты. И без того, как начнут думать, как вы сюда попали, обо мне вспомнят непременно. Надо бы позаботиться придумать историю, не хуже гомеровской[14]…
В нескольких словах он поведал хмурившемуся Калигуле, куда идти. И развернулся к Друзилле.
– Прощай, красивая, – сказал он вмиг зардевшейся от этого слова девушке. – Мне и впрямь не место там, где пребываешь ты. Жаль, конечно, но стоит ли быть философом, пусть и бродячим, да не знать жизни, и злиться на то, что она такая, как есть. Пожалуй, хватит с меня и того, что ты есть в этой самой жизни. Буду помнить и радоваться…
Он ушел, а Друзилла продолжала стоять, всем существом своим противясь разлуке. Ей хотелось броситься вслед, что-то сказать, такое большое, важное, уговорить остаться!
Резко дернул ее за руку и потащил за собою брат. Он был красен от гнева, сыпал злыми словами, но девушка его не слышала. Впервые в жизни ей было все равно, что говорит и делает нежно любимый Гай…
Она не увидела ничего из того, что они прошли, пробежали бегом. Ни перистиля с бассейном по центру, ни десятков бронзовых и мраморных статуй. Шла, как во сне, погруженная в мысли и чувства, что были ей внове.
Но там, у края бассейна, на мраморной скамье все же разглядела она фигуру матери в белом, услышала ее крик!
Мгновение спустя обнимала и целовала их мать, не помня себя, и не хватало матери рук для объятий, и губ для поцелуев. И это тоже было впервые в ее, Друзиллы, недолгой жизни!
На крики и шум прибежал старший брат, они с Калигулой обнялись по-братски, и такого тоже ведь еще не бывало раньше…
А через день их блаженного пребывания в гостях у матери случилась и первая ссора между Друзиллой и Гаем.
Бродячий греческий философ был выдворен Агриппиною из дома. Ясно, по чьему наущению?! В беседе, состоявшейся между Гаем и магистратом, посетившим опальный дом, Гай не преминул отметить роль философа в их счастливо завершившемся путешествии. Калигула подчеркнул, что без него они никогда не добрались бы до матери. Похоже, неприятности ждали философа со всех сторон: он терял кров над головой, свои драгоценные свитки, его ждал гнев вышестоящих лиц, возможно, он терял и свою термополу, и объятия Лелии…
– Но почему, Гай, – кричала разгневанная Друзилла. – Почему? Он помог нам, он не сделал мне зла! Когда бы он остался рядом, просил моего внимания… или любви…
Друзилла споткнулась на слове, покраснела, впрочем, справилась, и продолжала:
– Он ничего не просил! Он помог нам, он, может быть, нас спас, а ты предал его! Ты лишил его всего, что у него было! Почему? Зачем?
– Этого мало? Он посмел говорить тебе о любви, безродный выкидыш площадей и улиц! Он называл тебя красивой, касался тебя рукой, как только я не убил его на месте и сразу! В следующий раз я сделаю это!!!
– Остерегись в следующий раз попадаться ему под руку, – язвительно ответствовала сестра. – Видела я, как он от тебя, как от мухи, отмахнулся там, в термополе. Надо бы ему тебя оставить в той беде, которую ты заслужил!
Так пролегла первая трещина в их доселе нерушимой дружбе. Суждено было Друзилле понять, что не потерпит Гай каждого любящего ее рядом, кроме себя самого. Впервые это понимание пришло к ней сейчас, но пришлось ей, бедной, не раз еще в этом убедиться…
Но не в этом было самое страшное. Год консульства Квинта Фуфия Гемина и Луция Рубеллия Гемина оказался более чем несчастным для семьи Германика. Лавина невзгод обрушилась и погребла под собою многих.
Агриппину Старшую. Она была объявлена врагом государства. Сослана Тиберием на Пандатерию, дальний одинокий остров в окружении многих вод. Ее везли туда в закрытых носилках, просто зашитых наглухо, дабы не могла она общаться ни с кем. Кентурион, оторвавший ее от статуи деда, Августа, выбил женщине глаз; она не должна была жаловаться на это…
Нерона Цезаря. Он был объявлен врагом государства. Он был обвинен в разврате. Он разделил с матерью место ссылки. И способ отправки: он тоже ехал в зашитых наглухо носилках. Никто не должен был слышать рыдания его. Рыдания молодого человека, брошенного в каменный мешок на острове среди многих вод; далеко-далеко от Рима, властелином которого он мечтал быть. Он понимал, что уже не вернется…
Ливию Августу. Прабабушка, бывшая единственным спасением семьи, ее оплотом, была призвана смертью. Она говорила правду: устала. Она утверждала, что стоит на дороге у сына и его сотоварища Сеяна. Что держит одного на Капри, другого в пределах положенного по должности. А стоит ей уйти, все изменится. Так и вышло. Прямая в речах и поступках бабушка не солгала.
Тиберий, сын, обокрал ее. Сын присвоил принадлежащие ей деньги, завещанные ею другим. Сын запретил сенату воздать ей какие бы то ни было почести…
Прабабушку хоронил внук. На Калигулу возложил Тиберий организацию похорон. И в этом было еще одно посмертное оскорбление матери от Тиберия: так ничтожна была в его глазах ее смерть, что никто более несовершеннолетнего правнука и похоронить-то ее не мог!
Вот так и получилось, что к исходу года оказались вдали, недостижимы друг другу мать с сыном, брат с братом и сестрою, прабабушка со своим многочисленным потомством. Где повезло Тиберию, где и он сам хорошо позаботился о том, чтоб так оно и было. А ропот и недовольство Рима, поначалу громкие, со временем стихли. Они имеют такую особенность, когда предмет страсти далек…
[1] Номенклатор (лат. Nomenclātor – от nomen «имя» и clator «называть») – в Римской империи специальный раб, вольноотпущенник, реже свободный римлянин. В обязанности номенклатора входило подсказывать своему господину (из патрициев) имена приветствовавших его на улице господ, имена рабов и слуг дома. Номенклатор должен был обладать хорошей памятью.Также номенклаторы в богатых домах отбирали из толпы пришедших «на поклон» клиентов тех, кто будет приглашен на обед к господину, озвучивали названия поданных блюд во время приёма и т.д.
[2] Но́ны (лат. nonae, от nonus – девятый, то есть девятый день до Ид), в древнеримском календаре 7-й день марта, мая, июля, октября и 5-й день остальных месяцев. Ноны служили для счёта дней внутри месяца.
[3] Каупона (лат. caupona) – общее название древнеримских постоялых домов или гостиниц в городах и на больших дорогах, а также питейных заведений, где также продавали закуски. В каупонах, как и в других питейных заведениях, процветала проституция, некоторые комнаты этих заведений служили в качестве борделя.
[4] Претекста (лат. praetexta) – окаймленная пурпуром тога, которую носили магистраты и жрецы, а также мальчики свободных сословий до 17- летнего возраста.
[5]Согласно Библии (Быт. 19:26), когда Бог решил разрушить Содом и Гоморру, Лот с семьей, предупрежденный ангелами, бежал из города. Его жена, вопреки запрету, оглянулась и была превращена в соляной столб.
[6] Bonumfaktum! (лат.) – на благо и счастье!
[7] Род Юлиев – патрицианский род в Древнем Риме. Согласно легенде, произошёл от богини Венеры. Юлии вели свою родословную от Аскания, сына легендарного Троянского героя Энея, который, в свою очередь, был, согласно мифам, сыном дарданского царя Анхиса и богини Афродиты. Асканий, приняв имя Юл, основал в 1152 до н.э. город Альба-Лонга, к юго-востоку от Капитолийского холма. С X века до н. э. город являлся столицей Латинского союза. После разрушения Альба-Лонги семейство Юлиев переезжает в Рим. Последним из прямой ветви по мужской линии был диктатор Гай Юлий Цезарь, усыновивший Октавиана, который через свою жену, Ливию Друзиллу, породнился с другим патрицианским родом – Клавдиями. Начиная с Октавиана и его пасынка Тиберия, род именуется династией Юлиев-Клавдиев.
[8] Оски – древний италийский народ, обитавший в южной Италии. Исследователи относят осков к неолитическому населению Италии, близкому к лигурийцам. В свое время были завоеваны самнитами и переняли от них язык, названный впоследствии оскским. Окончательно ассимилированы римлянами в ходе романизации.
[9] Вольноотпущенники (либертины лат. libertini) – в Древней Греции и Древнем Риме отпущенные на свободу или выкупившиеся рабы. В Древнем Риме, где институт вольноотпущенничества получил наибольшее распространение, рабы, отпущенные с соблюдением законных формальностей, получали родовое имя бывшего господина и становились римскими гражданами, с некоторыми ограничениями в правах.
[10] Термопола, термополий (лат. thermopolium, от греч. thermós – «тёплый» и poléo – «продавать») – древнеримская харчевня или бар, где подавали горячую еду и вино с пряностями. Термополии были чаще всего маленькими помещениями, которые выходили на улицу прилавком. Блюда разогревались с помощью нескольких объёмных сосудов (лат. dolium) с водой или больших чанов, встроенных в прилавок, содержимое которых подогревалось на огне под сосудами. Внутри находилась печь, на которой еда варилась. Предлагаемые блюда были очень просты: горох, бобы, чечевица; подавалось вино, смешанное с горячей водой. Посетители ели стоя, однако, были обнаружены и сооружения с местами для сидения и даже ночевки. Термополии были найдены во многих римских поселениях: в Остии, Геркулануме, в Помпеях термополий Аселлина сохранился полностью, с обстановкой.
[11] Па́ллий или паллиум (лат. pallium покров, накидка) – в Древнем Риме мужская верхняя одежда (накидка, плащ), соответствующая греческому гиматию, изготавливалась обычно из льна или шерсти. Паллий носили преимущественно римляне, приверженные греческойкультуре.
[12] Асс (лат. as, род. падеж assis) – древнеримская медная монета. Первоначально равнялась римскому весовому фунту (327,45 г) и обращалась в виде слитков-брусков. С середины 5 в. до н. э. стали чеканить монеты. Монетный асс также первоначально имел вес фунта, назывался либральным ассом и составлял 4/5 либры («обыкновенного фунта»). Но с течением времени он все убавлялся; в позднейшее время империи сохранил только 1/36 своего первоначального веса. Все монеты древней Италии представляли собой асс – или помноженный, или разделенный на известное число.
[13] Тит Ли́вий (лат. TitusLivius; 59 г. до н.э. – Патавиум, 17 г. н.э.) – один из самых великих и известных римских историков. Автор чаще всего цитируемой «Истории от основания города» («Ab urbe condita»), несохранившихся историко-философских диалогов и риторического произведения эпистолярной формы к сыну.
[14] Гоме́р (др.-греч. Ὅμηρος) – легендарный древнегреческий поэт-сказитель, которому приписывается создание «Илиады» (вероятно, древнейшей книги западной литературы) и «Одиссеи». Примерно половина найденных древнегреческих литературных манускриптов – отрывки из Гомера.
Если все дороги ведут в Рим, то и справедливо и обратное утверждение: все дороги уводят из Рима куда-то вдаль, в иные места…
Для множества людей важна другая, действительно извечная дорога: дорога к матери. К женщине – выносившей, напитавшей сосцами и воспитавшей. Счастье, если безмерно любящая вас мать встретит на пороге, сможет обнять теплыми своими руками, прижать к сердцу. А если уж нет на свете матерей, то приходят к их могилам. Даже если из Рима при этом приходится уйти!
Калигула был благодарен прабабушке Ливии, укрывшей их в своем если не теплом, то благоустроенном гнезде. Но когда же это чувство благодарности уберегало юность от необдуманных поступков?! Тоска по матери была слишком уж сильна. Гай хотел видеть ее и решил, что увидит! Посвященная в его планы Друзилла восхитилась, повисла на шее у брата, зацеловала…
С этого мгновения уже никто не видел ее в слезах. Прабабушка, вроде бы отстраненно наблюдавшая их жизнь, больше занятая собственными недугами, даже заметила как-то:
– Ты все хорошеешь, Друзилла. Смотри, время твое приходит. Сын мой любит устраивать браки, а ведь как на меня обижался когда-то. Теперь вот сам решает, кому и с кем сойтись! Оторвут тебя от брата, а кто тебя любит, так это Гай…
Друзилла, смутившись, покраснела, похорошев еще более. Бабушка продолжала рассуждать:
– Не знаю, хорошо ли это? Тяжко будет тебе с другим, кто ж тебе заглянет в душу, кому надо? Хорошо бы, чтоб о теле не забывали; о рыжебородом говорят, что он спит со всеми, кроме Агриппины, с ней редко, если заблудится только в доме. Или спьяну перепутает ее с какой-нибудь грязной потаскухой из лупанария. Рановато ей было замуж, да если б еще с человеком свели, с мужем истинным, а этот так, не пойми что такое…
Друзилла отгоняла от себя мысли о замужестве. Куда интересней было советоваться с братом о предстоящем путешествии, шептаться по углам.
Было решено посвятить в свои планы Мемфия. Verna знает о жизни много больше. Трудно было себе в этом признаться, но дети Агриппины и Германика, подумав, озвучили этот вывод друг для друга, и были удивлены тем, как совпали их мысли…
Раб поначалу пришел в полный ужас.
– Да ведь за такое мне и распятие в радость будет?! Это же не кто-нибудь, это какие дети, лучшие в стране, самые дорогие дети! Девочку, девушку в дорогу, да такую! Ведь страшно себе представить, что может случиться, а я отвечай! Вот сейчас попрошусь к старой хозяйке, прямо у номенклатора[1] и попрошусь, как на прием! Он мне поверит, он знает, я, ничтожный, только о вас пекусь, и как расскажу все Августе!
Уговаривали старика долго. Так долго, что он осознал: все равно, что с ним, что без него, и рано или поздно, эти дети задуманное свершат. Выходило так: надо ехать с ними. Чтоб без него не случилось беды…
Стоял на дворе Sextilius, называемый теперь в честь прадеда, Октавиана, Augustus. В Ноны[2], ранним утром, чтоб не страдать от жары, они тронулись в путь. Мемфий ждал их на дальней окраине, на это имелись причины. Чем позже отождествят их побег с личностью Мемфия, тем безопасней для старика. Какое для них самих может быть наказание? Собственно, выговор бабушки. Рабу же придется несладко, если узнают о его участии в бегстве. А Мемфий, он с ними у бабушки не живет, он, как родился в доме Германика, вернее, его отца, так там и остается. Не скоро о его исчезновении дойдет весть до бабушки, никто verna, пользующегося большой свободой у хозяев, не хватится, не побежит выдавать. Никто не свяжет его с побегом молодых. Только не надо привлекать внимания к его скромной личности.
Калигула, знавший Рим до самых последних его улиц, сам назначил старику место встречи. Каупона[3], та, что вблизи Аппиевой дороги, приютила старика. Вместе с его экипажем, на всю ночь. Место обитания плебеев, рабов, куда-либо направляющихся по велению хозяев, она не пользовалась дурной славой, но и не выделялась среди себе подобных, ею мало кто интересовался. Мемфий не привлек бы к себе внимания, а Калигулу с Друзиллой в его обществе в эти ранние часы у родного дома никто не застал бы. Все меры предосторожности были соблюдены…
Выскользнув назначенным утром из дома, Друзилла с братом зашагали по улице, стараясь не печатать шаг, переступать легко. В столь ранний час улица была пуста, но зато просматривалась вдаль, и, беглецам, чьи сердца выдавал громкий стук, казалось, что они как на ладони, видны всем и всякому…
Друзилла, несмотря на свой страх, успела бросить взгляд на Гая. Прыснула, зажала рот ладошкой. Калигула предпочитал белый всем остальным цветам. Но сегодня! Поверх темной, почти черной тоги, надета еще и коричневая пенула, покрывающая тело и доходящая до самых колен. Словно брат погружен в скорбь. К пенуле прикреплена накидка, которую Гай набросил на плечи и голову, слегка прикрыл лицо. Забавно, будучи в обычной тунике с тогой поверх ее, Калигула не привлек бы к себе особого внимания. Достойный юноша из знатной семьи, что тут такого? А вот в этой накидке, да в темной пенуле, он притягивал взор. Непонятно, кто такой. Слишком прям в плечах, черты лица благородного гражданина. А наряд – очевидно, до смешного не соответствующий, шутовской наряд.
– Ничего смешного не вижу, – пробурчал брат, услышав ее смешок. – Ты бы на себя взглянула!
Но, пожалуй, взглянув на нее, никто бы не смеялся. Умилился бы, возможно, улыбнулся бы открыто, да… Она была очаровательна. Пришлось пожертвовать рыже-золотой роскошью волос, и Гай, скрепя зубами, сам помогал ей в этом. Теперь короткие волосы кололи ей шею, голова была непривычно легкой, Друзилла поминутно встряхивала ею, чтобы ощутить эту легкость. Тога — претекста[4] шла ей, она смотрелась премиленьким юношей, не достигшим совершеннолетия. Полные, чувственные губы, глаза с большими ресницами… Таких, говорят, любит Тиберий, неоперившихся еще юнцов, готовых для старика на все, на любое!
Гай зашагал быстрее, стремясь достигнуть нужного угла и исчезнуть из поля зрения возможных соглядатаев.
Друзилла же, даже в наряде юноши, оставалась женщиной. И какая же женщина, уходя, не оглянется на дом, в котором жила, где оставила часть своего сердца? Это мужчины, простившись, не оглядываются назад, не вспоминают прошлого. Они принадлежат теперь целиком новой дороге!
И, как жена Лота[5], о которой Друзилле не приходилась слышать, но которая тоже была истинной женщиной, Друзилла была наказана за свой порыв. Правда, Лотовой жене пришлось солонее и горше.
Калигула споткнулся, услышав крик сестры. Не было сомнения, их обнаружили!
На крыше дома, там, где был солярий, беседка, увитая виноградом, стояла прабабушка Ливия, смотрела им вслед, приложив руку к глазам…
Крик Друзиллы она расслышала, по-видимому, и, хотя не видела растерянности детей, но сумела ее понять.
– Bonumfaktum![6]– крикнула она им, застывшим на углу. – Пусть бережет вас Венера-прародительница…
Гай и Друзилла, изумленные, растерянные, все еще стояли на углу. Она махнула им рукой. Опомнившись, Калигула схватил Друзиллу за руку, потащил…
Они ушли. И никто, конечно, не слышал бормотания бабушки Ливии. А она повторяла: «В добрый час!». Подумав, добавила громко, вслух:
– Пусть бережет вас Венера-прародительница, покровительница Юлиев[7]. А, впрочем, тут немало зависит от старины Мемфия! Он-то за вас и точно в ответе, и с него мне спросить легче, наверное. И впрямь, может быть, с Мемфием вам нынче безопасней будет, чем у меня в доме…
Тот, кого поминала бабушка Ливия, встретил их в назначенном месте. Окинул Друзиллу недовольным взглядом. Напомнил ей, чтоб по большей части молчала девушка, скрывала лицо под накидкой.
– Так это тебе мы обязаны такою одеждой? – смеялась та в ответ. – Гая я не узнаю. И сама стану уродиной в угоду тебе?
Но мысли о нарядах покинули их, как только разглядели свой «экипаж».
Обыкновенная крестьянская телега… Запряженная к тому же мулом. Мул, со сводообразной спиной, свислым крестцом, с крепкими конечностями и прочными копытами, все обычно. Но! Но что за невероятная масть, которую природа создала, пусть даже и так, в помеси кобылы и осла! Мул был рыже-пегим, большие нелепые белые пятна разбросаны по основной рыжей масти вперемешку с полосами на плечах и ногах. Белесые подпалины на морде животного и животе. Ноги совсем белые, хвост и грива – рыже-белые… В довершение ко всему, один глаз светлый, почти голубой, другой темный, карий. Чудное животное приветствовало их ржанием, которое перешло в громкое «Иа-иа!».
Друзилла хохотала до слез. Калигула злился, ворчал, но, глядя на Друзиллу, начал улыбаться тоже. Мемфий не был смущен.
– Увидят такого, так не позарятся, – сказал он. – Такой вот во сне привидится – и то испугаешься. Может, и даром не возьмут, не то, что силою. А он крепенький! Славное животное, умней будет любой лошади.
Гай и Друзилла запротестовали в один голос. Мемфий их не стал и слушать.
– Мне ваше благородство да храбрость ни к чему. Мой Мальчик (так величал verna длинноухого) не полезет на скользкую кручу, не будет нестись сломя голову только потому, что кто-то кричит «вперед!», его не загонишь насмерть. Он не только умней лошади, он многих человеческих умников может поучить осторожности да оглядке!
– Ну да, он ведь сын своего отца, – язвительно заметил Гай. – Я вот еще одного такого, упрямого, осторожного, весьма умного «мула» знаю…
Мемфий посуровел, отвернул глаза в сторону. Так отводят их собаки, слыша выговор хозяина. «Это все не ко мне относится!», – вот что значит такое их поведение.
– Зачем бабушку оповестил? А если бы она все расстроила? – вопрошал молодой хозяин.
Мемфий сделал вид, что не слышит.
Друзилла уже устроилась в телеге. Ей, дочери Агриппины и Германика, не привыкать было к крестьянскому «экипажу», немало дорог исколесили они с Гаем в детстве на подобных. Последние, прожитые в Риме годы несколько избаловали их, ну и что? Так чудесно вернуть себе прошлое…
Старик-раб уселся впереди, свесил ноги. Взмахнул вожжами…
– Иа! Иа! – услышала вся округа.
И Мальчик затрусил вперед. Просторным шагом, следы задних копыт отпечатываются впереди следов передних. Путешествие началось. И если Калигула хотел быть его участником, следовало поторопиться. Пришлось догонять телегу…
Под мерное плавание на ровной, ухоженной дороге велись неспешные беседы. Говорил непривычно много для себя Калигула, а Друзилла слушала, удивлялась…
Так, он рассказывал он ей о Геркулануме, куда они направлялись.
– Знаешь, сестра, город ведь старый, очень. Он основан осками[8] давным-давно, в седой еще древности.
– Кто это – оски?
Гай усмехнулся в ответ.
– Херуски, эбуроны, прочие германцы, Друзилла, тебе известны лучше, конечно, что и говорить! Оски, это общее название, под которым объединялись самниты, луканийцы, апулийцы, калабрийцы, кампанийцы… Большой племенной союз, крепкий, но Риму они были кровные враги, вели с нами три войны, мы их немало вырезали и в рабство продали, теперь вот остатки под сенью Рима процветают. Мы с ними в дружбе.
Друзилла высказала сомнение в крепости подобной дружбы. Ей все еще помнилось «дружелюбие» покоренных германцев. Гай только плечами пожал.
– После крепкой драки дружба всегда сильней, Друзилла, а то, что они были врагами покрепче германцев или галлов, так честь им и хвала! Только я не об этом веду разговор. Я о Геркулануме. Оски основали город. Знаешь, а ведь все остальные самниты говорят на оскском, значит, сильное было племя. Еще неизвестно, в чем сила народа, в храбрости ли; или в том, что оно оставляет миру в качестве наследия…
– Послушай, Гай, а ведь это не ты сам придумал, я знаю! Это ведь дядя Клавдий тебе говорил! Я еще думаю, откуда такая осведомленность в истории, ведь твой грамматик был отнюдь не в восторге от успехов ученика!
– Ну, если и дядя, так что? Какая разница, от кого учиться? А наш с тобой дядя любому в учености не уступает. Он, может, в жизни ни на что не годен, неумеха, растяпа, это так. А учен он до удивления. Но, в конце концов, ты меня слушать будешь или копаться в том, откуда мои сведения? Тебе что, не интересно?
Сестра уверила, что интересно.
– Так слушай! Было время, город был в руках этрусков, ты знаешь, дядя к ним неравнодушен, вот он и знает так много, изучал, расспрашивал. Потом Геркуланум перешел к грекам. Они и назвали его Геркуланумом, потому, что считали основателем самого Геркулеса. Греки выдумщики, на мой взгляд, но легенды их красивы…
Под эти разговоры, что увлекали даже Мемфия, время текло незаметно. Мемфий хвалил дорогу, удивлялся камням мостовой. Они так плотно были прилажены друг к другу и как бы слиты, что для смотрящих на них казались не приложенными друг к другу, но сросшимися между собою. И, несмотря на то, что в течение столь долгого времени по Аппиевой дороге ежедневно проезжало много телег и проходило всякого рода животных, их порядок и согласованность не были нарушены, ни один из камней не был попорчен и не стал меньше, тем более не потерял ничего из своего блеска. Слова Мемфия были приятны Калигуле.
– Мемфий, старина, ты расточаешь похвалы моим предкам. Аппий провел воду в Город и построил дорогу. Этим и дорог потомкам. Военный трибун, квестор, курульный эдил, цензор, – это всеми забылось. Даже то, что воевал с самнитами, и небезуспешно, забылось тоже. Но строительные дела его живы в веках.
Калигула помолчал, размышляя, молчал и Мемфий. Старый verna и без того знал, кому служил, но слова хозяина заставили его проникнуться еще большей гордостью. Не Аппий Клавдий Цек, конечно, был в эту минуту причиной гордости, а сам он, Мемфий, служивший этому удивительному роду. Причастность к нему возвышала старика.
Калигула же, прервав размышления, сказал:
– Я думал не раз, Друзилла, знаешь, об этом, и удивлялся. Если завтра Рим будет мой, что я сделаю в первую очередь? Конечно, военные подвиги влекут к себе больше, я ведь мужчина. И сын своего отца, это тоже есть. Но строить, это не меньше значит, чем воевать. Это благородно, это красиво. Какой-нибудь мост или акведук, они ведь переживут военную славу. Они нужней, они ближе каждому. Наверно, я построю мост. Самый большой… и красивый! Да, обязательно – это будет мост.
– Еще не завтра Город будет наш, Калигула, – с оттенком грусти в голосе отвечала сестра. –Успеем решить, чем лучше заняться. Если вообще придется решать…
Постоялый двор, первый же, где путешественники решили остановиться, оставил неизгладимое впечатление. Мемфий, впрочем, ничего и не заметил. Харчевня да спальные места. Неудобно, что с хозяевами рядом, особенно с Друзиллой, конечно. Но девочка должна быть наказана за свое упрямство, за желание равняться с мужчинами. Вырядилась юношей, так равняйся на юношу. Переноси без жалоб трудности. Чего стоит только отправление обычной нужды! И проводить ее подальше, чтоб никто не увидел, и уйти в сторонку, чтоб ей не было стыдно, и не очень далеко, ночь на дворе, страшно ведь! Пока из ушей не польется, молчит девчонка, дуется. От воды отказывается, губы вон потрескались…
Надпись под горделивым, явно драчливым петухом, таращившим на путников круглый глаз, гласила, что прием будет оказан «по столичному». Меркурий обещал им выгоду, Аполлон здоровье, Септимен хороший прием со столом. Так было на надписи. Но на самом деле! Невыносимый гам, вонючий воздух, в котором вились клубы дыма, подушки и матрацы набиты тростником вместо перьев. К утру обнаружилось, что они кишели насекомыми! Друзилла была искусана вся, на нежной коже краснели волдыри…
В вино была подмешана вода, а бедный Мальчик плохо накормлен, от него утаили часть овса. Калигула хотел было выбить из хозяина палкой все, чего недостало. Мемфий не позволил.
– Конюхи, да погонщики мулов, да либерты[9], что по делам хозяев носятся по стране из конца в конец, вот кто живет здесь, – сказал он брату с сестрой. Вы теперь из этой среды, как будто, это и надо изображать. Вам невдомек, что здесь надувают, или, вернее, это вам привычно, по-другому не бывает. Кто ты таков, чтоб гоняться за хозяином с палкой?
Пришлось признать правоту раба, промолчать. И, в конце концов, надувательство трактирщика не самое страшное испытание в дороге. Отсутствие безопасности – куда большее зло, тем более ночью. От этого зла харчевня неплохое прибежище, на этом ее преимущества и кончаются. А что делать? Сами выбрали дорогу, сами по ней и идут…
Шумная, веселая, живая Капуя покорила Друзиллу. Она была в восторге от города. Здесь не приходилось особенно заботиться о том, что поесть. Знаменитые сыроварни города поставляли предмет своей гордости исправно. Молодой сыр в виде белых шариков, замоченных в рассоле, оказался потрясающе вкусен. Шарики были и маленькими, и размером с крупную черешню, и совсем большими. Можно было встретить сыр, заплетенный косичкой. Неизменным было одно – вкус. Говорили, что лучший сыр делается из молока черных буйволиц. Тонкая, блестящая, гладкая кожица. Слоистый. Вонзаешь в сыр зубы, течет белая жидкость… Объедение! Калигула, правда, предпочитал этот сыр копченым. И вообще, он предпочитал вовсе не сыр. Он хотел бы посетить гладиаторские школы, как в прошлое свое пребывание здесь. Прадед, Юлий, основал школу в Капуе когда-то. Здесь начинал свое гладиаторство проклятый богами и людьми Спартак!
– Рим, да и не только, Друзилла, он наш, вся страна наша, – говорил сестре Калигула. – Вот послушай. Род Юлиев ведет родословную от Аскания, сына Энея, троянского героя, так? Это знаешь даже ты, и знаешь, что сама Венера была матерью Энея. Асканий принял имя Юл, основал Альба-Лонгу. Тулл Гостилий разрушил Альба-Лонгу, и Юлии переехали в Рим.
– Почему это «даже я», Гай? Твой грамматик считал, что я ничуть не хуже тебя знаю историю, и сожалел, что я всего лишь женщина…
– То-то и оно, что сожалел, Друзилла, и я тебе тоже сочувствую, – отшучивался брат. – Но право, что за привычка у тебя выцедить из моих слов не самое главное, так, второстепенное для меня, и надуться потом, обидеться? Мы с тобой друзья, но привычка эта женская, и меня она злит!
– А меня злит твое пренебрежение, Калигула! Женщина у тебя как будто и не человек! Разве у нее нет права на особенные привычки, раз уж ты утверждаешь, что такие привычки есть?!
– Ну, ты не права, скорее, будто человек…Ладно, не злись, я шучу! Но послушай же, я ведь о другом! Капую ведь основал Капис, спутник Энея, его друг, его родственник, быть может, и дал городу свое имя. Снова мы, Юлии, Клавдии, мы!
Она рвала зубками однодневный сыр, смеялась, тоже говорила гордо: «Мы!»…
Ранним утром пятого дня своего путешествия они въехали в Геркуланум. Засветло не будил их Мемфий, сами проснулись, сами затормошили старика: скорей! В Геркулануме ждала их мать. И не спалось детям…
Встреча с Агриппиной, такая далекая, такая неосуществимая вначале, теперь оказалась совсем рядом, в пределах нескольких часов пути. Мемфий едва отбивался он понукающих его представителей семейства Клавдиев-Юлиев. Один говорил: «Скорей, старина! Да поторопи своего урода, что же он плетется, нелепое животное! Свет не видывал такого окраса и лени, сошлись в одной особи, надо же!». Другая пыталась смягчить: «Нет, Мемфий, Мальчик, конечно, хорош, и не хлещи ты его, не надо. Он старается! Может, сойти нам с Гаем да идти рядом, так быстрее, правда же?».
Мемфий едва отбивался, поминая отсутствие мужской выдержки в одном, напирая на женскую недалекую сущность в другой. Словно созданы эти женские ножки для пыльных дорог, надо же такое удумать. Чтоб по этим дорожкам ходить, надо с детства растоптать ногу, чтоб широкою стопою мерить пыль да грязь. Нечего тогда и рождаться госпожою, когда рабского труда хочется.
Друзилла возражала, поминала мать, которая и солдатской жизни не боялась. Мемфий вопрошал: «Так ради чего это делалось? Не из блажи, не по юношеской глупости. Ради отчизны да любимого мужа, и лишь в случаях необходимости. А как нет ее, необходимости, так и Агриппина, матушка ваша и наша, в покое зажила…».
Впрочем, как оказалось, нетерпеливое ожидание встречи не лишило молодых аппетита. И, завидев термополу[10], на въезде в Геркуланум, они уговорили старика остановиться. Тот поддался уговорам, но долго еще ворчал.
– Словно у матушки вашей не найдется, что поесть! Бывало, упрашивают вас, да как упрашивают, и чего только не подадут! На золоте, на серебре, с поклоном да уговором, а вы и смотреть не хотите. А тут ради пирожка с сыром да стакана подогретого вина ни себе, ни мне, старому, покоя нет! Уж довезти бы вас до матушки, передать на руки госпоже моей. Да уж, скажет она мне все, что думает! В такую дорогу девочку взял, а вот не сберег бы?
Никто Мемфия не слушал. Друзилла с Калигулой уже устроились у прилавка, облицованного кусками разноцветного мрамора. Пар выбивался из семи сосудов, встроенных в прилавок по самое горлышко. Пахло пряностями и медом. Улыбалась хозяйка, предлагала горячее, с пылу, с жару…
– В жаркую-то погоду, с утра-то самого, да горячего вина, – продолжал Мемфий ворчать, едва войдя в помещение. Что ж матушке-то стану говорить, когда учует запахи, – сокрушался он.
– А что, разве должны мужчины матерям отчитываться, пусть они и молоды? – удивилась хозяйка. Разве мы уж и не в Риме, где муж – это муж, пусть едва оперился, а коли сбросил претексту…
– А здесь некому ее и сбрасывать, – послышался густой, низкий голос из дальнего угла.
Обладатель голоса, грек, судя по чертам лица, из привычной для такого рода заведений когорты бродячих философов, был тщательно укутан в паллий[11]. И голова его была укрыта. А вот улыбку, мечтательную улыбку на лице, он не скрывал. И глаза его были прикованы к лицу Друзиллы.
– Женщины бывают слепы, – продолжал он. – Когда дело касается их денег, или имущества, или мужей, что, по их мнению, впрочем, одно и то же, тут они провидицы, и видят ясно. Но мир для них – потемки. И ты, Лелия, отнюдь не исключение, раз рассуждаешь о мужестве вот этих…
Он кивнул головой, указав на Друзиллу с Калигулой.
– Один слишком молод для мужества, но у него все впереди, другой для него не созреет, – заключил он, – причем никогда…
– Ой, молчал бы ты, Секунд! Залил себе глаза с утра, да так, что из угла и не выберешься! Думаешь, напустил на себя меланхолию, и никто не догадается, что пьян ты, пьян и глуп. С чего это ты с утра оскорбляешь моих гостей? Думаешь, раз ты постоялец мой, так я тебя и не выставлю? А вот и выставлю! И запросто, ради вот этих-то молодых людей, таких достойных, таких милых. А они не забудут Лелию, и мою термополу не забудут…
– Вот она, мелочная глупость женская, – отвечал ей грек. – Мне твоя термопола, что родная мать, и я ей вовек верен. А эти пташки – они в ней не только, что чужие… Они – чуждые. Не судите о птице по неяркому оперению ее, когда она не в полете. Подождите, когда она распахнет шире крылья. Может, разноцветье ее красок поразит вас в самое сердце…
Путешественники, все трое, зачарованно смотрели на грека. Он явно разглядел в Друзилле женщину, и, казалось, знал уже, кто они и куда направляются. В отличие от Лелии, они способны были уловить смысл иносказаний философа. Им привычна была эта манера речи.
– Пташка моя, не бойся Секунда, – сказал вдруг философ, обращаясь к Друзилле. – Я не принесу зла, когда бы старик и купил меня с потрохами, а он ведь все скупей становится. Или много нас стало, тех, кто ему служит, вот на всех и не хватает. Или до нас, до первых с конца, не доходит, оседают наши ассы[12] в карманах тех, кто поближе к телу императора…
Калигула и Мемфий встали плечо к плечу, отодвигая, оттирая Друзиллу к выходу. Речи грека выдали его, намеренно или невольно. Перед ними был соглядатай Тиберия. Они наводняли страну. Следовало бы им это помнить.
– Сказано поймать, остановить, – бормотал грек, словно про себя. – Не допускать! Я бы должен вызвать стражу. Но она, Лелия, права! Я пьян с утра, нет, с вечера, и буду пьян еще долго. Мне простительно. Какой вред от ребенка, от девочки? Пусть мать прижмет ее к сердцу. Никто не пострадает.
Бродячий философ двинулся к Друзилле, оторвавшись от пола стремительным движением. Ничего пьяного не было теперь в его походке. Калигула бросился наперерез. Но был отброшен поворотом плеча. Грек встал перед Друзиллой, бледной и растерянной.
– От таких, как ты, – сказал ей философ, – как будто не может быть зла в этом мире. Но кто сказал, что будет одна только радость? Только не я! Уж я-то знаю, сколько горя можешь ты принести, ничего при этом не делая…
Мемфий и Калигула повисли на плечах философа, пытаясь повалить его на пол. Тщетно. Он сбросил их, отмахнулся. Мемфий был стар для всякого рода сражений, Калигула же все еще не понял, какого рода противник перед ним. Молодость часто самонадеянна, тем более молодость, в которой немало места уделялось физическому воспитанию. Юноша просто не ожидал серьезного сопротивления от бродяги-грека, о котором было вслух сказано, что он пил, и пил много. И между тем, он недооценил врага, обладавшего недюжинной силой…
Камень, казалось, зазвенел от возмущения. Слетела деревянная крышка с одного из греющихся сосудов. Вырвался клубами пар, зашипел тревожно. Ахнула Лелия, подавилась собственным криком.
А философ глядел в расширенные зрачки Друзиллы. Вскинув голову, стояла девушка. Дыхание сбилось, зачастило вдруг, высоко вздымая грудь, рот приоткрыт. Вот уж в эти мгновения никто не усомнился бы, что перед ним – женщина! Ни длина волос, ни претекста уже ничего не скрывали!
Тяжело вздохнул бродячий философ, опоминаясь. Придержал Калигулу, рвущегося в бой, за рукав. Сказал коротко:
– Не надо! Я – друг!
И как-то сразу поверилось. Ясно, что друг, иначе и быть не может…
– Лелия, – весьма сурово заговорил с хозяйкою грек. Стало понятно в это мгновение, глядя на нее, кто кому подчиняется на самом деле. – Пекарь должен был доставить хлеба спозаранку. Но его нет, да нет и мальчика, что у него на посылках. Можно предположить, что один все еще выводит имена своих клиентов на тесте, другой терзает осла, что крутит жернова, заставляя его шевелиться быстрей. Но что-то подсказывает мне, что это не так. Если сюда придут по доносу пекаря, будь убедительна. Я с вечера был пьян, да с вечера и исчез куда-то. Мне положено выслеживать и вынюхивать, мне искать надо. Они не удивятся. Главное – тут меня не было, запомни! А куда делись старик с детьми, ты не ведаешь, тебе некогда следить за теми, кого кормишь, заплатить они заплатили, а чего еще надо? Хватает забот с горшками! Вот за ними-то точно присматриваешь, это тебе и интересно!
Быстрыми шагами грек вышел из термополы, через неприметную боковую дверь, увлекая за собой Калигулу. Друзилла с Мемфием поспешили вслед…
Пройдя через внутренние комнаты, вышли на улицу за термополой. Вовсе не на ту, где оставили Мальчика. А он в это время выдал свое громкое: «Иа!», видимо, заждался хозяев. Потерял терпение. Или хотел настоять на кормежке; в конце концов, в этой поездке работал он один. А еда доставалась куда реже, чем хозяевам. Мог мул возмутиться? Мемфий засуетился – бежать к питомцу.
– В следующий раз, раб, – с неудовольствием отметил грек, обращаясь к Мемфию, – будучи разыскиваем, веди себя умней. Почему бы не сходить на городскую площадь или в термы, где каждый на виду? Почему бы не покричать о себе в общественном месте самому, громко и вслух, как эта помесь кобылы с ослом? Ты не на много умней, я погляжу…
Оскорбленный в лучших чувствах Мемфий не нашел ответа.
А грек отметил:
– Не так вы важны, чтоб поднимать лишний шум. Ну, развернули бы с дороги, на горе матери. У самого ее дома, чтоб больней. Ехали вы издалека, обидно же возвращаться. А там, по пути домой, мало ли что могло приключиться? Разбои и грабежи всех касаются, вас тоже. А коли вы сами, да в самое пекло…
Мемфий вовсе лишился красок в лице. Вся злобная мелочность Тиберия (он знал толк в мстительных мелочах, этот старик!) высветилась в словах грека. Калигула помянул Юпитера…
Друзилла молчала. Только что, пройдя сквозь внутренние помещения дома, она увидела ложе хозяйки. Что-то толкнуло ее в грудь, странное чувство. Она поняла, что это ложе для двоих. И хозяйка термополы провела ночь в объятиях грека. Девушка знала, что это так, хотя никаких доводов привести бы в пользу подобного знания не могла. А главное – знание это причинило ей боль. Почему? Именно это старалась понять Друзилла. Ответа не находилось, а неприятное, саднящее чувство в груди оставалось. Оно отвлекало ее от грозящей им всем опасности, четко обрисованной греком в нескольких словах.
Между тем философ двинулся в путь, жестом показав, что следует идти за ним. Они подчинились. Улица, по которой шли, была скорее каким-то коридором, пространством между домами. Дверь в дверь. С трудом можно было идти рядом вдвоем. Они и шли по одному – грек впереди, за ним Мемфий, потом Калигула. Замыкала цепочку Друзилла.
«По возрастающей степени ценности идем, – рассуждал Калигула. – Никчемный грек, соглядатай Тиберия, один из множества, потом верный раб… Я… Я-то кто? Ну, в конце концов, возможный наследник. Почему бы и нет? Старик не терпит братьев, а меня как раз терпит. И Друзилла! Та, что дороже всех мне». Эта мысль заставила биться сердце чуть сильней, а ведь, казалось, это невозможно. Опасность и без того учащала ритм, сердце уже стучало в самих ушах. «Как мне надоели эти люди! Какое множество пытается встать между мною и ней, как будто имеют хоть какое-то право. Какой-нибудь гладиатор или вот этот грек, ладно… их еще можно устранить с пути, это легко. А муж, которого ищет ей Тиберий? Или тот, на которого сама Друзилла посмотрит с любовью, ведь это возможно, правда? И что? Растерзать его? Вырвать глаза, нет, даже сердце вырезать из груди, я бы мог! Только в Риме ведь есть закон, и как бы не был этот закон подчинен, и сколько бы не было обходных путей вокруг него, но приходится знать меру…».
Он сосредоточился на том, что было решаемо. Грек, бродячий философ, не нравился ему. И вообще, и в частности. И частность эта была – отношение к Друзилле. Грек позволил себе откровенные восхищенные взгляды, речи его тоже не отличались скромностью!
Улица, или, вернее, застенок между домами, была нескончаемой. Она вилась, казалось, вдоль всего города. Но зато была достаточно пустынна. Всего пару раз встретились им прохожие в ранний этот час. Похоже, в этом пространстве не принято было глядеть друг другу в глаза, узнавание тоже не было обязательным условием. Крепко пахнущий вчерашним кабацким весельем морячок, раб с корзиной хлебов, клиент с ворохом пергаментов в руке.… Все они проскальзывали мимо, стараясь не задеть в тесноте, не поднимая глаз. Или, быть может, достало им краткого мгновения встречи глазами с греком, после которого торопились они мимо, подальше от возможной беды.
Вышли куда-то за город, в конце концов, и двинулись мимо виноградников. Где-то вдали был слышан прибой, море колотилось в берега. А тут, в виноградниках, кружил голову запах множества цветов. Восхищенная Друзилла попыталась задержаться. Ей хотелось надышаться, утонуть в море ароматов. Но грек, улыбаясь, слегка подтолкнул ее в спину, чтобы продолжила девушка дорогу. Он сказал ей:
– Спроси-ка у матери своей прошлогоднего вина со здешних виноградников. Нальют его в чашу, не позволяй разбавлять. Дай ему согреться. Даже на солнце, совсем недолго. Вино вбирает в себя все, чем дышит округа. Там будут все цветы. И все небо, и солнце, и запах моря. Ты не веришь? Разве я успел тебя обмануть хоть раз?
Ей захотелось сказать в ответ: «Да. Ты был с этой женщиной, Лелией, ночью».
Но нелепость подобного ответа была очевидна ей. И она засмеялась, не заботясь о том, как ее поймут. Громко засмеялась, от души. Заслужив неодобрительный взгляд Калигулы. Ему хватило для страданий и воспоминания о том, как ласково грек подтолкнул сестру рукой. Словно он имел на это право, безродный нищий! И она еще смеется, негодница!
Шли довольно долго для людей, непривычных к пешим прогулкам. Очевидно было, что идут окольными путями, в стороне от исхоженных троп. Поднимался, крепчал зной. Солнце стало жечь открытые лица. Белым видением возникла вилла на берегу моря. Лазурь неба и вод. Зелень листвы дерев и виноградников. Пение цикад…
Стена, что должна была быть преградой для всех, оказалась весьма доступной. Грек подвел их к ограде, просто отодвинул ветви куста. Отверстие, что открылось за зеленью, было не очень большим. Но вполне достаточным, чтобы попасть вовнутрь. Согнуться немного, пропихнуть плечи.
И все! Они дома, у матери, и никто, кроме них, еще не знает об этом!
– Идите за мной. Я знаю, куда идти.
Грек хмурил брови, озирался.
– И откуда же ведомо тебе это? – Калигула не скрывал негодования. – Если ты не вор, не грабитель, то почему ты это знаешь? Я вижу, жизнь и достояние моей матери в опасности, и надо бы уже звать на помощь!
Грек усмехнулся ему в лицо.
– Жизнь и достояние матери твоей и впрямь в опасности, да не от меня они исходят, юноша. Есть люди в государстве, кому они куда нужнее. Неужели так ты глуп, что не знаешь? Или не хочешь знать?
И, поскольку Калигула промолчал, давясь злостью, грек посчитал необходимым объяснить.
– Агриппина, в отличие от тебя, юноша, нашла меня достойным продолжить занятия мои прежние здесь. Годы молодости моей прошли в изучении свитков, что сложены до самых потолков. Кому и заниматься греческим наследием, как не греку? А то, что служил и служу Тиберию, ей неведомо. Или ведомо, но что прикажешь с этим делать? Куда приятней ей видеть лицо человека мыслящего, которому тюремщиком быть в тягость. Чем того, которого пришлют взамен; кто рад будет притеснять женщину, она же и без того в беде…
Грек не стал ждать ответа, развернулся, деловито двинулся в дом через боковую, неприметную дверь, оказавшуюся незапертой. И, подчиняясь воле этого странного человека, они пошли вслед за ним. Через ряд покоев с бесчисленными свитками на греческом.
Калигула задержался возле одной из полок. Скромного знания греческого хватило, чтобы понять – Софокл, Эврипил и Эсхил приветствуют его в доме матери. Из римских авторов был тут Тит Ливий[13], с его «Историей». История Рима от самого основания города; число свитков огромно, наверное, полная книга…
Большего юноша не успел рассмотреть, хоть и загорелись глаза его от восторга и желания обладать. Дядя, Клавдий, он бы мигом разобрался в ценности всего этого пергаментного богатства. Уж он-то знал бы цену каждого свитка, каждого листа, и поделился бы с Калигулой знанием, дядя, он совсем не жадный.
Клавдий звал себя лишь скромным учеником великого историка, Тита Ливия. Это дядя-то! Именно Тит Ливий посоветовал дяде когда-то заняться этрусками, и историей Карфагена он же Клавдия заинтересовал. Сам Октавиан Август считал Тита Ливия другом, равным себе в жизни; а по учености превосходящим многократно. Вот бы с кем поговорить, что там бродячий грек-наглец, неуч!
– Поторопись, защитник, – сказал ему грек. – Не хватало еще столкнуться мне лоб в лоб со слугами, да во главе вашего отряда. Не место мне там, куда я вас направлю, поведешь своих ты. И без того, как начнут думать, как вы сюда попали, обо мне вспомнят непременно. Надо бы позаботиться придумать историю, не хуже гомеровской[14]…
В нескольких словах он поведал хмурившемуся Калигуле, куда идти. И развернулся к Друзилле.
– Прощай, красивая, – сказал он вмиг зардевшейся от этого слова девушке. – Мне и впрямь не место там, где пребываешь ты. Жаль, конечно, но стоит ли быть философом, пусть и бродячим, да не знать жизни, и злиться на то, что она такая, как есть. Пожалуй, хватит с меня и того, что ты есть в этой самой жизни. Буду помнить и радоваться…
Он ушел, а Друзилла продолжала стоять, всем существом своим противясь разлуке. Ей хотелось броситься вслед, что-то сказать, такое большое, важное, уговорить остаться!
Резко дернул ее за руку и потащил за собою брат. Он был красен от гнева, сыпал злыми словами, но девушка его не слышала. Впервые в жизни ей было все равно, что говорит и делает нежно любимый Гай…
Она не увидела ничего из того, что они прошли, пробежали бегом. Ни перистиля с бассейном по центру, ни десятков бронзовых и мраморных статуй. Шла, как во сне, погруженная в мысли и чувства, что были ей внове.
Но там, у края бассейна, на мраморной скамье все же разглядела она фигуру матери в белом, услышала ее крик!
Мгновение спустя обнимала и целовала их мать, не помня себя, и не хватало матери рук для объятий, и губ для поцелуев. И это тоже было впервые в ее, Друзиллы, недолгой жизни!
На крики и шум прибежал старший брат, они с Калигулой обнялись по-братски, и такого тоже ведь еще не бывало раньше…
А через день их блаженного пребывания в гостях у матери случилась и первая ссора между Друзиллой и Гаем.
Бродячий греческий философ был выдворен Агриппиною из дома. Ясно, по чьему наущению?! В беседе, состоявшейся между Гаем и магистратом, посетившим опальный дом, Гай не преминул отметить роль философа в их счастливо завершившемся путешествии. Калигула подчеркнул, что без него они никогда не добрались бы до матери. Похоже, неприятности ждали философа со всех сторон: он терял кров над головой, свои драгоценные свитки, его ждал гнев вышестоящих лиц, возможно, он терял и свою термополу, и объятия Лелии…
– Но почему, Гай, – кричала разгневанная Друзилла. – Почему? Он помог нам, он не сделал мне зла! Когда бы он остался рядом, просил моего внимания… или любви…
Друзилла споткнулась на слове, покраснела, впрочем, справилась, и продолжала:
– Он ничего не просил! Он помог нам, он, может быть, нас спас, а ты предал его! Ты лишил его всего, что у него было! Почему? Зачем?
– Этого мало? Он посмел говорить тебе о любви, безродный выкидыш площадей и улиц! Он называл тебя красивой, касался тебя рукой, как только я не убил его на месте и сразу! В следующий раз я сделаю это!!!
– Остерегись в следующий раз попадаться ему под руку, – язвительно ответствовала сестра. – Видела я, как он от тебя, как от мухи, отмахнулся там, в термополе. Надо бы ему тебя оставить в той беде, которую ты заслужил!
Так пролегла первая трещина в их доселе нерушимой дружбе. Суждено было Друзилле понять, что не потерпит Гай каждого любящего ее рядом, кроме себя самого. Впервые это понимание пришло к ней сейчас, но пришлось ей, бедной, не раз еще в этом убедиться…
Но не в этом было самое страшное. Год консульства Квинта Фуфия Гемина и Луция Рубеллия Гемина оказался более чем несчастным для семьи Германика. Лавина невзгод обрушилась и погребла под собою многих.
Агриппину Старшую. Она была объявлена врагом государства. Сослана Тиберием на Пандатерию, дальний одинокий остров в окружении многих вод. Ее везли туда в закрытых носилках, просто зашитых наглухо, дабы не могла она общаться ни с кем. Кентурион, оторвавший ее от статуи деда, Августа, выбил женщине глаз; она не должна была жаловаться на это…
Нерона Цезаря. Он был объявлен врагом государства. Он был обвинен в разврате. Он разделил с матерью место ссылки. И способ отправки: он тоже ехал в зашитых наглухо носилках. Никто не должен был слышать рыдания его. Рыдания молодого человека, брошенного в каменный мешок на острове среди многих вод; далеко-далеко от Рима, властелином которого он мечтал быть. Он понимал, что уже не вернется…
Ливию Августу. Прабабушка, бывшая единственным спасением семьи, ее оплотом, была призвана смертью. Она говорила правду: устала. Она утверждала, что стоит на дороге у сына и его сотоварища Сеяна. Что держит одного на Капри, другого в пределах положенного по должности. А стоит ей уйти, все изменится. Так и вышло. Прямая в речах и поступках бабушка не солгала.
Тиберий, сын, обокрал ее. Сын присвоил принадлежащие ей деньги, завещанные ею другим. Сын запретил сенату воздать ей какие бы то ни было почести…
Прабабушку хоронил внук. На Калигулу возложил Тиберий организацию похорон. И в этом было еще одно посмертное оскорбление матери от Тиберия: так ничтожна была в его глазах ее смерть, что никто более несовершеннолетнего правнука и похоронить-то ее не мог!
Вот так и получилось, что к исходу года оказались вдали, недостижимы друг другу мать с сыном, брат с братом и сестрою, прабабушка со своим многочисленным потомством. Где повезло Тиберию, где и он сам хорошо позаботился о том, чтоб так оно и было. А ропот и недовольство Рима, поначалу громкие, со временем стихли. Они имеют такую особенность, когда предмет страсти далек…
[1] Номенклатор (лат. Nomenclātor – от nomen «имя» и clator «называть») – в Римской империи специальный раб, вольноотпущенник, реже свободный римлянин. В обязанности номенклатора входило подсказывать своему господину (из патрициев) имена приветствовавших его на улице господ, имена рабов и слуг дома. Номенклатор должен был обладать хорошей памятью.Также номенклаторы в богатых домах отбирали из толпы пришедших «на поклон» клиентов тех, кто будет приглашен на обед к господину, озвучивали названия поданных блюд во время приёма и т.д.
[2] Но́ны (лат. nonae, от nonus – девятый, то есть девятый день до Ид), в древнеримском календаре 7-й день марта, мая, июля, октября и 5-й день остальных месяцев. Ноны служили для счёта дней внутри месяца.
[3] Каупона (лат. caupona) – общее название древнеримских постоялых домов или гостиниц в городах и на больших дорогах, а также питейных заведений, где также продавали закуски. В каупонах, как и в других питейных заведениях, процветала проституция, некоторые комнаты этих заведений служили в качестве борделя.
[4] Претекста (лат. praetexta) – окаймленная пурпуром тога, которую носили магистраты и жрецы, а также мальчики свободных сословий до 17- летнего возраста.
[5]Согласно Библии (Быт. 19:26), когда Бог решил разрушить Содом и Гоморру, Лот с семьей, предупрежденный ангелами, бежал из города. Его жена, вопреки запрету, оглянулась и была превращена в соляной столб.
[6] Bonumfaktum! (лат.) – на благо и счастье!
[7] Род Юлиев – патрицианский род в Древнем Риме. Согласно легенде, произошёл от богини Венеры. Юлии вели свою родословную от Аскания, сына легендарного Троянского героя Энея, который, в свою очередь, был, согласно мифам, сыном дарданского царя Анхиса и богини Афродиты. Асканий, приняв имя Юл, основал в 1152 до н.э. город Альба-Лонга, к юго-востоку от Капитолийского холма. С X века до н. э. город являлся столицей Латинского союза. После разрушения Альба-Лонги семейство Юлиев переезжает в Рим. Последним из прямой ветви по мужской линии был диктатор Гай Юлий Цезарь, усыновивший Октавиана, который через свою жену, Ливию Друзиллу, породнился с другим патрицианским родом – Клавдиями. Начиная с Октавиана и его пасынка Тиберия, род именуется династией Юлиев-Клавдиев.
[8] Оски – древний италийский народ, обитавший в южной Италии. Исследователи относят осков к неолитическому населению Италии, близкому к лигурийцам. В свое время были завоеваны самнитами и переняли от них язык, названный впоследствии оскским. Окончательно ассимилированы римлянами в ходе романизации.
[9] Вольноотпущенники (либертины лат. libertini) – в Древней Греции и Древнем Риме отпущенные на свободу или выкупившиеся рабы. В Древнем Риме, где институт вольноотпущенничества получил наибольшее распространение, рабы, отпущенные с соблюдением законных формальностей, получали родовое имя бывшего господина и становились римскими гражданами, с некоторыми ограничениями в правах.
[10] Термопола, термополий (лат. thermopolium, от греч. thermós – «тёплый» и poléo – «продавать») – древнеримская харчевня или бар, где подавали горячую еду и вино с пряностями. Термополии были чаще всего маленькими помещениями, которые выходили на улицу прилавком. Блюда разогревались с помощью нескольких объёмных сосудов (лат. dolium) с водой или больших чанов, встроенных в прилавок, содержимое которых подогревалось на огне под сосудами. Внутри находилась печь, на которой еда варилась. Предлагаемые блюда были очень просты: горох, бобы, чечевица; подавалось вино, смешанное с горячей водой. Посетители ели стоя, однако, были обнаружены и сооружения с местами для сидения и даже ночевки. Термополии были найдены во многих римских поселениях: в Остии, Геркулануме, в Помпеях термополий Аселлина сохранился полностью, с обстановкой.
[11] Па́ллий или паллиум (лат. pallium покров, накидка) – в Древнем Риме мужская верхняя одежда (накидка, плащ), соответствующая греческому гиматию, изготавливалась обычно из льна или шерсти. Паллий носили преимущественно римляне, приверженные греческойкультуре.
[12] Асс (лат. as, род. падеж assis) – древнеримская медная монета. Первоначально равнялась римскому весовому фунту (327,45 г) и обращалась в виде слитков-брусков. С середины 5 в. до н. э. стали чеканить монеты. Монетный асс также первоначально имел вес фунта, назывался либральным ассом и составлял 4/5 либры («обыкновенного фунта»). Но с течением времени он все убавлялся; в позднейшее время империи сохранил только 1/36 своего первоначального веса. Все монеты древней Италии представляли собой асс – или помноженный, или разделенный на известное число.
[13] Тит Ли́вий (лат. TitusLivius; 59 г. до н.э. – Патавиум, 17 г. н.э.) – один из самых великих и известных римских историков. Автор чаще всего цитируемой «Истории от основания города» («Ab urbe condita»), несохранившихся историко-философских диалогов и риторического произведения эпистолярной формы к сыну.
[14] Гоме́р (др.-греч. Ὅμηρος) – легендарный древнегреческий поэт-сказитель, которому приписывается создание «Илиады» (вероятно, древнейшей книги западной литературы) и «Одиссеи». Примерно половина найденных древнегреческих литературных манускриптов – отрывки из Гомера.
Рейтинг: 0
295 просмотров
Комментарии (0)
Нет комментариев. Ваш будет первым!