Диалог про весну
3 февраля 2015 -
Владимир Степанищев
Ранней весною, когда до Радоницы еще далеко, когда не разливается еще над кладбищем послепасхальным щебетом поминальная толпа, с тяпками да рассадою наперевес, томится оно под обильными, но рыхлыми уже копнами снега и лишь то там, то здесь, одинокими воронами по дремлющей кроне этой редкие в такую пору посетители. Сухими черными ветками торчат из-под голубых, набухших водою шапок восьмипалые православные кресты; прошлогодней почерневшей листвою выглядывают из сугробов (слово-то какое кладбищенское) памятники; привинченные к ним или выгравированные на них портреты, чудится, уже не грустят, но тихо улыбаются неотвратимо накатывающей, ощутимой пока только Богом да душами усопших весне. Нигде как здесь воздух набух и теплится жизнью, словно чрево роженицы на сносях.
Город? А что город? Город не имеет, не знает ни пола своего, ни возраста, ни времен года. Он, как улей, гудит себе да гудит вседневной заботою, не замечая, не желая или просто не имея времени желать иль замечать, как проносится мимо него тысячеликая жизнь и лишь здесь, в этом храме вечности, вдалеке от крикливых клаксонов да удушливых выхлопов вдруг ощущаешь, как бьется летаргическим гулким стуком под ногами сердце матушки-земли, что выше и мудрее Бога, ибо она - мать, она родит нас на этот неприютный свет, кормит грудью, пестует, утешает нас по всей серой жизни нашей, она же и прикрывает нам веки в прощальный час, даруя рай успокоения, какого не умел дать хлопотливый, богатый на выдумки, но бестолковый, как все отцы, Создатель, что лишь зачав чад своих уж боле не заботится об их будущем во всю их жизнь.
Выкурив получасовую трубку вишневого табаку и ополовинив фляжку ирландского виски на могилке родителей своих, вполне нанежившись, нагревшись лицом на февральском, но уже по-мартовски веселом солнышке, однако и изрядно подмерзнув ногами, я теперь выбрался наконец из выше колена тяжелого снега на главную аллею, что была недавно почищена-таки ленивым кладбищенским трактором, который обыкновенно без мзды и не тронется, будь хоть все баки у него под завязку соляркой. Я отношусь к предвесеннему кладбищу, каюсь, с некоторым эгоизмом, - я будто считаю его в такое время года и суток исключительно своим открытием, как наверное думал Колумб про свою Америку, не подозревая, что та давно уже живет своей собственной жизнью, поэтому с некоторой ревностью отнесся к появившейся на дороге черной фигуре. Когда мы сблизились, ревность моя переросла в изумление, ибо это был поп. Я вдруг неожиданно для себя обнаружил, что за всю жизнь впервые вижу на кладбище попа. Нет, в момент опускания гроба изредка случаются, но вот чтобы так, без прямой обязанности - на ближнем кладбище почти уже не хоронят, сегодня точно не было похорон. Удивление мое тут же сменилось и стыдом, ибо, опять-таки впервые, я подумал, что попы тоже в конце концов люди, у них тоже есть близкие и близкие эти умирают, что любовь, благодарность, теплая память к усопшим – все эти чувства свойственны и им тоже…
Поравнявшись, я лишь смущенно поклонился, а он, приютно улыбнувшись серыми глазами из-под седых косматых бровей, но в поклоне моем видимо предположив добропорядочного православного христианина, вдруг все и испортил, осенив меня крестным знамением и сказавши: храни вас Бог. Не то чтобы я не верил в Бога, я как раз очень сильно допускаю, что Он-таки есть, и у меня даже к Нему тысяча вопросов и сто претензий, но терпеть не могу, меня натурально бесят те, кто заявляют, будто точно знают, что Он есть, что Он однозначно хороший, всевидящий и всемилостивый, и, главное, что будто бы они имеют право говорить от Его имени.
- Я атеист, батюшка, - вряд ли хорошо умея скрыть раздражение отвечал я.
- Я тоже, - неожиданно отвечал он.
Я встал, как вкопанный и изумленно выгнул брови.
- Да, сын мой, - продолжал улыбаться глазами поп, - ежели конечно понимать под атеизмом не отрицание Бога вообще, но сомнение в его человеческой справедливости.
- Так как же вы обедни служите-то тогда? Это ж лицемерие, фарисейство, как у вас говорят?
- А как все и служу. Как вы, как всякий иной на земле - за хлеб насущный да одежду работаю, - отвечал тайный расстрига. - Ваше очевидное ко мне раздражение меня не смущает вовсе – не извиняйтесь взглядом, - в раз раскусил он меня. – Давайте выгоним всех врачей, что не верят в действенность своей помощи; полицейских, что не верят в искоренение воровства и убийства; учителей, которые не теплят даже надежды на положительную образованность молодежи. Вы, я вижу, весьма недолюбливаете моего брата, но не станете же вы отрицать, что в нем, в брате моем, есть именно потребность человеческой души? Когда человеку хочется пить, он пьет, когда хочется есть – ест, когда грабят – зовет полицейского, когда больно – врача… А когда болит душа?.. Что несчастному делать, когда болит душа его? Пинайте религию философскими ногами, опровергайте Бога научными доктринами, сровняйте с землею все церкви, сметите новым потопом вообще все живое на земле… и вы увидите, как единственный уцелевший, раньше, чем даже выкопает он колодец, засеет пшеницею поле, и построит хотя бы шалаш, он устроит из камня алтарь и прежде помолится Богу.
Тут странный этот поп возвел очи к небу и широко, истово и с глубоким поклоном, совершенно не оставляя сомнений в его искренней вере, перекрестился.
- Наша потребность в Нем неизъяснима, как неизъяснима бездонность этого неба, а Его справедливость?.. Я давно ненавижу эту Его справедливость. Моя Александра, как и ваши родители…, вы же к родителям своим приходили сегодня? - продолжал ясновидящий поп, - лежит здесь. Когда давным-давно, в юности, она отвергла мою любовь, я стал священником. Я наивно полагал, что любовь к Богу, заменит, вытеснит мою любовь к моей Александре, но тщетно… - не заменил мне ее Бог, но более, сделал так, что вышла она замуж за подлеца-пьяницу, что бил ее смертным боем, а она приходила ко мне на исповедь и вместо отпущения себе самой невинных ее грехов просила молиться за него. Я и молился, молился искренне, до крови в глазах, чтобы не трогал он ее, но… случилось так, что однажды прибил он ее насмерть. Его посадили всего лишь - не приговорили к смерти гада… А похоронил ее я. Моя любовь так и не отпустила сердце мое и после смерти Александры… Двум богам служить нельзя. Она мой бог и нет ничего на земле выше и святее ее имени… Вот так и живу…, хожу в церковь – там я служу, а здесь… здесь я молюсь своему, только своему богу.
Он снова перекрестился и потянул носом воздух.
- Вы слышите? Пахнет весною. Это она, моя Александра. Еще никто не ждет весны, а она, девочка моя, уже выспалась, вот-вот вздохнет белой грудью своею, да и очнется ото сна этого и мы опять будем вместе радоваться жизни… А Бог?.. Пускай кусает себе локти и скрипит зубами от злости, что не победил он любви нашей, ибо слаб он против нее… Вы простите старика за невольную откровенность, ведь и нам, фарисеям, нужна исповедь. Вы обиделись на мое «храни вас Бог»? – не обижайтесь… Я хотел сказать: «Храни вас ваш бог».
- Сегодня семь лет моей матушке, - еле справлялся с комком у горла я, - помолитесь своей Александре, пожалуйста, пускай она ее там сегодня приветит, ладно?
- Обещаю, - улыбнулись мне серые глаза из-под седых косматых бровей, - аминь.
Тут он широко перекрестил меня и направился своим путем, я же вздохнул полной грудью и… весна, никому еще и невидимая весна вдруг буквально ворвалась в мою душу, запела, зазвенела серебряными колокольцами. Радуйся, матушка, радуйся, отец – сегодня будет и у вас праздник!
[Скрыть]
Регистрационный номер 0269040 выдан для произведения:
Ранняя весна… Нету места на русской земле дивнее, где бы ощущалась она во всей своей только нарождающейся, подростково-угловатой, неумелой еще подать себя красе, нежели православное кладбище в погожий февральский день. Замечали вы, что наши кладбища, не под линейку католические и не навалом мусульманские, а по-русски безалаберные, очень похожи на деревья? Как бы широко, как бы прямо ни была бы задумана главная аллея-ствол – а всенепременно изогнется да разветвится в конце как бог положит; какой бы веревочкой не размечал бы кладбищенский смотритель боковые улочки-ветки, но всегда пьяненький копатель так иной раз заломит мимо задуманного, что ни в век не сыщешь нужной могилки по адресу, номеру и паспорту, а только по приметам, и если куда свернуть с главной - еще помнишь, то дальше - только по наитию, памятью ног, глаз и сердца. От старых и даже старинных могил у прицерковных, поросших вековым мхом ворот, растет и ширится оно ввысь и вкруг веселой свежей порослью могилок молодых, еще не оформившихся, не забронзовевших еще в витиеватые оградки да в близняшной архитектуры могильные камни.
Ранней весною, когда до Радоницы еще далеко, когда не разливается еще над кладбищем послепасхальным щебетом поминальная толпа, с тяпками да рассадою наперевес, томится оно под обильными, но рыхлыми уже копнами снега и лишь то там, то здесь, одинокими воронами по дремлющей кроне этой редкие в такую пору посетители. Сухими черными ветками торчат из-под голубых, набухших водою шапок восьмипалые православные кресты; прошлогодней почерневшей листвою выглядывают из сугробов (слово-то какое кладбищенское) памятники; привинченные к ним или выгравированные на них портреты, чудится, уже не грустят, но тихо улыбаются неотвратимо накатывающей, ощутимой пока только Богом да душами усопших весне. Нигде как здесь воздух набух и теплится жизнью, словно чрево роженицы на сносях.
Город? А что город? Город не имеет, не знает ни пола своего, ни возраста, ни времен года. Он, как улей, гудит себе да гудит вседневной заботою, не замечая, не желая или просто не имея времени желать иль замечать, как проносится мимо него тысячеликая жизнь и лишь здесь, в этом храме вечности, вдалеке от крикливых клаксонов да удушливых выхлопов вдруг ощущаешь, как бьется летаргическим гулким стуком под ногами сердце матушки-земли, что выше и мудрее Бога, ибо она - мать, она родит нас на этот неприютный свет, кормит грудью, пестует, утешает нас по всей серой жизни нашей, она же и прикрывает нам веки в прощальный час, даруя рай успокоения, какого не умел дать хлопотливый, богатый на выдумки, но бестолковый, как все отцы, Создатель, что лишь зачав чад своих уж боле не заботится об их будущем во всю их жизнь.
Выкурив получасовую трубку вишневого табаку и ополовинив фляжку ирландского виски на могилке родителей своих, вполне нанежившись, нагревшись лицом на февральском, но уже по-мартовски веселом солнышке, однако и изрядно подмерзнув ногами, я теперь выбрался наконец из выше колена тяжелого снега на главную аллею, что была недавно почищена-таки ленивым кладбищенским трактором, который обыкновенно без мзды и не тронется, будь хоть все баки у него под завязку соляркой. Я отношусь к предвесеннему кладбищу, каюсь, с некоторым эгоизмом, - я будто считаю его в такое время года и суток исключительно своим открытием, как наверное думал Колумб про свою Америку, не подозревая, что та давно уже живет своей собственной жизнью, поэтому с некоторой ревностью отнесся к появившейся на дороге черной фигуре. Когда мы сблизились, ревность моя переросла в изумление, ибо это был поп. Я вдруг неожиданно для себя обнаружил, что за всю жизнь впервые вижу на кладбище попа. Нет, в момент опускания гроба изредка случаются, но вот чтобы так, без прямой обязанности - на ближнем кладбище почти уже не хоронят, сегодня точно не было похорон. Удивление мое тут же сменилось и стыдом, ибо, опять-таки впервые, я подумал, что попы тоже в конце концов люди, у них тоже есть близкие и близкие эти умирают, что любовь, благодарность, теплая память к усопшим – все эти чувства свойственны и им тоже…
Поравнявшись, я лишь смущенно поклонился, а он, приютно улыбнувшись серыми глазами из-под седых косматых бровей, но в поклоне моем видимо предположив добропорядочного православного христианина, вдруг все и испортил, осенив меня крестным знамением и сказавши: храни вас Бог. Не то чтобы я не верил в Бога, я как раз очень сильно допускаю, что Он-таки есть, и у меня даже к Нему тысяча вопросов и сто претензий, но терпеть не могу, меня натурально бесят те, кто заявляют, будто точно знают, что Он есть, что Он однозначно хороший, всевидящий и всемилостивый, и, главное, что будто бы они имеют право говорить от Его имени.
- Я атеист, батюшка, - вряд ли хорошо умея скрыть раздражение отвечал я.
- Я тоже, - неожиданно отвечал он.
Я встал, как вкопанный и изумленно выгнул брови.
- Да, сын мой, - продолжал улыбаться глазами поп, - ежели конечно понимать под атеизмом не отрицание Бога вообще, но сомнение в его человеческой справедливости.
- Так как же вы обедни служите-то тогда? Это ж лицемерие, фарисейство, как у вас говорят?
- А как все и служу. Как вы, как всякий иной на земле - за хлеб насущный да одежду работаю, - отвечал тайный расстрига. - Ваше очевидное ко мне раздражение меня не смущает вовсе – не извиняйтесь взглядом, - в раз раскусил он меня. – Давайте выгоним всех врачей, что не верят в действенность своей помощи; полицейских, что не верят в искоренение воровства и убийства; учителей, которые не теплят даже надежды на положительную образованность молодежи. Вы, я вижу, весьма недолюбливаете моего брата, но не станете же вы отрицать, что в нем, в брате моем, есть именно потребность человеческой души? Когда человеку хочется пить, он пьет, когда хочется есть – ест, когда грабят – зовет полицейского, когда больно – врача… А когда болит душа?.. Что несчастному делать, когда болит душа его? Пинайте религию философскими ногами, опровергайте Бога научными доктринами, сровняйте с землею все церкви, сметите новым потопом вообще все живое на земле… и вы увидите, как единственный уцелевший, раньше, чем даже выкопает он колодец, засеет пшеницею поле, и построит хотя бы шалаш, он устроит из камня алтарь и прежде помолится Богу.
Тут странный этот поп возвел очи к небу и широко, истово и с глубоким поклоном, совершенно не оставляя сомнений в его искренней вере, перекрестился.
- Наша потребность в Нем неизъяснима, как неизъяснима бездонность этого неба, а Его справедливость?.. Я давно ненавижу эту Его справедливость. Моя Александра, как и ваши родители…, вы же к родителям своим приходили сегодня? - продолжал ясновидящий поп, - лежит здесь. Когда давным-давно, в юности, она отвергла мою любовь, я стал священником. Я наивно полагал, что любовь к Богу, заменит, вытеснит мою любовь к моей Александре, но тщетно… - не заменил мне ее Бог, но более, сделал так, что вышла она замуж за подлеца-пьяницу, что бил ее смертным боем, а она приходила ко мне на исповедь и вместо отпущения себе самой невинных ее грехов просила молиться за него. Я и молился, молился искренне, до крови в глазах, чтобы не трогал он ее, но… случилось так, что однажды прибил он ее насмерть. Его посадили всего лишь - не приговорили к смерти гада… А похоронил ее я. Моя любовь так и не отпустила сердце мое и после смерти Александры… Двум богам служить нельзя. Она мой бог и нет ничего на земле выше и святее ее имени… Вот так и живу…, хожу в церковь – там я служу, а здесь… здесь я молюсь своему, только своему богу.
Он снова перекрестился и потянул носом воздух.
- Вы слышите? Пахнет весною. Это она, моя Александра. Еще никто не ждет весны, а она, девочка моя, уже выспалась, вот-вот вздохнет белой грудью своею, да и очнется ото сна этого и мы опять будем вместе радоваться жизни… А Бог?.. Пускай кусает себе локти и скрипит зубами от злости, что не победил он любви нашей, ибо слаб он против нее… Вы простите старика за невольную откровенность, ведь и нам, фарисеям, нужна исповедь. Вы обиделись на мое «храни вас Бог»? – не обижайтесь… Я хотел сказать: «Храни вас ваш бог».
- Сегодня семь лет моей матушке, - еле справлялся с комком у горла я, - помолитесь своей Александре, пожалуйста, пускай она ее там сегодня приветит, ладно?
- Обещаю, - улыбнулись мне серые глаза из-под седых косматых бровей, - аминь.
Тут он широко перекрестил меня и направился своим путем, я же вздохнул полной грудью и… весна, никому еще и невидимая весна вдруг буквально ворвалась в мою душу, запела, зазвенела серебряными колокольцами. Радуйся, матушка, радуйся, отец – сегодня будет и у вас праздник!
Ранней весною, когда до Радоницы еще далеко, когда не разливается еще над кладбищем послепасхальным щебетом поминальная толпа, с тяпками да рассадою наперевес, томится оно под обильными, но рыхлыми уже копнами снега и лишь то там, то здесь, одинокими воронами по дремлющей кроне этой редкие в такую пору посетители. Сухими черными ветками торчат из-под голубых, набухших водою шапок восьмипалые православные кресты; прошлогодней почерневшей листвою выглядывают из сугробов (слово-то какое кладбищенское) памятники; привинченные к ним или выгравированные на них портреты, чудится, уже не грустят, но тихо улыбаются неотвратимо накатывающей, ощутимой пока только Богом да душами усопших весне. Нигде как здесь воздух набух и теплится жизнью, словно чрево роженицы на сносях.
Город? А что город? Город не имеет, не знает ни пола своего, ни возраста, ни времен года. Он, как улей, гудит себе да гудит вседневной заботою, не замечая, не желая или просто не имея времени желать иль замечать, как проносится мимо него тысячеликая жизнь и лишь здесь, в этом храме вечности, вдалеке от крикливых клаксонов да удушливых выхлопов вдруг ощущаешь, как бьется летаргическим гулким стуком под ногами сердце матушки-земли, что выше и мудрее Бога, ибо она - мать, она родит нас на этот неприютный свет, кормит грудью, пестует, утешает нас по всей серой жизни нашей, она же и прикрывает нам веки в прощальный час, даруя рай успокоения, какого не умел дать хлопотливый, богатый на выдумки, но бестолковый, как все отцы, Создатель, что лишь зачав чад своих уж боле не заботится об их будущем во всю их жизнь.
Выкурив получасовую трубку вишневого табаку и ополовинив фляжку ирландского виски на могилке родителей своих, вполне нанежившись, нагревшись лицом на февральском, но уже по-мартовски веселом солнышке, однако и изрядно подмерзнув ногами, я теперь выбрался наконец из выше колена тяжелого снега на главную аллею, что была недавно почищена-таки ленивым кладбищенским трактором, который обыкновенно без мзды и не тронется, будь хоть все баки у него под завязку соляркой. Я отношусь к предвесеннему кладбищу, каюсь, с некоторым эгоизмом, - я будто считаю его в такое время года и суток исключительно своим открытием, как наверное думал Колумб про свою Америку, не подозревая, что та давно уже живет своей собственной жизнью, поэтому с некоторой ревностью отнесся к появившейся на дороге черной фигуре. Когда мы сблизились, ревность моя переросла в изумление, ибо это был поп. Я вдруг неожиданно для себя обнаружил, что за всю жизнь впервые вижу на кладбище попа. Нет, в момент опускания гроба изредка случаются, но вот чтобы так, без прямой обязанности - на ближнем кладбище почти уже не хоронят, сегодня точно не было похорон. Удивление мое тут же сменилось и стыдом, ибо, опять-таки впервые, я подумал, что попы тоже в конце концов люди, у них тоже есть близкие и близкие эти умирают, что любовь, благодарность, теплая память к усопшим – все эти чувства свойственны и им тоже…
Поравнявшись, я лишь смущенно поклонился, а он, приютно улыбнувшись серыми глазами из-под седых косматых бровей, но в поклоне моем видимо предположив добропорядочного православного христианина, вдруг все и испортил, осенив меня крестным знамением и сказавши: храни вас Бог. Не то чтобы я не верил в Бога, я как раз очень сильно допускаю, что Он-таки есть, и у меня даже к Нему тысяча вопросов и сто претензий, но терпеть не могу, меня натурально бесят те, кто заявляют, будто точно знают, что Он есть, что Он однозначно хороший, всевидящий и всемилостивый, и, главное, что будто бы они имеют право говорить от Его имени.
- Я атеист, батюшка, - вряд ли хорошо умея скрыть раздражение отвечал я.
- Я тоже, - неожиданно отвечал он.
Я встал, как вкопанный и изумленно выгнул брови.
- Да, сын мой, - продолжал улыбаться глазами поп, - ежели конечно понимать под атеизмом не отрицание Бога вообще, но сомнение в его человеческой справедливости.
- Так как же вы обедни служите-то тогда? Это ж лицемерие, фарисейство, как у вас говорят?
- А как все и служу. Как вы, как всякий иной на земле - за хлеб насущный да одежду работаю, - отвечал тайный расстрига. - Ваше очевидное ко мне раздражение меня не смущает вовсе – не извиняйтесь взглядом, - в раз раскусил он меня. – Давайте выгоним всех врачей, что не верят в действенность своей помощи; полицейских, что не верят в искоренение воровства и убийства; учителей, которые не теплят даже надежды на положительную образованность молодежи. Вы, я вижу, весьма недолюбливаете моего брата, но не станете же вы отрицать, что в нем, в брате моем, есть именно потребность человеческой души? Когда человеку хочется пить, он пьет, когда хочется есть – ест, когда грабят – зовет полицейского, когда больно – врача… А когда болит душа?.. Что несчастному делать, когда болит душа его? Пинайте религию философскими ногами, опровергайте Бога научными доктринами, сровняйте с землею все церкви, сметите новым потопом вообще все живое на земле… и вы увидите, как единственный уцелевший, раньше, чем даже выкопает он колодец, засеет пшеницею поле, и построит хотя бы шалаш, он устроит из камня алтарь и прежде помолится Богу.
Тут странный этот поп возвел очи к небу и широко, истово и с глубоким поклоном, совершенно не оставляя сомнений в его искренней вере, перекрестился.
- Наша потребность в Нем неизъяснима, как неизъяснима бездонность этого неба, а Его справедливость?.. Я давно ненавижу эту Его справедливость. Моя Александра, как и ваши родители…, вы же к родителям своим приходили сегодня? - продолжал ясновидящий поп, - лежит здесь. Когда давным-давно, в юности, она отвергла мою любовь, я стал священником. Я наивно полагал, что любовь к Богу, заменит, вытеснит мою любовь к моей Александре, но тщетно… - не заменил мне ее Бог, но более, сделал так, что вышла она замуж за подлеца-пьяницу, что бил ее смертным боем, а она приходила ко мне на исповедь и вместо отпущения себе самой невинных ее грехов просила молиться за него. Я и молился, молился искренне, до крови в глазах, чтобы не трогал он ее, но… случилось так, что однажды прибил он ее насмерть. Его посадили всего лишь - не приговорили к смерти гада… А похоронил ее я. Моя любовь так и не отпустила сердце мое и после смерти Александры… Двум богам служить нельзя. Она мой бог и нет ничего на земле выше и святее ее имени… Вот так и живу…, хожу в церковь – там я служу, а здесь… здесь я молюсь своему, только своему богу.
Он снова перекрестился и потянул носом воздух.
- Вы слышите? Пахнет весною. Это она, моя Александра. Еще никто не ждет весны, а она, девочка моя, уже выспалась, вот-вот вздохнет белой грудью своею, да и очнется ото сна этого и мы опять будем вместе радоваться жизни… А Бог?.. Пускай кусает себе локти и скрипит зубами от злости, что не победил он любви нашей, ибо слаб он против нее… Вы простите старика за невольную откровенность, ведь и нам, фарисеям, нужна исповедь. Вы обиделись на мое «храни вас Бог»? – не обижайтесь… Я хотел сказать: «Храни вас ваш бог».
- Сегодня семь лет моей матушке, - еле справлялся с комком у горла я, - помолитесь своей Александре, пожалуйста, пускай она ее там сегодня приветит, ладно?
- Обещаю, - улыбнулись мне серые глаза из-под седых косматых бровей, - аминь.
Тут он широко перекрестил меня и направился своим путем, я же вздохнул полной грудью и… весна, никому еще и невидимая весна вдруг буквально ворвалась в мою душу, запела, зазвенела серебряными колокольцами. Радуйся, матушка, радуйся, отец – сегодня будет и у вас праздник!
Рейтинг: 0
913 просмотров
Комментарии (0)
Нет комментариев. Ваш будет первым!