ГлавнаяВся прозаМалые формыРассказы → Вместилище бесов

 

Вместилище бесов

13 марта 2013 - Андрей Канавщиков

 

Новый батюшка нашей церкви, молодой, статный, с красивой курчавой бородкой недовольно зыркнул на меня:

Опять с Матрёной речи водишь, а она – вместилище бесов. Смущаешься лукавыми искусительными речами, тогда как Господь велит нам избегать тёмных путей, по которым ходят соблазны.

Сказал так батюшка и пошёл неспешно прочь. Одна из старушек, прихожан нашей церкви, которая слышала всё, поддакнула благостно:

Слушай батюшку, он худому не научит. Божья в нём сила.

Другая подхихикнула на ходу:

Думаешь, учёный, из городу приехал, дипломов там наполучал. Но нос-то от правды не вороти, гордыню смиряй. Избегай вражьей стези. Где всё просто, там ангелов со сто, а где мудрено – там ни одного.

С интересом на меня смотрело ещё несколько прихожан, и все они качали головами и очень старались изобразить на лицах жалостливое сочувствие.

Ловко-то его батюшка отбрил, – раздался ещё чей-то приглушенный шепоток из-за спины.

Наклонив голову, чтобы не видеть лиц вокруг, я направился по асфальтовой тропиночке к выходу со двора. Закрыл за собой деревянную калитку. Прислушался – никто меня не догонял. Тогда немного замедлил шаги и, уже откровенно не спеша, чуть ли не вразвалочку, любуясь солнцем, небом, зеленью яблонь деревенской улицы, двинулся к дому тётки Матрёны.

Неприятный разговор у церкви словно уносило куда-то тёплым летним ветерком. Воскресный день был отменно хорош, словно пропитанный солнцем от вершин деревьев до золотистой дорожной пыли, которая светилась так, что было больно смотреть глазам. Наискосок, вынырнув из-за плетня, обвитого хмелем, пробежала дворняжка Удальцовых. Она дружелюбно виляла хвостом и, кажется, улыбалась.

Чего батюшка напал на меня, было совершенно не понятно. Я задержался после воскресной службы, чтобы переговорить с Сергеевной, могучей и властной старухой из крепкой семьи, насчёт её внука Данилы. Этот Данила ухитрился всего за неделю схватить по русскому кол и прогулять урок. И если прогул ещё как-то можно было объяснить летним настроением, близостью речки, то безалаберность мальчишки прямо в конце учебного года требовала принятия серьёзных мер.

Мне не хотелось натягивать способному и доброму Даниле тройку. Это была оценка не для него, не по его уму, не по его родителям, справным работягам, которые тянули четырёх ребятишек и держали семь коров. Тройки я ставил ребятам гораздо хулиганистее, гораздо неразвитее Данилы. Ставил из жалости и понимания, что им грамота наша ни к чему. Даниле же хотелось искренне помочь, что я и пытался втолковать Сергеевне:

Вы проследите за внуком. Если нужно дополнительно позаниматься, скажите. У него есть способности и жалко будет, если сейчас упустить время. Одно пропустишь – глядишь, завтра уже другое не понял. Катится снежный ком, катится, и однажды захочешь разобраться в чём-то, уже не сумеешь.

Сергеевна в нарядной кофте и длинной юбке до земли, уперев руки в боки, плохо понимала, что я от неё хочу:

Читать Данила умеет, письма красиво пишет. А хочешь с ним заниматься дополнительно, занимайся, всё одно до сена сейчас большой работы нет.

Он может на отлично учиться, но очень мало читает. Он не развивает себя. Вы уж подтолкните его, – я лебезил, чувствовал себя глупейшим образом, но тем не менее должен был договорить свой разговор до конца.

Сергеевна втайне презирала меня и смотрела свысока, как на всех по её философии умников, бесполезных для простой, а значит, истинной жизни. Занятый всерьёз школьными нагрузками я за год жизни в деревне не проявил себя ярко ни в одном сельском таланте. Косил я медленно и отдыхал слишком часто, чем это полагается настоящему косарю. Плотничал я тоже посредственно. Даже в избу самогонщицы Любки не заглядывал, чем лишал себя последнего спасения говорить на все усмешки деревенских: у меня, мол, вообще-то руки золотые да губит всё извечная русская болезнь неумеренного пития.

Но и в «неумеренном питии» я замечен не был, плакать о своих бездарно пропитых талантах не мог, а потому по полной программе принимал недоумения местных насчёт своей персоны. Ведь даже десятку-другую при моей-то зарплате они не могли перехватить у меня взаймы. Так постепенно в деревне сложился образ нескладного учителя Гульки (как меня называли за спиной по фамилии Гулин и аналогии с известной пословицей про один гулькин предмет).

Обижаться было бесполезно и я не обижался. Ту же Сергеевну негласно звали Толстопятой, тётку Матрёну, у которой я квартировал, пока совхоз не выделит мне полдома в новой кирпичной хоромине, – Гусыней, за гордый поворот головы и манеру не задерживать ответ на деревенские шпильки. Если хорошо подумать, то прозвище было даже лестно получить – значит, ты на виду, значит, в тебе что-то заметили, выделили, значит, допустили в свой тесный кружок, где все друг друга знают.

Что-то вроде офенского языка, языка для посвящённых. «Вон Писюль пошёл», – говорят бабы у магазина и все знают, что пошёл именно Ванька Петров, а не кто-то другой, не Ванька Дмитриев или Ванька Матвеев. Коротко и по существу. Одно слово, а за ним словно весь род их. Потому как Писюлём прозвали ещё отца этого Ваньки и не за что-то обидное, как сразу начинают подозревать городские зубоскалы, а за простое умение красивого письма, которое сделало после войны Василия Петрова писарем в их сельсовете. Писюль и Писюль – так и повелось, а потом и на сына отцовское прозвище деревня переложила.

«Зачем я затеял свой разговор с Сергеевной? – думал я, идя по улице, где редкая пожухлая трава соседствовала с высохшими коровьими лепёшками. – Ушёл бы себе раньше, вот и батюшка бы меня не отчитал».

Сзади затарахтел мотоцикл. Это Лёшка из седьмой бригады купил себе «Урал» и не мог нарадоваться на новую машину.

Садись, учитель, – Лёшка лихо тормознул в миллиметре от моих ног, подняв столб пыли.

Мне было уже недалеко, но, поддавшись залихватскому веселью, я бодро уселся в коляску и подставил лицо полуденному ветру. В самом деле – чего ж грустить, если ни в чём не виноват, если совесть чиста, а солнце ещё не успело надоесть, если комары ещё в редкость, а вода в речке уже тепла, как в железной бочке, что стоит у тётки Матрёны во дворе под скатом шиферной крыши. Под гул мотора я крикнул Лёшке в ухо:

Дочку-то в школу поведёшь на следующий год? Буквы она у тебя уже знает и считает, небось, уже до ста.

Лёшкиной Насте было всего три годика, поэтому все мои реплики от начала до конца являлись бредовой нелепицей. Конечно же, ни в какую школу её ещё отдавать было нельзя. Но дело в том, что Лёшка очень гордился своей маленькой голубоглазой копией и всякий разговор о ней был ему приятен.

Лёшка охотно поддержал такой разговор, подмигнул:

Я её сразу в институт отдавать буду. До ста она считает, а ты её что ли до двухсот считать научишь?

Столь насыщенному диалогу не суждено было продолжиться. Через пару домов мотоцикл тормознул, я выбрался из коляски, посадив себе на брюки масляное пятно, и бросил:

Спасибо.

Бывай, – крикнул Лёшка и резко крутанул ручку газа, словно его езду проверяли по секундомеру. Меня обдало тёплой волной пыли, на зубах захрустел песок.

Серёж, как тебя уже с почётом возють, – окликнула Матрёна меня через калитку, снимая с коромысла вёдра с водой и ставя их на крыльцо.

Чего ж меня не дождались, я бы за водой сходил.

Мне наша работа привычна. От неё не устаёшь даже, а ровно разминку делаешь, – Матрёна поднялась с ведром в левой руке в сени, опираясь на коромысло. Под ноги бросилась кошка Пуся и отчаянно заголосила, будто не ела три дня или хозяйку столько же времени не видела.

Матрёна заворчала на кошку, шуганула её по-доброму, а воду из ведра вылила в стоящий в сенях котёл с сечкой из бобовника. Это месиво предназначалось для молодой свинки, которая, казалось, могла съесть всё, даже саму избу тётки Матрёны, если эту избу предварительно хорошо размельчить. Моё ведро, которое я поднёс ей, Матрёна вылила в бочку с сушеными яблоками – на квас.

Я не уставал поражаться энергии этой почти восьмидесятилетней старушки. Ладная, жилистая, она всюду, казалось, успевала и, если чего и не умела в жизни, то только стихи писать. Но для стихов, впрочем, в деревне была пампушка Зинка, рыжая проныра с химией, библиотекарь клуба, писавшая одинаково плохо, что на юбилеи, что на свадьбы, но зато всегда от души и исключительно простыми словами, отчего её творчество даже пользовалось немалым успехом между второй и третьей рюмками. Хотя, если уж разбираться во всём получше, то тётка Матрёна и со стихами сладила бы. Как-никак бывший бригадир на ферме, а сейчас она, несмотря на запредельные цены, продолжала выписывать целых две газеты – районку и «Крестьянскую Россию».

В церкви мы были с тёткой Матрёной вместе, но пока я пытался говорить с Сергеевной, она уже и домой успела вернуться, и за водой сходить, а это добрых метров 200 от дома. Внутри у Матрёны словно бы работала неутомимая батарейка, и беспечно сидеть без дела в её присутствии выглядело форменным преступлением. К тому же деревенская работа в принципе напоминала горшочек с волшебной кашей: сколько её ни сделай, никогда нельзя было сказать, что вот теперь то уж точно всё закончилось.

Переодевшись в одежду похуже – в драную рубашку и мятые штаны на верёвочке – я вслед за Матрёной включился в вековечную крестьянскую гонку. Посадил с ней грядку картошки между смородиновых кустов – раз. Подготовил к сенокосной поре двое деревянных грабель, вставив новые зубья взамен потерянных – два. Прижал рейкой на сарае отогнувшееся полотнище рубероида – три. Вроде ничего особенного не сделал, а день уже – к вечеру. И поесть бы неплохо, потому как яблочный квас до несколько ломтей хлеба с салом, перехваченные после церкви, давно уже требовали более весомой добавки.

Наконец, и тётка Матрёна вымыла руки дождевой водой из уличной бочки, окликнув меня:

Двигайся к столу.

Я собрал остатки рейки и отнёс в клеть рядом со свинкой. Затем присел у хлева на деревянный чурбачок, разглядывая как взад и вперёд снуют ласточки, готовя своё прошлогоднее жилище к птенцам. Ласточки-касатки (а если правильно, то «косатки» от скошенных хвостов, похожих на косы) стрекотали радостно, доверчиво, всем своим видом показывая, что они меня не боятся. А я любовался ими, их быстрыми движениями, слушал их задорную песенку, и на душе разливалось тепло.

На коленку ко мне вдруг присела какая-то отчаянная серая бабочка. Я замер, чтобы её не потревожить, а бабочка покачивала крылышками, словно отдыхая после дальнего перелёта. Солнце клонилось к земле, но нагретый воздух ещё приятно ласкал лицо, руки, он казался осязаемым, как осенняя паутинка.

Из нежного клевера высоко выпрыгнул кузнечик и опять скрылся. Удивительно, но это был настоящий крупный кузнечик, с длинными загибающимися назад усами, а не более мелкая, с усами-антеннами кобылка, которую дети любят величать кузнечиком. Я скинул ботинки, снял носки и с удовольствием почувствовал босыми ногами упругую молодую траву. На своём чурбачке я сидел, казалось, уже несколько тысячелетий, я слился с ним в нечто единое и неразделимое.

Идиллию так некстати нарушила хлопнувшая калитка. На двор заявился тощий Игнат Лапин в клетчатой рубашке навыпуск с расстёгнутыми пуговицами:

Привет, Серёга. Таблицу умножения не забыл?

Игнат подошёл ко мне и присел рядом на корточки. Беломорина в уголке его рта давно погасла, но он держал её между зубов и перекатывал из одной стороны в другую. Наконец, сообразив, что творится какой-то непорядок, Игнат чиркнул спичкой, зажёг папиросу, затянулся:

Хочешь хороший материал? Я тогда служил на границе, на Дальнем Востоке…

Игнат заговорил, перемежая слова с кашлем. Я плохо слышал его да и что были похмельные пустые байки бобыля и выпивохи Игната перед этим солнцем, перед щебетом ласточек, сочной зеленью. Пару месяцев назад меня угораздило написать для районки заметки о совхозном конкурсе самодеятельности, и с тех пор деревенские мне частенько норовили подкинуть «материал для газеты». Меня эти попытки только забавляли, так как ту злополучную заметку я сотворил по просьбе своего директора школы, и зависть библиотекарши Зинки, бывалого внештатного корреспондента, думавшей, что я норовлю перейти ей дорогу, ни на чём ни на мгновение не основывалась.

Игнат трепался, пока из избы не вышла тётка Матрёна. Она снова звала меня ужинать:

Серёж, иди за стол. Целый день не евши.

Приметив Игната, Матрёна нахмурилась, но вида не подала, и пригласила за стол ещё и его. Игнат на полуслове прервал свой героический рассказ про задержанных им четверых японских лазутчиков, которые ехали на дрезине, поднялся и с ходу стал обхаживать тётку Матрёну:

Тебе комбикорм нужен? Уступлю мешок за поллитру.

Происхождение комбикорма было явно сомнительным, глазки Игната подозрительно бегали. Матрёны вытерла руки о передник и отрезала:

Не нужно мне ничего. И ты не поллитры бы собирал, а картошку на усадьбе запахал. Вон, если надо, Серёжка тебе поможет.

Ты, Матрёна, меня не стыди. Тоже мне хозяйка выискалась. Где твои сыны? Вырастила, воспитала, а что проку-то?

Это была больная тема. Сыновья тётки Матрёны жили в Москве, работали там в каких-то институтах и не показывались у матери с самого момента своего отъезда. Готовившиеся, как справная подмога в большом хозяйстве, сыновья сгинули, как и не было их. А Игнат, какой ни есть, а коровёнку всё-таки держал и сена ей на зиму накашивал.

Не нужен мне комбикорм, – снова припечатала Матрёна, хотя копила сейчас деньги как раз на комбикорм, – но раз пришёл, заходи. Всё когда усадьбу выкосишь.

Мы все втроём зашли в горницу. У стены стоял большой стол, накрытый белой скатертью. Рядком расположились миски с тушёной картошкой, с маринованными грибами и варёными яйцами. На отдельной тарелке лежал крупно нарезанный чёрный хлеб. Тётка Матрёна прочитала вслух «Отче наш», мы сели. Я заметил ещё давно, что привычные слова молитвы всегда звучат по-разному, в разных обстоятельствах приобретая всегда несколько иной смысл и значение. Сейчас «Отче наш» была своего рода примирением непримиримого, соединяя в незримом поле и Матрёну, и Игната, и меня, разных людей, которые стремились тем не менее найти своё единство.

Игнат выпил стакан самогонки, наскоро закусил хлебом и заторопился. Он знал, что второго стакана ему не нальют, а по тушёной картошке Игнат не страдал. Зато мы с Матрёной ели, не торопясь, долго, обстоятельно, иногда комментируя новости, которые доносил работающий в углу телевизор. Вдруг с экрана рассказали следующий сюжет.

Суть в том, что в одном бывшем церковном здании в маленьком русском городке располагался краеведческий музей. Под флагом борьбы с безбожием церковь отобрала здание у краеведческого музея, экспонаты оттуда ворохом были сгружены в бытовку стадиона, где они постепенно гнили и разваливались. Что-то под шумок было разворовано. Примерно через год выяснилось, что на реконструкцию бывшего здания музея у церкви денег нет. Ещё через год ветхий бомжатник с выломанными рамами, горевший два раза, был снесён и за счёт местной администрации здесь разбиты клумба с незабудками. В итоге и краеведческого музея в городке не стало, и церковь старинное здание себе не вернула.

Непроизвольно я вспомнил про слова батюшки, сказанные днём. Повод заговорить об этом с Матрёной представлялся весьма удачным. Пока та охала на безалаберную и, увы, типичную русскую историю, я спросил её:

А вот наш батюшка, как бы он в той ситуации поступил?

Кто его знает? Книжки читать, знать что-то – это одно, а когда дело начинается – это уже совсем другое.

Я имею в виду, хорошо ли вы его знаете, что он за человек, откуда?

Батюшку-то? А как не знать. С малолетства знаю, наш он, из деревни родом, здесь и вырос. Батюшка добрый получился, и голос сильный, и на молитвах не запинается.

Понимая, что этак мы может тягать кота за хвост до бесконечности, я решил заговорить напрямик:

Меня сегодня батюшка упрекал за то, что с вами вожусь и что вы – вместилище бесов…

Как-как? – со смехом оборвала меня тётка Матрёна.

Вместилище бесов. Я совершенно ничего не понимаю. Он вас не любит из-за какой-то истории из вашей молодости?

Кажется, я понимаю, что тут к чему. Это из батюшкиной молодости, а не моей, история. Если хочешь, послушай, пока мы чаёк пьём. – Матрёна отхлебнула маленький глоток, поставила металлическую кружку на стол.

Виталька из не очень благополучной семьи. Его мать одна воспитывала. Где похулиганить, покричать, там без Витальки не обходилось. А в нашей воскресной школе его решили готовить на священника. Благословили, всё честь по чести. И однажды они с матерью ко мне домой зашли. Мы с Тамаркой присели у стола, а Виталька возле комода крутился, с кошкой играл. И замечаю потом я, что пропала сотня моя, заначенная на сено, я тогда ещё корову держала. Думаю, думаю, никто кроме Витальки сотню ту взять не мог.

Но и подозревать попусту человека – грех. Решила у него самого выведать. Встретила их с матерью как-то и говорю, глядя ему прямо в глаза:

Примерный мальчик, а ты матери всё рассказываешь, примерный мальчик? Может, лучше признаться, чем в душе так держать?

Давила я на него, нехорошо поступала, так как обиделась сильно, что все норовят меня в дураках оставить, даже 14-летний Виталька. Расплакался мальчишка:

Простите, тётя Матрёна, я не хотел.

Тут и Тамарка встрепенулась:

Что ты не хотел? Давай всё матери прямо выкладывай!

Тормошили мы его вдвоём. Виталька ещё пуще плачет. Тамарка покраснела вся, клянётся, что с первой же получки деньги вернёт. Стою я потом, как дура, когда они ушли, и думаю про себя: «Хорошо бы, когда они деньги принесут отдавать, меня дома не было. Или забыли бы они про деньги». Себя, как преступницу, чувствовала, кляла за длинный язык. Но, что сделано, то сделано.

Вернули они мне те 100 рублей, извинялись, Виталька снова плакал. Я тоже плакала, а внутри такой стыд тяжёлый, липкий, словно это меня на воровстве поймали. Сто раз раскаивалась: зачем мальчишку обидела, прожила бы уж без той сотни. А Витальке, видать, тогда крепко влетело, раз и до сих пор про меня помнит.

Он, батюшка, тебе, Серёж, почти точно сказал. Бесы меня смутили тогда. Смолчать надо было. Что я богаче от той сотни стала? Не стала. А человека прилюдно обидела. Может, ему надо было очень на что-то своё, мальчишеское, о чём матери не скажешь. Понял бы он потом и сам, осознал, будущий священник всё-таки. А я грубо очень себя повела, некрасиво. Кто я такая тогда была, чтобы его судить! Вот мне то судилище теперь и аукается.

А как же справедливость, наказание за грехи? – я решил влезть в монолог тётки Матрёны, замечая, что она сама кончает говорить.

А ты «Символ Веры» знаешь? – вопросом на вопрос оборвала она меня.

Я удивился и обиделся немного её словам:

Конечно.

Затем я отставил чай, сосредоточенно начал читать по памяти:

Верую во единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым. И во единаго Господа Иисуса Христа, Сына Божия, Единороднаго, Иже от Отца рожденнаго прежде всех век…

Тётка Матрёна дождалась, пока я не расскажу текст до «…Чаю воскресения мертвых. И жизни будущаго века. Аминь», перекрестилась вместе со мной и мягко проговорила:

Вот ты сам на всё ответил.

Ответил на многое, но вряд ли на свой вопрос.

Я не судья батюшке. Игнат, он ведь сегодня не просто так, зазря говорил.

У Матрёны заблестели увлажнённые глаза, она замолчала, сдерживая слёзы. Она закрутилась, убирая посуду со стола, и, только чуть успокоившись, остановилась и ровным, чистым голосом прочитала «Благодарим Тя, Христе Боже наш, яко насытил еси нас…»

Затем она вышла в хлев проведать свинку. А я понял, что Матрёна снова вспомнила о своих сыновьях, которых она растила красивыми, лучшими, растила на свою гордость и зависть всей деревни, растила своих отличников, умниц. И вот их нет и не будет. Матрёна умрёт, её дом разберут или сожгут, всё пойдёт прахом, да тем и кончится.

Чтобы отвлечься от своих мыслей, хотел было пойти тетрадки проверять. Потом сообразил, что проверять-то больше нечего. Всё уже давно проверено. А в окне роились сочные сиреневые сумерки, словно струйкой воды смывая акварельные очертания домов, деревьев. Кошка Пуся вдруг зашалила со щепкой возле чугунки. Я посмотрел удивлённо на кошку, которая была только чуть моложе меня, мне – 22, ей – 20, и Пуся, устыдившись, юркнула под пол.

© Copyright: Андрей Канавщиков, 2013

Регистрационный номер №0123333

от 13 марта 2013

[Скрыть] Регистрационный номер 0123333 выдан для произведения:

 

Новый батюшка нашей церкви, молодой, статный, с красивой курчавой бородкой недовольно зыркнул на меня:

Опять с Матрёной речи водишь, а она – вместилище бесов. Смущаешься лукавыми искусительными речами, тогда как Господь велит нам избегать тёмных путей, по которым ходят соблазны.

Сказал так батюшка и пошёл неспешно прочь. Одна из старушек, прихожан нашей церкви, которая слышала всё, поддакнула благостно:

Слушай батюшку, он худому не научит. Божья в нём сила.

Другая подхихикнула на ходу:

Думаешь, учёный, из городу приехал, дипломов там наполучал. Но нос-то от правды не вороти, гордыню смиряй. Избегай вражьей стези. Где всё просто, там ангелов со сто, а где мудрено – там ни одного.

С интересом на меня смотрело ещё несколько прихожан, и все они качали головами и очень старались изобразить на лицах жалостливое сочувствие.

Ловко-то его батюшка отбрил, – раздался ещё чей-то приглушенный шепоток из-за спины.

Наклонив голову, чтобы не видеть лиц вокруг, я направился по асфальтовой тропиночке к выходу со двора. Закрыл за собой деревянную калитку. Прислушался – никто меня не догонял. Тогда немного замедлил шаги и, уже откровенно не спеша, чуть ли не вразвалочку, любуясь солнцем, небом, зеленью яблонь деревенской улицы, двинулся к дому тётки Матрёны.

Неприятный разговор у церкви словно уносило куда-то тёплым летним ветерком. Воскресный день был отменно хорош, словно пропитанный солнцем от вершин деревьев до золотистой дорожной пыли, которая светилась так, что было больно смотреть глазам. Наискосок, вынырнув из-за плетня, обвитого хмелем, пробежала дворняжка Удальцовых. Она дружелюбно виляла хвостом и, кажется, улыбалась.

Чего батюшка напал на меня, было совершенно не понятно. Я задержался после воскресной службы, чтобы переговорить с Сергеевной, могучей и властной старухой из крепкой семьи, насчёт её внука Данилы. Этот Данила ухитрился всего за неделю схватить по русскому кол и прогулять урок. И если прогул ещё как-то можно было объяснить летним настроением, близостью речки, то безалаберность мальчишки прямо в конце учебного года требовала принятия серьёзных мер.

Мне не хотелось натягивать способному и доброму Даниле тройку. Это была оценка не для него, не по его уму, не по его родителям, справным работягам, которые тянули четырёх ребятишек и держали семь коров. Тройки я ставил ребятам гораздо хулиганистее, гораздо неразвитее Данилы. Ставил из жалости и понимания, что им грамота наша ни к чему. Даниле же хотелось искренне помочь, что я и пытался втолковать Сергеевне:

Вы проследите за внуком. Если нужно дополнительно позаниматься, скажите. У него есть способности и жалко будет, если сейчас упустить время. Одно пропустишь – глядишь, завтра уже другое не понял. Катится снежный ком, катится, и однажды захочешь разобраться в чём-то, уже не сумеешь.

Сергеевна в нарядной кофте и длинной юбке до земли, уперев руки в боки, плохо понимала, что я от неё хочу:

Читать Данила умеет, письма красиво пишет. А хочешь с ним заниматься дополнительно, занимайся, всё одно до сена сейчас большой работы нет.

Он может на отлично учиться, но очень мало читает. Он не развивает себя. Вы уж подтолкните его, – я лебезил, чувствовал себя глупейшим образом, но тем не менее должен был договорить свой разговор до конца.

Сергеевна втайне презирала меня и смотрела свысока, как на всех по её философии умников, бесполезных для простой, а значит, истинной жизни. Занятый всерьёз школьными нагрузками я за год жизни в деревне не проявил себя ярко ни в одном сельском таланте. Косил я медленно и отдыхал слишком часто, чем это полагается настоящему косарю. Плотничал я тоже посредственно. Даже в избу самогонщицы Любки не заглядывал, чем лишал себя последнего спасения говорить на все усмешки деревенских: у меня, мол, вообще-то руки золотые да губит всё извечная русская болезнь неумеренного пития.

Но и в «неумеренном питии» я замечен не был, плакать о своих бездарно пропитых талантах не мог, а потому по полной программе принимал недоумения местных насчёт своей персоны. Ведь даже десятку-другую при моей-то зарплате они не могли перехватить у меня взаймы. Так постепенно в деревне сложился образ нескладного учителя Гульки (как меня называли за спиной по фамилии Гулин и аналогии с известной пословицей про один гулькин предмет).

Обижаться было бесполезно и я не обижался. Ту же Сергеевну негласно звали Толстопятой, тётку Матрёну, у которой я квартировал, пока совхоз не выделит мне полдома в новой кирпичной хоромине, – Гусыней, за гордый поворот головы и манеру не задерживать ответ на деревенские шпильки. Если хорошо подумать, то прозвище было даже лестно получить – значит, ты на виду, значит, в тебе что-то заметили, выделили, значит, допустили в свой тесный кружок, где все друг друга знают.

Что-то вроде офенского языка, языка для посвящённых. «Вон Писюль пошёл», – говорят бабы у магазина и все знают, что пошёл именно Ванька Петров, а не кто-то другой, не Ванька Дмитриев или Ванька Матвеев. Коротко и по существу. Одно слово, а за ним словно весь род их. Потому как Писюлём прозвали ещё отца этого Ваньки и не за что-то обидное, как сразу начинают подозревать городские зубоскалы, а за простое умение красивого письма, которое сделало после войны Василия Петрова писарем в их сельсовете. Писюль и Писюль – так и повелось, а потом и на сына отцовское прозвище деревня переложила.

«Зачем я затеял свой разговор с Сергеевной? – думал я, идя по улице, где редкая пожухлая трава соседствовала с высохшими коровьими лепёшками. – Ушёл бы себе раньше, вот и батюшка бы меня не отчитал».

Сзади затарахтел мотоцикл. Это Лёшка из седьмой бригады купил себе «Урал» и не мог нарадоваться на новую машину.

Садись, учитель, – Лёшка лихо тормознул в миллиметре от моих ног, подняв столб пыли.

Мне было уже недалеко, но, поддавшись залихватскому веселью, я бодро уселся в коляску и подставил лицо полуденному ветру. В самом деле – чего ж грустить, если ни в чём не виноват, если совесть чиста, а солнце ещё не успело надоесть, если комары ещё в редкость, а вода в речке уже тепла, как в железной бочке, что стоит у тётки Матрёны во дворе под скатом шиферной крыши. Под гул мотора я крикнул Лёшке в ухо:

Дочку-то в школу поведёшь на следующий год? Буквы она у тебя уже знает и считает, небось, уже до ста.

Лёшкиной Насте было всего три годика, поэтому все мои реплики от начала до конца являлись бредовой нелепицей. Конечно же, ни в какую школу её ещё отдавать было нельзя. Но дело в том, что Лёшка очень гордился своей маленькой голубоглазой копией и всякий разговор о ней был ему приятен.

Лёшка охотно поддержал такой разговор, подмигнул:

Я её сразу в институт отдавать буду. До ста она считает, а ты её что ли до двухсот считать научишь?

Столь насыщенному диалогу не суждено было продолжиться. Через пару домов мотоцикл тормознул, я выбрался из коляски, посадив себе на брюки масляное пятно, и бросил:

Спасибо.

Бывай, – крикнул Лёшка и резко крутанул ручку газа, словно его езду проверяли по секундомеру. Меня обдало тёплой волной пыли, на зубах захрустел песок.

Серёж, как тебя уже с почётом возють, – окликнула Матрёна меня через калитку, снимая с коромысла вёдра с водой и ставя их на крыльцо.

Чего ж меня не дождались, я бы за водой сходил.

Мне наша работа привычна. От неё не устаёшь даже, а ровно разминку делаешь, – Матрёна поднялась с ведром в левой руке в сени, опираясь на коромысло. Под ноги бросилась кошка Пуся и отчаянно заголосила, будто не ела три дня или хозяйку столько же времени не видела.

Матрёна заворчала на кошку, шуганула её по-доброму, а воду из ведра вылила в стоящий в сенях котёл с сечкой из бобовника. Это месиво предназначалось для молодой свинки, которая, казалось, могла съесть всё, даже саму избу тётки Матрёны, если эту избу предварительно хорошо размельчить. Моё ведро, которое я поднёс ей, Матрёна вылила в бочку с сушеными яблоками – на квас.

Я не уставал поражаться энергии этой почти восьмидесятилетней старушки. Ладная, жилистая, она всюду, казалось, успевала и, если чего и не умела в жизни, то только стихи писать. Но для стихов, впрочем, в деревне была пампушка Зинка, рыжая проныра с химией, библиотекарь клуба, писавшая одинаково плохо, что на юбилеи, что на свадьбы, но зато всегда от души и исключительно простыми словами, отчего её творчество даже пользовалось немалым успехом между второй и третьей рюмками. Хотя, если уж разбираться во всём получше, то тётка Матрёна и со стихами сладила бы. Как-никак бывший бригадир на ферме, а сейчас она, несмотря на запредельные цены, продолжала выписывать целых две газеты – районку и «Крестьянскую Россию».

В церкви мы были с тёткой Матрёной вместе, но пока я пытался говорить с Сергеевной, она уже и домой успела вернуться, и за водой сходить, а это добрых метров 200 от дома. Внутри у Матрёны словно бы работала неутомимая батарейка, и беспечно сидеть без дела в её присутствии выглядело форменным преступлением. К тому же деревенская работа в принципе напоминала горшочек с волшебной кашей: сколько её ни сделай, никогда нельзя было сказать, что вот теперь то уж точно всё закончилось.

Переодевшись в одежду похуже – в драную рубашку и мятые штаны на верёвочке – я вслед за Матрёной включился в вековечную крестьянскую гонку. Посадил с ней грядку картошки между смородиновых кустов – раз. Подготовил к сенокосной поре двое деревянных грабель, вставив новые зубья взамен потерянных – два. Прижал рейкой на сарае отогнувшееся полотнище рубероида – три. Вроде ничего особенного не сделал, а день уже – к вечеру. И поесть бы неплохо, потому как яблочный квас до несколько ломтей хлеба с салом, перехваченные после церкви, давно уже требовали более весомой добавки.

Наконец, и тётка Матрёна вымыла руки дождевой водой из уличной бочки, окликнув меня:

Двигайся к столу.

Я собрал остатки рейки и отнёс в клеть рядом со свинкой. Затем присел у хлева на деревянный чурбачок, разглядывая как взад и вперёд снуют ласточки, готовя своё прошлогоднее жилище к птенцам. Ласточки-касатки (а если правильно, то «косатки» от скошенных хвостов, похожих на косы) стрекотали радостно, доверчиво, всем своим видом показывая, что они меня не боятся. А я любовался ими, их быстрыми движениями, слушал их задорную песенку, и на душе разливалось тепло.

На коленку ко мне вдруг присела какая-то отчаянная серая бабочка. Я замер, чтобы её не потревожить, а бабочка покачивала крылышками, словно отдыхая после дальнего перелёта. Солнце клонилось к земле, но нагретый воздух ещё приятно ласкал лицо, руки, он казался осязаемым, как осенняя паутинка.

Из нежного клевера высоко выпрыгнул кузнечик и опять скрылся. Удивительно, но это был настоящий крупный кузнечик, с длинными загибающимися назад усами, а не более мелкая, с усами-антеннами кобылка, которую дети любят величать кузнечиком. Я скинул ботинки, снял носки и с удовольствием почувствовал босыми ногами упругую молодую траву. На своём чурбачке я сидел, казалось, уже несколько тысячелетий, я слился с ним в нечто единое и неразделимое.

Идиллию так некстати нарушила хлопнувшая калитка. На двор заявился тощий Игнат Лапин в клетчатой рубашке навыпуск с расстёгнутыми пуговицами:

Привет, Серёга. Таблицу умножения не забыл?

Игнат подошёл ко мне и присел рядом на корточки. Беломорина в уголке его рта давно погасла, но он держал её между зубов и перекатывал из одной стороны в другую. Наконец, сообразив, что творится какой-то непорядок, Игнат чиркнул спичкой, зажёг папиросу, затянулся:

Хочешь хороший материал? Я тогда служил на границе, на Дальнем Востоке…

Игнат заговорил, перемежая слова с кашлем. Я плохо слышал его да и что были похмельные пустые байки бобыля и выпивохи Игната перед этим солнцем, перед щебетом ласточек, сочной зеленью. Пару месяцев назад меня угораздило написать для районки заметки о совхозном конкурсе самодеятельности, и с тех пор деревенские мне частенько норовили подкинуть «материал для газеты». Меня эти попытки только забавляли, так как ту злополучную заметку я сотворил по просьбе своего директора школы, и зависть библиотекарши Зинки, бывалого внештатного корреспондента, думавшей, что я норовлю перейти ей дорогу, ни на чём ни на мгновение не основывалась.

Игнат трепался, пока из избы не вышла тётка Матрёна. Она снова звала меня ужинать:

Серёж, иди за стол. Целый день не евши.

Приметив Игната, Матрёна нахмурилась, но вида не подала, и пригласила за стол ещё и его. Игнат на полуслове прервал свой героический рассказ про задержанных им четверых японских лазутчиков, которые ехали на дрезине, поднялся и с ходу стал обхаживать тётку Матрёну:

Тебе комбикорм нужен? Уступлю мешок за поллитру.

Происхождение комбикорма было явно сомнительным, глазки Игната подозрительно бегали. Матрёны вытерла руки о передник и отрезала:

Не нужно мне ничего. И ты не поллитры бы собирал, а картошку на усадьбе запахал. Вон, если надо, Серёжка тебе поможет.

Ты, Матрёна, меня не стыди. Тоже мне хозяйка выискалась. Где твои сыны? Вырастила, воспитала, а что проку-то?

Это была больная тема. Сыновья тётки Матрёны жили в Москве, работали там в каких-то институтах и не показывались у матери с самого момента своего отъезда. Готовившиеся, как справная подмога в большом хозяйстве, сыновья сгинули, как и не было их. А Игнат, какой ни есть, а коровёнку всё-таки держал и сена ей на зиму накашивал.

Не нужен мне комбикорм, – снова припечатала Матрёна, хотя копила сейчас деньги как раз на комбикорм, – но раз пришёл, заходи. Всё когда усадьбу выкосишь.

Мы все втроём зашли в горницу. У стены стоял большой стол, накрытый белой скатертью. Рядком расположились миски с тушёной картошкой, с маринованными грибами и варёными яйцами. На отдельной тарелке лежал крупно нарезанный чёрный хлеб. Тётка Матрёна прочитала вслух «Отче наш», мы сели. Я заметил ещё давно, что привычные слова молитвы всегда звучат по-разному, в разных обстоятельствах приобретая всегда несколько иной смысл и значение. Сейчас «Отче наш» была своего рода примирением непримиримого, соединяя в незримом поле и Матрёну, и Игната, и меня, разных людей, которые стремились тем не менее найти своё единство.

Игнат выпил стакан самогонки, наскоро закусил хлебом и заторопился. Он знал, что второго стакана ему не нальют, а по тушёной картошке Игнат не страдал. Зато мы с Матрёной ели, не торопясь, долго, обстоятельно, иногда комментируя новости, которые доносил работающий в углу телевизор. Вдруг с экрана рассказали следующий сюжет.

Суть в том, что в одном бывшем церковном здании в маленьком русском городке располагался краеведческий музей. Под флагом борьбы с безбожием церковь отобрала здание у краеведческого музея, экспонаты оттуда ворохом были сгружены в бытовку стадиона, где они постепенно гнили и разваливались. Что-то под шумок было разворовано. Примерно через год выяснилось, что на реконструкцию бывшего здания музея у церкви денег нет. Ещё через год ветхий бомжатник с выломанными рамами, горевший два раза, был снесён и за счёт местной администрации здесь разбиты клумба с незабудками. В итоге и краеведческого музея в городке не стало, и церковь старинное здание себе не вернула.

Непроизвольно я вспомнил про слова батюшки, сказанные днём. Повод заговорить об этом с Матрёной представлялся весьма удачным. Пока та охала на безалаберную и, увы, типичную русскую историю, я спросил её:

А вот наш батюшка, как бы он в той ситуации поступил?

Кто его знает? Книжки читать, знать что-то – это одно, а когда дело начинается – это уже совсем другое.

Я имею в виду, хорошо ли вы его знаете, что он за человек, откуда?

Батюшку-то? А как не знать. С малолетства знаю, наш он, из деревни родом, здесь и вырос. Батюшка добрый получился, и голос сильный, и на молитвах не запинается.

Понимая, что этак мы может тягать кота за хвост до бесконечности, я решил заговорить напрямик:

Меня сегодня батюшка упрекал за то, что с вами вожусь и что вы – вместилище бесов…

Как-как? – со смехом оборвала меня тётка Матрёна.

Вместилище бесов. Я совершенно ничего не понимаю. Он вас не любит из-за какой-то истории из вашей молодости?

Кажется, я понимаю, что тут к чему. Это из батюшкиной молодости, а не моей, история. Если хочешь, послушай, пока мы чаёк пьём. – Матрёна отхлебнула маленький глоток, поставила металлическую кружку на стол.

Виталька из не очень благополучной семьи. Его мать одна воспитывала. Где похулиганить, покричать, там без Витальки не обходилось. А в нашей воскресной школе его решили готовить на священника. Благословили, всё честь по чести. И однажды они с матерью ко мне домой зашли. Мы с Тамаркой присели у стола, а Виталька возле комода крутился, с кошкой играл. И замечаю потом я, что пропала сотня моя, заначенная на сено, я тогда ещё корову держала. Думаю, думаю, никто кроме Витальки сотню ту взять не мог.

Но и подозревать попусту человека – грех. Решила у него самого выведать. Встретила их с матерью как-то и говорю, глядя ему прямо в глаза:

Примерный мальчик, а ты матери всё рассказываешь, примерный мальчик? Может, лучше признаться, чем в душе так держать?

Давила я на него, нехорошо поступала, так как обиделась сильно, что все норовят меня в дураках оставить, даже 14-летний Виталька. Расплакался мальчишка:

Простите, тётя Матрёна, я не хотел.

Тут и Тамарка встрепенулась:

Что ты не хотел? Давай всё матери прямо выкладывай!

Тормошили мы его вдвоём. Виталька ещё пуще плачет. Тамарка покраснела вся, клянётся, что с первой же получки деньги вернёт. Стою я потом, как дура, когда они ушли, и думаю про себя: «Хорошо бы, когда они деньги принесут отдавать, меня дома не было. Или забыли бы они про деньги». Себя, как преступницу, чувствовала, кляла за длинный язык. Но, что сделано, то сделано.

Вернули они мне те 100 рублей, извинялись, Виталька снова плакал. Я тоже плакала, а внутри такой стыд тяжёлый, липкий, словно это меня на воровстве поймали. Сто раз раскаивалась: зачем мальчишку обидела, прожила бы уж без той сотни. А Витальке, видать, тогда крепко влетело, раз и до сих пор про меня помнит.

Он, батюшка, тебе, Серёж, почти точно сказал. Бесы меня смутили тогда. Смолчать надо было. Что я богаче от той сотни стала? Не стала. А человека прилюдно обидела. Может, ему надо было очень на что-то своё, мальчишеское, о чём матери не скажешь. Понял бы он потом и сам, осознал, будущий священник всё-таки. А я грубо очень себя повела, некрасиво. Кто я такая тогда была, чтобы его судить! Вот мне то судилище теперь и аукается.

А как же справедливость, наказание за грехи? – я решил влезть в монолог тётки Матрёны, замечая, что она сама кончает говорить.

А ты «Символ Веры» знаешь? – вопросом на вопрос оборвала она меня.

Я удивился и обиделся немного её словам:

Конечно.

Затем я отставил чай, сосредоточенно начал читать по памяти:

Верую во единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым. И во единаго Господа Иисуса Христа, Сына Божия, Единороднаго, Иже от Отца рожденнаго прежде всех век…

Тётка Матрёна дождалась, пока я не расскажу текст до «…Чаю воскресения мертвых. И жизни будущаго века. Аминь», перекрестилась вместе со мной и мягко проговорила:

Вот ты сам на всё ответил.

Ответил на многое, но вряд ли на свой вопрос.

Я не судья батюшке. Игнат, он ведь сегодня не просто так, зазря говорил.

У Матрёны заблестели увлажнённые глаза, она замолчала, сдерживая слёзы. Она закрутилась, убирая посуду со стола, и, только чуть успокоившись, остановилась и ровным, чистым голосом прочитала «Благодарим Тя, Христе Боже наш, яко насытил еси нас…»

Затем она вышла в хлев проведать свинку. А я понял, что Матрёна снова вспомнила о своих сыновьях, которых она растила красивыми, лучшими, растила на свою гордость и зависть всей деревни, растила своих отличников, умниц. И вот их нет и не будет. Матрёна умрёт, её дом разберут или сожгут, всё пойдёт прахом, да тем и кончится.

Чтобы отвлечься от своих мыслей, хотел было пойти тетрадки проверять. Потом сообразил, что проверять-то больше нечего. Всё уже давно проверено. А в окне роились сочные сиреневые сумерки, словно струйкой воды смывая акварельные очертания домов, деревьев. Кошка Пуся вдруг зашалила со щепкой возле чугунки. Я посмотрел удивлённо на кошку, которая была только чуть моложе меня, мне – 22, ей – 20, и Пуся, устыдившись, юркнула под пол.

Рейтинг: +9 346 просмотров
Комментарии (18)
Маргарита Тодорова # 14 марта 2013 в 10:49 +5
Хорошо-то как написано, Андрей! Такие зримые образы, такие живые и настоящие, говорящие простым, понятным языком. 30
Андрей Канавщиков # 14 марта 2013 в 17:39 +5
Маргарита, рад Вашему отклику. Спасибо! Согласен, что ничего нельзя придумать круче, чем жизнь нам придумывает. Сам пишу и палиндромы, и заумь, тексты Кручёных наизусть помню, база, таким образом, хорошая, но считаю, что реализм - всё равно высшая форма литературы.
Ольга Фил # 14 марта 2013 в 16:39 +4
Батюшка, вымещая старую детскую обиду, так просто вешает ярлык на человека, перед которым когда-то провинился, а тот ещё чувствует себя виноватым. Тётке Матрёне, доброму и совестливому человеку, легче повинится, дескать, зря обидела ребёнка. На самом деле знакомая жизненная ситуация. Как в поговорке: «За своё жито сама же побита». Явно человек не то себе поприще выбрал, в отличие от того же учителя, например. Про деревенские клички точно подмечено. Кошка Пуся, глубокая старушка по кошачьим меркам, сплошное очарование… Замечательный рассказ, Андрей, спасибо Вам!
Андрей Канавщиков # 14 марта 2013 в 17:45 +5
Ольга, Вы правы — ситуация нередкая. Виноват обычно не тот, кто виноват. В то же время могу познакомить с интересной трактовкой этой истории от критика Русланы Ляшевой:
«...тетку Матрену священник в деревне назвал вместилищем бесов, потому что в детстве она его; мальчонку, обвинила в воровстве. Деньги мать мальчика вернула (сто рублей), но Виталик вырос, стал батюшкой, а забыть позора не смог. Квартирант старухи, учитель местной школы, спросил у хозяйки, почему ее батюшка порицает? (...)
Развернув свежий номер газеты «Советская Россия» от 22 мая 2010 года (№ 52), я сразу наткнулась на содержательный комментарий к рассказу «Вместилище бесов» – это беседа Владимира Пузия, руководителя сельскохозяйственного производственного кооператива-колхоза имени Ю.А. Гагарина Оренбургского района. Заголовок – прямой ответ Матрене уже не деревенского священника, а депутата и хозяйственника: «Продать землю – предать мать». Она в молодости осудила Виталика за воровство денег, но только в старости поняла, что ее сыновья совершили больший грех; воришка вырос и стал в родной деревне священником, а умники бросили деревню, предали мать. Умная Матрена в душе кается, сыновей такими равнодушными к малой родине воспитала, ее грех».
Написано там много, но суть ясна. Совершенно под другим углом всё поворачивается? Не так ли?
А эпизод с кошкой тоже один из моих любимых. Хотя и звали ту кошку Розой, но имя было откровенно не для этого контекста.
Спасибо большое, Ольга! Вы так всё внимательно читаете!
Ольга Фил # 14 марта 2013 в 23:15 +3
«Воришка вырос и стал в родной деревне священником, а умники бросили деревню, предали мать…». Умников, которые забыли о матери, не оправдываю, но вопрос каким священником стал воришка, почему-то не рассматривается вовсе. Главное, что остался в деревне, получается. Я, конечно же, не критик, только злопамятность никого не красить, тем более священника. Бегло взглянув на него, насколько позволил мне это сделать в данном случае взгляд учителя, почувствовала, что упивается он властью над умами прихожан. Да и не выбирал он кем становиться, за него решили. Из уст Матрёны мы слышим: «В нашей воскресной школе его решили готовить на священника...». По-моему, не всё так просто...
Андрей Канавщиков # 14 марта 2013 в 23:39 +5
Конечно, не просто... Привёл цитату, чтобы показать, насколько разными могут быть трактовки даже внешне очевидных событий. Человек ведь существо социальное и часто очень многое зависит не только от того, что конкретно он делает или не делает, но и от того, как его поступки трактуются окружением.
Вы совершенно справедливо выделили мои авторские акценты, по которым можно судить об авторской точке зрения, но настаивать на чём-либо вряд ли получится. Даже у меня. Ведь священник чувствует поддержку прихожан, всё-таки чувствует. От неё, этой поддержки, даже в злопамятности своей признаться при других не боится.
Что это? Аванс? Ослепление властью? Наверное, всё вместе. И это "всё вместе" точнее показывает тот разлад, разобщение, которые подтачивают общество. Поначалу утрачивается чувство очевидного, а потом сознание расщепляется.
Хотя в хорошей песне давным-давно пелось: "Много в поле тропинок, только правда одна". Увы, множественность истин часто отвергает единую Истину в принципе. Пожалуй, об этом и рассказ. И об этом тоже...
Елена Бородина # 14 марта 2013 в 18:58 +5
У Вас, Андрей, слова живые. Сейчас прочитала, как "...Под ноги бросилась кошка Пуся и отчаянно заголосила, будто не ела три дня или хозяйку столько же времени не видела..."
Не то, что увидела - услышала даже! Как это у Вас получается?
Рассказ хорош. И серьезный, и добрый одновременно.
Андрей Канавщиков # 14 марта 2013 в 23:19 +5
Елена, очень порадовала Ваша оценка! На самом деле хочется, чтобы сказанное было услышано. Может быть, я старомоден, но люди остаются людьми только благодаря словесному творчеству. Почему, скажем, та же музыка гораздо легче воспринимается? Да потому, что она изначально присутствует своими частями вокруг человека всегда - в плеске воды, шелесте листьев, постукивании клавиатуры компьютера... И только художественное слово, пытаясь быть аналогом Божественного Слова, Логоса, требует сознательного акта творения со стороны человека.
Спасибо!
Игорь Кичапов # 6 мая 2013 в 00:11 +2
Андрей, цитировать не буду, а то придется все копирнуть..))
Мне нравится очень, что у тебя все зримо. И все из жизни, таких священников и деревенских и не очень,хватает.
Что добавить к тому, что ты Писатель? Только повторюсь, очень рад встрече с тобой.
Добра тебе!
Андрей Канавщиков # 6 мая 2013 в 11:59 +3
Спасибо, Игорь! Рад высокой оценке. От тебя её слышать приятно и почётно. Быть добру!
Нина Лащ # 8 мая 2013 в 11:22 +2
Прочитала с удовольствием. Рассказ замечательный, персонажи, что называется – живые, а описание природы – просто прелесть! Сюжет мудрый, по-другому не скажешь. В вашем ответе на комментарий, Андрей, с интересом прочла и цитату из статьи критика Ляшевой. Действительно, интересно трактует сюжет руководитель колхоза. Действительно, - все под другим углом. Под своим углом, однобоко. Батюшка в рассказе – человек злопамятный и недальновидный. Конечно, сыновья Матрены, считаю, не правы в том, что не навещают мать, не помогают ей, но покинуть деревню – их право, их выбор, за который осуждать нельзя… Спасибо за мастерское произведение, Андрей!
Андрей Канавщиков # 9 мая 2013 в 22:21 +3
Нина, осуждать, вообще, занятие неблагодарное. И детей Матрёны, и кого-либо другого. Грамотнее и честнее не осуждать, а задуматься над вопросом, почему у "хорошей" (определение ученическое, но для простоты его называю) Матрёны дети не идут по её "хорошим" стопам? Откуда берётся этот разрыв поколений, распад традиционного уклада? Либералы заученно кричат, что "во всём виноваты колхозы", но это настолько плоско, что, по-моему, даже не требует серьёзного внимания, поскольку община при капитализме была обречена и рано или поздно была бы вытеснена чем-то вроде колхозов. Наоборот, мы видим, что даже вера часто не способна сплотить и воодушевить людей.
Всё гораздо глубже и скрыто внутри человека. В том числе глубже всех возможных трактовок одного и того же события.
Спасибо за внимательное чтение!
Нина Лащ # 9 мая 2013 в 22:33 +2
Андрей, примерно такого ответа и ждала от вас. Улыбаюсь, и рада этому ответу. "Всё гораздо глубже и скрыто внутри человека..." - это точно вы сказали. А вера действительно не способна сплотить людей... Вера должна быть одна - думать прежде всего, кто мы - люди?.. И еще - порядочными быть.
Андрей Канавщиков # 10 мая 2013 в 00:37 +3
Вера, по-моему, не противоречит порядочности. По большому счёту любая вера - это поиск внутри себя Божественной искры, того самого "образа и подобия", которыми мы очень любим гордиться, но которым так редко стараемся соответствовать. Вера и понимание своего человеческого (сотворённого) начала - фактически синонимы.
Другое дело, что трудно это и люди для самоуспокоения склонны подменять работу души внешними проявлениями, атрибутикой. То есть опять мы приходим к тому, что человек слаб и вне общества далеко не очевиден.
Нина, рад вниманию!
Нина Лащ # 12 мая 2013 в 14:40 +1
Согласна, Андрей. Как хорошо вы сказали... Поистине, Мастер слова. Спасибо!
Ивушка # 31 августа 2014 в 18:55 +1
Отличный добрый рассказ о жизни таковой какая она есть.Увлекательное повествование,читается легко.
Андрей Канавщиков # 10 сентября 2014 в 14:00 +1
Если жизнь не всегда является доброй или нам таковой не кажется, то добро следует нести хотя бы посредством творчества, осмысленной расстановкой акцентов. И вот тогда самая заковыристая жизнь станет хотя бы немного добрее. Взгляд, его направление, зачастую не менее важны, чем собственно объект разговора.
Ивушка # 19 августа 2015 в 20:21 +1
Рассказ очень понравился,Андрей,жизненный.