постоялец

7 февраля 2015 - юрий сотников
article269786.jpg
Послеработный вечер мой с дедом в сидении да бдении до полуночи начинается с бутылочки кальвадоса, которую я покупаю для нас в магазинчике. Продавщица – белокурая рыхлая, но добрая очень, потому что ни разу не обидела бранью – уже улыбается мне как приятелю, и даже не спрашивая сразу выставляет на прилавок два или три пузыря на выбор. Я о них говорю так фамильярно, оттого что кальвадосом внутри и не пахнет: это обычный сорокаградусный сидр, а попросту самогон из яблочной браги, настоянный на яблоках. Но деду моему он всё равно служит напоминанием, а быть может и крупномасштабной памятью о великих свершениях, хоть и состоявшихся только в его маленькой судьбе. Кобель давно уже не лает на меня как на всякого; он сначала бросается в ноги мои, рабски повиливая хвостом, и совсем не в надежде на косточку, но по привычке повиновенья тому кто в хате долго живёт – тут же, от радости что не получил ботинком по рёбрам, уже прыгает к моей грязной морде, сам вяжется мокрым сопливым носом, и мне приходится брезгливо утираться, делая всё же счастливый видок чтоб не обидеть дружка. На визги, и радость выходит старик на крыльцо. Он даже мельком не посмотрел на наши щенячьи восторги, средоточно уминая в жёлтых костлявых пальцах белую худющую сигаретку; но я уверен, что он ещё из хаты успел выглянуть в окно, оценивая размеры моей явно пополневшей сумки, и теперь довольный нарошно делает вид самого по себе. Ждёт, когда я заговорю с ним первый, чтобы и дальше надо мною сегодня важиться – но и я, чуя такое дело, спокойно разговариваю с кобельком, а ему ни полслова. Тогда он ехидно, с улыбочкой в небо, подзывает к себе пса – и тот конечно же кидается к нему со своими объятиями, во-первых потому что старик для всей своры здесь главный, а во-вторых оттого что их ласка редка. Старый кобель неискренен с молодым, а я играю с ними обоими, и все наши рамсы висят в воздухе, качаясь на верёвочке – мне всё равно приходится идти деду навстречу, да ещё с поклоном, чтобы не зацепить носом крылатые качели. Пёс утихает в своей щенячьей радости, потому что из хаты выходит бабуля с палкой. Ту он боится: уже получил от неё пару раз по хребту за буйные восторги – старушка уважает не прыть а степенство, хоть среди людей ли, животных. Поэтому и я сбавляю свой шаг от калитки, и иду к ним с дедом как старорежимный пристав, волоча впереди огрузневшее брюхо. На плечах у меня два погона и три эполета, сбоку шашка привязана вервью, на затылке фуражка с кокардой орла. Всё пищит во дворе и трясётся от страха. - Здравствуй, дедушка.- Утром я с ним не здороваюсь, уходя до рассвета, когда он ещё спит и храпит перекошенным носом. Драчлив был старик во прошедшее время, и много других шрамов помимо носопырки на душе да на теле осталось. Но я его страсти не видел, а лишь от соседей подробности слышал про всякие буйства, и ребята на мехколонне рассказывали – то там резанули, то здесь отмудохали. - Добрый вечер, бабушка.- Вот именно что вечер. Потому что утром мы виделись: я холодной водой на дворе обливался, а она в палисаднике мыла подойник. Потом утей выпускала с сарая, трёх белых кур и пёстрого петушка, чем-то уловимо похожего на нашего деда. А после, когда я уже уходил, взялась мыть окошки на доме. Дом у них и вправду симпатичный – расписной. Особенно на фронтоне, на окнах, хороши резные наличники. По верхам дед пустил жёлтое солнце с лучами и голубенькие облака – это значит, что на земле дело было, на нашей планете. Справа и слева высокие сосны деревья, секвойи там всякие – те, что до неба почти достают своими длинношеими кронами, а под ними много зелёных кустов и большое пространство для беготни. Для серых драконов, буроватых ящеров да коричневых динозавров, которых дедушка нанизу налепил немерено – это значит, что из глубокой старины те преданья пришли, и то ли он их помнил с самого смаленьку, то ль в книжках прочёл уже стареньким. А всё равно красота получилась – как живые дракончики. Местные мужики приходили подкуривать из их пастей, а расчадив кто самокрутку, кто трубку, долго слушали россказни деда. - Я ведь вырезывал их с большою любовью. Я к бабке такой уж давно не испытываю, что ко всяким заморским зверушкам. Своих-то я сызнанки знаю – корову, медведя, лосёнка – и могу начертать угольком на печи хоть не глядя. Вы верите?- Верим- Ну вот, а то бы я вам показал фокус мокус, разинете рты от восторга. Меня ведь большие художники звали к себе, чтоб плакатки за них рисовать, да только им платят там сущие гроши. И картины все одинаковы, похожи как бабья манда, а мне хотца великим прослыть.- Ты давай, дед, о главном рассказывай- Давайку у бабы своей попроси, авось даст в постный день. Так вот: отчего? почему?: полюбил я жирафку, слона, крокозуба, а пуще всего мне понравились змеи горынычи древние, которые на земле нашей правили мильён лет назад. Размером тот ящер с поселковый наш клуб: и ты ему против ничего не скажи, а то съест. Бунтовали конешно тогдашние ребята отважные, что добыча горынычем не поровну делится, да схрумкал он их.- И как же?- А так же. Тех драконов морозом побило в ледниковый момент, а мы вот как видишь живём. Потому что народ мозговитый у нас, да и руки к работе привычны. В труде человек телешом не замёрзнет, в раздумьях душой отогреется.- Ну а что дальше?- Дальше яйца не пускают. И меня не пустили, а то б было у нас с бабкой не двое детишков, но целый цыплячий выводок. Проснулся однажды я ране-ранёшенько, да почуял вдруг большую тоску по тому чего не видал в своей жизни. В толстые книги залез первый раз отродясь, с головой погрузился весь средь пыли духовной: а наверх одну жопу отставил, чтоб пары выпускать. Всякие готики-мотики, роки-барокки читал я взахлёб, потом переполз на картины да живопись разную, но всех величавее мне показалась резня – на камнях и деревьях. У меня для неё есть характер покладистый, глубокая чаша терпенья; есть зоркий глаз, даже два, и большая сноровка в руках. Вот и стал вырезать: поначалу всё мелочь пузатую – чашки, ложки да блюдца – а потом, принорясь, замахнулся уже топором на саму монулизу, чтоб поспорить с великим за первенство.- Получилось?- Конешно. Я бабку свою на полроста срубил из единого пня. А после обтёс, заморил да подкрасил: как живая на страже стоит во дворе, и собаки не нужно. Слыхали, небось, что воры залезли ко мне за люминием? всю посудку собрали и тазы спод варенья. Но тут сверканула глазами в ночи словно грозь деревянная баба: так не только моё побросали, но своё на заборе оставили, штаны да ботинки. А чтобы не только во двор, а и в окна к нам не заглядывали всякие нечестивые очи, я аки псов насадил вокруг древних ящерок с оскаленной пастью. И они нас всегда охраняли, покой стерегли: до поры, пока в сны не припёрлись. Там была лишь моя обширная вотчина, мир фантазий да грёз: я летал как мальчонка, всему удивлялся да радовал будто ангелам сам панибрат. Но тут вдруг на крыльях моих стали виснуть сумрачные драконы, аки хмеры сатаны. Словно – жить без меня не могя – они вяжутся к телу тяжёлой обузой, тянут книзу любовью своей, и я падаю в пропасть, всякий раз убиваясь жестоко.- Ты спасся, старик?- Я прибил их к окошкам гвоздями, теперь уже намертво. Нельзя давать хмерам властвовать над собой, души своей нужно быть крепким хозяином. Но это он врёт, что крепкий хозяин себе – превеличивается перед другими. Потому что сам давно уже мучается сильной виной. Он конечно скрывает её от людей: но мне, великому психуну, этот нервный старик будто виден насквозь – и стоит без трусов да без майки пред моими лупатыми гамма-лучами, трясётся от страха, что я разгадаю на рентгеновском фото его тайную сердечную дрожь. Дед когда-то давно не отдал любимую дочь жениху, а оставил себе чтоб учить да командовать. Он семейный тиран: ему нравится быть громовержцем хотя бы в пределах трёхкомнатной хаты, где женамужа усиленно слушает и дочь с малых лет в подневольности. На колхозе он тих, потому что негромок по должности, охраняет свинарник: но генеральское нутро, в папахе и с золотыми погонами – изза нелепой божьей ошибки сто лет назад наспех сунутое в тщедушное тельце – всё равно требует своего маленького почтения. И раньше старик получал его от родных: то с корзиной серебряных карасей, которых жена безо всякой просьбы приносила вдруг с рынка и он целовал её всласть за такие подарки; а то и ко дню рождения покупался ему дорогой шерстенявый костюм, деньги на кой собирались наверно по году- крупицу жена и крупиченьку дочка. Однажды дед даже заплакал беззвучно, таясь, но с громадными жемчужнами слёз, которые скрыть ну никак уж нельзя, драгоценны – когда получил к юбилею золотые часы в ползарплаты – он долго всех целовал, обнимал, даже кошку с собакой, а потом от стыда да переживаний скрылся на сеновале. И неделю ходил как раскаянный грешник, унижаясь в прощениях. Но по прошествию времени – дней, часов, и коротких минут – дед за все униженья с лихвой отомстил. Так часто бывает, когда из человека слишком много выжали мягкосердечия, и теперь он боится, что видели люди его жалкую слабость, что отныне сядут на шею ему. В тот незабываемый день пришёл местный парень свататься к дедовой симпатичной дочке. Не сказать, чтоб молодые до этого дня долго вместе ходили или с изначалья узнались. Было кино, потом танцы, а там уже дело дошло до поцелуев – может, и большего. Свечку над ними никто не держал; но соседи болтали, как болтают о всякой потисканной паре – про скамейки, кусты да объятия. И парень пришёл: в серой тройке двубортной – и с галстуком, который сидел не особенно важно, потому что с хозяином вместе выпил немножко для храбрости. Вот это лёгонькое подшофе вдруг показалось деду неуважением к его тестевой личности. Скорее всего, он подумал что надобно сразу и окончательно установить свой порядок над зятем, иначе в будущем подобные наглые выверты могут для него обернуться утерей авторитета в семье. А там и соседи прознают – тогда будет он ползать по улице как червяк, кланяясь всем, чтоб не раздавили. Гостя он принял, надувшись как сыч на крупу; выпил с ним по первой, и третьей, и пятой; уже казалось, сойдутся характером – ведь вместе же пьют; и когда дочка с бабулей понадеялись на лучшее, то тут старик и понёс свой понос. Про то что жизнь дерьмом стала, что новое поколение это срань господня – зарплаты не платят, врачи всех калечат, по школам одни недоумки, и чиновники суки. А во всём виноват будет будущий зять. Был страшный скандал. Мужик, разозлившись, ушёл навсегда. Любимая дочь после этого в город сбежала. Теперь, постарев, очень нежным и добрым становится дед, когда выпьет. Но не мелкую стопку в сто грамм - от неё он не чувствует духа: а крупную дозу в с лихвой четвертинку, которая пройдя далёкий безвременный путь от желудка до сердца сразу объединяет его со всем большим миром, кой ещё недавно казался ему таким разобщённым, что в порыве насилья и зла человечество забыло не только о голодных и бесприютных людях в беднейших районах земли - но вдруг выбрасывало из памяти и самого деда, слёзно страдающего от такого забвения. А он ведь учился, строил, рапортовал. Деду не нравилась нынешняя жизнь. Конешно, с продуктами стало полегче - да только всё химия в них или физика, а коль переешь, то взорвётся в утробе, разбросав богатый внутренний мир на простые цифирьки да буковки. Раньше хоть пища была - если уж проносило, то на этом дерьме такое потом вырастало, что не обхватишь руками и трактором не свернёшь. А ещё беседовать стало не с кем. Да и не о чем. В старые времена настоящие мужики и на поле, и за станком; а то даже в хлеву собирались после трудного отёла. Конешно, с бутылкой себя обмывали - перво наперво за производственные показатели, потом за счастливую семейную жизнь. Так ведь было гордиться: родина крепла в мировой паутине капитала - грызла брыкалась, а не вязла как муха сейчас. Нынче же все разговоры - за деньги - у кого сколько золота блещет в карманах, крестах да зубах. Зайдёт речь о природе - так почём древесина, перейдёт ли на баб - так не много ль берут за любовь. А власть и политику лучше не трожь - там сосок изобилия такие сосут сосари, что постельным клопам до них ох далеко. И дома деваться некуда. Все дети давно по семейкам разъехались, и внуков едва ль на побывку привозят. Остался дед с бабкой, пока ещё бабой дородной. Когда помоложе он был, то рядом с ней спал - и не только. И чем бы не кончилось это нетолько, а всё же потом, закурив сигаретку, была тихая радость поговорить им вдвоём, тесно прижавшись плечьми и оплетясь облысками белых волос. Но вдруг он почуствовал слабость в себе, на лёгкий промах совсем непохожую, и впервые испугался вот так приходящей старости - уж лучше бы она с печени начала, имея к тому весомые предсылки. Стал избегать он прежде желанной бабы своей - теперь уже дедом став. И поселился в холодной времянке, на пороге натыкав мин, ежей, да разных военных заграждений. Ту войну бабка ему простила; но равнодушие всё ж опросталось в их доме, в каждой комнате скинув по голодному поросёнку, пожирающему тепло и уют. А старику это ох как теперь не нравится. Старик постоянно ищет повода к бабуле теснее прижаться – если уже не плотью, то хотя бы душой. Он как ни сделает что-то серьёзное, так к старухе идёт посоветоваться. Он уже сделал по-своему, и красиво получилось, и совет тот ему совсем не нужон - но ведь надо ж отхвастаться. Да не пустое бахвальство-то, не авансом он ждёт за предстоящие заслуги - а вот именно то, что сейчас сотворил, в чём сей миг преуспел: оцени, друг любимая. Но не всегда старик попадает тут под старухино настроение. Да: бывает похвалит и ночью теплее прижмётся, и даже былая греховная дрожь просыпается - подрожат, и обнявшись уснут. Но чаще старуха ругается:- почему же ты, сукин сын, не обсказал мне заране свои намеренья. Я другое хотела, я о прочем мечтала, я про всякое грёжу.- Про чё?- ей обидчиво спросит старик. Объяснить она толком не сможет: то ли мозг ихний бабий совсем уж иначе устроен, а скорее всего она трепет язык вперекор старику и до этой же кучи треплет нервишки ему. Может, не додали друг другу они в прошлой жизни, не сбыли обещания - мстят. Бабы всегда большего ждут, королевских щедрот от судьбы - оттого их месть изощрённее, дольше. Вот обо всей человеческой психологике мы с дедом каждый вечер и разговариваем. Толковая беседа без стопки не пойдёт. Все великие темы и разумные доводы приходят в голову после раскрепощения мозгов, которые всегда то в скуке, то в опаске, иль депрессии. Мужики пьют не от алкоголизма, а просто для красочности бытия. Им очень серовато в мире, где окружающая природа имеет мильёны оттенков различных цветов, но отношения между людьми давно уже приобрели блёклый окрас, а на великого небесного художника нет никакой надежды – потому что он, роздав всем души, устранился от их совершенствования. Вот и пьют мужики опьяняющую амброзию, думая что в ней заключена премудрая тайна общения, суть истина. Мужчины выпивают для здоровья, с натруженной кардиограммы сердца снимая напряжение конфликтов – рабочих, семейных, бытовых. Кажется мужчинам, что жизнь в пухперо улетучивается, а они так и не познали настоящей любви, дружбы, верности. Они говорят о себе ласково – глотну водочки, потяну коньячку – и с каждой рюмкой всё добрее их нежит материнская длань, опустившись на темя словно сныть богородицы. Мужчинки с помощью водки пробуждают в себе оскорблённую трусливую удаль. То что когда-то не высказал в злобную харю подонку, не ответил кулаком на кулак негодяю, или даже хоть малость – поцапался с бабой своей – всё это долго и немерено копится в трусливой душе. А потом выплескается с водкой. И злом. Так иногда, благополучно разговаривая с человеком о хорошем, распахнув свою душу до выверта и чувствуя в сердце тёплое, даже горячее умиление – когда хочется прихватить его крепко в свои добрейшие объятия и расцеловать прямо в губы от избытка благодатных сентиментов – то вдруг внезапно во гнев почти осязаемой радости появляется под черепом злоба, и ярость, а потом рвутся они к самому сердцу – почему со мной так? кто он мне? и что будет с ним да со мной – в наших душах – когда мы расстанемся. А может быть весь наш доверчивый разговор, с пониманием правдой согласием, это всего лишь извращённая минутная лжа – и через пяток мгновений она обернётся неприятием этого человека, и целого мира с ним. И уже само ожидание низкого, собственных пакостей, рождает в душе ядовитое откровенье – что нежной беседой был дьявольский амок, помутнение разума. Священник на исповедь скажет, наверно – вспомни серафима саровского, и ему соответствуй. А что серафим? питирим, никодим? – он ведь не из людей, но иконописный лик. Он с медведями знался, а человеку с человеком приходится. Вот хоть дедушка - очень едомый человечек. Он в лихую годину голодным никогда не останется, потому что и живую плоть сожрёт не погребовав. Уж больно зол бывает этот меленький клоп, если вдруг кто зацепит его любомудрые принципы, которые чаще всего стараются – горлом, а иногда и руками – довлеть над противоречащими им канонами бытия. Добрососедство, великодушие, мудрость – слова не из стариковского разговорника, не с его души вылетевшие потому что там для них нет и не было тёплого гнездовья – хотя какимто трогательным наитием мелкопакостного бесёнка он пытается их уподобить к себе, когда ходит обиженный чьей-либо более сильной подлюкой. Особенно дед становится интересен, если к бытовой сваре подключается нейтральная сторона от соседей, даже просто любопытный соглядатай, хлюст из ближнего палисадника. Тогда дедушке находится долгожданный зритель, и уж перед ним он выдаёт целый спектакль, позируя нервной дрожью и трепетом на впечатлённую публику. Ему кажется в сей миг, что он мог бы побить в споре любого философа – хоть по чести сказать, очень стыдно от его криков да ругани. Он орёт до последнего, уже чувствуя свою неправоту, наверняка зная даже; но из боязни показаться слабаком не смиряется под тяжким грузом аргументов, а только ниже гнёт дряблую шею к земле, ещё более заливая кровью и яростью разум. - Отец, а ведь ты слабый и злой.- Я смотрел на него, только что с ним поругавшись; самодельный психолог, забрёдший в деревню потренировать свой цивильный гипноз на дремучих аборигенах. - С чего ты взял? Тебя ведь, городского дурня, здесь приняли с добром. Он здорово обиделся, и хитро поглядывал будто хорёк, пригласивший пьяненькую курицу на медленный танец. Оркестр тихо играл симфоническую музычку, а он выжидал – ждя аллегро и анданте, чтобы бравурно вцепиться в тонкую нежную шейку и поглотить меня под реквием вместе с жертвенным клёканьем. Мне было даже интересно – пока кровь жидкими каплями сочилась из ранки – сумею я вырваться ль из его ухватистых лап. Так мальчишка, у которого берут анализ из пальчика, страшится подступающей боли, ещё не взрезавшись острым пером – а когда уже шприцем из вены перетягивают его махонького в большую ампулу, то он тихонько блаженствует, погружаясь в летаргический сон. - С того что ты каждый вечер ждёшь, как я буду напевать славословия в твою честь. Какой ты гостеприимный, работящий, рукастый – и как тебя уважают соседи. – Я приклонился к нему через стол.- Дед, да они тебя боятся всего лишь, и глотки твоей лужёной. Не пора ли угомониться тебе от тиранских замашек и стать к людям добрее? - А ты сам-то кто, малолетний гавнюк?- Он взял в руку ножик, нарочито бравируя им на ногте.- Поживи вот с моё, отработай как вол и семью подыми. А потом уже тявкай, сучонок. Я снова собрав свои вещи, ушёл ночевать на мехдвор. Завтра с утра ведь опять прибежит; станет рядом крутиться, как шмеля жужжа о чёрной неблагодарности; и всё-таки утащит меня за собой, поводырь замудатый. Потому что хоть и любит дедушка тёплую лесть, а последние годки хочет пожить с обжигающей правдой. ==========

© Copyright: юрий сотников, 2015

Регистрационный номер №0269786

от 7 февраля 2015

[Скрыть] Регистрационный номер 0269786 выдан для произведения: Послеработный вечер мой с дедом в сидении да бдении до полуночи начинается с бутылочки кальвадоса, которую я покупаю для нас в магазинчике. Продавщица – белокурая рыхлая, но добрая очень, потому что ни разу не обидела бранью – уже улыбается мне как приятелю, и даже не спрашивая сразу выставляет на прилавок два или три пузыря на выбор. Я о них говорю так фамильярно, оттого что кальвадосом внутри и не пахнет: это обычный сорокаградусный сидр, а попросту самогон из яблочной браги, настоянный на яблоках. Но деду моему он всё равно служит напоминанием, а быть может и крупномасштабной памятью о великих свершениях, хоть и состоявшихся только в его маленькой судьбе. Кобель давно уже не лает на меня как на всякого; он сначала бросается в ноги мои, рабски повиливая хвостом, и совсем не в надежде на косточку, но по привычке повиновенья тому кто в хате долго живёт – тут же, от радости что не получил ботинком по рёбрам, уже прыгает к моей грязной морде, сам вяжется мокрым сопливым носом, и мне приходится брезгливо утираться, делая всё же счастливый видок чтоб не обидеть дружка. На визги, и радость выходит старик на крыльцо. Он даже мельком не посмотрел на наши щенячьи восторги, средоточно уминая в жёлтых костлявых пальцах белую худющую сигаретку; но я уверен, что он ещё из хаты успел выглянуть в окно, оценивая размеры моей явно пополневшей сумки, и теперь довольный нарошно делает вид самого по себе. Ждёт, когда я заговорю с ним первый, чтобы и дальше надо мною сегодня важиться – но и я, чуя такое дело, спокойно разговариваю с кобельком, а ему ни полслова. Тогда он ехидно, с улыбочкой в небо, подзывает к себе пса – и тот конечно же кидается к нему со своими объятиями, во-первых потому что старик для всей своры здесь главный, а во-вторых оттого что их ласка редка. Старый кобель неискренен с молодым, а я играю с ними обоими, и все наши рамсы висят в воздухе, качаясь на верёвочке – мне всё равно приходится идти деду навстречу, да ещё с поклоном, чтобы не зацепить носом крылатые качели. Пёс утихает в своей щенячьей радости, потому что из хаты выходит бабуля с палкой. Ту он боится: уже получил от неё пару раз по хребту за буйные восторги – старушка уважает не прыть а степенство, хоть среди людей ли, животных. Поэтому и я сбавляю свой шаг от калитки, и иду к ним с дедом как старорежимный пристав, волоча впереди огрузневшее брюхо. На плечах у меня два погона и три эполета, сбоку шашка привязана вервью, на затылке фуражка с кокардой орла. Всё пищит во дворе и трясётся от страха. - Здравствуй, дедушка.- Утром я с ним не здороваюсь, уходя до рассвета, когда он ещё спит и храпит перекошенным носом. Драчлив был старик во прошедшее время, и много других шрамов помимо носопырки на душе да на теле осталось. Но я его страсти не видел, а лишь от соседей подробности слышал про всякие буйства, и ребята на мехколонне рассказывали – то там резанули, то здесь отмудохали. - Добрый вечер, бабушка.- Вот именно что вечер. Потому что утром мы виделись: я холодной водой на дворе обливался, а она в палисаднике мыла подойник. Потом утей выпускала с сарая, трёх белых кур и пёстрого петушка, чем-то уловимо похожего на нашего деда. А после, когда я уже уходил, взялась мыть окошки на доме. Дом у них и вправду симпатичный – расписной. Особенно на фронтоне, на окнах, хороши резные наличники. По верхам дед пустил жёлтое солнце с лучами и голубенькие облака – это значит, что на земле дело было, на нашей планете. Справа и слева высокие сосны деревья, секвойи там всякие – те, что до неба почти достают своими длинношеими кронами, а под ними много зелёных кустов и большое пространство для беготни. Для серых драконов, буроватых ящеров да коричневых динозавров, которых дедушка нанизу налепил немерено – это значит, что из глубокой старины те преданья пришли, и то ли он их помнил с самого смаленьку, то ль в книжках прочёл уже стареньким. А всё равно красота получилась – как живые дракончики. Местные мужики приходили подкуривать из их пастей, а расчадив кто самокрутку, кто трубку, долго слушали россказни деда. - Я ведь вырезывал их с большою любовью. Я к бабке такой уж давно не испытываю, что ко всяким заморским зверушкам. Своих-то я сызнанки знаю – корову, медведя, лосёнка – и могу начертать угольком на печи хоть не глядя. Вы верите?- Верим- Ну вот, а то бы я вам показал фокус мокус, разинете рты от восторга. Меня ведь большие художники звали к себе, чтоб плакатки за них рисовать, да только им платят там сущие гроши. И картины все одинаковы, похожи как бабья манда, а мне хотца великим прослыть.- Ты давай, дед, о главном рассказывай- Давайку у бабы своей попроси, авось даст в постный день. Так вот: отчего? почему?: полюбил я жирафку, слона, крокозуба, а пуще всего мне понравились змеи горынычи древние, которые на земле нашей правили мильён лет назад. Размером тот ящер с поселковый наш клуб: и ты ему против ничего не скажи, а то съест. Бунтовали конешно тогдашние ребята отважные, что добыча горынычем не поровну делится, да схрумкал он их.- И как же?- А так же. Тех драконов морозом побило в ледниковый момент, а мы вот как видишь живём. Потому что народ мозговитый у нас, да и руки к работе привычны. В труде человек телешом не замёрзнет, в раздумьях душой отогреется.- Ну а что дальше?- Дальше яйца не пускают. И меня не пустили, а то б было у нас с бабкой не двое детишков, но целый цыплячий выводок. Проснулся однажды я ране-ранёшенько, да почуял вдруг большую тоску по тому чего не видал в своей жизни. В толстые книги залез первый раз отродясь, с головой погрузился весь средь пыли духовной: а наверх одну жопу отставил, чтоб пары выпускать. Всякие готики-мотики, роки-барокки читал я взахлёб, потом переполз на картины да живопись разную, но всех величавее мне показалась резня – на камнях и деревьях. У меня для неё есть характер покладистый, глубокая чаша терпенья; есть зоркий глаз, даже два, и большая сноровка в руках. Вот и стал вырезать: поначалу всё мелочь пузатую – чашки, ложки да блюдца – а потом, принорясь, замахнулся уже топором на саму монулизу, чтоб поспорить с великим за первенство.- Получилось?- Конешно. Я бабку свою на полроста срубил из единого пня. А после обтёс, заморил да подкрасил: как живая на страже стоит во дворе, и собаки не нужно. Слыхали, небось, что воры залезли ко мне за люминием? всю посудку собрали и тазы спод варенья. Но тут сверканула глазами в ночи словно грозь деревянная баба: так не только моё побросали, но своё на заборе оставили, штаны да ботинки. А чтобы не только во двор, а и в окна к нам не заглядывали всякие нечестивые очи, я аки псов насадил вокруг древних ящерок с оскаленной пастью. И они нас всегда охраняли, покой стерегли: до поры, пока в сны не припёрлись. Там была лишь моя обширная вотчина, мир фантазий да грёз: я летал как мальчонка, всему удивлялся да радовал будто ангелам сам панибрат. Но тут вдруг на крыльях моих стали виснуть сумрачные драконы, аки хмеры сатаны. Словно – жить без меня не могя – они вяжутся к телу тяжёлой обузой, тянут книзу любовью своей, и я падаю в пропасть, всякий раз убиваясь жестоко.- Ты спасся, старик?- Я прибил их к окошкам гвоздями, теперь уже намертво. Нельзя давать хмерам властвовать над собой, души своей нужно быть крепким хозяином. Но это он врёт, что крепкий хозяин себе – превеличивается перед другими. Потому что сам давно уже мучается сильной виной. Он конечно скрывает её от людей: но мне, великому психуну, этот нервный старик будто виден насквозь – и стоит без трусов да без майки пред моими лупатыми гамма-лучами, трясётся от страха, что я разгадаю на рентгеновском фото его тайную сердечную дрожь. Дед когда-то давно не отдал любимую дочь жениху, а оставил себе чтоб учить да командовать. Он семейный тиран: ему нравится быть громовержцем хотя бы в пределах трёхкомнатной хаты, где женамужа усиленно слушает и дочь с малых лет в подневольности. На колхозе он тих, потому что негромок по должности, охраняет свинарник: но генеральское нутро, в папахе и с золотыми погонами – изза нелепой божьей ошибки сто лет назад наспех сунутое в тщедушное тельце – всё равно требует своего маленького почтения. И раньше старик получал его от родных: то с корзиной серебряных карасей, которых жена безо всякой просьбы приносила вдруг с рынка и он целовал её всласть за такие подарки; а то и ко дню рождения покупался ему дорогой шерстенявый костюм, деньги на кой собирались наверно по году- крупицу жена и крупиченьку дочка. Однажды дед даже заплакал беззвучно, таясь, но с громадными жемчужнами слёз, которые скрыть ну никак уж нельзя, драгоценны – когда получил к юбилею золотые часы в ползарплаты – он долго всех целовал, обнимал, даже кошку с собакой, а потом от стыда да переживаний скрылся на сеновале. И неделю ходил как раскаянный грешник, унижаясь в прощениях. Но по прошествию времени – дней, часов, и коротких минут – дед за все униженья с лихвой отомстил. Так часто бывает, когда из человека слишком много выжали мягкосердечия, и теперь он боится, что видели люди его жалкую слабость, что отныне сядут на шею ему. В тот незабываемый день пришёл местный парень свататься к дедовой симпатичной дочке. Не сказать, чтоб молодые до этого дня долго вместе ходили или с изначалья узнались. Было кино, потом танцы, а там уже дело дошло до поцелуев – может, и большего. Свечку над ними никто не держал; но соседи болтали, как болтают о всякой потисканной паре – про скамейки, кусты да объятия. И парень пришёл: в серой тройке двубортной – и с галстуком, который сидел не особенно важно, потому что с хозяином вместе выпил немножко для храбрости. Вот это лёгонькое подшофе вдруг показалось деду неуважением к его тестевой личности. Скорее всего, он подумал что надобно сразу и окончательно установить свой порядок над зятем, иначе в будущем подобные наглые выверты могут для него обернуться утерей авторитета в семье. А там и соседи прознают – тогда будет он ползать по улице как червяк, кланяясь всем, чтоб не раздавили. Гостя он принял, надувшись как сыч на крупу; выпил с ним по первой, и третьей, и пятой; уже казалось, сойдутся характером – ведь вместе же пьют; и когда дочка с бабулей понадеялись на лучшее, то тут старик и понёс свой понос. Про то что жизнь дерьмом стала, что новое поколение это срань господня – зарплаты не платят, врачи всех калечат, по школам одни недоумки, и чиновники суки. А во всём виноват будет будущий зять. Был страшный скандал. Мужик, разозлившись, ушёл навсегда. Любимая дочь после этого в город сбежала. Теперь, постарев, очень нежным и добрым становится дед, когда выпьет. Но не мелкую стопку в сто грамм - от неё он не чувствует духа: а крупную дозу в с лихвой четвертинку, которая пройдя далёкий безвременный путь от желудка до сердца сразу объединяет его со всем большим миром, кой ещё недавно казался ему таким разобщённым, что в порыве насилья и зла человечество забыло не только о голодных и бесприютных людях в беднейших районах земли - но вдруг выбрасывало из памяти и самого деда, слёзно страдающего от такого забвения. А он ведь учился, строил, рапортовал. Деду не нравилась нынешняя жизнь. Конешно, с продуктами стало полегче - да только всё химия в них или физика, а коль переешь, то взорвётся в утробе, разбросав богатый внутренний мир на простые цифирьки да буковки. Раньше хоть пища была - если уж проносило, то на этом дерьме такое потом вырастало, что не обхватишь руками и трактором не свернёшь. А ещё беседовать стало не с кем. Да и не о чем. В старые времена настоящие мужики и на поле, и за станком; а то даже в хлеву собирались после трудного отёла. Конешно, с бутылкой себя обмывали - перво наперво за производственные показатели, потом за счастливую семейную жизнь. Так ведь было гордиться: родина крепла в мировой паутине капитала - грызла брыкалась, а не вязла как муха сейчас. Нынче же все разговоры - за деньги - у кого сколько золота блещет в карманах, крестах да зубах. Зайдёт речь о природе - так почём древесина, перейдёт ли на баб - так не много ль берут за любовь. А власть и политику лучше не трожь - там сосок изобилия такие сосут сосари, что постельным клопам до них ох далеко. И дома деваться некуда. Все дети давно по семейкам разъехались, и внуков едва ль на побывку привозят. Остался дед с бабкой, пока ещё бабой дородной. Когда помоложе он был, то рядом с ней спал - и не только. И чем бы не кончилось это нетолько, а всё же потом, закурив сигаретку, была тихая радость поговорить им вдвоём, тесно прижавшись плечьми и оплетясь облысками белых волос. Но вдруг он почуствовал слабость в себе, на лёгкий промах совсем непохожую, и впервые испугался вот так приходящей старости - уж лучше бы она с печени начала, имея к тому весомые предсылки. Стал избегать он прежде желанной бабы своей - теперь уже дедом став. И поселился в холодной времянке, на пороге натыкав мин, ежей, да разных военных заграждений. Ту войну бабка ему простила; но равнодушие всё ж опросталось в их доме, в каждой комнате скинув по голодному поросёнку, пожирающему тепло и уют. А старику это ох как теперь не нравится. Старик постоянно ищет повода к бабуле теснее прижаться – если уже не плотью, то хотя бы душой. Он как ни сделает что-то серьёзное, так к старухе идёт посоветоваться. Он уже сделал по-своему, и красиво получилось, и совет тот ему совсем не нужон - но ведь надо ж отхвастаться. Да не пустое бахвальство-то, не авансом он ждёт за предстоящие заслуги - а вот именно то, что сейчас сотворил, в чём сей миг преуспел: оцени, друг любимая. Но не всегда старик попадает тут под старухино настроение. Да: бывает похвалит и ночью теплее прижмётся, и даже былая греховная дрожь просыпается - подрожат, и обнявшись уснут. Но чаще старуха ругается:- почему же ты, сукин сын, не обсказал мне заране свои намеренья. Я другое хотела, я о прочем мечтала, я про всякое грёжу.- Про чё?- ей обидчиво спросит старик. Объяснить она толком не сможет: то ли мозг ихний бабий совсем уж иначе устроен, а скорее всего она трепет язык вперекор старику и до этой же кучи треплет нервишки ему. Может, не додали друг другу они в прошлой жизни, не сбыли обещания - мстят. Бабы всегда большего ждут, королевских щедрот от судьбы - оттого их месть изощрённее, дольше. Вот обо всей человеческой психологике мы с дедом каждый вечер и разговариваем. Толковая беседа без стопки не пойдёт. Все великие темы и разумные доводы приходят в голову после раскрепощения мозгов, которые всегда то в скуке, то в опаске, иль депрессии. Мужики пьют не от алкоголизма, а просто для красочности бытия. Им очень серовато в мире, где окружающая природа имеет мильёны оттенков различных цветов, но отношения между людьми давно уже приобрели блёклый окрас, а на великого небесного художника нет никакой надежды – потому что он, роздав всем души, устранился от их совершенствования. Вот и пьют мужики опьяняющую амброзию, думая что в ней заключена премудрая тайна общения, суть истина. Мужчины выпивают для здоровья, с натруженной кардиограммы сердца снимая напряжение конфликтов – рабочих, семейных, бытовых. Кажется мужчинам, что жизнь в пухперо улетучивается, а они так и не познали настоящей любви, дружбы, верности. Они говорят о себе ласково – глотну водочки, потяну коньячку – и с каждой рюмкой всё добрее их нежит материнская длань, опустившись на темя словно сныть богородицы. Мужчинки с помощью водки пробуждают в себе оскорблённую трусливую удаль. То что когда-то не высказал в злобную харю подонку, не ответил кулаком на кулак негодяю, или даже хоть малость – поцапался с бабой своей – всё это долго и немерено копится в трусливой душе. А потом выплескается с водкой. И злом. Так иногда, благополучно разговаривая с человеком о хорошем, распахнув свою душу до выверта и чувствуя в сердце тёплое, даже горячее умиление – когда хочется прихватить его крепко в свои добрейшие объятия и расцеловать прямо в губы от избытка благодатных сентиментов – то вдруг внезапно во гнев почти осязаемой радости появляется под черепом злоба, и ярость, а потом рвутся они к самому сердцу – почему со мной так? кто он мне? и что будет с ним да со мной – в наших душах – когда мы расстанемся. А может быть весь наш доверчивый разговор, с пониманием правдой согласием, это всего лишь извращённая минутная лжа – и через пяток мгновений она обернётся неприятием этого человека, и целого мира с ним. И уже само ожидание низкого, собственных пакостей, рождает в душе ядовитое откровенье – что нежной беседой был дьявольский амок, помутнение разума. Священник на исповедь скажет, наверно – вспомни серафима саровского, и ему соответствуй. А что серафим? питирим, никодим? – он ведь не из людей, но иконописный лик. Он с медведями знался, а человеку с человеком приходится. Вот хоть дедушка - очень едомый человечек. Он в лихую годину голодным никогда не останется, потому что и живую плоть сожрёт не погребовав. Уж больно зол бывает этот меленький клоп, если вдруг кто зацепит его любомудрые принципы, которые чаще всего стараются – горлом, а иногда и руками – довлеть над противоречащими им канонами бытия. Добрососедство, великодушие, мудрость – слова не из стариковского разговорника, не с его души вылетевшие потому что там для них нет и не было тёплого гнездовья – хотя какимто трогательным наитием мелкопакостного бесёнка он пытается их уподобить к себе, когда ходит обиженный чьей-либо более сильной подлюкой. Особенно дед становится интересен, если к бытовой сваре подключается нейтральная сторона от соседей, даже просто любопытный соглядатай, хлюст из ближнего палисадника. Тогда дедушке находится долгожданный зритель, и уж перед ним он выдаёт целый спектакль, позируя нервной дрожью и трепетом на впечатлённую публику. Ему кажется в сей миг, что он мог бы побить в споре любого философа – хоть по чести сказать, очень стыдно от его криков да ругани. Он орёт до последнего, уже чувствуя свою неправоту, наверняка зная даже; но из боязни показаться слабаком не смиряется под тяжким грузом аргументов, а только ниже гнёт дряблую шею к земле, ещё более заливая кровью и яростью разум. - Отец, а ведь ты слабый и злой.- Я смотрел на него, только что с ним поругавшись; самодельный психолог, забрёдший в деревню потренировать свой цивильный гипноз на дремучих аборигенах. - С чего ты взял? Тебя ведь, городского дурня, здесь приняли с добром. Он здорово обиделся, и хитро поглядывал будто хорёк, пригласивший пьяненькую курицу на медленный танец. Оркестр тихо играл симфоническую музычку, а он выжидал – ждя аллегро и анданте, чтобы бравурно вцепиться в тонкую нежную шейку и поглотить меня под реквием вместе с жертвенным клёканьем. Мне было даже интересно – пока кровь жидкими каплями сочилась из ранки – сумею я вырваться ль из его ухватистых лап. Так мальчишка, у которого берут анализ из пальчика, страшится подступающей боли, ещё не взрезавшись острым пером – а когда уже шприцем из вены перетягивают его махонького в большую ампулу, то он тихонько блаженствует, погружаясь в летаргический сон. - С того что ты каждый вечер ждёшь, как я буду напевать славословия в твою честь. Какой ты гостеприимный, работящий, рукастый – и как тебя уважают соседи. – Я приклонился к нему через стол.- Дед, да они тебя боятся всего лишь, и глотки твоей лужёной. Не пора ли угомониться тебе от тиранских замашек и стать к людям добрее? - А ты сам-то кто, малолетний гавнюк?- Он взял в руку ножик, нарочито бравируя им на ногте.- Поживи вот с моё, отработай как вол и семью подыми. А потом уже тявкай, сучонок. Я снова собрав свои вещи, ушёл ночевать на мехдвор. Завтра с утра ведь опять прибежит; станет рядом крутиться, как шмеля жужжа о чёрной неблагодарности; и всё-таки утащит меня за собой, поводырь замудатый. Потому что хоть и любит дедушка тёплую лесть, а последние годки хочет пожить с обжигающей правдой. ==========
Рейтинг: 0 180 просмотров
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!

 

Популярная проза за месяц
162
138
129
124
111
106
Ловец жемчуга 28 августа 2017 (Тая Кузмина)
104
102
89
89
Только Ты! 17 сентября 2017 (Анна Гирик)
86
86
78
78
78
77
76
74
74
73
73
73
ПРИНЦ 29 августа 2017 (Елена Бурханова)
71
71
Песочный замок 6 сентября 2017 (Аида Бекеш)
69
68
68
67
67
65