Побирушки

20 февраля 2012 - Анатолий ЕГОРОВ

 

Рассказ.

В хаосе студенческой жизни эта семейная пара, можно сказать, не бросалась в глаза: чего уж только в общежитии не увидишь! Однако если присмотреться поближе, она все же была примечательна. Во-первых, супруги были похожи внешне: оба небольшого роста, худые, даже щуплые, если не сказать тощие, оба сутулые, с тонкими ногами, буквально обшитыми джинсами, в одинаковых самодельных свитерах грубой вязки, балахоном, и оба же с длинными, по спине, волосами, у нее – протравленными перекисью, у него – рыжими и редкими, как, впрочем, и борода и усы его. Во-вторых, одинаковой была и походка их. Оба они шагали широко и словно бы приседали при ходьбе от такого шага, всегда куда-то спешили. Потом, и лица их были очень схожи, несмотря на то, что его лицо было самым что ни на есть заурядным, с мелкими и незапоминающимися чертами, ее же – вызывающе некрасиво, некрасиво не только отталкивающе, но и даже порой пугающе, причем прежде всего обращал на себя внимание ее огромный рот с потрескавшимися губами и огромные же зубы желто-коричневого   цвета от чая и беспрерывного курения. Казалось просто невероятным, что такую женщину можно полюбить, жениться на ней, жить с ней в одной комнате...

Если прочая студенческая голытьба одевалась самым обыкновенным образом, то есть лишь бы не было прорех, а если уж и есть, то... не беда, то эта пара словно бы даже своими прорехами гордилась. Они носили длиннополые, вплоть до щиколотки, пальто из совершенно изношенного сукна, в чем, собственно, не было бы ничего удивительного, не будь прорехи на нем зашиты явно не в цвет; шеи обматывали невероятной длины самодельными же, как и свитера, шарфами, которые болтались на них едва не до земли и спереди, и сзади. Но главной достопримечательностью выходного гардероба были, конечно, их сумки. Собственно, сумками эти предметы назвать можно было, лишь имея богатую фантазию, так как это были обыкновенные холщовые мешки, носимые на манер противогаза и хлопавшие при ходьбе по правому боку. Так что, видя их, весело беседующих, по возвращении с лекций домой, любой незнакомый встречный мог подумать, что перед ним побирушки с богатым уловом объедков в торбах.

Учились они, как и многие из нашего общежития, на филологическом факультете, то есть ездили на занятия в дальний корпус на троллейбусе. И никогда не унывали. В троллейбусе же, если удавалось занять целую лавку, сидели всегда обнявшись, голова к голове, и о чем-то оживленно беседуя; если же место было одно, то он всю дорогу стоял рядом, наклонившись к ней с теми же разговорами.

Жили Ольга и Алексей (так их звали), как и положено было семейным людям, в отдельной комнате, и мне в первый год из двух, оставшихся им до окончания института, приходилось не раз бывать у них, хотя, признаться, дружбы меж нами не было. А дело было в том, что в семейной их комнате собирался как бы неофициальный клуб: супруги писали стихи и охотно устраивали вечера, но не по определенным дням, а стихийно: «Приходите завтра, после шести».

Меня, помнится, еще первокурсника, грешившего в те далекие годы с музой, привел к ним приятель, чтоб я, как он выразился, «пообтёрся». Я был только из дому, поэтому общежитие, где ты не можешь уединиться даже на час, и без того казалось мне сумасшедшим домом, но то, что я увидел у супругов­поэтов, можно забыть, если только стать бездомным.

В обычной студенческой комнате на четверых у них стояла одна кровать, на которой они, видимо, легко помещались вдвоем, письменный и обеденный столы и два­три взятых из столовой металлических стула; ну еще, конечно, как и у всех, на входе были два встроенных шкафа – платяной и посудный. Чего не было у других, так это почерневших от времени пивных ящиков, деревянных, грубых, неструганых; здесь же они были в изобилии, так что однажды я насчитал их даже целых восемь. Собственно говоря, наличие их было вполне объяснимым с практической точки зрения, так как они служили стульями гостям, но все же, даже учитывая это, невозможно было представить себе не только нормальную жизнь, но и просто бытовое существование среди такого количества этих тупоголовых шершавых барбосов.

Но ящики поражали лишь при первом взгляде. Внимание человека, пробывшего в комнате более одной минуты, тотчас отвлекалось на другие замечательные вещи. На столе, скажем, могла стоять грязная кастрюля с двумя торчащими из нее не менее грязными ложками, и это наводило на мысль, что хозяева не только ели прямо из кастрюли, но и будут есть еще, ибо в ней еще много осталось чего-то серого. Убеждала в этом мнении и стоящая рядом единственная – может быть, во всем доме единственная – тарелка, грязная уже не от бывшей пищи, а от грязи и заваленная спитым чаем вперемешку с окурками. Рядом был кирпич лопнувшего от «засухи» черного хлеба, который в свое время просто рвали руками, хотя лежал на столе и нож. Здесь же могли быть и надкушенный кусок сыра размером с кулак, и жестянка из-под консервов, вся в томате и тоже полная окурков, и рыбьи кости – все, вплоть до картофельных очистков. И хозяев это нисколько не смущало, поскольку как-то само собой разумелось, что люди пришли не обедать и даже не в гости, а по делу. Когда же вдруг появлялась принесенная кем-нибудь бутылка вина, непременно сухого, то она распивалась прямо на стульях и ящиках, и к столу никто не приглашался; впрочем, хозяйка всегда добродушно спрашивала, не хочет ли кто к вину сыру, но я не помню, чтобы кто-нибудь хотел.

Поэты­супруги действительно были практически абстинентами, в отличие от некоторых прочих студентов, любивших пить тяжело, запоями и валяться в коридорах или туалетах.

Во все время моих посещений окно было немыто, постель всклокочена, вещи разбросаны. И теперь мне даже кажется, что в этой комнате разрешалось плевать на пол. Не могу сказать, пользовался ли кто из гостей этим негласным разрешением, но хозяин, я видел, несколько раз с удовольствием сплевывал. Да и отчего бы не сплевывать, раз везде, словно на привокзальной площади, валялись опять же окурки – и на полу, и на столах, воткнутые в бумажные кулечки­пепельницы, и, наверное, под смятым нечистым одеялом тоже. А однажды мне довелось увидеть таракана, взобравшегося передними ногами на окурок, воткнутый прямо в подоконник; он шевелил усами и внимательно разглядывал собравшуюся публику. Никто его не трогал, потому что, как скоро выяснилось, таракан этот был «своим» и имел даже имя. Прочие тараканы, коих было во множестве, имен не имели, но это не мешало им преспокойно перебегать комнату в разных направлениях и безбедно существовать.

Опять же не хочу сказать, что хозяева не делали в своем гнездышке уборок, – делали, разумеется, но, видимо, гораздо реже, чем того требовала необходимость. К тому же, как ни убирай, а если плевать на пол, то все равно чистоты не будет. И я к тому здесь так подробно описываю эту комнату, что хочу натолкнуть читателя на простую мысль: и сами ее хозяева производили впечатление существ неухоженных. Есть такая категория людей, которые даже после бани кажутся немытыми: и волосы­то не подстрижены (или не покрашены вовремя), и белье­то не переменено, и брюки пора бы погладить, и свитер постирать... Это своего рода печать, наложенная при рождении, избавиться от нее невозможно, и чтобы жить хоть какой-то общественной, в том числе и семейной жизнью, следует искать себе подобных. Из этого можно заключить, что супруги в браке были счастливы.

Стихи на вечеринках читались робко, а обсуждались, что называется, серьезно. Робко потому, что приходили всё первокурсники, те же, что постарше, просто не замечали супругов, считая, видимо, это единственным способом не быть заподозренным в столь неприличном знакомстве. Серьезность же обсуждения была следствием менторства хозяев: автор должен был почувствовать, что уровень критики поднят здесь на профессиональную высоту, а предъявляемые требования вполне соответствуют требованиям любого столичного журнала, один из которых, кстати, находился на втором этаже семиэтажного общежития, занимая целое крыло. Считалось, что если стихи одобрены у супругов, их смело можно нести в любую редакцию, и коль скоро они там не принимались – а их даже при тогдашнем, как, впрочем, и нынешнем низком уровне печатной продукции принять было невозможно, – значит, в редакции «совсем уже...»

Обсуждение же, надо теперь это отметить, несмотря на всю серьезность, было странным, хотя тогда никому таковым не казалось, но, напротив, считалось именно профессиональным. Ни одно творение не оценивалось в целом – «это дилетантство». Но, как это ни покажется невероятным, не оценивалось и построчно. Несчастный автор, понукаемый бесом честолюбия, читал с десяток своих нудных стихотворений, а когда заканчивал, супруги безжалостно вырывали из прочитанного одну строку наугад и начинали вокруг нее свои пещерные пляски с заклинаниями. Один из них говорил много, а другой долго, затем, вступив в фазу полемики, они говорили, перебивая друг друга. И не только сам автор, но и прочие «семинаристы» не имели возможности вставить и слова. Обсуждение, перескакивая с пятого на десятое, уклонялось в воспоминания – видимо, для того, чтобы расширить кругозор слушателей, – а заканчивалось, случалось, анекдотами. Таким образом за вечер «обсуждалось» самое большее две строки, а заканчивался он традиционной фразой Алексея. Гася о подоконник очередной окурок, он, словно в предвкушении сладкого, говорил: «Ну-с, а теперь Оля почитает нам что-нибудь свеженькое». И это должно было восприниматься как награда за время, потерянное в прокуренном хлеву, но не тут-то было: на свет Божий вытаскивался всего-навсего свежий труп. Оля, скуля и раскачиваясь, как наемная плакальщица, начинала свою панихиду. Стихотворение запросто могло начинаться с союза «и»; затем оно долго металось среди совершенно непонятных образов и завершалось, либо оборвавшись на полуслове, что означало «подтекст», либо – криком, опять-таки не имевшим не только никакого смысла, но и даже никакого отношения к предыдущему.

Стихи хозяев, разумеется, не обсуждались, это были образцы, на которые следовало равняться.

Сейчас я думаю: зачем я туда ходил? Зачем ходили туда все прочие? И не нахожу объяснений, кроме, пожалуй, одного: всякому начинающему автору хочется, чтобы его выслушали и оценили. Невозможно писать в мертвой пустоте. Ни один писатель, пусть самый фанатичный и плодовитый, не напишет ни строчки, останься он один на всей планете. Со временем студенческие заботы, естественное взросление в новой, недетской среде притупляли тщеславие, а высокомерие хозяев удивительной комнаты добивало его окончательно, и ходить на «семинары» переставали, многие даже переставали здороваться с супругами­поэтами и, как умудренные опытом старшекурсники, переставали их замечать, тем самым окончательно отмежевываясь от них.

И побирушки ни на кого не обижались, находя себе новых приверженцев, и жили прежней своей жизнью, в которой, казалось, ничего не менялось и не происходило, – писали свои совершенно дикие и никому не понятные стихи, восхищались друг другом, обнимались в троллейбусах, солдатским шагом вышагивали по Москве, неся свои торбы с гордостью орденоносцев и по-прежнему считая это верхом оригинальности. Они ездили через весь город на поэтические вечера Евтушенко, Вознесенского и им подобных, пролезали на них правдами и неправдами, стояли в проходах в толпе таких же поклонников, часами слушали непонятно что и возвращались переполненные счастьем, бойким, живым маленьким счастьем, какое бывает именно у побирушек, удачно проживших день. И им было все равно, что в этот самый день в институте лучшие преподаватели страны читали студентам Алкея по-гречески или Овидия на латыни...

Когда я писал эти небольшие заметки, меня все не оставляло чувство, что где-то о подобной жизни я уже читал. И я вспомнил – у Герцена. Перелистал «Былое и думы» и нашел этот отрывок. Вот он.

«Часу в первом являлась княгиня и важно усаживалась в глубокие кресла, ей было скучно в пустом флигеле своем. Она была вдова, и я еще помню ее мужа: он был небольшого роста, седенький старичок, пивший тайком от княгини настойки и наливки, ничем не занимавшийся путным в доме и привыкнувший к безусловной покорности жене, против которой иногда возмущался на словах, особенно после наливок, но никогда на деле. Княгиня удивлялась потом, как сильно действует на князя Федора Сергеевича крошечная рюмка водки, которую он пил специально перед обедом, и оставляла его покойно играть целое утро с дроздами, соловьями и канарейками, кричавшими наперерыв во все птичье горло; он обучал одних органчиком, других собственным свистом; он сам ездил ранехонько в Охотный ряд менять птиц, продавать, прикупать; он был артистически доволен, когда случалось (да и то по его мнению), что надул купца... и так продолжал свою полезную жизнь до тех пор, пока раз поутру, посвиставши своим канарейкам, он упал навзничь и через два часа умер».

Читаешь это, и поразительная картина человеческой жизни предстает перед тобой, поразительная в своей ничтожности. Я не имею в виду этого князя, родственника Герцена, жившего и умершего более полутора веков назад, – нет, я имею в виду жизнь человеческую вообще. Сколь немногим, и какими титаническими усилиями удалось перешагнуть порог смерти, не умерев при этом! И как же бездарно миллиарды и миллиарды нас грешных растрачивают то, что никогда не вернешь: посвистал своим канарейкам – и умер. И нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. Телята на весеннем солнышке, не знающие «ни чуда Божья, ни Его печали», несчастные сумрачные души, весь оптимизм которых состоит исключительно из одного лишь невежества. И вовсе не стоят они внимания, но... Но бедная, бедная Россия!..

 

 

© Copyright: Анатолий ЕГОРОВ, 2012

Регистрационный номер №0028529

от 20 февраля 2012

[Скрыть] Регистрационный номер 0028529 выдан для произведения:

 

Рассказ.

В хаосе студенческой жизни эта семейная пара, можно сказать, не бросалась в глаза: чего уж только в общежитии не увидишь! Однако если присмотреться поближе, она все же была примечательна. Во-первых, супруги были похожи внешне: оба небольшого роста, худые, даже щуплые, если не сказать тощие, оба сутулые, с тонкими ногами, буквально обшитыми джинсами, в одинаковых самодельных свитерах грубой вязки, балахоном, и оба же с длинными, по спине, волосами, у нее – протравленными перекисью, у него – рыжими и редкими, как, впрочем, и борода и усы его. Во-вторых, одинаковой была и походка их. Оба они шагали широко и словно бы приседали при ходьбе от такого шага, всегда куда-то спешили. Потом, и лица их были очень схожи, несмотря на то, что его лицо было самым что ни на есть заурядным, с мелкими и незапоминающимися чертами, ее же – вызывающе некрасиво, некрасиво не только отталкивающе, но и даже порой пугающе, причем прежде всего обращал на себя внимание ее огромный рот с потрескавшимися губами и огромные же зубы желто-коричневого   цвета от чая и беспрерывного курения. Казалось просто невероятным, что такую женщину можно полюбить, жениться на ней, жить с ней в одной комнате...

Если прочая студенческая голытьба одевалась самым обыкновенным образом, то есть лишь бы не было прорех, а если уж и есть, то... не беда, то эта пара словно бы даже своими прорехами гордилась. Они носили длиннополые, вплоть до щиколотки, пальто из совершенно изношенного сукна, в чем, собственно, не было бы ничего удивительного, не будь прорехи на нем зашиты явно не в цвет; шеи обматывали невероятной длины самодельными же, как и свитера, шарфами, которые болтались на них едва не до земли и спереди, и сзади. Но главной достопримечательностью выходного гардероба были, конечно, их сумки. Собственно, сумками эти предметы назвать можно было, лишь имея богатую фантазию, так как это были обыкновенные холщовые мешки, носимые на манер противогаза и хлопавшие при ходьбе по правому боку. Так что, видя их, весело беседующих, по возвращении с лекций домой, любой незнакомый встречный мог подумать, что перед ним побирушки с богатым уловом объедков в торбах.

Учились они, как и многие из нашего общежития, на филологическом факультете, то есть ездили на занятия в дальний корпус на троллейбусе. И никогда не унывали. В троллейбусе же, если удавалось занять целую лавку, сидели всегда обнявшись, голова к голове, и о чем-то оживленно беседуя; если же место было одно, то он всю дорогу стоял рядом, наклонившись к ней с теми же разговорами.

Жили Ольга и Алексей (так их звали), как и положено было семейным людям, в отдельной комнате, и мне в первый год из двух, оставшихся им до окончания института, приходилось не раз бывать у них, хотя, признаться, дружбы меж нами не было. А дело было в том, что в семейной их комнате собирался как бы неофициальный клуб: супруги писали стихи и охотно устраивали вечера, но не по определенным дням, а стихийно: «Приходите завтра, после шести».

Меня, помнится, еще первокурсника, грешившего в те далекие годы с музой, привел к ним приятель, чтоб я, как он выразился, «пообтёрся». Я был только из дому, поэтому общежитие, где ты не можешь уединиться даже на час, и без того казалось мне сумасшедшим домом, но то, что я увидел у супругов­поэтов, можно забыть, если только стать бездомным.

В обычной студенческой комнате на четверых у них стояла одна кровать, на которой они, видимо, легко помещались вдвоем, письменный и обеденный столы и два­три взятых из столовой металлических стула; ну еще, конечно, как и у всех, на входе были два встроенных шкафа – платяной и посудный. Чего не было у других, так это почерневших от времени пивных ящиков, деревянных, грубых, неструганых; здесь же они были в изобилии, так что однажды я насчитал их даже целых восемь. Собственно говоря, наличие их было вполне объяснимым с практической точки зрения, так как они служили стульями гостям, но все же, даже учитывая это, невозможно было представить себе не только нормальную жизнь, но и просто бытовое существование среди такого количества этих тупоголовых шершавых барбосов.

Но ящики поражали лишь при первом взгляде. Внимание человека, пробывшего в комнате более одной минуты, тотчас отвлекалось на другие замечательные вещи. На столе, скажем, могла стоять грязная кастрюля с двумя торчащими из нее не менее грязными ложками, и это наводило на мысль, что хозяева не только ели прямо из кастрюли, но и будут есть еще, ибо в ней еще много осталось чего-то серого. Убеждала в этом мнении и стоящая рядом единственная – может быть, во всем доме единственная – тарелка, грязная уже не от бывшей пищи, а от грязи и заваленная спитым чаем вперемешку с окурками. Рядом был кирпич лопнувшего от «засухи» черного хлеба, который в свое время просто рвали руками, хотя лежал на столе и нож. Здесь же могли быть и надкушенный кусок сыра размером с кулак, и жестянка из-под консервов, вся в томате и тоже полная окурков, и рыбьи кости – все, вплоть до картофельных очистков. И хозяев это нисколько не смущало, поскольку как-то само собой разумелось, что люди пришли не обедать и даже не в гости, а по делу. Когда же вдруг появлялась принесенная кем-нибудь бутылка вина, непременно сухого, то она распивалась прямо на стульях и ящиках, и к столу никто не приглашался; впрочем, хозяйка всегда добродушно спрашивала, не хочет ли кто к вину сыру, но я не помню, чтобы кто-нибудь хотел.

Поэты­супруги действительно были практически абстинентами, в отличие от некоторых прочих студентов, любивших пить тяжело, запоями и валяться в коридорах или туалетах.

Во все время моих посещений окно было немыто, постель всклокочена, вещи разбросаны. И теперь мне даже кажется, что в этой комнате разрешалось плевать на пол. Не могу сказать, пользовался ли кто из гостей этим негласным разрешением, но хозяин, я видел, несколько раз с удовольствием сплевывал. Да и отчего бы не сплевывать, раз везде, словно на привокзальной площади, валялись опять же окурки – и на полу, и на столах, воткнутые в бумажные кулечки­пепельницы, и, наверное, под смятым нечистым одеялом тоже. А однажды мне довелось увидеть таракана, взобравшегося передними ногами на окурок, воткнутый прямо в подоконник; он шевелил усами и внимательно разглядывал собравшуюся публику. Никто его не трогал, потому что, как скоро выяснилось, таракан этот был «своим» и имел даже имя. Прочие тараканы, коих было во множестве, имен не имели, но это не мешало им преспокойно перебегать комнату в разных направлениях и безбедно существовать.

Опять же не хочу сказать, что хозяева не делали в своем гнездышке уборок, – делали, разумеется, но, видимо, гораздо реже, чем того требовала необходимость. К тому же, как ни убирай, а если плевать на пол, то все равно чистоты не будет. И я к тому здесь так подробно описываю эту комнату, что хочу натолкнуть читателя на простую мысль: и сами ее хозяева производили впечатление существ неухоженных. Есть такая категория людей, которые даже после бани кажутся немытыми: и волосы­то не подстрижены (или не покрашены вовремя), и белье­то не переменено, и брюки пора бы погладить, и свитер постирать... Это своего рода печать, наложенная при рождении, избавиться от нее невозможно, и чтобы жить хоть какой-то общественной, в том числе и семейной жизнью, следует искать себе подобных. Из этого можно заключить, что супруги в браке были счастливы.

Стихи на вечеринках читались робко, а обсуждались, что называется, серьезно. Робко потому, что приходили всё первокурсники, те же, что постарше, просто не замечали супругов, считая, видимо, это единственным способом не быть заподозренным в столь неприличном знакомстве. Серьезность же обсуждения была следствием менторства хозяев: автор должен был почувствовать, что уровень критики поднят здесь на профессиональную высоту, а предъявляемые требования вполне соответствуют требованиям любого столичного журнала, один из которых, кстати, находился на втором этаже семиэтажного общежития, занимая целое крыло. Считалось, что если стихи одобрены у супругов, их смело можно нести в любую редакцию, и коль скоро они там не принимались – а их даже при тогдашнем, как, впрочем, и нынешнем низком уровне печатной продукции принять было невозможно, – значит, в редакции «совсем уже...»

Обсуждение же, надо теперь это отметить, несмотря на всю серьезность, было странным, хотя тогда никому таковым не казалось, но, напротив, считалось именно профессиональным. Ни одно творение не оценивалось в целом – «это дилетантство». Но, как это ни покажется невероятным, не оценивалось и построчно. Несчастный автор, понукаемый бесом честолюбия, читал с десяток своих нудных стихотворений, а когда заканчивал, супруги безжалостно вырывали из прочитанного одну строку наугад и начинали вокруг нее свои пещерные пляски с заклинаниями. Один из них говорил много, а другой долго, затем, вступив в фазу полемики, они говорили, перебивая друг друга. И не только сам автор, но и прочие «семинаристы» не имели возможности вставить и слова. Обсуждение, перескакивая с пятого на десятое, уклонялось в воспоминания – видимо, для того, чтобы расширить кругозор слушателей, – а заканчивалось, случалось, анекдотами. Таким образом за вечер «обсуждалось» самое большее две строки, а заканчивался он традиционной фразой Алексея. Гася о подоконник очередной окурок, он, словно в предвкушении сладкого, говорил: «Ну-с, а теперь Оля почитает нам что-нибудь свеженькое». И это должно было восприниматься как награда за время, потерянное в прокуренном хлеву, но не тут-то было: на свет Божий вытаскивался всего-навсего свежий труп. Оля, скуля и раскачиваясь, как наемная плакальщица, начинала свою панихиду. Стихотворение запросто могло начинаться с союза «и»; затем оно долго металось среди совершенно непонятных образов и завершалось, либо оборвавшись на полуслове, что означало «подтекст», либо – криком, опять-таки не имевшим не только никакого смысла, но и даже никакого отношения к предыдущему.

Стихи хозяев, разумеется, не обсуждались, это были образцы, на которые следовало равняться.

Сейчас я думаю: зачем я туда ходил? Зачем ходили туда все прочие? И не нахожу объяснений, кроме, пожалуй, одного: всякому начинающему автору хочется, чтобы его выслушали и оценили. Невозможно писать в мертвой пустоте. Ни один писатель, пусть самый фанатичный и плодовитый, не напишет ни строчки, останься он один на всей планете. Со временем студенческие заботы, естественное взросление в новой, недетской среде притупляли тщеславие, а высокомерие хозяев удивительной комнаты добивало его окончательно, и ходить на «семинары» переставали, многие даже переставали здороваться с супругами­поэтами и, как умудренные опытом старшекурсники, переставали их замечать, тем самым окончательно отмежевываясь от них.

И побирушки ни на кого не обижались, находя себе новых приверженцев, и жили прежней своей жизнью, в которой, казалось, ничего не менялось и не происходило, – писали свои совершенно дикие и никому не понятные стихи, восхищались друг другом, обнимались в троллейбусах, солдатским шагом вышагивали по Москве, неся свои торбы с гордостью орденоносцев и по-прежнему считая это верхом оригинальности. Они ездили через весь город на поэтические вечера Евтушенко, Вознесенского и им подобных, пролезали на них правдами и неправдами, стояли в проходах в толпе таких же поклонников, часами слушали непонятно что и возвращались переполненные счастьем, бойким, живым маленьким счастьем, какое бывает именно у побирушек, удачно проживших день. И им было все равно, что в этот самый день в институте лучшие преподаватели страны читали студентам Алкея по-гречески или Овидия на латыни...

Когда я писал эти небольшие заметки, меня все не оставляло чувство, что где-то о подобной жизни я уже читал. И я вспомнил – у Герцена. Перелистал «Былое и думы» и нашел этот отрывок. Вот он.

«Часу в первом являлась княгиня и важно усаживалась в глубокие кресла, ей было скучно в пустом флигеле своем. Она была вдова, и я еще помню ее мужа: он был небольшого роста, седенький старичок, пивший тайком от княгини настойки и наливки, ничем не занимавшийся путным в доме и привыкнувший к безусловной покорности жене, против которой иногда возмущался на словах, особенно после наливок, но никогда на деле. Княгиня удивлялась потом, как сильно действует на князя Федора Сергеевича крошечная рюмка водки, которую он пил специально перед обедом, и оставляла его покойно играть целое утро с дроздами, соловьями и канарейками, кричавшими наперерыв во все птичье горло; он обучал одних органчиком, других собственным свистом; он сам ездил ранехонько в Охотный ряд менять птиц, продавать, прикупать; он был артистически доволен, когда случалось (да и то по его мнению), что надул купца... и так продолжал свою полезную жизнь до тех пор, пока раз поутру, посвиставши своим канарейкам, он упал навзничь и через два часа умер».

Читаешь это, и поразительная картина человеческой жизни предстает перед тобой, поразительная в своей ничтожности. Я не имею в виду этого князя, родственника Герцена, жившего и умершего более полутора веков назад, – нет, я имею в виду жизнь человеческую вообще. Сколь немногим, и какими титаническими усилиями удалось перешагнуть порог смерти, не умерев при этом! И как же бездарно миллиарды и миллиарды нас грешных растрачивают то, что никогда не вернешь: посвистал своим канарейкам – и умер. И нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. Телята на весеннем солнышке, не знающие «ни чуда Божья, ни Его печали», несчастные сумрачные души, весь оптимизм которых состоит исключительно из одного лишь невежества. И вовсе не стоят они внимания, но... Но бедная, бедная Россия!..

 

 

Рейтинг: +1 249 просмотров
Комментарии (1)
Лидия Копасова # 12 августа 2015 в 11:56 0