Овсяная каша

11 мая 2012 - Дмитрий Кисмет
 Овсяная каша


Пыж.

Как же холодно! Двери всё время нараспашку, я вторые сутки на ногах, дежурный сержант по КПП. И всё мой язык: не умею промолчать, обязательно вякну и, конечно, получаю по полной программе. Парься теперь в наряде, за весь день ни разу не присел, и сейчас нельзя: повыползают скоро проверяльщики, смотреть надо в оба. Есть хочется отчаянно, ещё час пересидеть - и можно рвануть на кухню.
-На КПП прибрать, чтоб усё сияло, и не спать, пока не скажу, я сам тут по залёту. И мне лишний геморрой ни к чему, я вторые сутки в наряде, и третьего наряда вне очереди мне не надо. Втянули? Ну и славно. Я быстро вернусь, жратвы сгоношу и назад. Если какая ваш благородь залётная будет спрашивать - отошёл в роту, вызвало начальство, зачем - не знаете.
Бушлат набросил - и ходу, на кухне сегодня татарин дневалит по имени Абунафик. Время заглотило имя, пожевало и выплюнуло, и остался Нафиг. Хороший парень. Мы сначала бились с ним, как пересечёмся - так драка, и как-то кровопролитно хлестались, но без победителя. Я потом его спросил, а чего мы лупили друг друга? Он хорошо ответил, мудро. Характер бешеный, в узде держать не умеем, делить вроде нам нечего и не обидели друг друга, а бьёмся насмерть, как бараны. И бросили мы это дело, попили чайку в чипке, солдатский буфет иначе, и крепко задружились.
Пришёл я на кухню с сухофруктами и маслом, Нафиг запарил кашу геркулесовую, овсяночку, самую солдатскую еду. Кашу я заправил, чайник уже закипел, отвалил кашки кашевару от души, попросил в помощь солдатика, чайник донести до КПП, и идти надо, пока каша не остыла.
А народ уже ждёт, есть хочется отчаянно, и только сели и стали кашу уминать, чаем запивая, как тут стук в парадную дверь. Мы туда, а с другого хода заходит начальник штаба - вот так и подловили нас. И началось. Сам помпохрен пьяный в хлам, кураж, крик и слюни. Сэры, мать вашу, овсянку трескают с белой булочкой, на службу забили, обурели воины. И тому подобное. Был начштаба большим мастером воспитательной работы, всегда с собой носил специальный патрон, дисциплинарный, вместо пули забит пыж. И, конечно, в сугубо воспитательных целях стрелял он этим пыжом солдатам в задницу. Трое нас было: я, белорус Мамочка и парень из Калуги Шурка, светлая душа, улыбнётся, как солнышко из-за тучи. Ему и достался пыж, как самому бессловесному, самому тихому из нас. Дрогнула рука, слишком пьяным был начштаба, близко подошёл, пробил войлочный промасленный пыж и ХБ, и кальсоны, и кровь пошла, попал войлок под кожу. Начштаба примолк, протрезвел разом, и в санчасть Шурку сволокли. Там он пробыл неделю, пробовали вынимать пыж пинцетом, то, что можно было уцепить, но мало преуспели в этом деле. Не заживало ничего, рана загноилась, полезла температура, и увезли его в госпиталь. Там он пробыл месяц, надоел эскулапам местным, и, недолго думая, отрезали ему правую ягодицу, совсем отрезали. Ещё через неделю - вторую, а как зажило всё, отправили в часть. Вернулся Шурка стариком, с серым и пустым, неживым лицом, сидеть не мог, полулежал в углу казармы, молчал и смотрел в пол. Болело у него всё, строем он ходить не мог, сидеть не мог, спал на животе. А ведь даже в столовой солдатской, чтобы поесть, надо сесть. Молодость жестока, и откуда взялось это «Шива многожопый», кто знает. Только стали дразнить его, самых горластых мы быстро угомонили, а за глаза конечно говорили, хихикали, за всеми не уследить.
Через неделю из петли вытащили мы его вдвоём с Мамочкой, ходили и следили за ним, ни на секунду не оставляли одного. Был он с нами в наряде, на кухне животных, собакам там еду готовили, заперся в каптёрке, вышибли дверь, успели, сняли, он уже висел. Откачали, отлили водой. Я разговаривал с ним часами, и орал, и уговаривал: его надо было вырвать, стронуть в сторону, вернуть назад. Он меня слушал, смотрел пустыми глазами и не слышал. Он молчал и уходил, я первый раз в жизни видел, как уходит из человека жизнь, по капле, как из дырявого ведра. И что с ним ни делай, хоть беги с ним в обнимку, зажимая дыру руками, делай, что хочешь, а воды не удержать. Его выдавливало из жизни, тень ходила, что-то ела, молчала и съёживалась. Я не знал, что делать, просил всех, кого только мог, смотреть за ним, поставил к себе в наряды, чтобы был всё время на глазах. Но недосмотрел я: в мерзлячью декабрьскую ночь Шурки не стало, всё-таки он изловчился и выполнил задуманное. Хотелось выть, а ещё больше рвать на куски начштаба. Я его встретил в наряде, у оружейного склада, проверяя посты, один на один. Я всё там ему и выложил, сказал, что у Шурки осталась мать, и меня можно отправить «за речку» и сгноить там, сделать со мной всё, что угодно. Но если Шурку запишут в суицидники и его мать об этом узнает, то я отрежу начштаба уши, чтобы помнил Шурку, пока жив. И, видно, проняло его: мало кто знал, как умер Шурка, и в документах написали "несчастный случай". Тело отвезли в Калугу, военкомат похоронил за государев кошт, мать с инфарктом была в это время в больнице. Меня спасли командировки «за речку» - туда засунули заботливые руки начштаба, вдруг сгину. Там некогда было думать, надо было просто оставаться в живых.
А перед самым дембелем мы с Мамочкой отделали начштаба от души, как Бог черепаху, я три пальца сломал на правой руке. Полгода ждали, дни считали. Изувечили мы его, он полгода в больнице лежал. Убить надо было, но пожалели его жену, мы её знали хорошо, она в библиотеке работала, и дочку его маленькую Люду. Они его и спасли. Я много раз собирался к матери Шурки и не мог доехать, духа не хватало: как вспомню, ком в горле - и всё, ступор. Сказать правду невозможно, врать невыносимо, так и повис грех на мне. Посылал деньги, писал письма, а в глаза ей посмотреть я не смог. Она три года потом прожила, я так и не решился съездить.



Палочка.

Тверская губерния, две маленькие деревушки, Большие и Малые Валуйки, между ними речка впадает в Волгу, крайний дом у самой дороги. Большие Валуйки, дед говорил Агроменные ВалуИ, старая изба, палисадник, куст белой сирени. Перед домом дорога, пятьдесят метров и ручей, там брали воду, справа и слева от дома поля, дальше сосновый бор, сто метров - и вот она, Волга. Обычное июльское утро, шестилетний мальчик проснулся и пружинкой выпрыгнул из постели. Ходить он не умел, только бегал, в трусах и босиком обежал весь дом. И куда все подевались? Бабушка на огороде, дед что-то мастерит в сарае.
-Я сейчас приду, и будем варить кашу. Будешь геркулесовую кашу с молоком и пряничком? – спросила бабушка, улыбаясь.
-Буду, а силы мои прибавятся от каши? – поинтересовался я, конечно, зная, что она ответит.
-Обязательно, как я и обещала: если каждое утро кашу есть, запивая молоком, то через три месяца нарастёт один миллиметр мышц, настоящих, мужских. Как у дедушки, - ответила бабушка.
-Иди умываться, через полчаса завтрак, мы тоже не ели ещё, тебя ждали. Уж очень ты сладко спал, и похрапывал, - улыбаясь, дразнила меня бабушка.
-Нет, бабушка, - ответил я с совершенно искренним огорчением, - я не вырос ещё. Дед мне сказал, что я ещё расту и храпелка не сформировалась пока. Он сказал, что придётся подождать, аж целых двадцать лет.
Столько утром дел, и паука надо проведать, что живёт в большой паутине на помойке, я ему ловил мух на кухне и кидал в паутину. Мы с ним уговорились: он бабочек не трогает и мотыльков, а я мух ему буду ловить и носить с кухни. И он слово своё держит, я ни одной бабочки в его паутине не видел. И рыбок надо в ручье посмотреть, надо тайком взять кусочек белого хлеба и покрошить им, а они будут жадно хватать кусочки хлеба, как акулы. Только долго не выстоишь у ручья, там такая вредная банда комаров, я с ними не дружу, потому, что дед говорит, что они людоеды. Любят свежую, не старую кровь, мальчиков и девочек, а у стариков не любят кровь, она пожилая. Но тут он хитрит, мы за грибами ходили, и я видел, как его комар в шею укусил, а значит, дед не старый и кровь у него вкусная. И бегом назад, комарам меня никогда не догнать: по росе бежишь, и за спиной крылья растут, я очень любил бегать по росе.
А в сарае гнёздышко, дедушка показал, там у трясогузки детки вылупились, и не надо к ним близко подходить, а вот издалека смотреть можно. И крупы можно положить в кормушку, птенцы не едят её, только то, что мама-трясогузка поймает, муху или гусеницу. Так дедушка сказал, и всё равно странно: птенец крупой может подавиться, а гусеницей нет, она же больше зёрнышек.
Надо потом залезть повыше и посмотреть, как они кушают. Пора в дом, ждут дела, и постель надо убрать, и одеться. Задумался, что важнее - штаны надеть или постель убирать. Решил, что всё же штаны надеть быстрее. Да и, признаться, убирать постель мне давалось гораздо труднее, не любил я это дело. Справился на три с минусом и отправился на кухню, там бабушка варила кашу. Кухня была маленькая, на полке рядом с печкой стояла всегда загадочная для меня вещь - утюг, в который насыпали угли. Маленькое низкое окно, покрашенное белой краской, большой табурет - на нём жила электрическая плитка, - маленький стол для готовки и большой зелёный сундук. Вещь, манящая и содержащая в себе то, что в моих глазах было большим богатством: бабушка там хранила крупу и сахар, бакалею всяческую. Но хранились там и вкусности разные, печенья, пряники и конфеты, их от меня закрывали, а я, чего уж там, таскал сладости при малейшей возможности. На кухне на электрической плитке кастрюля стоит с геркулесовой кашей и чайник, пузатый такой, зелёный и с длинным носиком. Я в детстве признавал только геркулесовую кашу, никакой овсянки. Так бабушка всегда говорила, что Геркулес богатырь и есть мог только свою геркулесовую кашу, а не какую-то там овсянку. Сел я на зелёный сундук и, конечно, спросил.
-Бабуля, скоро кушать будем?
-Потерпи ещё 15 минут, я на огород пойду, а ты смотри за кашей и помешивай её, только аккуратно, потихоньку.
-Хорошо бабушка, я буду осторожно мешать.
Бабушка ушла, я окошко открыл и на подоконник сел: и кашу видно с чайником, и бабушку в огороде, и можно с ней поговорить.
-Бабушка, каша, наверно, уже приготовилась, она пожижела сильно, и хлопьев уже не видно, и плотная стала очень…
-Не выдумывай, ещё рано, она не сварилась. Будет чайник закипать, ты его не снимай, я не разрешаю, а просто выключи справа выключатель.
-Бабуля, ты, наверно, не помнишь, это давно уже было, в прошлом году, я тогда читать не умел, маленький ещё был. Ты мне читала книжку про море, там водолаз из моря вылезал и булькал воздух, когда он поднимался. Вот в кастрюле с кашей сейчас такие же громадные бульки всплывают, я кашу мешаю и вижу их.
-Наверно, всё-таки поспела каша, тебе же с огорода не видно, а я прекрасно вижу, каша приготовилась.
-Я сейчас приду, - сказала бабушка.
Я слез с окна, положил на стол прихватку и потянулся за кастрюлей.
Неудачно. Кастрюля в моих неловких руках сыграла, очень мне уж хотелось успеть быстрее бабушки, и каша попала на руки - кисти я обварил напрочь.
Не орал, а только бегом в сени, там вёдра стояли с водой, сунул руки туда и заплакал. Не от боли, а от обиды, что бабушка расстроится, и завтрак я испортил, на кухне надо теперь убираться и снова готовить еду.
Бабушка всё поняла, как только вошла на кухню, позвала деда, плакала, и они тихо стали говорить, что руки я искалечил и надо везти меня в Москву, и пробуду я там месяц.
Запахло валокордином, я очень не любил этот тревожный запах: так пахло, когда у бабушки болело сердце, и я винил себя. Достали бинты, и дед промыл мне перекисью ожоги, они были серьёзные, и обработал подсолнечным маслом, чтобы не сохла кожа, и забинтовал.
Руками я ничего делать не мог. Время ужина: сели за стол, а я не могу вилку взять, кусок хлеба удержать рукой не могу.
-Придётся мне тебя покормить, - сказала тогда бабушка.
Я насупился и молчал, а она села напротив меня и взяла мою вилку.
-Нет, бабушка, ты не будешь меня кормить, так поступают только с маленькими, которые в штаны писают и слюни пускают.
-Но, надо же есть, как ты будешь есть, если вилку с ложкой держать не можешь, негодник ты эдакий?
Я не ел два дня, дед собирался идти на почту и давать телеграмму, чтобы родители меня забирали. Бабушка плакала и молчала, она не сердилась на меня, просто не знала, что делать.
Руки болели, я почти не спал, и отчаянно пахло валокордином.
Утром следующего дня, я выскользнул из комнаты вместе с дедом, он всегда рано вставал.
Говорил, что когда утром видит как встаёт солнце, то забывает, сколько ему лет, и птички поют так только утром.
Я сел на крыльцо рядом с дедом и спросил:
-Дед, ты мне друг?
-Ерунду спросил, ты же знаешь ответ, - сказал дедушка.
-Как мне помириться с бабушкой, я же не хотел её обижать, она лекарства пьёт, мне плохо, стыдно. Помоги мне, придумай что-нибудь, пожалуйста.
-Я помогу, но уговор дороже денег как решим мы с тобой, так и будет, и ты отступить не можешь. По рукам?
-Хорошо дедушка, я слово даю, что тебя не подведу.
Мы тихонько оделись, прикрыли дверь и отправились в лес, он был совсем рядом. Зашли в лес, и дед мне сказал: ищи орешник. Я нашёл его быстро, наш лес я знал очень хорошо. Дед осмотрел куст орешника и вырезал две палочки, одну прямо с корнем, другую прямую и чуть тоньше мизинца, каждая длиной примерно двадцать сантиметров. И третью палку мы срезали толщиной сантиметров пять и полметра длинной и отправились домой. В сарае дед взял тонкую стальную проволоку и выправил её, плоскогубцами раздавил край проволоки и отрезал кусачками, на одном конце сделал колечко. Аккуратно вставил раздавленным краем в середину прямой ореховой палочки и крутил, выбирал мягкую сердцевину, а я выдувал её. Через полчаса получилась трубочка, кору дед зачистил ножом, и вручил мне.
-Это тебе для молока и супа, - сказал дед улыбаясь.
Вторую палочку, с корнем, дед сразу очистил от коры и промыл водой. Палочка, на конце которой вырезал он из корня шарик. В третьей, толстой палке посередине просверлено отверстие, и туда дед туго загнал вторую палочку с шариком. На кухне в углу, за печкой, была шторка, её закрывали, когда переодевались. В этот угол дед под мой рост, мы с ним долго примерялись, прибил толстую палку, посередине была вкручена палочка с шариком вниз. Бабушка в это время была на кухне, молчала и варила кашу, конечно, богатырскую, геркулесовую. Дедушка что-то ей шепнул, и она засмеялась, меня так отпустило, стало так легко. Дед взял миску с высокими краями и наложил туда каши, я ещё подумал, что бабушка никогда такую густую кашу не варит. Каша остыла, дед взял миску, бабушка ушла.
Позвал меня и дал мне миску, я мог её только держать на весу, я поднимал миску вверх, и палочка с шариком попадала в кашу, каша была очень густая и прилипала к шарику, а я его облизывал. Я был счастлив, меня не кормили с ложечки, ел сам, миску с кашей я прикончил в считанные минуты, мы пошли в комнату, и я пил молоко через трубочку и языком тянул сухарики с блюдечка. Все улыбались, валокордином не пахло, бабушка написала письмо в Москву, и меня никуда не отправили, а через месяц руки зажили.
В углу ещё долго была прибита, как её называла бабушка, «кормилка», а дедушка, когда сердился на меня, а было за что, дразнил меня «буратиной» или «упрямым шариком».

© Copyright: Дмитрий Кисмет, 2012

Регистрационный номер №0047567

от 11 мая 2012

[Скрыть] Регистрационный номер 0047567 выдан для произведения:
 Овсяная каша


Пыж.

Как же холодно! Двери всё время нараспашку, я вторые сутки на ногах, дежурный сержант по КПП. И всё мой язык: не умею промолчать, обязательно вякну и, конечно, получаю по полной программе. Парься теперь в наряде, за весь день ни разу не присел, и сейчас нельзя: повыползают скоро проверяльщики, смотреть надо в оба. Есть хочется отчаянно, ещё час пересидеть - и можно рвануть на кухню.
-На КПП прибрать, чтоб усё сияло, и не спать, пока не скажу, я сам тут по залёту. И мне лишний геморрой ни к чему, я вторые сутки в наряде, и третьего наряда вне очереди мне не надо. Втянули? Ну и славно. Я быстро вернусь, жратвы сгоношу и назад. Если какая ваш благородь залётная будет спрашивать - отошёл в роту, вызвало начальство, зачем - не знаете.
Бушлат набросил - и ходу, на кухне сегодня татарин дневалит по имени Абунафик. Время заглотило имя, пожевало и выплюнуло, и остался Нафиг. Хороший парень. Мы сначала бились с ним, как пересечёмся - так драка, и как-то кровопролитно хлестались, но без победителя. Я потом его спросил, а чего мы лупили друг друга? Он хорошо ответил, мудро. Характер бешеный, в узде держать не умеем, делить вроде нам нечего и не обидели друг друга, а бьёмся насмерть, как бараны. И бросили мы это дело, попили чайку в чипке, солдатский буфет иначе, и крепко задружились.
Пришёл я на кухню с сухофруктами и маслом, Нафиг запарил кашу геркулесовую, овсяночку, самую солдатскую еду. Кашу я заправил, чайник уже закипел, отвалил кашки кашевару от души, попросил в помощь солдатика, чайник донести до КПП, и идти надо, пока каша не остыла.
А народ уже ждёт, есть хочется отчаянно, и только сели и стали кашу уминать, чаем запивая, как тут стук в парадную дверь. Мы туда, а с другого хода заходит начальник штаба - вот так и подловили нас. И началось. Сам помпохрен пьяный в хлам, кураж, крик и слюни. Сэры, мать вашу, овсянку трескают с белой булочкой, на службу забили, обурели воины. И тому подобное. Был начштаба большим мастером воспитательной работы, всегда с собой носил специальный патрон, дисциплинарный, вместо пули забит пыж. И, конечно, в сугубо воспитательных целях стрелял он этим пыжом солдатам в задницу. Трое нас было: я, белорус Мамочка и парень из Калуги Шурка, светлая душа, улыбнётся, как солнышко из-за тучи. Ему и достался пыж, как самому бессловесному, самому тихому из нас. Дрогнула рука, слишком пьяным был начштаба, близко подошёл, пробил войлочный промасленный пыж и ХБ, и кальсоны, и кровь пошла, попал войлок под кожу. Начштаба примолк, протрезвел разом, и в санчасть Шурку сволокли. Там он пробыл неделю, пробовали вынимать пыж пинцетом, то, что можно было уцепить, но мало преуспели в этом деле. Не заживало ничего, рана загноилась, полезла температура, и увезли его в госпиталь. Там он пробыл месяц, надоел эскулапам местным, и, недолго думая, отрезали ему правую ягодицу, совсем отрезали. Ещё через неделю - вторую, а как зажило всё, отправили в часть. Вернулся Шурка стариком, с серым и пустым, неживым лицом, сидеть не мог, полулежал в углу казармы, молчал и смотрел в пол. Болело у него всё, строем он ходить не мог, сидеть не мог, спал на животе. А ведь даже в столовой солдатской, чтобы поесть, надо сесть. Молодость жестока, и откуда взялось это «Шива многожопый», кто знает. Только стали дразнить его, самых горластых мы быстро угомонили, а за глаза конечно говорили, хихикали, за всеми не уследить.
Через неделю из петли вытащили мы его вдвоём с Мамочкой, ходили и следили за ним, ни на секунду не оставляли одного. Был он с нами в наряде, на кухне животных, собакам там еду готовили, заперся в каптёрке, вышибли дверь, успели, сняли, он уже висел. Откачали, отлили водой. Я разговаривал с ним часами, и орал, и уговаривал: его надо было вырвать, стронуть в сторону, вернуть назад. Он меня слушал, смотрел пустыми глазами и не слышал. Он молчал и уходил, я первый раз в жизни видел, как уходит из человека жизнь, по капле, как из дырявого ведра. И что с ним ни делай, хоть беги с ним в обнимку, зажимая дыру руками, делай, что хочешь, а воды не удержать. Его выдавливало из жизни, тень ходила, что-то ела, молчала и съёживалась. Я не знал, что делать, просил всех, кого только мог, смотреть за ним, поставил к себе в наряды, чтобы был всё время на глазах. Но недосмотрел я: в мерзлячью декабрьскую ночь Шурки не стало, всё-таки он изловчился и выполнил задуманное. Хотелось выть, а ещё больше рвать на куски начштаба. Я его встретил в наряде, у оружейного склада, проверяя посты, один на один. Я всё там ему и выложил, сказал, что у Шурки осталась мать, и меня можно отправить «за речку» и сгноить там, сделать со мной всё, что угодно. Но если Шурку запишут в суицидники и его мать об этом узнает, то я отрежу начштаба уши, чтобы помнил Шурку, пока жив. И, видно, проняло его: мало кто знал, как умер Шурка, и в документах написали "несчастный случай". Тело отвезли в Калугу, военкомат похоронил за государев кошт, мать с инфарктом была в это время в больнице. Меня спасли командировки «за речку» - туда засунули заботливые руки начштаба, вдруг сгину. Там некогда было думать, надо было просто оставаться в живых.
А перед самым дембелем мы с Мамочкой отделали начштаба от души, как Бог черепаху, я три пальца сломал на правой руке. Полгода ждали, дни считали. Изувечили мы его, он полгода в больнице лежал. Убить надо было, но пожалели его жену, мы её знали хорошо, она в библиотеке работала, и дочку его маленькую Люду. Они его и спасли. Я много раз собирался к матери Шурки и не мог доехать, духа не хватало: как вспомню, ком в горле - и всё, ступор. Сказать правду невозможно, врать невыносимо, так и повис грех на мне. Посылал деньги, писал письма, а в глаза ей посмотреть я не смог. Она три года потом прожила, я так и не решился съездить.



Палочка.

Тверская губерния, две маленькие деревушки, Большие и Малые Валуйки, между ними речка впадает в Волгу, крайний дом у самой дороги. Большие Валуйки, дед говорил Агроменные ВалуИ, старая изба, палисадник, куст белой сирени. Перед домом дорога, пятьдесят метров и ручей, там брали воду, справа и слева от дома поля, дальше сосновый бор, сто метров - и вот она, Волга. Обычное июльское утро, шестилетний мальчик проснулся и пружинкой выпрыгнул из постели. Ходить он не умел, только бегал, в трусах и босиком обежал весь дом. И куда все подевались? Бабушка на огороде, дед что-то мастерит в сарае.
-Я сейчас приду, и будем варить кашу. Будешь геркулесовую кашу с молоком и пряничком? – спросила бабушка, улыбаясь.
-Буду, а силы мои прибавятся от каши? – поинтересовался я, конечно, зная, что она ответит.
-Обязательно, как я и обещала: если каждое утро кашу есть, запивая молоком, то через три месяца нарастёт один миллиметр мышц, настоящих, мужских. Как у дедушки, - ответила бабушка.
-Иди умываться, через полчаса завтрак, мы тоже не ели ещё, тебя ждали. Уж очень ты сладко спал, и похрапывал, - улыбаясь, дразнила меня бабушка.
-Нет, бабушка, - ответил я с совершенно искренним огорчением, - я не вырос ещё. Дед мне сказал, что я ещё расту и храпелка не сформировалась пока. Он сказал, что придётся подождать, аж целых двадцать лет.
Столько утром дел, и паука надо проведать, что живёт в большой паутине на помойке, я ему ловил мух на кухне и кидал в паутину. Мы с ним уговорились: он бабочек не трогает и мотыльков, а я мух ему буду ловить и носить с кухни. И он слово своё держит, я ни одной бабочки в его паутине не видел. И рыбок надо в ручье посмотреть, надо тайком взять кусочек белого хлеба и покрошить им, а они будут жадно хватать кусочки хлеба, как акулы. Только долго не выстоишь у ручья, там такая вредная банда комаров, я с ними не дружу, потому, что дед говорит, что они людоеды. Любят свежую, не старую кровь, мальчиков и девочек, а у стариков не любят кровь, она пожилая. Но тут он хитрит, мы за грибами ходили, и я видел, как его комар в шею укусил, а значит, дед не старый и кровь у него вкусная. И бегом назад, комарам меня никогда не догнать: по росе бежишь, и за спиной крылья растут, я очень любил бегать по росе.
А в сарае гнёздышко, дедушка показал, там у трясогузки детки вылупились, и не надо к ним близко подходить, а вот издалека смотреть можно. И крупы можно положить в кормушку, птенцы не едят её, только то, что мама-трясогузка поймает, муху или гусеницу. Так дедушка сказал, и всё равно странно: птенец крупой может подавиться, а гусеницей нет, она же больше зёрнышек.
Надо потом залезть повыше и посмотреть, как они кушают. Пора в дом, ждут дела, и постель надо убрать, и одеться. Задумался, что важнее - штаны надеть или постель убирать. Решил, что всё же штаны надеть быстрее. Да и, признаться, убирать постель мне давалось гораздо труднее, не любил я это дело. Справился на три с минусом и отправился на кухню, там бабушка варила кашу. Кухня была маленькая, на полке рядом с печкой стояла всегда загадочная для меня вещь - утюг, в который насыпали угли. Маленькое низкое окно, покрашенное белой краской, большой табурет - на нём жила электрическая плитка, - маленький стол для готовки и большой зелёный сундук. Вещь, манящая и содержащая в себе то, что в моих глазах было большим богатством: бабушка там хранила крупу и сахар, бакалею всяческую. Но хранились там и вкусности разные, печенья, пряники и конфеты, их от меня закрывали, а я, чего уж там, таскал сладости при малейшей возможности. На кухне на электрической плитке кастрюля стоит с геркулесовой кашей и чайник, пузатый такой, зелёный и с длинным носиком. Я в детстве признавал только геркулесовую кашу, никакой овсянки. Так бабушка всегда говорила, что Геркулес богатырь и есть мог только свою геркулесовую кашу, а не какую-то там овсянку. Сел я на зелёный сундук и, конечно, спросил.
-Бабуля, скоро кушать будем?
-Потерпи ещё 15 минут, я на огород пойду, а ты смотри за кашей и помешивай её, только аккуратно, потихоньку.
-Хорошо бабушка, я буду осторожно мешать.
Бабушка ушла, я окошко открыл и на подоконник сел: и кашу видно с чайником, и бабушку в огороде, и можно с ней поговорить.
-Бабушка, каша, наверно, уже приготовилась, она пожижела сильно, и хлопьев уже не видно, и плотная стала очень…
-Не выдумывай, ещё рано, она не сварилась. Будет чайник закипать, ты его не снимай, я не разрешаю, а просто выключи справа выключатель.
-Бабуля, ты, наверно, не помнишь, это давно уже было, в прошлом году, я тогда читать не умел, маленький ещё был. Ты мне читала книжку про море, там водолаз из моря вылезал и булькал воздух, когда он поднимался. Вот в кастрюле с кашей сейчас такие же громадные бульки всплывают, я кашу мешаю и вижу их.
-Наверно, всё-таки поспела каша, тебе же с огорода не видно, а я прекрасно вижу, каша приготовилась.
-Я сейчас приду, - сказала бабушка.
Я слез с окна, положил на стол прихватку и потянулся за кастрюлей.
Неудачно. Кастрюля в моих неловких руках сыграла, очень мне уж хотелось успеть быстрее бабушки, и каша попала на руки - кисти я обварил напрочь.
Не орал, а только бегом в сени, там вёдра стояли с водой, сунул руки туда и заплакал. Не от боли, а от обиды, что бабушка расстроится, и завтрак я испортил, на кухне надо теперь убираться и снова готовить еду.
Бабушка всё поняла, как только вошла на кухню, позвала деда, плакала, и они тихо стали говорить, что руки я искалечил и надо везти меня в Москву, и пробуду я там месяц.
Запахло валокордином, я очень не любил этот тревожный запах: так пахло, когда у бабушки болело сердце, и я винил себя. Достали бинты, и дед промыл мне перекисью ожоги, они были серьёзные, и обработал подсолнечным маслом, чтобы не сохла кожа, и забинтовал.
Руками я ничего делать не мог. Время ужина: сели за стол, а я не могу вилку взять, кусок хлеба удержать рукой не могу.
-Придётся мне тебя покормить, - сказала тогда бабушка.
Я насупился и молчал, а она села напротив меня и взяла мою вилку.
-Нет, бабушка, ты не будешь меня кормить, так поступают только с маленькими, которые в штаны писают и слюни пускают.
-Но, надо же есть, как ты будешь есть, если вилку с ложкой держать не можешь, негодник ты эдакий?
Я не ел два дня, дед собирался идти на почту и давать телеграмму, чтобы родители меня забирали. Бабушка плакала и молчала, она не сердилась на меня, просто не знала, что делать.
Руки болели, я почти не спал, и отчаянно пахло валокордином.
Утром следующего дня, я выскользнул из комнаты вместе с дедом, он всегда рано вставал.
Говорил, что когда утром видит как встаёт солнце, то забывает, сколько ему лет, и птички поют так только утром.
Я сел на крыльцо рядом с дедом и спросил:
-Дед, ты мне друг?
-Ерунду спросил, ты же знаешь ответ, - сказал дедушка.
-Как мне помириться с бабушкой, я же не хотел её обижать, она лекарства пьёт, мне плохо, стыдно. Помоги мне, придумай что-нибудь, пожалуйста.
-Я помогу, но уговор дороже денег как решим мы с тобой, так и будет, и ты отступить не можешь. По рукам?
-Хорошо дедушка, я слово даю, что тебя не подведу.
Мы тихонько оделись, прикрыли дверь и отправились в лес, он был совсем рядом. Зашли в лес, и дед мне сказал: ищи орешник. Я нашёл его быстро, наш лес я знал очень хорошо. Дед осмотрел куст орешника и вырезал две палочки, одну прямо с корнем, другую прямую и чуть тоньше мизинца, каждая длиной примерно двадцать сантиметров. И третью палку мы срезали толщиной сантиметров пять и полметра длинной и отправились домой. В сарае дед взял тонкую стальную проволоку и выправил её, плоскогубцами раздавил край проволоки и отрезал кусачками, на одном конце сделал колечко. Аккуратно вставил раздавленным краем в середину прямой ореховой палочки и крутил, выбирал мягкую сердцевину, а я выдувал её. Через полчаса получилась трубочка, кору дед зачистил ножом, и вручил мне.
-Это тебе для молока и супа, - сказал дед улыбаясь.
Вторую палочку, с корнем, дед сразу очистил от коры и промыл водой. Палочка, на конце которой вырезал он из корня шарик. В третьей, толстой палке посередине просверлено отверстие, и туда дед туго загнал вторую палочку с шариком. На кухне в углу, за печкой, была шторка, её закрывали, когда переодевались. В этот угол дед под мой рост, мы с ним долго примерялись, прибил толстую палку, посередине была вкручена палочка с шариком вниз. Бабушка в это время была на кухне, молчала и варила кашу, конечно, богатырскую, геркулесовую. Дедушка что-то ей шепнул, и она засмеялась, меня так отпустило, стало так легко. Дед взял миску с высокими краями и наложил туда каши, я ещё подумал, что бабушка никогда такую густую кашу не варит. Каша остыла, дед взял миску, бабушка ушла.
Позвал меня и дал мне миску, я мог её только держать на весу, я поднимал миску вверх, и палочка с шариком попадала в кашу, каша была очень густая и прилипала к шарику, а я его облизывал. Я был счастлив, меня не кормили с ложечки, ел сам, миску с кашей я прикончил в считанные минуты, мы пошли в комнату, и я пил молоко через трубочку и языком тянул сухарики с блюдечка. Все улыбались, валокордином не пахло, бабушка написала письмо в Москву, и меня никуда не отправили, а через месяц руки зажили.
В углу ещё долго была прибита, как её называла бабушка, «кормилка», а дедушка, когда сердился на меня, а было за что, дразнил меня «буратиной» или «упрямым шариком».
Рейтинг: 0 539 просмотров
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!