ГлавнаяПрозаМалые формыРассказы → Мухи на подоконнике Элис Манро

 

Мухи на подоконнике Элис Манро

25 ноября 2014 - Толстов Вячеслав
article255136.jpg
Мухи на подоконнике


Она сидит в старом глубоком кресле Уилфа в солярии её собственного дома. Она не намеревается заснуть. Это - яркий день поздней осени — фактически, это - день Кубка Серого Грея, и она, как предполагалось, на вечеринке, ужиная, наблюдает игру по телевидению. Но в последний момент она оправдывалась, отказываясь. Люди привыкают к её выполнению этого вида вещей и теперь — некоторые всё ещё говорят, что волнуются по поводу неё. Но когда она действительно разоблачает старые привычки, или потребности подтверждают себя, она иногда не может не превратиться в сторону жизни. Таким образом, они прекращают волноваться некоторое время.
Её дети говорят, что они надеются, что она не Проживает в Прошлом.
Но то, что она полагает, что делает, что она хочет сделать, если она может заставить время делать это, не так, чтобы жить в прошлом, чтобы открыть его и получить один хороший взгляд на него.
Она не полагает, что спит, когда она входит в другую комнату. Солярий, яркая комната позади неё, сжался в тёмный зал. Ключ отеля находится в двери комнаты, поскольку она полагает, что ключи имели обыкновение быть, хотя это не что-то, с чем она когда-либо сталкивалась в своей собственной жизни.
Это места - бедного вида. Старая комната для старых путешественников. Потолочный светильник, прут с несколькими проводными вешалками на этом, занавесом розово-жёлтого материала в цветочек, который может потянуться вокруг, чтобы скрыть висящую одежду от представления. Материал в цветочек может предназначаться, чтобы снабдить комнату примечанием оптимизма или даже весёлости, но по некоторым причинам это делает противоположность.

Олли ложится на кровати так внезапно и в большой степени что подстилки выделяют несчастное хныканье. Кажется, что она и Тесса двигаются на машине теперь, и он делает всё вождение. Сегодня в первой высокой температуре и пыли весны это сделало его чрезвычайно усталым. Она не может ездить.
 Она шумно отпирает чемодан с костюмами и еще более шумно  возится за тонкой перегородкой туалета. Когда она выходит, Олли  притворяется спящим, но сквозь щелки век наблюдает, как она смотрится в  
рябое от дефектов амальгамы зеркало шифоньера. На ней длинная юбка из  
желтого атласа, черное болеро и черная шаль с розами и бахромой,  
свисающей примерно на две ладони. Костюмы придумывает она сама, не  проявляя ни выдумки, ни вкуса. Щеки у нее теперь нарумянены, но  остаются какими-то тусклыми. Волосы сколоты шпильками и залиты  
лаком, упрямые завитки превращены в черный шлем. Веки лиловые,  вздернутые брови подведены черным. Два вороновых крыла. Веки тяжело  опущены, словно в наказание блеклым глазам. И вся она будто бы  
придавлена своим нарядом, прической и гримом.
Помимо воли он издает какие-то звуки – то ли жалуется, то ли злится. Она  
это слышит, подходит к кровати и наклоняется, чтобы снять с него ботинки.
Он просит ее не беспокоиться.
– Мне все равно через минуту выходить, – говорит он. – Нужно их  проверить.
Их – значит либо рабочих сцены, либо организаторов турне, обычно  незнакомых.
Она ничего не говорит. Стоит и смотрится в зеркало, а потом, влача груз  тяжелого костюма, прически (это парик) и собственной души, начинает  расхаживать по комнате, как будто ей предстоят дела, но взяться за них нет  сил.Даже склонившись над кроватью, чтобы стащить с Олли ботинки, она не  заглянула ему в лицо. А коль скоро он смежил веки, когда рухнул на  кровать, так это, наверное, для того, говорит она себе, чтобы не видеть ее.  
Они стали партнерами по сцене, они спят, едят и разъезжают вместе, почти  попадая в ритм дыхания друг друга. Но никогда, никогда – если того не  требуют общие обязательства перед публикой – не могут посмотреть друг  
другу в лицо, боясь ужаснуться.
Шифоньер с потускневшим зеркалом не помещается у стены: он частично  
загораживает окно, ограничивая доступ света. Она бросает на него  неуверенный взгляд, а потом, собравшись с силами, немного сдвигает  один угол вглубь комнаты. Переводит дыхание и отдергивает грязную  тюлевую занавеску. В дальнем углу подоконника, ранее скрытом занавеской  и шифоньером, виднеется небольшая кучка дохлых мух.
Прежний постоялец коротал время, убивая этих мух, а потом собрал  трупики и нашел для них укромное место. Они сложены аккуратной  пирамидкой, которая грозит рассыпаться.
От этого зрелища она вскрикивает. Без отвращения, без испуга, а просто от  удивления, можно даже сказать, от удовольствия. Ой-ой-ой. Эти мухи её  поражают, словно они способны под лупой превратиться в драгоценные  
камни, синие с золотом и с изумрудными вспышками, спрятанные под  
переливчатой кисеей крылышек. Ой, вырывается у нее, но не оттого, что  
на подоконнике она видит сияние. В смерти насекомые потускнели, а лупу  взять неоткуда.
А оттого, что она их увидела – увидела мелкие трупики, сложенные кучкой  
в углу и готовые рассыпаться в прах. Увидела еще до того, как взялась за угол шифоньера, до того, как отдернула занавеску. Она знала, что они  там, – точно так же, как знает много чего другого.
Вернее – как знала когда-то. Уже давно она не знала ничего и полагалась  
лишь на затверженные трюки и схемы. Она почти забыла, усомнилась, что  когда-то было по-другому.
Она ненароком разбудила Олли, вывела его из краткого, тревожного  забытья. В чем дело, спрашивает он, ты чем-то укололась? Он со стоном  встает.Нет, говорит она. И указывает на мух.Я знала, что они там.
До него мгновенно доходит, как много это для нее значит, какое это  
облегчение, но сам он не может в полной мере разделить ее радость.  
Потому что и сам почти забыл кое о чем, – забыл, что когда-то верил в ее  
способности; теперь его заботит лишь одно: как бы не раскрылся их  обман.
А когда ты поняла?
Когда посмотрелась в зеркало. Когда перевела взгляд на окно. Точно не  знаю.
Она так счастлива. Раньше она не выказывала ни радости, ни печали в  
отношении того, что делала, – она просто принимала это как данность.  
Теперь у нее засветились глаза, словно она ополоснула их от пыли, а голос  
будто освежился ласковой водой.
Да-да, говорит он. Она протягивает руки, и обнимает его за шею, и  прижимается головой к его груди, да так крепко, что у него во внутреннем  кармане шуршат бумаги.
Бумаги – тайные, получены от некоего доктора, с которым Олли  познакомился в одном из этих городков; доктор известен тем, что лечит  заезжих гастролеров и порой оказывает им услуги, выходящие за рамки  
его прямых обязанностей. Олли рассказал доктору, что беспокоится о  своей жене, которая часами лежит на кровати, сосредоточенно  уставившись в потолок, а бывает, по нескольку дней не говорит ни слова,  
разве что на сцене, перед публикой (все это – чистая правда). Он спросил  сначала себя, а потом доктора, не могло ли так быть, что её сверхъестественные способности всё же связаны с угрожающей  
неуравновешенностью ума и характера. В прошлом у неё случались  
припадки, и ему кажется, что нечто подобное может вот-вот произойти  
вновь. Она не злонамеренная женщина, без вредных привычек, но и не  
такая, как все, она уникальная личность, а жить с уникальной личностью  
тяжело, порой так тяжело, что нормальный мужчина не выдерживает.  
Доктор, человек сведущий, подсказал, куда можно отвезти ее на отдых.
Олли опасается, как бы она не спросила, что это за шорох – она же  
наверняка слышит. А ему не хочется говорить «бумаги», чтобы она не  
начала допытываться: что еще за бумаги?
Но если к ней и впрямь вернулись прежние способности (так он  
рассуждает сам с собой, испытывая почти забытое, изумленное уважение к  
ней), если она стала такой, как прежде, не может ли так случиться, что до  
нее само собой дойдет, о чем говорится в этих бумагах?
Она кое-что знает, но старается не знать.
Ведь если это означает возврат к тому, чем она была наделена прежде, к  
глубинной зоркости глаз и мгновенным откровениям языка, не лучше ли ей  
обойтись без этого? И если она сама может отказаться от этих  
способностей, а не они – от нее, это ли не отрадная перемена?
Они смогут заняться чем-нибудь другим, полагает она, смогут начать  новую жизнь. Он говорит себе, что надо будет при первой же  возможности избавиться от этих бумаг, отказаться от этой затеи – он ведь  тоже способен к надеждам и благородству.
Да. Да. Тесса чувствует, что слабый шорох у нее под щекой более не  представляет угрозы.
Весь воздух пронизывает ощущение отмены приговора. Такое отчетливое,  
такое сильное, что Нэнси чувствует, как известное будущее отступает под  
его натиском, улетает, как грязная прошлогодняя листва.
Но в глубине этой секунды таится какая-то неустойчивость, от которой  
Нэнси хочет отмахнуться. Бесполезно. Она уже чувствует, как некая сила  
отогнала, оторвала ее от этих двоих и вернула в прежнюю оболочку.  
Можно подумать, будто спокойный и решительный человек – наверное,  
Уилф? – вызвался увести ее из этой каморки с проволочными вешалками за  
цветастой занавеской. И мягко, неумолимо направил ее прочь от того, что  
начинает рассыпаться у нее за спиной, – рассыпаться, мало-помалу темнея, как сажа, как легкий пепел.


 

© Copyright: Толстов Вячеслав, 2014

Регистрационный номер №0255136

от 25 ноября 2014

[Скрыть] Регистрационный номер 0255136 выдан для произведения: Мухи на подоконнике


Она сидит в старом глубоком кресле Уилфа в солярии её собственного дома. Она не намеревается заснуть. Это - яркий день поздней осени — фактически, это - день Кубка Серого Грея, и она, как предполагалось, на вечеринке, ужиная, наблюдает игру по телевидению. Но в последний момент она оправдывалась, отказываясь. Люди привыкают к её выполнению этого вида вещей и теперь — некоторые всё ещё говорят, что волнуются по поводу неё. Но когда она действительно разоблачает старые привычки, или потребности подтверждают себя, она иногда не может не превратиться в сторону жизни. Таким образом, они прекращают волноваться некоторое время.
Её дети говорят, что они надеются, что она не Проживает в Прошлом.
Но то, что она полагает, что делает, что она хочет сделать, если она может заставить время делать это, не так, чтобы жить в прошлом, чтобы открыть его и получить один хороший взгляд на него.
Она не полагает, что спит, когда она входит в другую комнату. Солярий, яркая комната позади неё, сжался в тёмный зал. Ключ отеля находится в двери комнаты, поскольку она полагает, что ключи имели обыкновение быть, хотя это не что-то, с чем она когда-либо сталкивалась в своей собственной жизни.
Это места - бедного вида. Старая комната для старых путешественников. Потолочный светильник, прут с несколькими проводными вешалками на этом, занавесом розово-жёлтого материала в цветочек, который может потянуться вокруг, чтобы скрыть висящую одежду от представления. Материал в цветочек может предназначаться, чтобы снабдить комнату примечанием оптимизма или даже весёлости, но по некоторым причинам это делает противоположность.

Олли ложится на кровати так внезапно и в большой степени что подстилки выделяют несчастное хныканье. Кажется, что она и Тесса двигаются на машине теперь, и он делает всё вождение. Сегодня в первой высокой температуре и пыли весны это сделало его чрезвычайно усталым. Она не может ездить.
 Она шумно отпирает чемодан с костюмами и еще более шумно  
возится за тонкой перегородкой туалета. Когда она выходит, Олли  
притворяется спящим, но сквозь щелки век наблюдает, как она смотрится в  
рябое от дефектов амальгамы зеркало шифоньера. На ней длинная юбка из  
желтого атласа, черное болеро и черная шаль с розами и бахромой,  
свисающей примерно на две ладони. Костюмы придумывает она сама, не  
проявляя ни выдумки, ни вкуса. Щеки у нее теперь нарумянены, но  
остаются какими-то тусклыми. Волосы сколоты шпильками и залиты  
лаком, упрямые завитки превращены в черный шлем. Веки лиловые,  
вздернутые брови подведены черным. Два вороновых крыла. Веки тяжело  
опущены, словно в наказание блеклым глазам. И вся она будто бы  
придавлена своим нарядом, прической и гримом.
Помимо воли он издает какие-то звуки – то ли жалуется, то ли злится. Она  
это слышит, подходит к кровати и наклоняется, чтобы снять с него  
ботинки.
Он просит ее не беспокоиться.
– Мне все равно через минуту выходить, – говорит он. – Нужно их  
проверить.
Их – значит либо рабочих сцены, либо организаторов турне, обычно  
незнакомых.
Она ничего не говорит. Стоит и смотрится в зеркало, а потом, влача груз  
тяжелого костюма, прически (это парик) и собственной души, начинает  
расхаживать по комнате, как будто ей предстоят дела, но взяться за них нет  сил.Даже склонившись над кроватью, чтобы стащить с Олли ботинки, она не  заглянула ему в лицо. А коль скоро он смежил веки, когда рухнул на  
кровать, так это, наверное, для того, говорит она себе, чтобы не видеть ее.  
Они стали партнерами по сцене, они спят, едят и разъезжают вместе, почти  попадая в ритм дыхания друг друга. Но никогда, никогда – если того не  
требуют общие обязательства перед публикой – не могут посмотреть друг  
другу в лицо, боясь ужаснуться.
Шифоньер с потускневшим зеркалом не помещается у стены: он частично  
загораживает окно, ограничивая доступ света. Она бросает на него  
неуверенный взгляд, а потом, собравшись с силами, немного сдвигает  
один угол вглубь комнаты. Переводит дыхание и отдергивает грязную  
тюлевую занавеску. В дальнем углу подоконника, ранее скрытом занавеской  
и шифоньером, виднеется небольшая кучка дохлых мух.
Прежний постоялец коротал время, убивая этих мух, а потом собрал  
трупики и нашел для них укромное место. Они сложены аккуратной  
пирамидкой, которая грозит рассыпаться.
От этого зрелища она вскрикивает. Без отвращения, без испуга, а просто от  
удивления, можно даже сказать, от удовольствия. Ой-ой-ой. Эти мухи ее  
поражают, словно они способны под лупой превратиться в драгоценные  
камни, синие с золотом и с изумрудными вспышками, спрятанные под  
переливчатой кисеей крылышек. Ой, вырывается у нее, но не оттого, что  
на подоконнике она видит сияние. В смерти насекомые потускнели, а лупу  
взять неоткуда.
А оттого, что она их увидела – увидела мелкие трупики, сложенные кучкой  
в углу и готовые рассыпаться в прах. Увидела еще до того, как взялась за  
угол шифоньера, до того, как отдернула занавеску. Она знала, что они  
там, – точно так же, как знает много чего другого.
Вернее – как знала когда-то. Уже давно она не знала ничего и полагалась  
лишь на затверженные трюки и схемы. Она почти забыла, усомнилась, что  
когда-то было по-другому.
Она ненароком разбудила Олли, вывела его из краткого, тревожного  
забытья. В чем дело, спрашивает он, ты чем-то укололась? Он со стоном  
встает.
Нет, говорит она. И указывает на мух.
Я знала, что они там.
До него мгновенно доходит, как много это для нее значит, какое это  
облегчение, но сам он не может в полной мере разделить ее радость.  
Потому что и сам почти забыл кое о чем, – забыл, что когда-то верил в ее  
способности; теперь его заботит лишь одно: как бы не раскрылся их  
обман.
А когда ты поняла?
Когда посмотрелась в зеркало. Когда перевела взгляд на окно. Точно не  
знаю.
Она так счастлива. Раньше она не выказывала ни радости, ни печали в  
отношении того, что делала, – она просто принимала это как данность.  
Теперь у нее засветились глаза, словно она ополоснула их от пыли, а голос  
будто освежился ласковой водой.
Да-да, говорит он. Она протягивает руки, и обнимает его за шею, и  
прижимается головой к его груди, да так крепко, что у него во внутреннем  
кармане шуршат бумаги.
Бумаги – тайные, получены от некоего доктора, с которым Олли  
познакомился в одном из этих городков; доктор известен тем, что лечит  
заезжих гастролеров и порой оказывает им услуги, выходящие за рамки  
его прямых обязанностей. Олли рассказал доктору, что беспокоится о  
своей жене, которая часами лежит на кровати, сосредоточенно  
уставившись в потолок, а бывает, по нескольку дней не говорит ни слова,  
разве что на сцене, перед публикой (все это – чистая правда). Он спросил  
сначала себя, а потом доктора, не могло ли так быть, что ее  
сверхъестественные способности все же связаны с угрожающей  
неуравновешенностью ума и характера. В прошлом у нее случались  
припадки, и ему кажется, что нечто подобное может вот-вот произойти  
вновь. Она не злонамеренная женщина, без вредных привычек, но и не  
такая, как все, она уникальная личность, а жить с уникальной личностью  
тяжело, порой так тяжело, что нормальный мужчина не выдерживает.  
Доктор, человек сведущий, подсказал, куда можно отвезти ее на отдых.
Олли опасается, как бы она не спросила, что это за шорох – она же  
наверняка слышит. А ему не хочется говорить «бумаги», чтобы она не  
начала допытываться: что еще за бумаги?
Но если к ней и впрямь вернулись прежние способности (так он  
рассуждает сам с собой, испытывая почти забытое, изумленное уважение к  
ней), если она стала такой, как прежде, не может ли так случиться, что до  
нее само собой дойдет, о чем говорится в этих бумагах?
Она кое-что знает, но старается не знать.
Ведь если это означает возврат к тому, чем она была наделена прежде, к  
глубинной зоркости глаз и мгновенным откровениям языка, не лучше ли ей  
обойтись без этого? И если она сама может отказаться от этих  
способностей, а не они – от нее, это ли не отрадная перемена?
Они смогут заняться чем-нибудь другим, полагает она, смогут начать  
новую жизнь. Он говорит себе, что надо будет при первой же  
возможности избавиться от этих бумаг, отказаться от этой затеи – он ведь  
тоже способен к надеждам и благородству.
Да. Да. Тесса чувствует, что слабый шорох у нее под щекой более не  
представляет угрозы.
Весь воздух пронизывает ощущение отмены приговора. Такое отчетливое,  
такое сильное, что Нэнси чувствует, как известное будущее отступает под  
его натиском, улетает, как грязная прошлогодняя листва.
Но в глубине этой секунды таится какая-то неустойчивость, от которой  
Нэнси хочет отмахнуться. Бесполезно. Она уже чувствует, как некая сила  
отогнала, оторвала ее от этих двоих и вернула в прежнюю оболочку.  
Можно подумать, будто спокойный и решительный человек – наверное,  
Уилф? – вызвался увести ее из этой каморки с проволочными вешалками за  
цветастой занавеской. И мягко, неумолимо направил ее прочь от того, что  
начинает рассыпаться у нее за спиной, – рассыпаться, мало-помалу темнея,  
как сажа, как легкий пепел.


Рейтинг: +2 242 просмотра
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!