кутерьма

10 мая 2014 - юрий сотников
article214097.jpg
  Мелькнули под коротенькой юбкой голые слегка загорелые ноги, а я уже чего только себе ни придумал. И что сидит она рядом со мной до бела обнажённая, а я обсмактываю на мягоньких ступнях каждый пальчик её словно столовую ложку с любимым абрикосовым вареньем; и орёт подо мной она в голос, от каждого толчка ещё пуще беременея; и ведёт за собой в детский сад светлорусых моих сыновей.
  Когда уже будем мы вместе, то она меня спросит, обязательно спросит тихонько:- Что ты думал обо мне в первые дни нашей встречи, ещё не мечтая и даже не смея взглянуть?
  А я ей отвечу:- Глупенькое моё солнышко. Да я тогда тыщу лет уже прожил с тобой, сто детей нарожал, мильён раз поимел как мужик. Моё чуткое и сладостное воображение привело тебя за руку к сердцу, и едва прикоснувшись ко мне, ты до самой последней мыслишки, до клеточки мне отдалась, как в купели христу отдаются младенцы – ты верою в крест мой давно обрялась.
                                    ===================================
 
  - Солнышко, выручай.
  - Где ты, любимый?
  - На том свете.
  - Жди меня, я сейчас приду.
  - Где ты, любимая?
  - С тобой, на этом свете.
  - Но я не вижу тебя, не нахожу.
  - Я тоже почему-то.
  - Боже, ты наверное в аду!
  - Не знаю, но тут жарко и дымно.
  - Как ты ушла, любимая?!
  - Вскрыла вены и истекла кровью.
  - Зачем?!
  - Хотела быть с тобой, ты ведь звал.
  - Боже мой, но не так же!
  - Я не смогу быть рядом?
  - Рай не принимает таких, но есть выход.
  - Какой?
  - Я иду к тебе сам…
  - Милый, любимый, родной! Как же ты здесь оказался?!
  - Я совершил ещё один грех. Я перестал верить и проклял господа.
                                   ==================================
 
  Раньше я считал себя котом. Во мне было много кошачьего. Свобода, лень и неприручаемость. Но теперь я волк. Я совсем не страшусь смерти. Стало внутри меня больше волчьего. Воля – простор – отторженье человека. Смерть легка и приятна – новая жизнь. А боль преодолима. Стоит лишь покрепче сжать зубы. То есть клыки. От них после боли ничего не останется. Но они и не нужны там. Там нет желудка, и тела нет. Зато воля беспредельна. Она не ограничена флажками. Времени, пути или морали. Я уже сам указую себе. Я не кот, не волк. И даже не человек.
  Я здесь вселенная.
                            ===================================
 
  Велик и светел этот книжный магазин. Я вхожу сюда как верующий в храм, сразу выискивая взглядом новые иконы на книжных полках. Справа под твёрдыми переплётами, надписанные золотыми буквами, стоят шедевры великих мастеров, про которые говорят что они не горят, и не тонут. На первых страницах блистают видимым ярким умом и тайной провидческой мудростью фотографии классиков – словно лики святых. Есть покупатели, из древних и старорежимных, которые просто заходят сюда помолиться: они долго лицезреют дорогие оклады расфранчённых икон, иногда лишь касаясь трепетной дланью за белые перья страниц, давно уже вызнатых наизусть – и частенько бывает, что дряхлый молельник шепчет слова отче наш, будто небу обращаясь в закрытую книгу. Иногда двое из них случайно встречаются у собрания сочинений большого апостола; но не здороваются, как подобало бы верующим, а ревниво оглядывают друг друга словно два враждебных жреца у заклятого жертвенника.
                              ===================================
 
          В пятницу бригадир собрал своих кроликов под алое знамя перед раскрытым зёвом силосной ямы. Бетонный колодец в пятнадцать этажей, чёрный тартар элеватора, приглашал молодых гвардейцев испытать крепость рук и нервов. Но Зиновий преградил им путь-дорогу; повесил на левую руку сварочную маску как щит, в правую взял копьё сварочного держака, и не поперхнувшись опасностью, сказал заветные слова: – В силос я вас не пущу. Раскреплять норию буду сам.
Он сел на холодную седушку подъёмной лебёдки, сжал кулак к синему небу расцветающей весны: – Опускайте.
Люлька с Зиновием медленно двинулась в тёмный провал. Одна привязанная на удлинителе лампочка бросала оранжевые отсветы на его лысую голову, припорошенную белой пылью комбикорма. Янко с Еремеем раскручивали лебёдку – парни стали с двух сторон. Тяжело она шла. Будто землю затормозили и разгоняли в обратную сторону. Клубок троса на глобусе лебёдки ураганил и штормил, срываясь на стяжках и перехлёстах, и Зиновий внизу чувствовал рывки, проваливался в воздушные ямы непогоды. На глобусе этом полный штиль морей и океанов сменялся девятым валом обморочных рек – и пересыхало во рту. Где же тихое жаркое течение зелёных берегов и камышовых заводей?..
– Хорош! Стопори! – прокричал Зиновий снизу. И тогда ребята в восемь рук стали раскручивать верёвки для подачи железок и инструментов – опускать их надо осторожно, чтобы не рухнула связка на голову родному бригадиру. Муслим с Серафимом резали металл на последней высотной отметке, сваривали рамки и стягивали болтами; Зиновий распирал этими ухватами обе ветки ковшового транспортёра, болтаясь на уровне шестого этажа как лягушка в молоке.
Когда дело приспело к обеду, мужики вытянули бригадира из ямы – осыпанного зерновой перхотью, обмётанного мышиным мхом проросшей пшеницы.
– Умаялся, – тяжко, но с гордостью в глазах похвалился Зиновий. – Айда в вагончик.
За едой Янко неизвестно с чего разговор завёл о лёгких деньгах. Вроде как умнее надо жить, и только глупцу богатство в руки не даётся. – Это здесь мы на одну зарплату живём, а в чужедальней стороне мужик и пять семей прокормит. Хватче только стоит жить, да не бояться разлуки с домом.
Зиновий медленно дожевал картоху с огурцом; ложку отложил, чтоб мысли ёмкой не мешала. – Ездил я, Янко, на заработки. В наше купечество. Вроде и своя земля, да богаче надесятеро, и люди совсем недобро живут. Трудиться по-пчельи никто не желает, а трутевать уже мест не осталось, позанимали скорохваткие. Горожане ходят по дворам и по базарам, предлагая товары иноземные без спроса, без качества. Одни торговать пристроились вдоль улиц, а другие поперёк воровать. Чтоб город строить, призвали управители чужаков пришлых. Мужики мастеровые приехали – дома семьи оставили, зная, что работой своей детей накормят и обновки справят. Хлеб да вода – сущая еда, а хочется и в театры ходить, на ассамблеи, да и в ресторане жену любимую праздником побаловать. Я с тем же ехал: сыну меньшему зимние ботинки, дочке к институту модное пальто, и жена моя из шубы выросла – сейчас бабы в расписных дублёнках щеголяют.
Поверишь ли, Янка – работал без дыха: суконожины в землю вдавил – и ни с места, пока деньги не заработаю. Ночевали в холодах декабрьских с одной контуженной печкой; в телогрейках спали, под ворот дыша, чтоб согреться – и в голове не было никаких славных думок, одно тягло.
Пришла пора первого заработка. И увидели мы в который раз своего наймита, только теперь уж он ещё шире улыбался нам, и даже позволил себе подержаться за наши ладони. Слабая рука, одно слово – барчук. Жалею, Янка, что близко мы его подпустили. Потому как вполз он в мужицкие души змеёй подколодной, сумев подкупить лживой добротой и жалобами на свою нелёгкую долю. Он отдал мужикам половину заработанных денег, рассказав о постигших его неудачах. Поверили мы – видно, давно дома мануты не были. И вот с тем началось полонение работников: росли долги, и никуда не денешься, пока нажитые деньги в чужой мошне бряцают.
В разброде люди сейчас – жизнь пошла по рукам и навыворот, и трудно к ней подступиться рабочему человеку. Откуда, с какой тайной мути морей белых и тихих океанов всплыла эта тёмная пена человечьих отходов? Что же вонь и смрад расползлись гадостно? – Так Зиновий говорил с Янкой, и с мужиками, кто рядом сидел; но будто не он рассказывал, а дед Пимен в нём свою косточку заронил – и она проросла. Сжал Зяма кулаки, заскрипел зубами, словно не видя никого перед собой, и не доев, сорвался в зелёный сад – лёг под грушеньку. Светлое настроение его надломилось воспоминаньями, и малолетний Серафим пожалел дядьку искренне. – Зачем ты распалил Зиновия? – упрекнул он Янку.
– Как думаю – так и говорю, – почти взъярился тот. Вскочил, и забывшись, стукнулся макушкой о верхнюю полку. – Что вы от меня хотите?! – Он, рыча, схватил Серафима за душу и притянул к себе. – Подмахивать вам?!
Еремей бросился к Янке, и получил от него лбом по носу. Захлебываясь кровью, сжал Янкину шею в две пятерни – тот захрипел, суча руками по воздуху и надеясь уцепиться хоть за маленький глоток кислорода. Хладнокровный Муслим, сгортав со стола все острые предметы, стал вместе с Серафимом растаскивать драчунов: – Угомонитесь, дураки.
Белый от злобы Янко, как слепец вывалился по порожкам, и кочерыжа кирзовыми ботинками рассыпанную щебёнку, пошёл домой.
– Если Зиновий спросит, скажем – заболел, – шепнул Муслим Еремею, увидев, что бригадир споро направляется к ним. – Вытрись.
– Что тут случилось? – дядька оглядел ребят: только Серафим смутился, не смея соврать. Но Зиновий уже и сам увидел красные потёки на чёрной Еремеевой спецовке. – Помнишь, что я тебе вчера напророчил? сбылось.
Ерёма отвернулся; он не знал, что ему делать с подступившей бедой. Раз сразу в коллектив не влился – может, другое стойло поискать. Но стыдно было перед председателем, который надеждой ему доверился; стыдно перед ребятами из-за мелкой свары обиженных душонок. Причины-то нет – так, девичий повод в волосья вцепиться. Срам, да и только.
– Ребята останутся нанизу рамки варить, а ты за двоих поработаешь. – Зиновий подтолкнул его в шею, выгоняя из вагончика. – Хватит лодырничать, за работу.
Еремей ушёл вперёд всех, и остановился у элеватора, любезничая с мельничихами. Что-то он им крамольное говорил: девчата смеялись, улыбки многое обещали, но подошедший дядька Зяма пнул Ерёму по загривку, выбив из него последние остатки любовной увертюры.
– В понедельник договорим. – Еремей захохотал, послав девчатам поцелуй: – Или сегодня ночью.
Ох, скор на язык – девки переглянулись. Так бы ещё в работе был ловок, да в постели долог, и цены б не жалко. А Ерёма шуток не слышал уже – он поспешал по лестнице, дыша через раз, потому что лифт опять на приколе. Наверху заглянул в отверстие силосного люка, да в нём ничего не видно; ухо приложил, да в нём не слыхать голосов далёких – аховское дело. А кто же будет команды передавать? и вдруг с улицы заорал Муслим: - Поднимай!!
Через разбитые окна элеватора прорвался крик безмятежный, но матерный: в нём слышались визги измученного блуда вместе с воем приговорённой смерти – Еремей обоих вздёрнул на виселицу, провернув тугое колесо лебёдки. Внизу, в бетонной яме, будто когтями кто скребанул, и со стен осыпалась серая гниль.
Часа через три Зиновий закончил устанавливать распорные рамки – пора опробовать новую норию.
– Ерёма, у тебя с девчатами отношения, поэтому спустись к ним – пусть зерно засыпают. – Муслим, улыбаясь, пригладил усы: – И сам там оставайся: может, им помощь потребуется. Заодно послушаешь, чтоб ковши не скребли.
– Да про работу не забудь! – крикнул Зиновий вслед убегавшему Еремею. Парень оглянулся, махнул рукой – полный порядок, а на стене осталась воевать с солнцем его худощавая тень...
Ерёма сразу обратил внимание на рыжую девчонку, которая с грустинкой в синих глазах шире всех махала лопатой, и ковши за ней не поспевали.
– Олёнка, ты бункер так засыпешь, и транспортёр остановится, – смеются её подруги и толкаются локтями, подначивая Еремея: – Глянь-ка, на тебя новенький смотрит, и всё исподтишка... Чего, парень, уши у тебя покраснели? Если влюбился, не стой столбом, а помоги девке.
Ах, так! – Дай лопату. – Он отобрал у Олёны грабалку, и сам стал кидать огромные ошмотья прошлогоднего сырого зерна. Девчонка улыбнулась и развела руками, посмотрев на подруг удивлённо и немного насмешливо.
– Смотри, Олёнка, твой узнает.
– Ну и что – пусть поревнует, ему полезно, а то хозяином себя почувствовал. – Она отвела прядь волос, прихорашиваясь. – Вы помните, каким он раньше худеньким был, ласковым, а сейчас откормила борова на свою шею.
Ерёма тайком прислушивался к девичьим разговорам, стараясь всё разузнать по оглодышам слов. Что не понял, то додумал сам.
– ... Ты давно, Олёна, его видела?
– И смотреть не хочу, и прощать не собираюсь. Он неправ был, ему и друзья говорили, а залил глаза – гордость взыграла. Найдёт себе дуру, об какую сможет ноги вытирать. – Девка пнула ногой камень, и он со злой силой покатился под транспортёром, шерохаясь об стену.
– Зря ты. Мужик он основательный. Ты и сама виновата, нельзя было шутить так, а он вон на проходной каждый день тебя табелирует и кнышей приставучих отгоняет.
Подошли монтажники, чтоб доложить Еремею об окончании работы. Зиновий даже честь ему отдал, представляя Ерёму девчонкам как боевого полковника запаса. Те смеялись, хохотали и мужики, а отставной военный близко подошёл к Олёнке, и резко, чтобы не сбились слова и запятые, одной ей сказал: – Олёна, я хочу тебя.
Девчонка даже рыжей головой помотала, отряхиваясь от наглости. Смотрит на взрослого балбеса и удивляется, как такое чудо могло сохраниться в местных краях. – Ого! Уже ночку забиваешь? Это у молодёжи сейчас мода такая?
– Забиваю. – Еремей улыбнулся, и красный от смущения, и от радости признания, потопал домой.
И мужики с ним. Им от элеватора полдороги вместе, а дальше каждому свой крюк.
– Где эта песня? – Муслим прислушался к голосам потусторонних ангелов, ухо правое навострил – стоит и к семье идти не хочет. – Ах, как красиво старушки поют!
Ему никто не ответил. Свалились в лужу отмёрзшие сучья кургузой липы, по ветру полетели зелёные ноты весенних садов. Их подгоняла и салила скворечья трель запевалы.
– Жорка опять выводит композицию. Талант пропадает, его бы в телевизор. – Зиновий согревался, слушая весёлую гармонь уличной спевки. – Светлая голова дураку досталась.
– Он перевоспитается, – заступился Серафим. – А в город ему нельзя. Здесь, дядька, мужик к месту. В тишине сельской, в неспешности земной его слушают и сердце своё обретают вновь. Радость торжествует, а горе бедствует. А в суете городской люди себя не слышат – каргачат в стае вороньей, мечутся бестолково. Если б у меня желание заветное исполнилось, я вложил бы в души людям моленья тишины...
Бабки сердобольные песнями солнце провожают: – Мелюшка-сопелюшка, помаши нам от небосвода необъятного: до утра уходишь – пропоём тебя; с рассветом вернёшься – снова величать станем. Оглянись над светом белым: сады цветут - урожая ждут , поля сеются; придёт время хлеба убирать и зерно молотить. И полетит мучица, распахнувшись до края земли, накроет сытом работным и богатых, и голодных.
– И тебя накормим, Ерёмушка, – встретила парня у ворот Макаровна с караваем. – Неси, Тоня, пироги малому, пусть наестся с добром и нас похвалит.
– Спасибо от всего сердца, – благодарит Ерёма приветных соседок Макаровну с Антониной, и ещё тех, что с улицы подошли, и Жорку Красникова, известного всей округе. А пирожки всамделе вкусны: горячие, пропечёные с мякотью, и варенье в них на каждой откусанной дольке.
 
 
 
И я предмайской дурью маюсь, и Олёнка из-за меня не ложится. Мурлычет себе под нос, баюкая уже уснувшего пятилетнего малыша: – Чудной он, жаль, что ты не видел. Симпатичный и откровенный до глупости, а я по нему ночь не сплю.
Значит, ты меня хочешь, Еремей? не жирно ли тебе будет. За мной полэлеватора бегает, и не просто так – с самыми серьёзными обещаниями. Вот только верить им сразу нельзя; сначала стоит мужику в сердце посмотреть – что там? – тук-тук- и всё? А где же цветы, признания под звёздами?.. Нет, не нужны мне ваши подарки. Я мечтаю, чтобы один из всех, любимый и единственный, нашёл нас с сыном, а то ведь мы потерялись.
Малыш мирно сопел, и Олёнка встала с дивана; застыла, подождав пока скрипкие пружины перестанут визжать. Хотела поцеловать неукрытую ногу сына, но лишь едва прикоснулась, заправив одеяло – а вдруг проснётся? и опять обо всём расспрашивать будет. А сказать ему нечего – она и сама ещё не всё поняла, ни в себе, ни в людях окружающих. Трудно, когда человек в глаза улыбается и повадки хвалит, а за спиной гадости говорит, из войны с которыми невредимой не выбраться. Как поверить ещё совсем чужому мужику, если родной в измену предал, жизнь сломав и себе, и любимым.
– Смотрю я, сынка, на своих товарищей и знакомых – думала, лучше живут, но во всех семьях одни и те же беды: пьянь, распутство и лень привычная. И сама я в любви вечной клялась, себе не солгав, а теперь мне хочется мстить – хочу распознавать в обидчиках ту же боль, что меня вымучила. Не лучше и не хуже я других, хочу не стесняться чужих взглядов и оговоров, жить стану, как сама захочу.-
Путалась Олёнка в своих мыслях, не сумела себе объяснить, с чего заругала в эту ночь памятное прошлое. Наверное, чтоб будущее оберечь. Оно будет, и не с этим жизнерадостным парнем, который откровенничает, слов всерьёз не принимая. Олёна таила в себе, что забыть не может любимого предателя – она надумала зажить легко и беспутно, с молвой и сплетнями, чтобы зашёлся он в крике от такой раны, с отбитыми почками, с разорванным сердцем, а потом принять его, почти смертельного, да отпаивать солёным плачем и настоящей верностью...
Олёна во мне не ошиблась – я действительно искал тогда подругу на один раз, изнемогая с голодухи. И если бы не старик, в трудную ночь пожелавший мне залюбиться с весной, я, наверное, обманул какую-нибудь малолетнюю дуру. А тут вдруг семейной радости захотелось – чтоб с женой в лесу под ручку ходить, и детишки мои чтобы рядом бежали, набивая рты гроздьями ежевики. Думал, выходные мигом пролетят, а они обозом бесконечным тянулись, и я на вьючных лошадей покрикивал, торопя их ленивый ход. Лишь бы Олёнушку увидеть.
Так что я повздорил  и с субботой, и с воскресеньем, зато Янка провёл их в полном ладу со своим крепким организмом, нанося ему болезненные удары по печени. Водочка рекой лилась, утешая его обиженное одиночество.
С работы он зашёл к своему товарищу; тот сговорился с двумя знакомыми девчатами, и вечером они уже сидели вчетвером в ресторане. Зал был отделан по-людски: бархатные занавеси на окнах волочились по полу за каждой проходящей юбкой, а столы и стулья из дорогого дерева низко кланялись входящим. Развязный оркестр отзывался на крупные денежные просьбы, а мелкие отшвыривал на солидное расстояние от медной трубы брюхатого дуделки.
В духоте ещё отапливаемого зала плавали пьяные полуулыбки, разводя глаза в стороны, чтобы оглядеть соседей; накрашенные губы шептались, жеманно флиртуя с другими губами – раскуренными и мятыми, которые нетрезво подпевали в такт растанцованной мелодии. Женские ушки оттягивали тяжёлые серьги и драгоценные камни, а простые клипсы жались по углам, стыдясь своей дешевизны. Но как только разгорался скандал в разгуляе бешеного кабака, и те, и другие напрягались, делая стойку. Мужские уши дрябло подпрыгивали от накачанного в них спиртного, и слушая похабные анекдоты, ни капли не краснели. Их уже не тревожил шум упавшей посуды и громкий ор побитого кавалера одной непобитой дамы.
Разум Янки отлетел на недосягаемую высоту, под потолок, чтоб не быть наколотым на вилку вместо солёного рыжика – и оттуда ужасался бедламу, в который попал. Его беспутный хозяин танцевал на коленях вокруг своих случайных подруг, облапив ладонями их ноги; Янкин товарищ сидел за соседним столом и объяснял чужой нестрогой жене свою боль от жизни и нечаянную радость встречи с очаровательной женщиной. И ему можно было поверить, если бы не её тусклые глаза и пьяная разящая улыбка.
После закрытия, в полночь, компания пила на берегу реки. Янка проснулся на стылом песке пляжа в тёмной рани – глухой, немой и невидящий. Вернулся, шатаясь, домой. И привёл с собой трёх чертей.
Один был ещё маленький, и разговаривал сюсюкая, будто во рту держал пустышку, смазаную сгущённым молоком. А двое старших то и дело одёргивали его, чтоб не задавался.
Янко заметил их у лестницы. Маленький шмыгнул между ног, поздоровался, и застучал в нетерпении копытцами. Парень удивился: – А вы куда? – вроде у соседей таких родичей нет.
– Мы к вам, – ответил смущённо старший и поднял чёрные глаза с туфлей на лицо Янки. Тот побледнел чуть-чуть. – Мои, точно мои, – и почесал в затылке, думая, как избавиться от нежданных гостей. Кормить их нечем – не душой же в самом деле. А от кабачковой икры с куриными окорочками их и замутить может.
Черти настороженно били копытами, ожидая – и тоже немного побаивались. Лучше б им было посидеть в ожерелье лесного костра, скакать с ведьмами и щипать развратных жриц чёрной мессы, устроив разнузданную пляску. А пришлось спешить по вызову.
Свет от матовых плафонов отбрасывал их тени на стену, и они казались высокими рогатыми рыцарями, худыми от недоедания. В руках рыцари держали кнуты, а на самом деле помахивали хвостами, ожидая вежливого приглашения в дом.
– Пошли. – Янка вымученно улыбнулся; ему хотелось уснуть, завалившись прямо в одежде на чистую постель. Никому до него нет дела, как божьей коровке до космоса. Может, и вправду с чертями подружиться?.. Он остановился в пролёте лестницы, стряхнул наваждение фантазии, пришедшей в голову.
Войдя в квартиру, Янка включил тихую музыку; черти поскребли копыта о половик и прошли в зал. Они оглядывали комнату как экспонаты в музее, а младший, не стесняясь, поспешил к телевизору и нажал городские новости.
Хозяин внёс поднос с бокалами и фруктами, напитки расставил на низком столике.
– Мы ненадолго, – сказал старший из гостей. Двое других были не прочь задержаться, да, видно, перечить не смели и лишь огорчённо пожали плечами.
– Это от меня зависит. Вы ведь по вызову. – Янку развеселила ситуация, и он решил, что если добавит по мозгам бокала два, то не выпустит их до вечера.
Старший выжал из себя улыбку и глуховато согласился: – Ваше право. И здоровье тоже ваше.
– Вы о здоровье моём не печальтесь. Тех, кто зла мне желает, понесут раньше.
– Что это мы с обидой разговаривать начали? – У среднего от возможности остаться за накрытым столом заблестели глаза. – Не надо ссориться – причины нет, а повод поскандалить только склочники ищут.
– Ну и хорошо. – Янко добродушно заулыбался. – Что, старшой, поднимем бокалы за дам, которых здесь нет? Ведь если б не они – то и не мы.
– Отличный  тост. – Младшенький засуетился, и под шумок весёлого смеха налил полный фужер водочки, быстро махнул его в редкозубый рот, и смачно откусил половину персика. Сок потёк по бороде, закапав в пустой бокал. Старший пальцем погрозил: – За тобой глаз да глаз. Всё храбришься. – Он повернулся к Янке. – Как-то раз младший тюрю себе сделал с самогоном, грешники целую четверть с собой захватили. Завоображал – ведьмочки молоденькие хлопают в ладоши, подзуживают. Геройский малый, съел, но потом полдня с ведром лежал – думали, вообще копыта отбросит.
Средний во время рассказа хватал в горсть свою светлую бороду и запрокидывал от хохота кадык. А младшенький почёсывал правый рожок, хмуро поглядывая то на рассказчика, то на Янку, будто замышлял едкую месть за свой позор.
За окном стучал по подоконнику липкий мелкий дождь, смывая с купола церковного храма последние волосы старинной позолоты; морщины баллюстрад и оконных ниш зябко ёжились от холодного ветра. По длинным переходам топали сапоги храмовой стражи, и пуганые совы ухали вслед шагам невидимых воителей. Пожалуй, только летучие мыши разгоняли оторопь серой темноты рваными крыльями.
Янко надёжно уснул, простив своих врагов, и меня за обиду...
 

© Copyright: юрий сотников, 2014

Регистрационный номер №0214097

от 10 мая 2014

[Скрыть] Регистрационный номер 0214097 выдан для произведения:   Мелькнули под коротенькой юбкой голые слегка загорелые ноги, а я уже чего только себе ни придумал. И что сидит она рядом со мной до бела обнажённая, а я обсмактываю на мягоньких ступнях каждый пальчик её словно столовую ложку с любимым абрикосовым вареньем; и орёт подо мной она в голос, от каждого толчка ещё пуще беременея; и ведёт за собой в детский сад светлорусых моих сыновей.
  Когда уже будем мы вместе, то она меня спросит, обязательно спросит тихонько:- Что ты думал обо мне в первые дни нашей встречи, ещё не мечтая и даже не смея взглянуть?
  А я ей отвечу:- Глупенькое моё солнышко. Да я тогда тыщу лет уже прожил с тобой, сто детей нарожал, мильён раз поимел как мужик. Моё чуткое и сладостное воображение привело тебя за руку к сердцу, и едва прикоснувшись ко мне, ты до самой последней мыслишки, до клеточки мне отдалась, как в купели христу отдаются младенцы – ты верою в крест мой давно обрялась.
                                    ===================================
 
  - Солнышко, выручай.
  - Где ты, любимый?
  - На том свете.
  - Жди меня, я сейчас приду.
  - Где ты, любимая?
  - С тобой, на этом свете.
  - Но я не вижу тебя, не нахожу.
  - Я тоже почему-то.
  - Боже, ты наверное в аду!
  - Не знаю, но тут жарко и дымно.
  - Как ты ушла, любимая?!
  - Вскрыла вены и истекла кровью.
  - Зачем?!
  - Хотела быть с тобой, ты ведь звал.
  - Боже мой, но не так же!
  - Я не смогу быть рядом?
  - Рай не принимает таких, но есть выход.
  - Какой?
  - Я иду к тебе сам…
  - Милый, любимый, родной! Как же ты здесь оказался?!
  - Я совершил ещё один грех. Я перестал верить и проклял господа.
                                   ==================================
 
  Раньше я считал себя котом. Во мне было много кошачьего. Свобода, лень и неприручаемость. Но теперь я волк. Я совсем не страшусь смерти. Стало внутри меня больше волчьего. Воля – простор – отторженье человека. Смерть легка и приятна – новая жизнь. А боль преодолима. Стоит лишь покрепче сжать зубы. То есть клыки. От них после боли ничего не останется. Но они и не нужны там. Там нет желудка, и тела нет. Зато воля беспредельна. Она не ограничена флажками. Времени, пути или морали. Я уже сам указую себе. Я не кот, не волк. И даже не человек.
  Я здесь вселенная.
                            ===================================
 
  Велик и светел этот книжный магазин. Я вхожу сюда как верующий в храм, сразу выискивая взглядом новые иконы на книжных полках. Справа под твёрдыми переплётами, надписанные золотыми буквами, стоят шедевры великих мастеров, про которые говорят что они не горят, и не тонут. На первых страницах блистают видимым ярким умом и тайной провидческой мудростью фотографии классиков – словно лики святых. Есть покупатели, из древних и старорежимных, которые просто заходят сюда помолиться: они долго лицезреют дорогие оклады расфранчённых икон, иногда лишь касаясь трепетной дланью за белые перья страниц, давно уже вызнатых наизусть – и частенько бывает, что дряхлый молельник шепчет слова отче наш, будто небу обращаясь в закрытую книгу. Иногда двое из них случайно встречаются у собрания сочинений большого апостола; но не здороваются, как подобало бы верующим, а ревниво оглядывают друг друга словно два враждебных жреца у заклятого жертвенника.
                              ===================================
 
          В пятницу бригадир собрал своих кроликов под алое знамя перед раскрытым зёвом силосной ямы. Бетонный колодец в пятнадцать этажей, чёрный тартар элеватора, приглашал молодых гвардейцев испытать крепость рук и нервов. Но Зиновий преградил им путь-дорогу; повесил на левую руку сварочную маску как щит, в правую взял копьё сварочного держака, и не поперхнувшись опасностью, сказал заветные слова: – В силос я вас не пущу. Раскреплять норию буду сам.
Он сел на холодную седушку подъёмной лебёдки, сжал кулак к синему небу расцветающей весны: – Опускайте.
Люлька с Зиновием медленно двинулась в тёмный провал. Одна привязанная на удлинителе лампочка бросала оранжевые отсветы на его лысую голову, припорошенную белой пылью комбикорма. Янко с Еремеем раскручивали лебёдку – парни стали с двух сторон. Тяжело она шла. Будто землю затормозили и разгоняли в обратную сторону. Клубок троса на глобусе лебёдки ураганил и штормил, срываясь на стяжках и перехлёстах, и Зиновий внизу чувствовал рывки, проваливался в воздушные ямы непогоды. На глобусе этом полный штиль морей и океанов сменялся девятым валом обморочных рек – и пересыхало во рту. Где же тихое жаркое течение зелёных берегов и камышовых заводей?..
– Хорош! Стопори! – прокричал Зиновий снизу. И тогда ребята в восемь рук стали раскручивать верёвки для подачи железок и инструментов – опускать их надо осторожно, чтобы не рухнула связка на голову родному бригадиру. Муслим с Серафимом резали металл на последней высотной отметке, сваривали рамки и стягивали болтами; Зиновий распирал этими ухватами обе ветки ковшового транспортёра, болтаясь на уровне шестого этажа как лягушка в молоке.
Когда дело приспело к обеду, мужики вытянули бригадира из ямы – осыпанного зерновой перхотью, обмётанного мышиным мхом проросшей пшеницы.
– Умаялся, – тяжко, но с гордостью в глазах похвалился Зиновий. – Айда в вагончик.
За едой Янко неизвестно с чего разговор завёл о лёгких деньгах. Вроде как умнее надо жить, и только глупцу богатство в руки не даётся. – Это здесь мы на одну зарплату живём, а в чужедальней стороне мужик и пять семей прокормит. Хватче только стоит жить, да не бояться разлуки с домом.
Зиновий медленно дожевал картоху с огурцом; ложку отложил, чтоб мысли ёмкой не мешала. – Ездил я, Янко, на заработки. В наше купечество. Вроде и своя земля, да богаче надесятеро, и люди совсем недобро живут. Трудиться по-пчельи никто не желает, а трутевать уже мест не осталось, позанимали скорохваткие. Горожане ходят по дворам и по базарам, предлагая товары иноземные без спроса, без качества. Одни торговать пристроились вдоль улиц, а другие поперёк воровать. Чтоб город строить, призвали управители чужаков пришлых. Мужики мастеровые приехали – дома семьи оставили, зная, что работой своей детей накормят и обновки справят. Хлеб да вода – сущая еда, а хочется и в театры ходить, на ассамблеи, да и в ресторане жену любимую праздником побаловать. Я с тем же ехал: сыну меньшему зимние ботинки, дочке к институту модное пальто, и жена моя из шубы выросла – сейчас бабы в расписных дублёнках щеголяют.
Поверишь ли, Янка – работал без дыха: суконожины в землю вдавил – и ни с места, пока деньги не заработаю. Ночевали в холодах декабрьских с одной контуженной печкой; в телогрейках спали, под ворот дыша, чтоб согреться – и в голове не было никаких славных думок, одно тягло.
Пришла пора первого заработка. И увидели мы в который раз своего наймита, только теперь уж он ещё шире улыбался нам, и даже позволил себе подержаться за наши ладони. Слабая рука, одно слово – барчук. Жалею, Янка, что близко мы его подпустили. Потому как вполз он в мужицкие души змеёй подколодной, сумев подкупить лживой добротой и жалобами на свою нелёгкую долю. Он отдал мужикам половину заработанных денег, рассказав о постигших его неудачах. Поверили мы – видно, давно дома мануты не были. И вот с тем началось полонение работников: росли долги, и никуда не денешься, пока нажитые деньги в чужой мошне бряцают.
В разброде люди сейчас – жизнь пошла по рукам и навыворот, и трудно к ней подступиться рабочему человеку. Откуда, с какой тайной мути морей белых и тихих океанов всплыла эта тёмная пена человечьих отходов? Что же вонь и смрад расползлись гадостно? – Так Зиновий говорил с Янкой, и с мужиками, кто рядом сидел; но будто не он рассказывал, а дед Пимен в нём свою косточку заронил – и она проросла. Сжал Зяма кулаки, заскрипел зубами, словно не видя никого перед собой, и не доев, сорвался в зелёный сад – лёг под грушеньку. Светлое настроение его надломилось воспоминаньями, и малолетний Серафим пожалел дядьку искренне. – Зачем ты распалил Зиновия? – упрекнул он Янку.
– Как думаю – так и говорю, – почти взъярился тот. Вскочил, и забывшись, стукнулся макушкой о верхнюю полку. – Что вы от меня хотите?! – Он, рыча, схватил Серафима за душу и притянул к себе. – Подмахивать вам?!
Еремей бросился к Янке, и получил от него лбом по носу. Захлебываясь кровью, сжал Янкину шею в две пятерни – тот захрипел, суча руками по воздуху и надеясь уцепиться хоть за маленький глоток кислорода. Хладнокровный Муслим, сгортав со стола все острые предметы, стал вместе с Серафимом растаскивать драчунов: – Угомонитесь, дураки.
Белый от злобы Янко, как слепец вывалился по порожкам, и кочерыжа кирзовыми ботинками рассыпанную щебёнку, пошёл домой.
– Если Зиновий спросит, скажем – заболел, – шепнул Муслим Еремею, увидев, что бригадир споро направляется к ним. – Вытрись.
– Что тут случилось? – дядька оглядел ребят: только Серафим смутился, не смея соврать. Но Зиновий уже и сам увидел красные потёки на чёрной Еремеевой спецовке. – Помнишь, что я тебе вчера напророчил? сбылось.
Ерёма отвернулся; он не знал, что ему делать с подступившей бедой. Раз сразу в коллектив не влился – может, другое стойло поискать. Но стыдно было перед председателем, который надеждой ему доверился; стыдно перед ребятами из-за мелкой свары обиженных душонок. Причины-то нет – так, девичий повод в волосья вцепиться. Срам, да и только.
– Ребята останутся нанизу рамки варить, а ты за двоих поработаешь. – Зиновий подтолкнул его в шею, выгоняя из вагончика. – Хватит лодырничать, за работу.
Еремей ушёл вперёд всех, и остановился у элеватора, любезничая с мельничихами. Что-то он им крамольное говорил: девчата смеялись, улыбки многое обещали, но подошедший дядька Зяма пнул Ерёму по загривку, выбив из него последние остатки любовной увертюры.
– В понедельник договорим. – Еремей захохотал, послав девчатам поцелуй: – Или сегодня ночью.
Ох, скор на язык – девки переглянулись. Так бы ещё в работе был ловок, да в постели долог, и цены б не жалко. А Ерёма шуток не слышал уже – он поспешал по лестнице, дыша через раз, потому что лифт опять на приколе. Наверху заглянул в отверстие силосного люка, да в нём ничего не видно; ухо приложил, да в нём не слыхать голосов далёких – аховское дело. А кто же будет команды передавать? и вдруг с улицы заорал Муслим: - Поднимай!!
Через разбитые окна элеватора прорвался крик безмятежный, но матерный: в нём слышались визги измученного блуда вместе с воем приговорённой смерти – Еремей обоих вздёрнул на виселицу, провернув тугое колесо лебёдки. Внизу, в бетонной яме, будто когтями кто скребанул, и со стен осыпалась серая гниль.
Часа через три Зиновий закончил устанавливать распорные рамки – пора опробовать новую норию.
– Ерёма, у тебя с девчатами отношения, поэтому спустись к ним – пусть зерно засыпают. – Муслим, улыбаясь, пригладил усы: – И сам там оставайся: может, им помощь потребуется. Заодно послушаешь, чтоб ковши не скребли.
– Да про работу не забудь! – крикнул Зиновий вслед убегавшему Еремею. Парень оглянулся, махнул рукой – полный порядок, а на стене осталась воевать с солнцем его худощавая тень...
Ерёма сразу обратил внимание на рыжую девчонку, которая с грустинкой в синих глазах шире всех махала лопатой, и ковши за ней не поспевали.
– Олёнка, ты бункер так засыпешь, и транспортёр остановится, – смеются её подруги и толкаются локтями, подначивая Еремея: – Глянь-ка, на тебя новенький смотрит, и всё исподтишка... Чего, парень, уши у тебя покраснели? Если влюбился, не стой столбом, а помоги девке.
Ах, так! – Дай лопату. – Он отобрал у Олёны грабалку, и сам стал кидать огромные ошмотья прошлогоднего сырого зерна. Девчонка улыбнулась и развела руками, посмотрев на подруг удивлённо и немного насмешливо.
– Смотри, Олёнка, твой узнает.
– Ну и что – пусть поревнует, ему полезно, а то хозяином себя почувствовал. – Она отвела прядь волос, прихорашиваясь. – Вы помните, каким он раньше худеньким был, ласковым, а сейчас откормила борова на свою шею.
Ерёма тайком прислушивался к девичьим разговорам, стараясь всё разузнать по оглодышам слов. Что не понял, то додумал сам.
– ... Ты давно, Олёна, его видела?
– И смотреть не хочу, и прощать не собираюсь. Он неправ был, ему и друзья говорили, а залил глаза – гордость взыграла. Найдёт себе дуру, об какую сможет ноги вытирать. – Девка пнула ногой камень, и он со злой силой покатился под транспортёром, шерохаясь об стену.
– Зря ты. Мужик он основательный. Ты и сама виновата, нельзя было шутить так, а он вон на проходной каждый день тебя табелирует и кнышей приставучих отгоняет.
Подошли монтажники, чтоб доложить Еремею об окончании работы. Зиновий даже честь ему отдал, представляя Ерёму девчонкам как боевого полковника запаса. Те смеялись, хохотали и мужики, а отставной военный близко подошёл к Олёнке, и резко, чтобы не сбились слова и запятые, одной ей сказал: – Олёна, я хочу тебя.
Девчонка даже рыжей головой помотала, отряхиваясь от наглости. Смотрит на взрослого балбеса и удивляется, как такое чудо могло сохраниться в местных краях. – Ого! Уже ночку забиваешь? Это у молодёжи сейчас мода такая?
– Забиваю. – Еремей улыбнулся, и красный от смущения, и от радости признания, потопал домой.
И мужики с ним. Им от элеватора полдороги вместе, а дальше каждому свой крюк.
– Где эта песня? – Муслим прислушался к голосам потусторонних ангелов, ухо правое навострил – стоит и к семье идти не хочет. – Ах, как красиво старушки поют!
Ему никто не ответил. Свалились в лужу отмёрзшие сучья кургузой липы, по ветру полетели зелёные ноты весенних садов. Их подгоняла и салила скворечья трель запевалы.
– Жорка опять выводит композицию. Талант пропадает, его бы в телевизор. – Зиновий согревался, слушая весёлую гармонь уличной спевки. – Светлая голова дураку досталась.
– Он перевоспитается, – заступился Серафим. – А в город ему нельзя. Здесь, дядька, мужик к месту. В тишине сельской, в неспешности земной его слушают и сердце своё обретают вновь. Радость торжествует, а горе бедствует. А в суете городской люди себя не слышат – каргачат в стае вороньей, мечутся бестолково. Если б у меня желание заветное исполнилось, я вложил бы в души людям моленья тишины...
Бабки сердобольные песнями солнце провожают: – Мелюшка-сопелюшка, помаши нам от небосвода необъятного: до утра уходишь – пропоём тебя; с рассветом вернёшься – снова величать станем. Оглянись над светом белым: сады цветут - урожая ждут , поля сеются; придёт время хлеба убирать и зерно молотить. И полетит мучица, распахнувшись до края земли, накроет сытом работным и богатых, и голодных.
– И тебя накормим, Ерёмушка, – встретила парня у ворот Макаровна с караваем. – Неси, Тоня, пироги малому, пусть наестся с добром и нас похвалит.
– Спасибо от всего сердца, – благодарит Ерёма приветных соседок Макаровну с Антониной, и ещё тех, что с улицы подошли, и Жорку Красникова, известного всей округе. А пирожки всамделе вкусны: горячие, пропечёные с мякотью, и варенье в них на каждой откусанной дольке.
 
 
 
И я предмайской дурью маюсь, и Олёнка из-за меня не ложится. Мурлычет себе под нос, баюкая уже уснувшего пятилетнего малыша: – Чудной он, жаль, что ты не видел. Симпатичный и откровенный до глупости, а я по нему ночь не сплю.
Значит, ты меня хочешь, Еремей? не жирно ли тебе будет. За мной полэлеватора бегает, и не просто так – с самыми серьёзными обещаниями. Вот только верить им сразу нельзя; сначала стоит мужику в сердце посмотреть – что там? – тук-тук- и всё? А где же цветы, признания под звёздами?.. Нет, не нужны мне ваши подарки. Я мечтаю, чтобы один из всех, любимый и единственный, нашёл нас с сыном, а то ведь мы потерялись.
Малыш мирно сопел, и Олёнка встала с дивана; застыла, подождав пока скрипкие пружины перестанут визжать. Хотела поцеловать неукрытую ногу сына, но лишь едва прикоснулась, заправив одеяло – а вдруг проснётся? и опять обо всём расспрашивать будет. А сказать ему нечего – она и сама ещё не всё поняла, ни в себе, ни в людях окружающих. Трудно, когда человек в глаза улыбается и повадки хвалит, а за спиной гадости говорит, из войны с которыми невредимой не выбраться. Как поверить ещё совсем чужому мужику, если родной в измену предал, жизнь сломав и себе, и любимым.
– Смотрю я, сынка, на своих товарищей и знакомых – думала, лучше живут, но во всех семьях одни и те же беды: пьянь, распутство и лень привычная. И сама я в любви вечной клялась, себе не солгав, а теперь мне хочется мстить – хочу распознавать в обидчиках ту же боль, что меня вымучила. Не лучше и не хуже я других, хочу не стесняться чужих взглядов и оговоров, жить стану, как сама захочу.-
Путалась Олёнка в своих мыслях, не сумела себе объяснить, с чего заругала в эту ночь памятное прошлое. Наверное, чтоб будущее оберечь. Оно будет, и не с этим жизнерадостным парнем, который откровенничает, слов всерьёз не принимая. Олёна таила в себе, что забыть не может любимого предателя – она надумала зажить легко и беспутно, с молвой и сплетнями, чтобы зашёлся он в крике от такой раны, с отбитыми почками, с разорванным сердцем, а потом принять его, почти смертельного, да отпаивать солёным плачем и настоящей верностью...
Олёна во мне не ошиблась – я действительно искал тогда подругу на один раз, изнемогая с голодухи. И если бы не старик, в трудную ночь пожелавший мне залюбиться с весной, я, наверное, обманул какую-нибудь малолетнюю дуру. А тут вдруг семейной радости захотелось – чтоб с женой в лесу под ручку ходить, и детишки мои чтобы рядом бежали, набивая рты гроздьями ежевики. Думал, выходные мигом пролетят, а они обозом бесконечным тянулись, и я на вьючных лошадей покрикивал, торопя их ленивый ход. Лишь бы Олёнушку увидеть.
Так что я повздорил  и с субботой, и с воскресеньем, зато Янка провёл их в полном ладу со своим крепким организмом, нанося ему болезненные удары по печени. Водочка рекой лилась, утешая его обиженное одиночество.
С работы он зашёл к своему товарищу; тот сговорился с двумя знакомыми девчатами, и вечером они уже сидели вчетвером в ресторане. Зал был отделан по-людски: бархатные занавеси на окнах волочились по полу за каждой проходящей юбкой, а столы и стулья из дорогого дерева низко кланялись входящим. Развязный оркестр отзывался на крупные денежные просьбы, а мелкие отшвыривал на солидное расстояние от медной трубы брюхатого дуделки.
В духоте ещё отапливаемого зала плавали пьяные полуулыбки, разводя глаза в стороны, чтобы оглядеть соседей; накрашенные губы шептались, жеманно флиртуя с другими губами – раскуренными и мятыми, которые нетрезво подпевали в такт растанцованной мелодии. Женские ушки оттягивали тяжёлые серьги и драгоценные камни, а простые клипсы жались по углам, стыдясь своей дешевизны. Но как только разгорался скандал в разгуляе бешеного кабака, и те, и другие напрягались, делая стойку. Мужские уши дрябло подпрыгивали от накачанного в них спиртного, и слушая похабные анекдоты, ни капли не краснели. Их уже не тревожил шум упавшей посуды и громкий ор побитого кавалера одной непобитой дамы.
Разум Янки отлетел на недосягаемую высоту, под потолок, чтоб не быть наколотым на вилку вместо солёного рыжика – и оттуда ужасался бедламу, в который попал. Его беспутный хозяин танцевал на коленях вокруг своих случайных подруг, облапив ладонями их ноги; Янкин товарищ сидел за соседним столом и объяснял чужой нестрогой жене свою боль от жизни и нечаянную радость встречи с очаровательной женщиной. И ему можно было поверить, если бы не её тусклые глаза и пьяная разящая улыбка.
После закрытия, в полночь, компания пила на берегу реки. Янка проснулся на стылом песке пляжа в тёмной рани – глухой, немой и невидящий. Вернулся, шатаясь, домой. И привёл с собой трёх чертей.
Один был ещё маленький, и разговаривал сюсюкая, будто во рту держал пустышку, смазаную сгущённым молоком. А двое старших то и дело одёргивали его, чтоб не задавался.
Янко заметил их у лестницы. Маленький шмыгнул между ног, поздоровался, и застучал в нетерпении копытцами. Парень удивился: – А вы куда? – вроде у соседей таких родичей нет.
– Мы к вам, – ответил смущённо старший и поднял чёрные глаза с туфлей на лицо Янки. Тот побледнел чуть-чуть. – Мои, точно мои, – и почесал в затылке, думая, как избавиться от нежданных гостей. Кормить их нечем – не душой же в самом деле. А от кабачковой икры с куриными окорочками их и замутить может.
Черти настороженно били копытами, ожидая – и тоже немного побаивались. Лучше б им было посидеть в ожерелье лесного костра, скакать с ведьмами и щипать развратных жриц чёрной мессы, устроив разнузданную пляску. А пришлось спешить по вызову.
Свет от матовых плафонов отбрасывал их тени на стену, и они казались высокими рогатыми рыцарями, худыми от недоедания. В руках рыцари держали кнуты, а на самом деле помахивали хвостами, ожидая вежливого приглашения в дом.
– Пошли. – Янка вымученно улыбнулся; ему хотелось уснуть, завалившись прямо в одежде на чистую постель. Никому до него нет дела, как божьей коровке до космоса. Может, и вправду с чертями подружиться?.. Он остановился в пролёте лестницы, стряхнул наваждение фантазии, пришедшей в голову.
Войдя в квартиру, Янка включил тихую музыку; черти поскребли копыта о половик и прошли в зал. Они оглядывали комнату как экспонаты в музее, а младший, не стесняясь, поспешил к телевизору и нажал городские новости.
Хозяин внёс поднос с бокалами и фруктами, напитки расставил на низком столике.
– Мы ненадолго, – сказал старший из гостей. Двое других были не прочь задержаться, да, видно, перечить не смели и лишь огорчённо пожали плечами.
– Это от меня зависит. Вы ведь по вызову. – Янку развеселила ситуация, и он решил, что если добавит по мозгам бокала два, то не выпустит их до вечера.
Старший выжал из себя улыбку и глуховато согласился: – Ваше право. И здоровье тоже ваше.
– Вы о здоровье моём не печальтесь. Тех, кто зла мне желает, понесут раньше.
– Что это мы с обидой разговаривать начали? – У среднего от возможности остаться за накрытым столом заблестели глаза. – Не надо ссориться – причины нет, а повод поскандалить только склочники ищут.
– Ну и хорошо. – Янко добродушно заулыбался. – Что, старшой, поднимем бокалы за дам, которых здесь нет? Ведь если б не они – то и не мы.
– Отличный  тост. – Младшенький засуетился, и под шумок весёлого смеха налил полный фужер водочки, быстро махнул его в редкозубый рот, и смачно откусил половину персика. Сок потёк по бороде, закапав в пустой бокал. Старший пальцем погрозил: – За тобой глаз да глаз. Всё храбришься. – Он повернулся к Янке. – Как-то раз младший тюрю себе сделал с самогоном, грешники целую четверть с собой захватили. Завоображал – ведьмочки молоденькие хлопают в ладоши, подзуживают. Геройский малый, съел, но потом полдня с ведром лежал – думали, вообще копыта отбросит.
Средний во время рассказа хватал в горсть свою светлую бороду и запрокидывал от хохота кадык. А младшенький почёсывал правый рожок, хмуро поглядывая то на рассказчика, то на Янку, будто замышлял едкую месть за свой позор.
За окном стучал по подоконнику липкий мелкий дождь, смывая с купола церковного храма последние волосы старинной позолоты; морщины баллюстрад и оконных ниш зябко ёжились от холодного ветра. По длинным переходам топали сапоги храмовой стражи, и пуганые совы ухали вслед шагам невидимых воителей. Пожалуй, только летучие мыши разгоняли оторопь серой темноты рваными крыльями.
Янко надёжно уснул, простив своих врагов, и меня за обиду...
 
Рейтинг: +1 189 просмотров
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!

Популярная проза за месяц
147
126
123
102
101
100
99
97
94
93
91
90
89
НАРЦИСС... 30 мая 2017 (Анна Гирик)
85
81
81
80
80
79
78
77
77
77
77
76
76
75
72
71
66