ГлавнаяВся прозаМалые формыРассказы → Колыбельные песни

Колыбельные песни

18 апреля 2017 - Владимир Юрков
Колыбельные песни

(Тексты всех песен приведены в Приложении №1)

 

Хорошо помню как мать пела мне колыбельные песни.

Я закрывал глаза, мне виделось черное небо, а на нем звезды... Много звезд... и маленькие, и большие, Причем их было нереально много, как никогда не бывает на настоящем небе. И все они светили достаточно ярко, перемещаясь, время от времени, по самым замысловатым траекториям. А среди этих звезд звучал мамкин голос. Он был высоко-высоко вверху, где-то даже выше звезд, выше неба, а я лежал глубоко внизу и пытался образно представить себе то, о чем пела мне мать1.

Песни были очень разные, поэтому и фантазии мои сильно отличались друг на друга. Здесь я описал только самые запомнившиеся мне песни, те, которые мать пела довольно часто. Хотя, она перепела мне, наверное, весь тогдашний популярный репертуар. Услышав какую-либо песню по радио2, она старалась тотчас же ее запомнить, чтобы вечером спеть мне.

Классические колыбельные «Спи, моя сапа, усни, в доме погасли огни...» с несколькими разными вариациями текста, рисовали картины очень маленького, скорее даже кукольного, чем настоящего, домика в два этажа (чем-то похожего на тот, что стоял перед нашими окнами в отцовом дворе), в котором, одно за другим. гасли окна, а затем возникали совершенно фантастические вариации на тему Ветра, Солнца и Орла, которые и словами-то описать почти невозможно. Ветер рисовался мне каким-то лукавым облачком, постоянно меняющим свою форму, вертящимся, то влево, то вправо. Таким же непоседливым, как и я сам. Солнце не было похоже на то, что рисовали в песне «Пусть всегда будет солнце» - кружочек с торчащими палками Оно скорее напоминало щит Давида, но, по-моему, с удвоенным, если не утроенным, числом граней. И было какое-то солидное, тяжеловесное, вряд ли походившее на няньку, если только не на знаменитую Фрекен Бок, о существовании которой я, в то время, естественно, не знал. Орел был совсем какой-то ненастоящий, похожий на голубей, которых я каждый день наблюдал из окна. Я даже не знаю - показывали ли мне картинку орла или нет. Наверное в какой-нибудь книжке орел встречался, но не запомнился мне. Единственное что я знал наверняка о нем - то, что Орел - большой. Вот и видел во снах эдакого большого голубя с громадными крыльями, которые он поднимал и складывал совсем не по-орлиному. Помню еще, что в словах «ветер после трех ночей, мчится к матери своей» я видел себя, провинившегося неизвестно какой виной, и возвращающегося домой, но среди белых облаков. И мать смотрела на меня откуда-то свысока. Ее лица я не видел, да и ее саму не видел тоже, просто знал, что она на меня смотрит. Потом, повзрослев, я узнал, что так в религиях описывается Рай.

Мне становилось очень весело, когда мать, уставшая до неверояности, начинала путать слова и строчки, заставляя птичек засыпать в пруду, а рыбок в саду. Порою, мать начинала петь все тише, и тише, и засыпала раньше меня. А, вместе с нею, уже безо всяких песен, спокойным сном засыпал и я, убаюканный ее теплым дыханием.

Из популярных песен запомнились: «В далекий край товарищ улетает», «Сиреневый туман» и «Случайный вальс».

Засыпая под первую песню, я пытался вообразить тот самолет, за которым летят «родные ветры». И мне рисовалась довольно интересная и яркая картина. Ветры мне виделись, как на книжных иллюстрациях, в виде седых старцев с раздутыми щеками, которые, то догоняли, то обгоняли самолет, в общем, играли с ним, как стая щенков. Мне очень нравилась, и эта песня, и эта моя фантазия. Было в ней, что-то такое доброе, высокое и восторженное. Но в своей жизни я так ни разу и не летал на самолете. Сколько раз я не пытался это сделать, страх высоты, ощущение пустоты под ногами, все время останавливали меня.

Фраза: «Любимый город в синей дымке тает» мне почему-то слышалась как «Любимый город в синий дым кидает». Либо я не знал слово «дымка», либо мать, у которой рот с устатку не раскрывался, так произносила, а может мне этот вариант просто нравился больше –- не знаю, не знаю…

В этой песне есть еще предложение: «Любимый город может спать спокойно» и, когда я долго не засыпал, мать начинала акцентировать на словосочетание «спать спокойно». Иногда в легкой форме – просто пропевая их погромче и поочетливей, как бы разрядкой3, а иной раз (когда было уже невтрепеж) – в приказной, с такой экспрессией, будто бы хотела вбить эти слова в меня, своим голосом, как молотком.

Несчастная – она, как большинство советских женщин из простых семей, работала! Ездила с Комсомольской в центр города на работу, затем приезжала на Кутузовский ко мне, а, уложив меня, возвращалась снова на Комсомольскую, шила, стирала, вязала, убирала, готовила обеды. И в довершение, на ночь глядя, пела мне песенки, не давая ими заснуть себе, и убаюкивая меня.

А вот «Сиреневый туман» мне, в те годы, оказался не по зубам. Я никак не мог понять ─ зачем прощаться навсегда, когда можно просто уехать вдвоем или же не уезжать совсем. Своей непонятностью меня очень мучила эта загадочная песня! Мне казалась она неестественной, надуманной, но, заложенный во мне инстинкт, говорил, что взрослые всегда правы. А раз правы, то песня не лжет. В этом всем есть какой-то смысл, но я его не понимаю. Еще не понимаю. Я думал, думал, думал – и все равно не понимал!

Ну, зачем так поступать? По какой причине? Вокруг этой песни роились вопросы, на которые я, по своему малолетству, не находил и не мог найти ответа. Почему я не спрашивал об этом у матери? Не знаю. Может быть, я тогда еще не умел говорить? Или, понимая все душою, не мог выразить свои вопросы правильными словами. Может быть, может быть… Кто помнит себя ребенком, тот знает, что понятия, образы приходят к нам намного раньше, чем нужные слова. И даже будучи уже очень взрослыми, мы, порою, мучаемся в поиске нужных слов для выражения своих мыслей.

 А тогда, лежа в кроватке, и прислушиваясь к маминому голосу, я представлял длинный пустынный перрон, почему-то, именно последний, вагон, видимый сзади, проводницу с флажком и сиреневый туман за вагоном, подсвеченный будто бы прожектором. Нет, нет – не луною, а каким-то ярким земным искусственным светом, но не сверху, а как бы вровень с платформой. Себя я ощущал, как-то неопределенно, не участником, а сторонним наблюдателем, который был не на перроне, не в поезде, а ГДЕ-ТО… и что-то неясное проглядывало, то в окне вагона, то в окне задней тамбурной двери. А туман заволакивал картинку. Я силился разглядеть – что же там? Но какая-то неведомая сила не давала мне приблизится к вагону, заставляя наблюдать все это со стороны и сквозь туманную мглу. Я тянулся и тянулся к вагону, но туман, в ответ, наступал, сгущался... и на этом я обычно засыпал, укутываясь сиреневым туманом.

Удивительно, но через четверть века в моей жизни воплотится все то, о чем пелось в песне. Не будет только сиреневого тумана и кондуктора. И уезжать буду я. Будет обычный теплый августовский вечер, будет, и полночная звезда над саратовским вокзалом, и наши пальцы, сплетенные вместе, и ее нежные губы. В какой-то момент она вдруг скажет: «Я знаю – ты не вернешься», а я криво ухмыльнусь и не попрощавшись, как обычно, просто повернусь и войду в вагон – ведь мы расставались всего лишь на одну неделю, а расстались на целую жизнь. С того дня прошло уж тридцать лет, но я так и не понял – правильно ли я поступил или нет. Видимо мне не хватило всей жизни, чтобы постичь смысл этой песни.

Точно так же, не давалась мне песня со словами: «…три года ты мне снилась, а встретилась вчера…» В мои четыре года, три года – это была целая жизнь! Я не мог себе представить, что чего-то можно ждать долгих три(!) года. Взрослый период доказал, что многого приходится дожидаться не то, что три года, а намного дольше, порою, всю жизнь, да, иногда, так и не дождаться.

«Случайный вальс» убаюкивал меня нежной фразой: «...спит городок...». Да и сама мелодия песни ─ очень мягкая, спокойная, размеренная ─ идеально подходила для колыбельной. Я удивляюсь почему ее еще не включили в сборник колыбельных песен. Эта, танцующая, вне времени и пространства, вальс, пара нагоняла сон своими легкими и плавными движениями. Я и не задумывался над содержанием песни, мне было глубоко безразлично после каких-таких «тревог» «спит городок», почему «в этом зале пустом» и зачем «скажите хоть слово, сам не знаю о чем». Я представлял огромный пустой зал, очень похожий на театральную сцену, которую я видел по телевизору, но полукруглую и с какими-то эфемерными бесформенными сероватыми стенами – то ли это был туман, а, может быть, камень, или же ткань, и, в самом центре зала, две фигуры, в развевающихся белых очень длинных одеждах, слившиеся в танце. За женщиной разлетался то ли длинный белый шарф, а может быть такие волосы? Вначале я смотрел на них как бы издалека – они казались совсем небольшими, как танцоры в старинных музыкальных шкатулках. Они все кружились, кружились и кружились, и я приближался, риближался и приближался к ним… все ближе, ближе и ближе… Фигуры, вертелись все быстрее, то, что называется - в вихре вальса, постепенно, закрывая собою все и вся, зал исчезал и я уже видел только колышущуюся белую ткань, и, с этим, засыпал...

 

Моя мать умудрялась перекроить в колыбельные даже такие песни, которые, как говорится, и близко к ним не стояли. Например, «Песенку фронтового шофера» или «Песенку военных корреспондентов». Ей удавалось, так растянуть, так распеть их мелодию, что из них получились чудные колыбельные. Моя вам в том порука. Тем более, что и в оригинале эти песни исполнялись достаточно монотонно, без экспрессии, с подделкой под естественное непрофессиональное пение. Мне запали в душу, с той поры, слова «мы вели машины, объезжая мины, но баранку не бросал шофер» и «с Лейкой и блокнотом, а то и с пулеметом, первые врывались в города». Не знаю чем эти фразы для меня, ребенка, были примечательны, но запомнил я именно их. Наверное, каким-то мужеством и героизмом, которое свойственно любому мальчугану, с самого рождения. То, что Лейка не садовый инструмент, а фотоаппарат, моя мать, как не странно, знала, ведь приятель ее юности Женька Чернов был фотографом4.

Чтобы заставить меня спать, когда мне этого совсем не хотелось, в ход пускалась «тяжелая артиллерия» – городской фольклор. А попросту говоря – уличные песни. Вспоминаются четыре – «Электричество», «Песенка барабанщика», «Смерть футболиста» и «Колумб Америку открыл…». Мне они так нравились, что я был готов слушать их снова и снова несметное количество раз. Для матери в них было одно очень важное достоинство перед всеми остальными – чтобы их услышать я, безоговорочно, соглашался лечь в кровать. Очень часто, это был единственный способ затащить меня туда. Ну как же я мог отказаться от того, чтобы снова услышать про то, как «нам электричество злую тьму разбудит», или «нажал на кнопку – чик-чирик и ты уже косой», или же «хотя бы милиционер, но только не барабанщик».

В «Смерти футболиста» меня приводила в восторг фраза «не надо мне поповской банды» – я сразу же представлял себе эдаких хулиганов (вроде тех, что иногда проходили по нашему двору и мать, с испугом, прижимая меня к себе, говорила – «хулиганы идут!») в черных рясах, клобуках и с огромными крестами на шеях. Но мне было совершенно непонятно с каким таким «нарком здравым» играл этот несчастный футболист и я, как-то, спросил об этом у мамки. А та, видимо, не имела понятия о существовании Наркоматов или же попросту никогда не задумывалась об этом слове и ответила мне очень лаконично: «Это команда такая», не вдаваясь в подробности и даже не произнеся правильно ее название. К тому времени, я уже знал о существовании футбольных команд с совершенно необъяснимыми, для моего детского рассудка, названиями: «Спартак», «Динамо» «Цеэска», поэтому я не удивился и выяснять больше ничего не стал. Хотя последнюю часть названия команды воспринимал как отдельное слово и представлял себе эдакого здравого Нарка, вроде богатыря Ильи Муромца, чьими картинками пестрели тогдашние детские книжки. Громадного, широкоплечего с кулаками как пивные бочки. Да такой может побить кого угодно! Благодаря этой песенке я выучил названия игроков футбольной команды – моя мать в юности (по тогдашней моде) интересовалась футболом и разъяснила мне, и кто такой «бек», и что такое «аут». Но в щенячий восторг меня приводили последние строки: «на парашюте с того света бочонок водочки с селедочкой…». И я всегда крепился, чтобы не уснуть раньше, чем мать допоет ее до конца. Хотя не всегда мне это удавалось.

Кстати, моя мать, да и бабка, очень лояльно относились к упоминанию о спиртном. С ранних лет меня поили российским Кагором – от малокровия. Хотя в доме у нас никогда выпивки не было, но мать, перед праздниками, особенно – перед Новым Годом, покупала, то коньячок, то вермут, которые очень любила. И бутылка не пряталась, а стояла на видном месте – за стеклом в серванте. Вот подарки для меня – те прятались и прятались глубоко, чтобы, не дай бог, не откопал раньше времени. А выпивка – выпивка – никогда. Поэтому, мать совершенно спокойно пела мне, как про «бочонок водочки», так и еще одну, ну уж совсем пьяную песню, которую кто-то окрестил «Застольной», хотя мать называла ее «Колумб Америку открыл…». И я, с превеликим удовольствием, слушал, и про Коперника, который, дурак, не напился, и про Колумба, который, дурак, не открыл «на нашей улице пивную», и про Дарвина, который, дурак, не женился.

Кроме этих песен, подобных слов и выражений при мне никто никогда не произносил. Это была единственная возможность услышать нечто подобное. Поэтому я сразу забрасывал игрушки, заползал под одеяло и готовился слушать…

Меня никогда не покидала надежда, что мать споет мне что-нибудь новое, еще ни разу не слышанное…

Но, увы...

Были еще несколько песен, ни по мотиву, ни по тексту, никак не подходящие под колыбельные. Такие бравые и веселые, прямо таки, маршевые, в исполнении матери, получались даже очень и очень убаюкивающими. Наверное все зависит от исполнителя и от той идеи, которую он вкладывает в свое пение.

Старый добрый «Капитан», который объездил много стран, вызывал у меня только одну ассоциацию – море. Море, которого я никогда не видел. Но я же видел лужи, видел, узкую, закованную в гранит, Москву-реку, огибающую гостиницу «Украина», а остальное – дорисовывала моя фантазия, ведь море - тажа лужа, только большая. Может мать покачивала в такт песни кровать, а может это я, мысленно, начинал качаться на волнах. Не знаю...

Я воображал себя капитаном, но, что интересно, без корабля - корабля я не видел. Я как Христос, стоял на воде посреди бурного моря, то подымаясь на вал, то скатываясь с него, как на клеенке с горки, вверх-вниз, вверх-вниз… Небо темнело, волны становились все свинцовее и свинцовее… Наконец, громадный вал подкидывал меня вверх через темные тучи – туда, где нет тьмы, где солнце… Я открывал глаза – наступало утро!

Песня «Глобус» также вызывала двигательные ассоциации. Со словами «глобус крутится, вертится, словно шар голубой…» у меня в глазах начинал вертеться земной шар, точно такой, какой я мог видеть в газетах или журналах – маленький шарик, голубого цвета, закованный в обручи параллелей и меридианов. Вертелся он, как ни странно, на белом фоне. Хотя тогда начиналась эпоха космонавтики, и я знал, что космос – черный. О космосе много говорили, и мои родители, особенно бабка, которая, предчувствуя свою скорую кончину, стала интересоваться всем «потусторонним», и телевизор, бубнящий каждый божий день про наши космические успехи. Космическая тьма была у всех на устах. Даже отец мой говорил «темно, как в космосе», переложив старую скабрезную поговорку на «пристойный» лад.

НО!

Я видел космос белым, абсолютно белым, без единой звездочки. И в этой белизне висел маленький глобус. В какой-то момент глобус начинал вертеться настолько быстро, что все его параллели сливались, да и сам шарик начинал терять четкость контуров, расплывался, растекался, разлетался и в глазах оставался только белый свет… видимо я засыпал.

Мне запомнились еще одна строчка, которую часто пела мне мать. «Ты потерял любовь, она найденная, к другому мальчику переведенная…» Я за всю жизнь так ни разу и не услышал этой песни целиком, да и ничего не знал о ней. По своей мелодии, да и по словам тоже, она всегда стояла для меня в одном ряду с неаполитанскими «О, мое солнце» и «Вернись в Сорренто». После войны бытовало множество таких песенок из трофейных кинофильмов, причем как немецких, так и американских. Какие-то поэты надевали на них русские тексты, которые в народе тут же переиначивались, но…

Недавно я обнаружил, что эта песня именуется «Калина красная» и в ней присутствует плебейско-деревенский текст с позабытыми и презираемыми в Москве словами, типа, «залеточка»5. Теперь я понял почему мать никогда мне не пела ее целиком. Она, гордившаяся Москвой в третьем поколении, очень стеснялась всякой там калины-малины и исполняла только последние, нейтральные, строчки. Интересно, что музыка данного «шедевра» числится за Яном Френкелем, а слова, типа народные, в обработке некого Синицына, который, видимо, будучи человеком образованным и культурным, придал ей некоторый «неаполитанский» аромат.

Песня из кинофильма «Леон Гаррос ищет друга», тоже отнюдь не колыбельная, исполнялась мамкой нараспев и убаюкивала меня, но для лучшего снотворного эффекта… она – единственная – была превращена в сказку без конца. Мать добавляла и добавляла к ней новые куплеты на космическую тематику. Помню, что в начале было: «там на Луне дорожки запыленные…», а что дальше – ???. Мать говорила, что мы путешествовали, и по Луне, и по Марсу, и еще где-то далеко от Земли. А как именно – не помнит сама, поскольку это была, чистой воды, импровизация, которую она сочиналя на ходу и так же, на ходу, забывала, оставляя в памяти только канву повествования. Наше «большое космическое путешествие» растянулось на целых три-четыре месяца.

Но самой любимой моей песней была, как ни странно, «Темная ночь», по названию, мотиву, исполнению и даже тексту – типичная колыбельная, но наполненная, какими-то чуждыми, претенциозными, жестокими фразами, типа «пули свистят по степи» или «до смерти четыре шага». Мне до сих пор кажется, что текст ее был склепан из каких-то давно забытых ямщицких песен путем добавления военно-патриотических фраз.

Мать пела ее, делая особый упор на слова «темная ночь», чтобы напомнить мне о том, что пора спать. А всякие там «страшные» слова – «смерть», «пули» произносила невнятно, неразборчиво, так, чтобы я их и расслышать бы не мог, порою, превращая их в тривиальное «та-та-та». Потом, она вообще как-то, как я уже не помню, переделала эти слова, правда, в ущерб смыслу, но какой смысл может быть у колыбельной, кроме того, чтобы убаюкать ребенка. Любой набор нежных и добрых слов прекрасно подойдет, пусть и не особо связанных друг с другом. Спалось мне под «Темную ночь» отменно!

Под эту песню мне всегда рисовалась опушка елового (именно елового) леса, освещенная полной луною. Лес – слева, а справа – далекое-далекое поле, от горизонта и все ближе, ближе – до самой моей «детской кроватки». Мне казалось, засыпая, что сейчас достаточно только приподняться над подушкой, и очутишься в этом прекрасном сказочном лесу, где живут, и Веселые Зайцы, и Волк-Общественник, который, типа, вегетарианец.

Да и до сих пор, особенно выпив, я пою ее просто так – для души, потому что мне нравится ее плавный негромкий напев, размах и спокойствие, так свойственное русскому пейзажу. Видимо, слышав в детстве ее как колыбельную, я и во взрослом состоянии не воспринимаю ее иначе. Я совершенно не придаю значения словам! Спроси меня – о чем эта песня – я отвечу: о красоте земли, о тихой короткой летней ночи, о любви, о верности и о разлуке. Но нет в этой песне для меня давно прошедшей и начисто позабытой жестокой войны.

1  Почему-то, до сих пор, засыпая, частенько вижу сам себя, спящего, как будто бы с очень большой высоты.

2  На ее работе радио звучало весь день. Мать говорила, что по инерции с войны «для срочного оповещения». Вряд ли «по инерции» - ведь это был самый разгар Холодной Войны, развязанный Хрущевым, буквально перед самым Карибским кризисом. Войну ждали, к войне готовились, но верхи оказались умнее и убрали обоих безумных президентов.

3  Отделяя букву от буквы небольшими паузами.

4  Удивительно, но зная, что «Лейка» – фотоаппарат, она не знала происхождение названия «ЛЕЙтц КАмера». И совсем не понимала главную хохму этой песни – советские фотокорреспонденты пользуются немецкой (читай – вражеской) техникой, пренебрегая отечественными ФЭДами и проч.

5  От этого слова ее трясло. Юность моей матери пришлась на жуткое послевоенное время, когда для повышение рождаемости, в условиях тотальной нищеты и дефицита, запретили аборты, оставив из противозачаточных средств один только уксус. А «залет» у молодежи того времени, обозначал то же, что у сегодняшней – нежелательную беременность. Она рассказывала сколько ее подруг прошло унизительную процедуру отказа от новорожденных, а сколько умерло от подпольных абортов и всегда с ужасом вспоминала свою юность.

© Copyright: Владимир Юрков, 2017

Регистрационный номер №0382787

от 18 апреля 2017

[Скрыть] Регистрационный номер 0382787 выдан для произведения: Колыбельные песни

(Тексты всех песен приведены в Приложении №1)

 

Хорошо помню как мать пела мне колыбельные песни.

Я закрывал глаза, мне виделось черное небо, а на нем звезды... Много звезд... и маленькие, и большие, Причем их было нереально много, как никогда не бывает на настоящем небе. И все они светили достаточно ярко, перемещаясь, время от времени, по самым замысловатым траекториям. А среди этих звезд звучал мамкин голос. Он был высоко-высоко вверху, где-то даже выше звезд, выше неба, а я лежал глубоко внизу и пытался образно представить себе то, о чем пела мне мать1.

Песни были очень разные, поэтому и фантазии мои сильно отличались друг на друга. Здесь я описал только самые запомнившиеся мне песни, те, которые мать пела довольно часто. Хотя, она перепела мне, наверное, весь тогдашний популярный репертуар. Услышав какую-либо песню по радио2, она старалась тотчас же ее запомнить, чтобы вечером спеть мне.

Классические колыбельные «Спи, моя сапа, усни, в доме погасли огни...» с несколькими разными вариациями текста, рисовали картины очень маленького, скорее даже кукольного, чем настоящего, домика в два этажа (чем-то похожего на тот, что стоял перед нашими окнами в отцовом дворе), в котором, одно за другим. гасли окна, а затем возникали совершенно фантастические вариации на тему Ветра, Солнца и Орла, которые и словами-то описать почти невозможно. Ветер рисовался мне каким-то лукавым облачком, постоянно меняющим свою форму, вертящимся, то влево, то вправо. Таким же непоседливым, как и я сам. Солнце не было похоже на то, что рисовали в песне «Пусть всегда будет солнце» - кружочек с торчащими палками Оно скорее напоминало щит Давида, но, по-моему, с удвоенным, если не утроенным, числом граней. И было какое-то солидное, тяжеловесное, вряд ли походившее на няньку, если только не на знаменитую Фрекен Бок, о существовании которой я, в то время, естественно, не знал. Орел был совсем какой-то ненастоящий, похожий на голубей, которых я каждый день наблюдал из окна. Я даже не знаю - показывали ли мне картинку орла или нет. Наверное в какой-нибудь книжке орел встречался, но не запомнился мне. Единственное что я знал наверняка о нем - то, что Орел - большой. Вот и видел во снах эдакого большого голубя с громадными крыльями, которые он поднимал и складывал совсем не по-орлиному. Помню еще, что в словах «ветер после трех ночей, мчится к матери своей» я видел себя, провинившегося неизвестно какой виной, и возвращающегося домой, но среди белых облаков. И мать смотрела на меня откуда-то свысока. Ее лица я не видел, да и ее саму не видел тоже, просто знал, что она на меня смотрит. Потом, повзрослев, я узнал, что так в религиях описывается Рай.

Мне становилось очень весело, когда мать, уставшая до неверояности, начинала путать слова и строчки, заставляя птичек засыпать в пруду, а рыбок в саду. Порою, мать начинала петь все тише, и тише, и засыпала раньше меня. А, вместе с нею, уже безо всяких песен, спокойным сном засыпал и я, убаюканный ее теплым дыханием.

Из популярных песен запомнились: «В далекий край товарищ улетает», «Сиреневый туман» и «Случайный вальс».

Засыпая под первую песню, я пытался вообразить тот самолет, за которым летят «родные ветры». И мне рисовалась довольно интересная и яркая картина. Ветры мне виделись, как на книжных иллюстрациях, в виде седых старцев с раздутыми щеками, которые, то догоняли, то обгоняли самолет, в общем, играли с ним, как стая щенков. Мне очень нравилась, и эта песня, и эта моя фантазия. Было в ней, что-то такое доброе, высокое и восторженное. Но в своей жизни я так ни разу и не летал на самолете. Сколько раз я не пытался это сделать, страх высоты, ощущение пустоты под ногами, все время останавливали меня.

Фраза: «Любимый город в синей дымке тает» мне почему-то слышалась как «Любимый город в синий дым кидает». Либо я не знал слово «дымка», либо мать, у которой рот с устатку не раскрывался, так произносила, а может мне этот вариант просто нравился больше –- не знаю, не знаю…

В этой песне есть еще предложение: «Любимый город может спать спокойно» и, когда я долго не засыпал, мать начинала акцентировать на словосочетание «спать спокойно». Иногда в легкой форме – просто пропевая их погромче и поочетливей, как бы разрядкой3, а иной раз (когда было уже невтрепеж) – в приказной, с такой экспрессией, будто бы хотела вбить эти слова в меня, своим голосом, как молотком.

Несчастная – она, как большинство советских женщин из простых семей, работала! Ездила с Комсомольской в центр города на работу, затем приезжала на Кутузовский ко мне, а, уложив меня, возвращалась снова на Комсомольскую, шила, стирала, вязала, убирала, готовила обеды. И в довершение, на ночь глядя, пела мне песенки, не давая ими заснуть себе, и убаюкивая меня.

А вот «Сиреневый туман» мне, в те годы, оказался не по зубам. Я никак не мог понять ─ зачем прощаться навсегда, когда можно просто уехать вдвоем или же не уезжать совсем. Своей непонятностью меня очень мучила эта загадочная песня! Мне казалась она неестественной, надуманной, но, заложенный во мне инстинкт, говорил, что взрослые всегда правы. А раз правы, то песня не лжет. В этом всем есть какой-то смысл, но я его не понимаю. Еще не понимаю. Я думал, думал, думал – и все равно не понимал!

Ну, зачем так поступать? По какой причине? Вокруг этой песни роились вопросы, на которые я, по своему малолетству, не находил и не мог найти ответа. Почему я не спрашивал об этом у матери? Не знаю. Может быть, я тогда еще не умел говорить? Или, понимая все душою, не мог выразить свои вопросы правильными словами. Может быть, может быть… Кто помнит себя ребенком, тот знает, что понятия, образы приходят к нам намного раньше, чем нужные слова. И даже будучи уже очень взрослыми, мы, порою, мучаемся в поиске нужных слов для выражения своих мыслей.

 А тогда, лежа в кроватке, и прислушиваясь к маминому голосу, я представлял длинный пустынный перрон, почему-то, именно последний, вагон, видимый сзади, проводницу с флажком и сиреневый туман за вагоном, подсвеченный будто бы прожектором. Нет, нет – не луною, а каким-то ярким земным искусственным светом, но не сверху, а как бы вровень с платформой. Себя я ощущал, как-то неопределенно, не участником, а сторонним наблюдателем, который был не на перроне, не в поезде, а ГДЕ-ТО… и что-то неясное проглядывало, то в окне вагона, то в окне задней тамбурной двери. А туман заволакивал картинку. Я силился разглядеть – что же там? Но какая-то неведомая сила не давала мне приблизится к вагону, заставляя наблюдать все это со стороны и сквозь туманную мглу. Я тянулся и тянулся к вагону, но туман, в ответ, наступал, сгущался... и на этом я обычно засыпал, укутываясь сиреневым туманом.

Удивительно, но через четверть века в моей жизни воплотится все то, о чем пелось в песне. Не будет только сиреневого тумана и кондуктора. И уезжать буду я. Будет обычный теплый августовский вечер, будет, и полночная звезда над саратовским вокзалом, и наши пальцы, сплетенные вместе, и ее нежные губы. В какой-то момент она вдруг скажет: «Я знаю – ты не вернешься», а я криво ухмыльнусь и не попрощавшись, как обычно, просто повернусь и войду в вагон – ведь мы расставались всего лишь на одну неделю, а расстались на целую жизнь. С того дня прошло уж тридцать лет, но я так и не понял – правильно ли я поступил или нет. Видимо мне не хватило всей жизни, чтобы постичь смысл этой песни.

Точно так же, не давалась мне песня со словами: «…три года ты мне снилась, а встретилась вчера…» В мои четыре года, три года – это была целая жизнь! Я не мог себе представить, что чего-то можно ждать долгих три(!) года. Взрослый период доказал, что многого приходится дожидаться не то, что три года, а намного дольше, порою, всю жизнь, да, иногда, так и не дождаться.

«Случайный вальс» убаюкивал меня нежной фразой: «...спит городок...». Да и сама мелодия песни ─ очень мягкая, спокойная, размеренная ─ идеально подходила для колыбельной. Я удивляюсь почему ее еще не включили в сборник колыбельных песен. Эта, танцующая, вне времени и пространства, вальс, пара нагоняла сон своими легкими и плавными движениями. Я и не задумывался над содержанием песни, мне было глубоко безразлично после каких-таких «тревог» «спит городок», почему «в этом зале пустом» и зачем «скажите хоть слово, сам не знаю о чем». Я представлял огромный пустой зал, очень похожий на театральную сцену, которую я видел по телевизору, но полукруглую и с какими-то эфемерными бесформенными сероватыми стенами – то ли это был туман, а, может быть, камень, или же ткань, и, в самом центре зала, две фигуры, в развевающихся белых очень длинных одеждах, слившиеся в танце. За женщиной разлетался то ли длинный белый шарф, а может быть такие волосы? Вначале я смотрел на них как бы издалека – они казались совсем небольшими, как танцоры в старинных музыкальных шкатулках. Они все кружились, кружились и кружились, и я приближался, риближался и приближался к ним… все ближе, ближе и ближе… Фигуры, вертелись все быстрее, то, что называется - в вихре вальса, постепенно, закрывая собою все и вся, зал исчезал и я уже видел только колышущуюся белую ткань, и, с этим, засыпал...

 

Моя мать умудрялась перекроить в колыбельные даже такие песни, которые, как говорится, и близко к ним не стояли. Например, «Песенку фронтового шофера» или «Песенку военных корреспондентов». Ей удавалось, так растянуть, так распеть их мелодию, что из них получились чудные колыбельные. Моя вам в том порука. Тем более, что и в оригинале эти песни исполнялись достаточно монотонно, без экспрессии, с подделкой под естественное непрофессиональное пение. Мне запали в душу, с той поры, слова «мы вели машины, объезжая мины, но баранку не бросал шофер» и «с Лейкой и блокнотом, а то и с пулеметом, первые врывались в города». Не знаю чем эти фразы для меня, ребенка, были примечательны, но запомнил я именно их. Наверное, каким-то мужеством и героизмом, которое свойственно любому мальчугану, с самого рождения. То, что Лейка не садовый инструмент, а фотоаппарат, моя мать, как не странно, знала, ведь приятель ее юности Женька Чернов был фотографом4.

Чтобы заставить меня спать, когда мне этого совсем не хотелось, в ход пускалась «тяжелая артиллерия» – городской фольклор. А попросту говоря – уличные песни. Вспоминаются четыре – «Электричество», «Песенка барабанщика», «Смерть футболиста» и «Колумб Америку открыл…». Мне они так нравились, что я был готов слушать их снова и снова несметное количество раз. Для матери в них было одно очень важное достоинство перед всеми остальными – чтобы их услышать я, безоговорочно, соглашался лечь в кровать. Очень часто, это был единственный способ затащить меня туда. Ну как же я мог отказаться от того, чтобы снова услышать про то, как «нам электричество злую тьму разбудит», или «нажал на кнопку – чик-чирик и ты уже косой», или же «хотя бы милиционер, но только не барабанщик».

В «Смерти футболиста» меня приводила в восторг фраза «не надо мне поповской банды» – я сразу же представлял себе эдаких хулиганов (вроде тех, что иногда проходили по нашему двору и мать, с испугом, прижимая меня к себе, говорила – «хулиганы идут!») в черных рясах, клобуках и с огромными крестами на шеях. Но мне было совершенно непонятно с каким таким «нарком здравым» играл этот несчастный футболист и я, как-то, спросил об этом у мамки. А та, видимо, не имела понятия о существовании Наркоматов или же попросту никогда не задумывалась об этом слове и ответила мне очень лаконично: «Это команда такая», не вдаваясь в подробности и даже не произнеся правильно ее название. К тому времени, я уже знал о существовании футбольных команд с совершенно необъяснимыми, для моего детского рассудка, названиями: «Спартак», «Динамо» «Цеэска», поэтому я не удивился и выяснять больше ничего не стал. Хотя последнюю часть названия команды воспринимал как отдельное слово и представлял себе эдакого здравого Нарка, вроде богатыря Ильи Муромца, чьими картинками пестрели тогдашние детские книжки. Громадного, широкоплечего с кулаками как пивные бочки. Да такой может побить кого угодно! Благодаря этой песенке я выучил названия игроков футбольной команды – моя мать в юности (по тогдашней моде) интересовалась футболом и разъяснила мне, и кто такой «бек», и что такое «аут». Но в щенячий восторг меня приводили последние строки: «на парашюте с того света бочонок водочки с селедочкой…». И я всегда крепился, чтобы не уснуть раньше, чем мать допоет ее до конца. Хотя не всегда мне это удавалось.

Кстати, моя мать, да и бабка, очень лояльно относились к упоминанию о спиртном. С ранних лет меня поили российским Кагором – от малокровия. Хотя в доме у нас никогда выпивки не было, но мать, перед праздниками, особенно – перед Новым Годом, покупала, то коньячок, то вермут, которые очень любила. И бутылка не пряталась, а стояла на видном месте – за стеклом в серванте. Вот подарки для меня – те прятались и прятались глубоко, чтобы, не дай бог, не откопал раньше времени. А выпивка – выпивка – никогда. Поэтому, мать совершенно спокойно пела мне, как про «бочонок водочки», так и еще одну, ну уж совсем пьяную песню, которую кто-то окрестил «Застольной», хотя мать называла ее «Колумб Америку открыл…». И я, с превеликим удовольствием, слушал, и про Коперника, который, дурак, не напился, и про Колумба, который, дурак, не открыл «на нашей улице пивную», и про Дарвина, который, дурак, не женился.

Кроме этих песен, подобных слов и выражений при мне никто никогда не произносил. Это была единственная возможность услышать нечто подобное. Поэтому я сразу забрасывал игрушки, заползал под одеяло и готовился слушать…

Меня никогда не покидала надежда, что мать споет мне что-нибудь новое, еще ни разу не слышанное…

Но, увы...

Были еще несколько песен, ни по мотиву, ни по тексту, никак не подходящие под колыбельные. Такие бравые и веселые, прямо таки, маршевые, в исполнении матери, получались даже очень и очень убаюкивающими. Наверное все зависит от исполнителя и от той идеи, которую он вкладывает в свое пение.

Старый добрый «Капитан», который объездил много стран, вызывал у меня только одну ассоциацию – море. Море, которого я никогда не видел. Но я же видел лужи, видел, узкую, закованную в гранит, Москву-реку, огибающую гостиницу «Украина», а остальное – дорисовывала моя фантазия, ведь море - тажа лужа, только большая. Может мать покачивала в такт песни кровать, а может это я, мысленно, начинал качаться на волнах. Не знаю...

Я воображал себя капитаном, но, что интересно, без корабля - корабля я не видел. Я как Христос, стоял на воде посреди бурного моря, то подымаясь на вал, то скатываясь с него, как на клеенке с горки, вверх-вниз, вверх-вниз… Небо темнело, волны становились все свинцовее и свинцовее… Наконец, громадный вал подкидывал меня вверх через темные тучи – туда, где нет тьмы, где солнце… Я открывал глаза – наступало утро!

Песня «Глобус» также вызывала двигательные ассоциации. Со словами «глобус крутится, вертится, словно шар голубой…» у меня в глазах начинал вертеться земной шар, точно такой, какой я мог видеть в газетах или журналах – маленький шарик, голубого цвета, закованный в обручи параллелей и меридианов. Вертелся он, как ни странно, на белом фоне. Хотя тогда начиналась эпоха космонавтики, и я знал, что космос – черный. О космосе много говорили, и мои родители, особенно бабка, которая, предчувствуя свою скорую кончину, стала интересоваться всем «потусторонним», и телевизор, бубнящий каждый божий день про наши космические успехи. Космическая тьма была у всех на устах. Даже отец мой говорил «темно, как в космосе», переложив старую скабрезную поговорку на «пристойный» лад.

НО!

Я видел космос белым, абсолютно белым, без единой звездочки. И в этой белизне висел маленький глобус. В какой-то момент глобус начинал вертеться настолько быстро, что все его параллели сливались, да и сам шарик начинал терять четкость контуров, расплывался, растекался, разлетался и в глазах оставался только белый свет… видимо я засыпал.

Мне запомнились еще одна строчка, которую часто пела мне мать. «Ты потерял любовь, она найденная, к другому мальчику переведенная…» Я за всю жизнь так ни разу и не услышал этой песни целиком, да и ничего не знал о ней. По своей мелодии, да и по словам тоже, она всегда стояла для меня в одном ряду с неаполитанскими «О, мое солнце» и «Вернись в Сорренто». После войны бытовало множество таких песенок из трофейных кинофильмов, причем как немецких, так и американских. Какие-то поэты надевали на них русские тексты, которые в народе тут же переиначивались, но…

Недавно я обнаружил, что эта песня именуется «Калина красная» и в ней присутствует плебейско-деревенский текст с позабытыми и презираемыми в Москве словами, типа, «залеточка»5. Теперь я понял почему мать никогда мне не пела ее целиком. Она, гордившаяся Москвой в третьем поколении, очень стеснялась всякой там калины-малины и исполняла только последние, нейтральные, строчки. Интересно, что музыка данного «шедевра» числится за Яном Френкелем, а слова, типа народные, в обработке некого Синицына, который, видимо, будучи человеком образованным и культурным, придал ей некоторый «неаполитанский» аромат.

Песня из кинофильма «Леон Гаррос ищет друга», тоже отнюдь не колыбельная, исполнялась мамкой нараспев и убаюкивала меня, но для лучшего снотворного эффекта… она – единственная – была превращена в сказку без конца. Мать добавляла и добавляла к ней новые куплеты на космическую тематику. Помню, что в начале было: «там на Луне дорожки запыленные…», а что дальше – ???. Мать говорила, что мы путешествовали, и по Луне, и по Марсу, и еще где-то далеко от Земли. А как именно – не помнит сама, поскольку это была, чистой воды, импровизация, которую она сочиналя на ходу и так же, на ходу, забывала, оставляя в памяти только канву повествования. Наше «большое космическое путешествие» растянулось на целых три-четыре месяца.

Но самой любимой моей песней была, как ни странно, «Темная ночь», по названию, мотиву, исполнению и даже тексту – типичная колыбельная, но наполненная, какими-то чуждыми, претенциозными, жестокими фразами, типа «пули свистят по степи» или «до смерти четыре шага». Мне до сих пор кажется, что текст ее был склепан из каких-то давно забытых ямщицких песен путем добавления военно-патриотических фраз.

Мать пела ее, делая особый упор на слова «темная ночь», чтобы напомнить мне о том, что пора спать. А всякие там «страшные» слова – «смерть», «пули» произносила невнятно, неразборчиво, так, чтобы я их и расслышать бы не мог, порою, превращая их в тривиальное «та-та-та». Потом, она вообще как-то, как я уже не помню, переделала эти слова, правда, в ущерб смыслу, но какой смысл может быть у колыбельной, кроме того, чтобы убаюкать ребенка. Любой набор нежных и добрых слов прекрасно подойдет, пусть и не особо связанных друг с другом. Спалось мне под «Темную ночь» отменно!

Под эту песню мне всегда рисовалась опушка елового (именно елового) леса, освещенная полной луною. Лес – слева, а справа – далекое-далекое поле, от горизонта и все ближе, ближе – до самой моей «детской кроватки». Мне казалось, засыпая, что сейчас достаточно только приподняться над подушкой, и очутишься в этом прекрасном сказочном лесу, где живут, и Веселые Зайцы, и Волк-Общественник, который, типа, вегетарианец.

Да и до сих пор, особенно выпив, я пою ее просто так – для души, потому что мне нравится ее плавный негромкий напев, размах и спокойствие, так свойственное русскому пейзажу. Видимо, слышав в детстве ее как колыбельную, я и во взрослом состоянии не воспринимаю ее иначе. Я совершенно не придаю значения словам! Спроси меня – о чем эта песня – я отвечу: о красоте земли, о тихой короткой летней ночи, о любви, о верности и о разлуке. Но нет в этой песне для меня давно прошедшей и начисто позабытой жестокой войны.

1  Почему-то, до сих пор, засыпая, частенько вижу сам себя, спящего, как будто бы с очень большой высоты.

2  На ее работе радио звучало весь день. Мать говорила, что по инерции с войны «для срочного оповещения». Вряд ли «по инерции» - ведь это был самый разгар Холодной Войны, развязанный Хрущевым, буквально перед самым Карибским кризисом. Войну ждали, к войне готовились, но верхи оказались умнее и убрали обоих безумных президентов.

3  Отделяя букву от буквы небольшими паузами.

4  Удивительно, но зная, что «Лейка» – фотоаппарат, она не знала происхождение названия «ЛЕЙтц КАмера». И совсем не понимала главную хохму этой песни – советские фотокорреспонденты пользуются немецкой (читай – вражеской) техникой, пренебрегая отечественными ФЭДами и проч.

5  От этого слова ее трясло. Юность моей матери пришлась на жуткое послевоенное время, когда для повышение рождаемости, в условиях тотальной нищеты и дефицита, запретили аборты, оставив из противозачаточных средств один только уксус. А «залет» у молодежи того времени, обозначал то же, что у сегодняшней – нежелательную беременность. Она рассказывала сколько ее подруг прошло унизительную процедуру отказа от новорожденных, а сколько умерло от подпольных абортов и всегда с ужасом вспоминала свою юность.
Рейтинг: 0 31 просмотр
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!