ГлавнаяПрозаМалые формыРассказы → Когда заиграл джаз

Когда заиграл джаз

31 августа 2013 - Анна Корнеева
article155782.jpg

На сочинение рассказа автора вдохновила реальная история

 

Когда заиграл джаз

 

Все совсем по-другому, когда ты умираешь. Обыденные вещи становятся особенными, а необычные теряют всю свою загадочность. Мир до предела прост.

Я чувствую солнечный свет на своем лице. Видимо, шторы в больничной палате открыты, и игривые лучики светила пытаются меня развеселить. Птицы за окном поют серенады. У них грустные голоса, но они стараются это скрыть. Мне кажется, пернатые знают, что вовсе не страшный, а тихий и терпеливый ангел смерти стоит над моей койкой и глядит на меня. Я чувствую его теплое дыхание, нежные поглаживания по голове. Вероятно, он ожидающе смотрит в экран кардиомонитора, ритмично пикающего в такт моему сердцу.

Странно. За одни лишь девять лет я будто бы прожил все двадцать. К тридцати, вероятно, был бы уже стариком. Хотя это вполне предсказуемо с моим-то диагнозом. Я сам себе кажусь неестественно разумным и серьезным. Я вовсе не ребенок. Взрослый. Наверное, родился сразу таким. Сейчас, на смертном одре, чувствую себя еще более умным. Мысли мои не путаются, а красивые слова льются ручейком. Я не всегда так говорил, скорее даже никогда.

Яркие, живые образы встают перед моими глазами. Я вспоминаю лицо мамы, которое доселе видел в своей памяти как размытое летним солнцем пятно. Она кажется такой близкой… Такой здоровой и счастливой. Тянет ко мне руки и сияет радостной улыбкой. Вдруг мне чудится, что вот она, стоит рядом со мной, у моей койки, и также ждет, когда я присоединюсь к ней. Когда я уйду.

Странно, что я вижу ее такой сияющей, в какой-то степени святой. Я-то знаю, что она та еще грешница. Уж не обессудьте за грубость. Воспоминания так и лезут в голову, но я стараюсь их отогнать. Прислушиваюсь. Птицы трезвонят свой торжественный похоронный марш. Да, они точно поют для меня. Жидкость из капельницы попадает в организм, она жутко холодная, но вскоре нагревается бурлящей кровью. Аппараты, до этого спокойные, взрываются громким неприятным писком. Удар у меня в груди. Все свернулось, а сердце будто бы выпало в бездну. Вокруг все зашевелилось, я слышу возгласы медсестер и врачей, их взволнованные, но не удивленные причитания. И я, и они давно ждали этого момента. Но все равно он оказался неожиданным.

Слабость растекается по телу. Голоса докторов отдаляются, на смену им приходит другой, томный, спокойный, приятный. С каждой секундой он все громче:

- Не бойся, - говорит голос.

- Я не боюсь, - отвечаю я.

- Знаю.

- Тогда почему говоришь мне не боятся?

- Потому что скоро начнешь.

Действительно, внутри возникло дрожащее волнение, норовящее перерасти в страх. Я проглатываю болезненный ком в горле и спрашиваю:

- Почему я вижу маму?

Холодная гладкая рука невидимого собеседника ложится мне на щеку и скользит по шее к груди и сердцу. На этом месте она замирает, я слышу, как вибрация уставшей от жизни мышцы отскакивает от его ладони. Он молчит. По-моему, этот жест – его ответ.

- Я думал, она плохая. А сейчас, - глядя на сияющий силуэт, становящийся все ближе, удивляюсь я, - сейчас она такая чистая… Неужели она не попала в ад?

- В ад? – я чувствую смешок в его голосе, - с таким-то чудесным сыном?

Я не люблю лесть, но сейчас довольство рассыпалась по моему телу.

- А если серьезно? - настаиваю я.

Собеседник вздохнул. Я ощущаю его все более реальным.

- Все души в своем единстве образуют Божественную сущность. Ты, твои родители, даже я – все мы частички целого.

- Получается, Бога как такого нет?

- Разве я это говорил? 

Я непонимающе молчу. Мой собеседник тоже. Поворачиваю голову в его сторону и вижу неясные очертания. Радужная оболочка искрится и переливается перламутром. Его тело - хаотичная масса энергии, я вглядываюсь туда, где должно быть лицо. Как по приказу на этом месте вдруг вырисовывается фарфоровая маска с застывшей на ней улыбкой. Доброжелательной. Что ж, раз ангел смерти хорошо ко мне относится - боятся нечего.

- Я глупость сказал, да?

- Ты любопытный, - отзывается смерть, - как и все дети.

- И все же? Ты не ответишь? - и чего это вдруг так меня заинтересовало?

- Он существует во множестве, - заявляет ангел и переводит тему, прежде чем я успеваю задать новый вопрос, - что ты вспоминаешь?

Не думал об этом, напротив старался отогнать мысли о жизни. Почему он спрашивает? Я задаю именно этот вопрос.

- Отпусти жизнь, чтобы было легче уйти. Сегодня я буду твоим персональным слушателем.

Я молчу, не зная с чего начать. Внутри все дрожит.

- Как ты родился? - подсказывает мне ангел.

- Родители? - воспоминания с силой водопада обрушиваются на меня, в глазах туман, - не скажу, что они были хорошими людьми. Думаю, они были трусами. Но плохо ли это? Не знаю. Трусость продлила им жизнь, хотя это скорее походило на ожидание неминуемого и содрогание от малейшего шороха. Как описать их существование тремя словами? Наркотики, долги, СПИД. Не самое радужное положение для рождения ребенка, не правда ли? Мама хотела сделать аборт, но отец запретил. И что его тогда подвинуло на геройство? Тем не менее меня он любил. Всегда возился со мной. То, что позволяло мне все это время благополучно выживать, я узнал от него. Как выращивать овощи и ягоды, как ухаживать за курами, где достать продукты даром. Всему научил меня отец. Мама редко со мной общалась, она до сих пор остается главной загадкой моей жизни. - Я вздыхаю от тяжкого груза и продолжаю, - если говорить о предыстории, то дело обстояло так: мама и папа - наркоманы. Вот что называется не повезло. Но такова суровая действительность. Естественно от них отказались все родные. Как они говорят. Однако мне кажется, что это родители променяли родных на дозу. Наркотики разрушают не только организм, кажется, в мозгу из-за них все переворачивается. Плотское удовольствие затмевает любовь к близким и к себе, а жажда почувствовать эмоции первого опыта - не позволяют воспоминаниям прежней жизни вылезти наружу. Человек становится рабом вожделения. Разумеется, где есть наркотики, там есть криминал. Бюджет родителей провалился в минус, они влезли в долги, а люди, давшие им деньги, были не последними в местной иерархии. Всегда удивлялся тому, зачем богачи такого типа дают в долг наркоманам, пьяницам и всем другим людям, нуждающимся в деньгах, но не способных рассчитаться ни через месяц, ни через год. Никогда. Да, такие кадры вполне смогут стать подставными лицами в каком-либо темном деле, но ведь они же вполне согласятся подставить самих себя за деньги. Получается, продадут в определенном смысле этого слова свою личность и свободу. Однако авторитеты предпочитают именно привязывать к себе потерянных людей, прибавлять к их пошлой зависимости новую - даже не финансовую, психологическую. Им нравится, как дрожат должники от их имени, как боятся встречи, и как умоляют дать еще немного времени для оплаты долга. Как кошки с мышами, обеспеченные люди вертят испоганившимися собратьями, чтобы, принесся в их жизнь смертный страх, смешанный с беспомощностью перед вожделением, избить до полусмерти где-то в подворотне или даже у них дома, а потом оставить в полном одиночестве - слушать, как затихает сердце, а силы покидают разрушенный организм. - Я замолкаю, удивленный тем, насколько обогатилась моя речь. Видимо неведомые силы даровали мне просветление для предсмертной исповеди.

- Но с твоими родителями вышло по-другому. - Его слова звучат утверждающе, будто он знает всю историю (хотя это вполне логично). На мгновение во мне возникает недоумение: если ангел смерти итак осведомлен в биографии девятилетнего мальчика, зачем же заставляет меня все вновь рассказывать?! Однако эту мысль сменяет другая: воспоминания нужны мне самому.

- Они скрылись, - отвечаю я послушно. – Отец нашел полуразрушенный дом. Загородом. Кажется, о нем все давно забыли. Он смог обустроить эту развалюху, превратив в нечто похожее на лачугу бродяги. Естественно, там всегда было сыро и холодно. Но отец нашел способ согреваться: он раздобыл незнамо где две чугунные печи. Лачуга наша находилась у леса, так что дровами мы запасались без проблем. Сушить только их было долго. Вообще весь наш быт обустроил именно он. Даже после его смерти я сумел пережить две зимы, пользуясь тем, что он в свое время смастерил. Отец был умным, удивительным. Про таких говорят – золотые руки. Ему даже удалось соорудить водоем с рыбами! Жила там плотва (лишь она ловилась в местной речке), мы с ним вместе ее поймали и поселили в водоеме. Долго жить, а тем более плодиться, рыба отказалась (все же водоем наш был не достаточно хорош), но некоторое время нам удавалось питаться свежей рыбой, не принуждая себя к длительной процедуре ее поимки. Отец достал кур, украл парочку у нашей полуглухой полуслепой соседки. Ей, наверное, лет двести, не меньше. Не хорошо конечно, но есть ведь нам тоже хочется. Да и она ничего не заметила. Птицы жили с нами в лачуге. У них были свои места в уголке. На курятник у отца не было ни материалов, ни сил, ни храбрости. Стоит сказать, что жили мы очень тихо. Практически затворнически. Деревенские знали о нашем присутствии. А еще они знали, что родители больны СПИДом, а я – ВИЧем (от родителей перешла ко мне эта зараза). Как они выяснили? Понятия не имею. Вполне вероятно, что они сами это придумали, желая обогатить местные темы для разговоров, и ложь случайно оказалась правдой. Как бы то ни было, они нас боялись. Обходили стороной лачужку за три версты. В изгнании социумом отец находил покой. Подобный расклад устраивал его. На природе, ведя самобытный образ жизни, он вновь обрел себя. Он сутками занимался домашним хозяйством, у него появился лучик света в жизни. Воспоминания о прошлом тревожили его лишь ночами. Часто я пробуждался от своего детского сна, слыша как тихо бормочет и причитает отец, сидя напротив горящей печи.

- Что на счет его зависимости? – спрашивает ангел, когда я замолкаю и испытывающе вглядываюсь в его мраморное беспристрастное лицо. 

- Видимо труд и свежий воздух сделали свое дело. Он больше не думал об игле. По крайней мере, смог заставить себя не думать.

- А твоя мать?

Я оглядываюсь по сторонам. Ее силуэт исчез. Да и сама палата начала размываться в мягком сиянии. Воздух легкий и приятный, я чувствую спокойствие. Однако невесомый оттенок гнева трепется у меня в груди.

- Она стала только хуже. Я плохо знаю ее. Она уходила на всю ночь, а днем отсыпалась. Отец не отвечал на мои вопросы о маминых исчезновениях. Но любопытство ребенка было высоко. Однажды я проследил за матерью. Наверное, это одно из немногого, о чем я жалею…

- Что случилось тогда?

- Я помню ту ночь во всех деталях: было лето, оттого небо по странным обстоятельствам не темнело, а превращалось в оранжево-фиолетовое, а потом серо-лазурное. Было светло, однако брызжущий от остывающей земли воздух раздражал глаза, и мир казался погруженным в легкий туман. Мама тихо, как делала это всегда, выскользнула из лачуги. Ее уставшее от разрушительной наркоты и не менее губительной болезни тело сохранило некоторую кошачью гибкость. В ту ночь я не спал, решительно пообещав самому себе узнать тайну собственной матери. О чем думает ребенок, когда сталкивается с чем-то неизвестным? Он представляет себе либо волшебно-абсурдный секрет, либо самый ужасный в мире кошмар. Я никогда не был ребенком, и уже тогда знал, что имею дело с предательством. Проследовав за ней по проселочной дороге, заросшей иван-чаем, крапивой и похожими на гигантские головки укропа борщевиками, я продвинулся до самой деревни, и, спрятавшись в канаве, когда мама остановилась чуть подаль, принялся с внимательностью разведчика следить за развитием событий. Вскоре из-за угла показался мужчина – местный пьянчушка, старый ловелас. Он начал прижиматься к маме, распускать руки и орать что-то невразумительное. Она отнекивалась от него, но не так, как женщина пытается избавиться от навязчивого ухажера. Мама давала ему трогать себя, просто не позволяла слишком многого. Наконец, после непродолжительных приставаний мужчина протянул ей деньги и, когда та их приняла, беспрепятственно увел в неизвестном направлении. Я не пошел за ними следом. Мне итак все стало понятно. На что тратила мама деньги, полученные таким образом? Ни я, ни отец их и в глаза не видели. Неужели все это уходило на новую дозу?

- Ты хотел бы узнать правду? – вдруг спрашивает у меня ангел смерти.

Я задумываюсь, взвешивая все за и против. Что будет правдой? Вдруг мое разочарование в собственной маме еще сильнее обострится, когда подтвердятся мои догадки? А вдруг я не прав? Вдруг все то, что я гневно сваливал на нее – ложь? Я бы все отдал, лишь бы взглянуть на нее с любовью, а не злобой.

Лицо ангела так и продолжает улыбаться. Он не знает других эмоций. Что-то в нем кажется располагающим, я доверяюсь ему с надеждой, что правда моего слушателя не причинит боли перед смертью:

- Да. Как было на самом деле?

- Твоя мать не хотела ребенка, она боялась, что ты заразишься от нее болезнью, боялась, что она станет причиной твоей смерти. Однако ты родился; в самый первый раз, когда она взяла тебя на руки, когда увидела твое маленькое красное тельце и услышала ритм твоего сердца – она поняла: для нее нет ничего важнее тебя. Когда ребенок мал, определить, заражен ли он от матери или нет, невозможно. А приводить тебя к врачам родители боялись, они знали, что тебя скорее заберут у них, чем попытаются помочь сохранить семью. Люди всегда предпочитают длительному труду быстрое разрушение. Однако твоя мама знала: ты тоже болен, как и она. Она продавала себя, чтобы раздобыть тебе лекарство. Денег у нее было немного, оттого таблетки в еду подмешивались лишь тебе.

В моей груди пустота: сердце больше не бьется, но я всем телом ощущаю, как душа сжимается. Наверное, это то, что я мечтал услышать, то, что я мечтал узнать. Мама не предала меня, она пожертвовала собой ради меня! Желанная правда оказалась невозможно горькой. Стыд запульсировал в голове.

Черные пустые глаза маски на лице ангела пытливо следили за моей реакцией. Верна ли та трактовка событий, какую он мне поведал? Умеют ли ангелы врать? Он оторвал меня от раздумий:

- Я знаю. Сначала умерла твоя мать. Потом отец.

- Отец исчез… - возражаю я, хотя итак прекрасно понимаю, что его настигло. – Отец однажды ушел на рыбалку. Он смастерил плот, надеясь с помощью него ловить более крупную рыбу, водящуюся подальше от берега. Его первое плаванье оказалось последним.

Я не спрашивал, что именно погубило папу. Пожалуй, этого мне знать не хотелось.

- Тогда я остался один. Так я жил два года.

- В твоей жизни были моменты, когда ты был счастлив? – впервые я услышал дрожащее волнение в его голосе.

- Да, - довольно мурлычу я, - да. Когда заиграл джаз.

 

"I see trees of green, red roses, too

I see them bloom, for me and you

And I think to myself :

What a wonderful world."

(Я вижу зеленые деревья, а также красные розы

Я вижу как они цвету для меня и тебя

И я подумал:

До чего же прекрасен это мир.)

 

Как ни странно, бархатный голос великолепного Луи Армстронга бесшумно пел в моей душе еще задолго до знакомства с джазом. То были времена моей одинокой самостоятельности.

Сложно представить: смерть родителей не оказалась невероятным шоком для меня. Наверное, все дело в отношении к этому явлению. Я не до конца понимал, что это такое, отсутствие мамы не было парадоксальным, а отец часто говорил: однажды настанет день, когда он исчезнет. На год или на два. Быть может больше, если мне особо повезет. Он преподнес свою неминуемую кончину как нечто обязательное и естественное, заставил меня привыкнуть к мысли, что это неизменный пункт семейной жизни. Иногда я даже ждал момента его ухода как новый шажок в своей судьбе. Иногда мне кажется, что и он ждал этого.

Отец положил начало моим знаниям, природа их закрепила. Я знал, как ухаживать за овощами, как пропалывать грядки. Время от времени привлекал к лачуге бездомных кошек, и они, привыкнув к месту, становились моими временными сожителями - ловили крыс и мышей, а потом уходили своей таинственной кошачьей дорогой. Я умел собирать грибы и ягоды.

Кому-то может показаться странным, почему я прожил целых девять лет, а органы опеки так и не заинтересовались мной. Все просто: они интересовались. Приходили, выискивали. Деревенские вводили их в заблуждение, мол, мальчик был, родители были, а дальше они расходились во мнениях: то говорили, что вся семья давно как сгинула, то утверждали, что мы уехали, а иногда проскальзывала верная трактовка о моем одиноком существовании. Я умело прятался, и не менее умело скрывал следы своего присутствия. Если на горизонте возникал псевдодружелюбный человек в форме (преимущественно полноватые брюнетки), я исчезал в лесу, и из кустов наблюдал, когда же уйдет соцработник.

Мне не хотелось в детдом. Во-первых я совершенно не знал людей, они были мне чужими, я не понимал их логики, их эмоций. Деревенские боялись нас, думая, будто имеют шанс заразиться. Такой шанс, в действительности, имели лишь те, кто пользовался услугами моей мамы. Я знал, как пахнет ненависть, вызванная страхом, мне ведомо было, сколь опасны испуганные люди. Ясно было, что если и определят меня в детдом, то к таким же, как я. Представляя в своей голове группу из двадцати-тридцати забитых чужим необоснованным гневом, диких и брошенных детей без любви авторитетов, и социальных навыков, я понимал: в одиночестве, в тиши и умиротворении, мне значительно лучше.

Во-вторых же существование на природе было моим счастьем. Я был на своем месте и отчетливо понимал это. Высоченные сосны, распластавшие свои пушистые ветви, семейства елочек, сгрудившиеся под надзором древних елей-великанов. Пение диких лесных птиц. Небо и воздух, такой пьяняще свежий, что можно было часами стоять среди монолита леса и просто дышать. Я обожал природу, с упоением внимал ее красотам, мой детский пытливый ум помещал под наблюдение любую мелочь, закономерность, особенность. Как маленькие муравьи сохраняют такую дисциплину? Почему я не видел гнезд у кукушек? Зачем долбит свой импульсивный ритм дятел? О чем шепчутся деревья, когда я прохожу мимо? Природа сама отвечала на эти вопросы, я получал знания без книг и учителей. Нужно было лишь спросить и, мир давал все ответы. Главное уметь их слышать.

Не стоит предполагать, будто бы я был диким затворником, не имевшим рядом с собой ни одного живого существа. Это не так. Со мной всегда был мой лучший друг - Эпистафий. Откуда у собаки могло взяться такое странное имя? Что ж, у моего отца иногда просыпалось чувство юмора. Эпистафий привык к своей своеобразной кличке, более того, казалось, она ему нравилась, по крайней мере отзывался он лишь на нее, и не реагировал даже на более простые и короткие производные от этого имени.

Эпистафий был человеком в собачьем теле. Он не любил бегать за палкой, гонятся за собственным хвостом, рыть ямы. Ему по душе было следовать всюду за мной, принимая вид стража, наблюдать, как я собираю дары леса, прятаться при виде социального работника,  а не выскакивать с громким лаем ему навстречу. Он был моим идеальным спутником. Спокойным, преданным. Его теплая каштановая шерсть согревала меня ночами, его чуткие уши слышали все опасности вокруг. Я знал, что он разорвет любого на клочки, если тот подумает меня обидеть (хотя от этого мне иногда становилось не по себе). Эпистафий был моим старшим братом. Он сторонился иных собак, как я избегал других людей, он любил дышать воздухом леса и наблюдать за полетом птиц. Он разделял все мои увлечения.

 

Я не вижу ничего кроме конца койки и ангела рядом со мной. Больничная плата, врачи и медсестры, окно, за которым тлеет прекрасный мир - все это исчезло, растворилось в туманной переменчивой пустоте. Я не слышу ничего, даже собственных мыслей, они образуются предо мной в виде ярких изображений. Иногда я не понимаю, вижу ли их у себя в голове или наяву в этом месте.

- Где это мы? - спрашиваю я у моего задумавшегося собеседника.

- На грани.

- На грани?

- Да. Ты ушел, малыш. Теперь тебя больше нет.

Я оглядываюсь на свои руки и грудь, шевелю пальцами ног. Все на месте. По-видимому выражение "меня больше нет" достаточно относительное.

- Что же теперь? - интересуюсь я, поднимаясь на кровати. Вдруг силы вновь возникли в ослабших мышцах.

Ангел протягивает мне ладонь. Как и лицо, она гладкая и фарфоровая. Я берусь за нее и податливо отвечаю на попытку ангела поднять меня с койки. Встаю босыми ногами на твердую гладкую поверхность. Я не вижу ее, она прозрачная, сквозь нее просвечивается ничто. Постель, на коей я доселе лежал, тут же растворяется в пространстве. В этом странном месте не было даже горизонта, оттого единственным видимым объектом оказалась сама моя смерть, продолжающая крепко держать ладонь девятилетнего подопечного. Ангел медленным размеренным шагом заступает вперед, уводя меня с собой. 

- Значит, единственным твоим другом был Эпистафий?

- Он, наверное, тоже ангел, да? - улыбаюсь я в ответ.

В переливающемся перламутром теле сопровождающего всколыхнулись приятные оранжевые цвета. Кажется, так можно понимать его эмоции.

- Ты не ответил на мой вопрос, - заявляет все тем же голосом ангел.

- А ты на мой.

- И все же я спросил первым.

Я вздыхаю, понимая, что эту историю придется рассказывать от начала до конца.

- У меня был еще один друг. Тот, кто познакомил меня с джазом, искусством и действительностью того, как больно может ранить предательство.

- Расскажи об этом, - просит ангел, и я невзначай погружаюсь в воспоминания.

 

"I ain't got no home, ain't got no shoes

Ain't got no money, Ain't got no class

Ain't got no skirts, Ain't got no sweater

Ain't got no perfume Ain't got no bed

Ain't got no mind,

***

And what have I got?

Why am I alive anyway?

Yeah what have I got?

Nobody can take away?...

***

got my feet, got my toes,

got my liver, got my blood..

I've got life,

I've got my freedom

I've got life

 

I've got life

and I am gonna keep it

I've got life

and nobody's gonna take it away

I've got life!"

( "У меня нет ни дома, ни ботинок,

Нет денег, и нет своего класса,

Нет ни юбок, ни свитеров,

Нет духов, нет постели,

Нет ума.

***

Так что же у меня есть?

Почему я до сих пор жива?

Так что же у меня есть?

То чего не отнять?

***

Есть моя печень, моя кровь

У меня есть жизнь

И есть свобода

Есть моя жизнь.

 

Да у меня есть жизнь

Я буду беречь ее

У меня есть жизнь

И никто не отнимет ее,

У меня есть жизнь!")

 

Если не брать во внимание, что Нина Симон женщина, и многие слова ее песни касаются черт именно слабого пола, то можно сказать, что поет она о втором друге вашего покорного слуги. Его появление в моей жизни произошло так же, как и все, что он делал - неожиданно.

Помню тот день во всех деталях. Мы с Эпистафием, как всегда обнявшись, досматривали свои невинные сны. Он глухо посапывал, время от времени вздрагивая ногами. Его лицо выражало безмятежность. Наслаждаясь неизменным спокойствием четвероногого друга, я позволил себе сладко дремать, игнорируя даже тот факт, что мой небольшой огород с нетерпением ожидал внимания заботливых рук хозяина. Не так часто случались те моменты, когда Эпистафия ничего не настораживало, оттого они и были столь сладки, что я не желал их отпускать. Но все хорошее рано или поздно кончается. Пес вдруг резко дернулся, сбрасывая мою маленькую голову со спины на пол. Тут же с улицы донесся жуткий грохот: железный таз, оставленный мною на ночь с целью собрать дождевую воду, перевернула чья-то неуклюжая лапа. До ушей донеслась бранная речь мужчины.

Как ошпаренный вскочил я с пола и, с трудом передвигая ноги, скрылся среди ненужного хлама и обломков (лачуга потихоньку начинала разрушаться, противостоять этому я не умел, оттого просто складывал куски деревянных досок и арматуры, что сохранилась от старого здания, в огромную груду в углу). Эпистафий послушно последовал за мной. В то мгновение, когда в обитель тишины и спокойствия, охраняемую девятилетним мальчуганом, ворвался высокий худощавый человек, наше с Эпистафием присутствие было абсолютно неопределимо.

Незнакомец робко осмотрелся, отчего-то он не решался перейти за порог. Когда он все же это сделал, солнечный свет, врезавшийся ему в спину, так что перед его был сокрыт тенью, сошел с него, и мне удалось различить лицо юноши. Он был худощав, темноволос, длинные руки, чуть сутулая спина. В его серо-голубых глазах тлели странные искорки, доселе невиданные мною. Болезненно выступающие губы все же вечно находились в положении улыбки, под глазами образовались синие пятна, ставшие уже неотъемлемой частью его кожаного покрова. Весьма странный, но крайне притягательный человек.

Он продолжал стесненно стоять на месте, а я – заинтересованно оглядывать это невообразимое явление. Впервые со дня смерти отца мне довелось видеть человека так близко. Но вот юноша, кажется, освоился и двинулся в угол, к заинтересовавшим его полкам с грудой соломы на них. Это была весьма глупая ошибка с его стороны, и я, не без труда сдерживая смех, ожидал последствий этого недальновидного интереса. Он уже было прикоснулся к полке, как из ниоткуда с воплями и криками на него выскочила Екатерина Вторая, а за ней и Екатерина Первая, до этого мирно спавшая, но разбуженная своей взбаламученной соседкой. Екатерина Вторая налетела на незваного гостя и принялась с силой клевать его в лицо, щипать шею, царапать щеки. Она зацепилась пальцами за воротник его рубахи и сумела оставаться прилепленной к возмутителю беспокойства даже тогда, когда он отошел от злополучной полки.

Надеюсь, не покажется удивительным, что бывший наркоман, назвавший здорового пушистого двортерьера Эпистифием, даровал двум курицам имена Екатерина Первая и Екатерина Вторая. С отцовским воображением, искаженным наркоманским бредом, можно было бы придумать и что похлеще.

Прежде чем юноша своими безнадежными попытками избавиться от вредной птицы позволил ей расцарапать все свое лицо, я предпочел ввязаться в этот конфликт, не смотря даже на тот осуждающий взгляд в глазах Эпистафия, вероятно желавшего незнакомцу самую жуткую взбучку от Екатерин.

Подойдя к слившимся в отчаянной, но безрезультатной борьбе, человеку и птице, я, широко размахивая руками, отогнал громкую и агрессивную Екатерину, вынудив ее отступить. Она недовольно зашагала в сторону гнезда, оставляя за собой шлейф из выпавших перьев. Повергнутый юноша продолжал лежать на полу; я уж испугался, что с ним что-то случилось, однако приблизившись, обнаружил смешную саркастичную улыбочку на его лице и заинтересованный удивленный взгляд, устремленный на меня.

- А теперь скажи, - начал юноша таким тоном, будто мы были закадычными друзьями, - что это только что было? 

- Екатерина Вторая не любит, когда чужие подходят к ее гнезду.

- Екатерина Вторая?! – незнакомец резко дернулся, усаживаясь.

Эпистафий выскочил вперед, огораживая меня своим телом, я в знак признательности уложил свою ладонь на его широкую спину, однако даже недружелюбие друга не убивало во мне симпатию к незнакомцу.

- Курицу зовут Екатерина Вторая?! Ты серьезно?

- Да, - кивнул я, - у меня две курицы: Екатерина Вторая и Екатерина Первая, - в подтверждение собственным словам я указал пальцем на полку, где обе Екатерины расселись по своим гнездам.

Юноша звонко засмеялся, у него был особенный смех, громкий, напорный, заразительный. Невольно на моем лице возникла улыбка.

- А Петух у них Петр? Да, судя по отечественной истории, подходит обеим Екатеринам! – и он принялся кататься по полу от смеха.

Я не понимал, в чем суть его шуток, но невзначай присоединился к веселью незнакомца. Не успел даже заметить, как мы разговорились, как незнакомец представился Аркадием и принялся расспрашивать о моей жизни.

Я с податливостью слуги выдал ему все тайны моего существования. Рассказал о смерти родителей-наркоманов, об игре в прятки с социальными работниками, о быте и одинокой жизни.

- А еще я болею, - под конец добавил я голосом несколько равнодушным.

- Болеешь? – Аркадий измерил меня взглядом, - чем?

- У меня ВИЧ. Мама говорила, что от нее мне передалось.

Я заметил, как округлились глаза нового знакомого, и уже успел подумать, что он, как и все, испугается меня и исчезнет. Не то чтобы я не любил одиночество, но порой в моей душе возникало желание найти среди людей своего. Помимо кур, собаки и природы иметь человека.

- А ты знаешь что это? – вопреки моим опасениям Аркадий продолжал сидеть напротив меня, лишь взгляд его чуть изменился, но там была не настороженность, а сожаление.

Я качнул плечами. Я действительно не знал, и, вероятно, не хотел знать.

Помолчав минуту, юноша широко потянулся, спина его захрустела, а из гортани донесся довольный вой, после этого он осведомился:

- А что? Тебе не нужен сосед?

- Сосед? – мне было не совсем понятно, что подразумевается под этим словом.

- Ну да, сосед. Знаешь, я мог бы пожить тут с тобой…

- Правда? – Я радостно вскочил, но тут же поймал на себе осуждающий взгляд Эпистафия и попытался сделать лицо более серьезным и деловым.

- Да-да, - заявил Аркадий, удобнее разваливаясь на своем месте, - конечно, в наше время такие услуги за бесплатно не раздаются, но специально для тебя я сделаю исключение! – он широко улыбнулся и подмигнул мне, отчего внутри все радостно затрепетало.

Я, разумеется, не задумываясь согласился. Аркадию нужно было уехать за вещами, которые он собирался перевезти в нашу лачугу. Весь день и вечер, проведенные за работой, я не мог успокоиться. Радость и ожидание новшества охватили меня целиком. Как бы не пытался я сконцентрироваться на чем-то определенном – навязчивая мысль, что отныне у меня будет сосед, главенствовала в моей голове. Я пребывал в редком для меня, но обязательным для любого ребенка состоянии благоговения перед неизвестными и любопытными вещами, которые вот-вот войдут в жизнь и станут обыденными. С возрастом человек узнает все чувства, и последующие становятся для него лишь смешанными в один флакон уже известными эмоциями, дети же обладают благодатью познавать все впервые.

Когда Аркадий вернулся, с ним приехали восторг, поселившийся у меня в душе, огромное количество бумаги всех размеров, краски, карандаши, различные художественные материалы и джаз. Последний с гулом и грохотом разносился по округе из магнитофона, что сосед держал в руках.

Всю последующую ночь я не позволял Аркадию выключать эту музыку. Воздух наполнился невидимыми яркими красками, мне показалось, что музыка даже пахнет. Она разлилась океаном эмоций в атмосфере и ласковыми полутонами и шипящими переливами ласкала мои уши. Спокойные мелодии сменялись громкими, безудержными, заставлявшими все внутри танцевать. Я видел, как божественные звуки отскакивали от стен, вибрировали в помещении и, словно случайно залетевшая в комнату птица, вырывались на улицу, сияли и поджигали пламенем эмоций воздух. Это было живое создание, оно существовало вне времени и пространства. Я слышал голоса джазменов, доносящихся из далекого прошлого, но даже они не казались владельцами той музыки, которую исполняли, даже не были первыми, кто ее почувствовал, они взяли ее из самой души и на крыльях сменяющих друг друга ритмов и живых звуков выпустили на долгожданную свободу. Тогда я понял одну вещь: люди – резервуары для эмоций, чувств и переживаний, в своем единстве они образуют живое существо – душу, она переходит от одного потомка к другому, но лишь люди искусства выпускают ее; художники запирают ее под слоем чудесных красок, откуда она глядит на своих зрителей и сияет всем своим величием, передавая им частичку себя, писатели – заключают ее в словах, откуда она с гулом и пронзительной силой врывается в самую душу читателя, сливается с ней, оказывая непосредственное влияние на внутреннее состояние человека, музыканты же выпускают ее на волю; этот полет освобожденной энергии вводит людей в состояние непоколебимого преклонения перед тонкой и неизведанной, но главенствующей материей мира.

В тот день я был раздавлен той самой энергией, и это приносило мне небывалое счастье.

 

Мы все идем и идем, ничто не приближается и не отдаляется, но мы продолжаем путь. В отличие от меня ангел смерти спокоен, он прекрасно знает дорогу и непоколебимо ведет меня вперед. Смешно. Всю жизнь мы бежим, стремимся, рвемся. Вверх, вперед, сквозь непонимание и преграды. И все это для того, чтобы после смерти продолжить идти так же вперед, только менее осмысленно и более бесцельно.

Интересно, всех ли смерть так тактично отводит за руку? Оглядываясь по сторонам, я с ужасом представляю, каково это: быть здесь абсолютно одним, никакого видимого объекта, ни звука, ни горизонта, есть только ничто. И ты. Раздавленный, брошенный. Лишь ты, давящая пустота, и твои воспоминания.

Идеальное место для раскаяния.

- Знаешь, - обращаюсь я к тактично молчащему в ожидании продолжения моей истории ангелу, - я, кажется понял, что ты имел ввиду, говоря «Он существует во множестве».

- Правда? – он кажется заинтересованным. Или нет. Возможно все те чувства, что я приписываю ему – лишь плод моего воображения, а сам он безэмоционален, сух и черств, как та неизменная маска на его лице.

- Да, - киваю я, - ведь все большое заключается в малом. Как дерево. Оно состоит из веток и листьев. Они развиваются параллельно, каждый листочек – отдельный организм со своим жизненным циклом. Каждый лист вырастает в своей неидентичной форме, у каждого свой размер и оттенок. Каждый краснеет и опадает именно в свое время. Но каждый связан с другим, каждый растет из дерева, в своем единстве они образуют совсем другое, могучее и древнее существо. Только… - я замолкаю, удивленный собственной мыслью.

- Только? – переспрашивает заинтересованный ангел.

- Только дерево не в полной мере всемогуще над листом. Оно дает ему возможность существовать, но оно ведь не может регулировать, каким вырастет лист, оно не имеет над ним власти.

Впервые за все время ангел останавливается, разворачивается торсом ко мне и устремляет свой взор вниз, туда, где в напуганном благоговении стою я.

- Мне нравится твое сравнение с деревом, - уверяет он, - хотя в определенных моментах оно не достаточно схоже с истинным положением вещей.

- А какое истинное положение?

- А ты хочешь знать?

- Да, - отзываюсь я.

- Зачем?

Я вскидываю плечи, демонстрируя тем самым, что затрудняюсь с ответом.

- Пойми, малыш, - он укладывает гладкую фарфоровую руку на мое хрупкое детское плечо, - положение вещей в мире невозможно понять. Если бы люди были в состоянии, они бы давно поняли. Они стараются объяснять все законами, либо перекладывают опыт обыденной жизни на куда более возвышенные вещи. Но законы лишь обозначают закономерность, а не объясняют ее причину и цель. Духовные суждения призваны упрощать понимание человеком высшего, но в действительности выдаются за истину. Хотя они слишком просты, чтобы быть таковой.

- Мой папа много говорил о науке, а Аркадий часто рассуждал о вере. Получается ни наука, ни религия не правы?

- Они не могут быть правы или не правы, пока не касаются тех моментов, которые не способны осознать. Наука открывает закономерность, религия упрощает духовное вознесение человека. Но когда наука пытается заявить, что знает и понимает абсолютно все, а религия объявляет об обладании единственно верной духовной истины - оба явления ведут самих себя к деградации. - Он останавливается, оглядываясь куда-то вперед и вверх, и остается в таком положении.

Я молчу. Вопросы в моей голове закончились, да и все равно я не смогу понять ответ на них, даже если сумею его получить.

- Так значит, - снова заговаривает мой безликий спутник, - ты чувствовал счастье, когда играл джаз?

- Да, - с расплывшейся на лице улыбкой отзываюсь я, - наверное, в душе я джазмен. Мне бы голос получше или саксофон…

В переливчатом теле ангела вновь вспыхивают нежно-оранжевые цвета, он снова начинает шагать вперед и одновременно с этим просит о продолжении моей истории:

- Неужели больше ничего не приносило тебе должной радости?

- Приносило. Искусство. Мне нравилось, как рисуют меня художники…

 

(«Birds flying high you know how I feel

Sun in the sky you know how I feel

Breeze driftin' on by you know how I feel

 

It's a new dawn

It's a new day

It's a new life

For me

And I'm feeling good

***

And this old world is a new world

And a bold world

For me

 

Stars when you shine you know how I feel

Scent of the pine you know how I feel

Oh freedom is mine

And I know how I feel

 

It's a new dawn

It's a new day

It's a new life

For me

And I'm feeling good

 

Птицы, что высоко в небе, вы знаете каково мне.

Солнце в небесах, ты знаешь, каково мне.

Несущийся ветерок, ты знаешь, каково мне.

 

Это новый рассвет,

Это новый день,

Это новая жизнь

Для меня,

И я чувствую себя чудесно.

***

И этот старый мир станет новым

И смелым миром

Для меня.

 

Сияющие звезды, вы знаете, каково мне.

Аромат сосны, ты знаешь, каково мне.

Оу, свобода моя,

И я знаю, каково мне.

 

Это новый рассвет,

Это новый день,

Это новая жизнь

Для меня,

И я чувствую себя чудесно»)

 

 

Нина Симон спела в моей жизни дважды: когда на пороге появился Аркадий, и когда он показал мне свой мир.

Первая неделя нашего совместного проживания оказалась не столь насыщенной, как, вероятно, рассчитывал я, однако она была окрашена дивным оттенком обыденности, на время даровавшим мне приятное ощущение принадлежности к новой семье. Впервые я ощущал то единство с чужим человеком, какое было у меня лишь с отцом. Аркадий днями напролет рассказывал мне о своей жизни студента-художника, об искусстве, о необычном и чарующем быте живописцев. Повествование его, сопровождаемое переливчатыми мотивами джаза, поглощало все мое внимание и, бывало, я невзначай отрывался от работы, заслушавшись Аркадьевыми историями.

Однажды он принялся обучать меня рисованию. Признаюсь, творения мои далеки от идеала, но то были первые попытки самовыражения, оттого до сих пор я вспоминаю их как дорогие сердцу предметы. Моим любимым карандашом был черный и толстый, называемый «Негро». Аркадий просто говорил «негр» и часто любил отпускать шуточки, касательно такого прозвища. Когда я заявлял: «Аркаша, я тебя негром нарисовал!», - он отвечал: «Слава Богу, что не китайцем!», - и заливался своим громким хохотом. Лишь об одном Аркадий всегда молчал. Он не говорил только о себе. На некоторое время эта неосведомленность о личности соседа заставляла меня глядеть на него, как на существо странное и инородное.

Правда, я смог вытянуть из него историю, объяснявшую его появление в моей лачуге, но это было в самый последний день моей прежней, хоть и чуть измененной жизни.

Одно соответствие неизбежно проводило у меня в голове аналогию между отцом и Аркадием. Студент-художник оказался рабом пристрастия и жертвой долгов. Только не наркотики ввязались в его жизнь, а карты. Он умел проигрывать. Точнее Аркадий был мастером проигрыша, возможно, он не до конца понимал смысл карт и свято верил, что куда интереснее терять все свои ставки, а потом судорожно искать деньги для расплаты с некогда дружелюбными, но теперь уже агрессивно-жадными победителями. Быть может, в душе его тлела надежда на выигрыш, может, он однажды сорвал куш, получил от этого неслыханное удовольствие, и пытался снова и снова, лишь бы повторить те ощущения первого (и единственного) раза; не замечая, и не желая заметить, как пристрастие утаскивает его все глубже на дно и в итоге приводит туда, куда привели наркотики моих родителей – в нашу лачугу у леса.

Но было и различие: Аркадий куда более предприимчив, чем мой отец. В последний раз, когда он проиграл, молодой художник решил достать деньги своим искусством. Не без обмана, конечно. Он написал картину в стиле Эпохи Возрождения и, желая выдать ее за действительно старинное полотно неизвестного мастера, решил придать ей искусственную старину, отправив на небольшое запекание в духовку. В то время Аркадий снимал небольшую квартирку, где у него была своя кухонька, полная необходимых для художественной аферы предметов.

- А что? – говорил мне Аркадий, когда рассказывал ту историю, - Микеланджело тоже так начинал! Закапывал свои скульптуры на пару месяцев в землю, а потом, откопав, объявлял их археологической находкой, шедевром древности. И ничего. Поднялся на этом парень.

Но все пошло не совсем так, как Аркадий надеялся. По его словам он «отвлекся буквально на минутку! Вдруг вспыхнуло пламя, и духовка загорелась!». Я полагаю, что наше с Аркадием временное осознание несколько рознится, и его минутка сопоставима с моим получасом, иначе я бы с удовольствием посмотрел на ту электрическую печь, что вдруг за мгновение воспламеняется (такая вещь казалась мне невероятным детищем прогресса, оттого я прибывал в полной уверенности, что за ней не может иметься подобных недочетов; хотя я был не далек от истины). Так или иначе, с пламенем горе-пекарь справился, но обои квартиры, да и духовку испоганил изрядно. Понимая, что хозяин его итак вышвырнет, да еще и потребует оплаты, Аркадий решил избавить его от лишних притязаний и споров, и просто съехал, пока никто ничего не заметил. Тот благородный жест по огораживанию глотки хозяина от ора Аркадий оценил как раз в стоимость причиненного им ущерба, так что «душа его была спокойна» (да, видел я, с каким блаженным спокойствием вздрагивает он ночью от малейшего шороха на улице).

А насчет его картины. Мне довелось ее лицезреть. Достаточно необычно на полотне смотрелись пятна от гари и обожженные края. Я, конечно, не художественный критик, но даже мне было ясно, что затея Аркадия не удалась. Но он меня удивил. Юноша выдал картину как «чудом спасенный из горящего в семнадцатом году поместья шедевр неизвестного автора, сохраненный его прадедом, дедом и отцом, а сейчас готовый предстать во всем величии перед утонченным зрителем». Нашелся богатый ушлый заказчик, отвезший полотно на экспертизу, однако «пламя революции» так хорошо постаралось, что действительного возраста картины определить не удалось, и эксперты решили признать Аркадьеву теорию верной. Он сумел продать картину за большие деньги и вернуть все долги.

Молодой человек был больше деятелем, чем художником (хотя стоит отдать ему должное, над своими учебными заданиями он работал много и долго). И не подвластно удивлению то, как умело и быстро сумел он применить мое существование в коммерческих целях.

Меня как старую запылившуюся куклу вдруг сняли с полки и перенесли в совершенно другое место, где я обрел практическое применение. Конечно, в начале я считал свою роль возвышенной (да чего таить, я и сейчас вспоминаю приятное тепло, ощущаемое мной тогда), однако в действительности меня просто нагло использовали.

Одним ранним утром, когда солнце еще не встало, но уже разжигало серое пламя на небе, а Эпистафий в полудреме наблюдал за ненавистным им соседом, Аркадий вдруг поднял меня с громкими бодрыми причитаниями:

- Вставай! Нас ждут великие дела!

Я небыстро поднялся и потер глаза. Пелена сна еще не успела с них слететь, оттого весь мир представал передо мной в легком серо-голубом тумане. Эпистафий приподнял голову и манерно закатил глаза. Он давно уже всем своим видом давал мне понять, как не нравится ему то, что происходит в нашей жизни с тех пор, как в ней возник Аркадий. Сначала эта бесконечная музыка, привлекающая внимание деревенских, лачуга, превращенная в художественную мастерскую, лишние затраты провизии... А теперь еще и подъемы ни свет ни заря.

- Что происходит? - спросил я голосом недовольным и раздраженным.

- Мы едем в город! - объявил Аркадий, широко взмахнув руками.

- Зачем? - удивился я, хотя сердце мое уже сейчас задрожало в взволнованном предвкушении.

- Покажу тебе большой мир людей и маленькую общину художников... Собирайся, мы опаздываем. - Юноша схватил меня за руку, потянул и поднял на ноги. После этого он решительно потащил меня к выходу.

Эпистафий тут же вскочил и затопал за нами, взбудораженный наглостью нерадивого соседа.

- Я ведь еще не успел позавтракать, - противился я, - и надолго? Мне еще грядки полоть... - Аркадий игнорировал мои вопросы и сомнения, поэтому пришлось отдаться в его распоряжение и наслаждаться моментом новизны.

Мы дошли до ближайшей станции электрички, пустой перрон испускал атмосферу одиночества и пустоты. Пылинки кружились в воздухе, а редкие старые домишки прятались среди раскинувшихся берез и елей. То был слишком ранний час для людей, так что они еще не успели вылезти из своих двух-трехэтажных нор.

Эпистафий закружил вокруг нас, поджав хвост и поскуливая. Еще никогда я не видел его таким напуганным. Когда приехала электричка, и мы с Аркадием забрались в вагон, глаза моего четвероногого друга наполнились небывалым отчаянием. Впервые я услышал, как он лает, надрывно, испуганно.

- Все хорошо, - я попытался его успокоить, - я скоро вернусь, и все будет хорошо.

Пес махнул два-три раза хвостом, но снова поджал его. Электричка тронулась, а Эпистафий кинулся за нами, добежал до конца перрона и так и остался стоять на краю, с обреченной озадаченностью вглядываясь в исчезающий силуэт поезда. Впервые мы с ним разошлись.

- Нервная псинка, - словно поставил диагноз Аркадий и, не замечая моего осуждающего взгляда, поплелся к сидениям в вагоне.

Я устроился у окна, мой спутник молчал, позволяя мне с упоением глядеть на быстро мелькающие за стеклом поселения, местечки и пригороды, о существовании которых я догадывался, но никогда не позволял себе их представлять. Даже не знаю, зачем я ограничивал собственное воображение, отгонял мысли о глобальности мира, о свободе передвижения... Видимо, насколько бы обеспеченным человек не был, ему нужны запретные места, границы и неисполнимые желания. У последнего бедняка нет ничего ценного, что страшно было бы оставить, у невероятного богача куча возможностей пуститься в путь и никогда не останавливаться. Тем ни менее свои места эти и другие люди покидают лишь при особой необходимости. Мы треплемся о разнообразии и уникальности культур, но даже если и посещаем другую страну - смотрим то, что принято смотреть, то, что кроме нас уже видели миллионы людей и еще больше увидят, то о чем итак все давно знают. Сейчас для меня крайне ясны эти тенденции, хоть я и не понимаю их причины. Все сразу становится известно, когда ты на грани, однако в то первое мое путешествие в совсем отличное от привычного мне мира место я ощутил невероятное чувство восторга перед красотой неизвестного. Это чувство незабываемо, волшебно, чудесно. Как и все лучшие чувства человек обязан испробовать его, но, к сожалению, если оно и стоит у кого-то в списке обязательных дел, что следует совершить в течение жизни, то находится на той же ступени, как и обещание самому себе стать лучше, побороть собственные пороки и остальные дела, нужные, но бессрочно отложенные на самую высокую полку, куда далеко тянуться, и о существовании которой легко забыть.

Аркадий не отрывал меня от размышлений, напротив, его занимали мои внутренние раздумья "куда более взрослые, чем у него". Я не часто делился своими мыслями, а если и делал это, то выражал совсем не в той полноте, как сейчас, однако уже тогда сумел заслужить звание неординарно умного ребенка. Знал бы он, что творится в моей голове - счел бы вундеркиндом. Хотя это было бы необоснованно, я всего лишь повзраслел чуть раньше него. Точнее будет сказать: я всего лишь повзрослел, в отличие от него. Аркадий был большим предприимчивым, но при том абсолютно беспомощным ребенком. Люди часто путают самостоятельность со способностью вертеться в жизни. Аркадий вел дела, как взрослый, но с одним человеком он не мог договорится - с самим собой. Можно сказать, он даже не начал эти переговоры, а ведь организация внутреннего диалога и есть главный шаг к взрослению. Дети пробуют вкус всех чувств и эмоций, каждое новое событие, каждое новое ощущение для них - новое блюдо, десерт ли или испорченный суп, все из меню жизни приходится отведать и съесть в том или ином количестве. Взрослым же необходимо научиться эти блюда готовить или хотя бы знать рецепт, и, получив отвратительную пищу, знать какой ингредиент нужно убрать, чтобы сделать его невероятно вкусным. Однако в последнее время все чаще люди предпочитают чужую готовку, не понимая: они теряют возможность получить еду именно им по вкусу, а не по шаблону. В этом весь мир! Каждый кричит об индивидуальности, существуя там, где все делается для масс.

Первое впечатление о большом городе не было положительным: электричка привезла нас на окраину города, оттуда мы зашли в метро - серое, грязное и самое лицемерное место, какое довелось мне видеть. Люди податливой толпой двигались в давно заданном направлении, минуя стыдливо опускающих головы попрошаек. Их никто не замечал, пока кто-то один не бросал им монетку, и желающая захватить все и вся толпа уподабливалась тому человеку, лишь бы не дать ему стать независимым от нее элементом. Приглушенный свет, затхлый воздух, забор из потных широких спин - еще нигде эгоцентричность и бессознательность не сливались в такое единство, как в неустанно движущейся по своим делам толпе людей. 

Я чуть было не разочаровался, но мы вышли на поверхность, в город, и я тут же покрылся восторженными мурашками. Дымный душный воздух врезался в лицо. Мимо невысоких небывалой красоты домов разъезжали машины, ходили люди. А шедевры архитектуры, заснувшие на вечное мгновение, тщетно добивались от горожан должного внимания. Удивительно, как можно было привыкнуть к этим фасадам, к колоннам и статуям, к замысловатым лепнинам, к красоте и чуду. Я глядел на старые, надменные дома и видел, как меж камнями гениального произведения искусства сочится сакральная энергия, присущая всем творениям человека. Я открыл для себя четвертый вид искусства, и в отличие от остальных трех, архитектура не запирала в себе частицу души одного лишь создателя - она коллекционировала энергетику жильцов, прохожих и прочих людей, хоть краем глаза оглянувших здание. Собрав эту ценную материю, произведение архитектуры медленно испускало его, как пар, и энергия та, слившись с той, что вырывалась из соседних домов, замирала в воздухе, образуя душу города. Тогда я понял, что Северная Столица - живое существо, большое, гордое и прекрасное в своем единстве.

Аркадий отвел меня в свою академию - большое квадратное здание со стеклянным куполом, необычным для общего вида архитектуры, но совершенно вписывающимся в нее. Перед входом стояли дивные фонари со скульптурами младенцев, у каждого в руках был особый предмет, олицетворяющий ту или иную художественную специальность академии, пешеходная улочка умощена камнем, вокруг тлела атмосфера свободы и джаза, доносящегося изо всех углов. Мне безумно нравилось все то, что я видел, оттого я не протестовал, когда Аркадий заявил: мне придется поработать.

Задание, казалось, было не сложным. Я стал маленьким натурщиком для большой толпы творцов. В самый первый раз я не сразу сумел настроиться на правильный лад, и, судя по всему, вертелся и принимал позы не совсем приемлемые для художников. Но мой стул был неудобным, я не умел сидеть сложа руки, а рисующих меня было так много в круглой аудитории, что я невольно чувствовал себя артистом на сцене перед полным залом. Но мне невероятно понравилось такое занятие, поэтому когда Аркадий предложил ездить с ним в академию два раза в неделю, я согласился бывать там трижды за семь дней.

Мне удалось настроится на необходимый лад. Художникам нравилось мое лицо: оно было детским, но за ним крылся взрослый. С помощью такого контраста можно и шедевр создать. Мне навсегда стало понятно, сколь отлично искусство фотографии от изобразительного искусства. Фотография всегда имеет сходство с натурой, но только профессионал наделит ее душой; картина всегда обладает душой, но только профессионал сделает образ узнаваемым. Полное противоречие достаточно близких друг другу вещей. Интересно, что многие рисующие меня художники были и фотографами, поэтому часто устраивали фотосессии в перерывах. Единственным моим условием было: должен играть джаз, пока я позирую. Аркадьева однокурсница любезно одалживала свой плеер, когда я работал, так что аудитория в те моменты наполнялась яркими переливами музыки моего сердца.

Рисовать меня приходили все: студенты, абитуриенты, преподаватели. Аркадий часто рассказывал мне о них.

- Вон тот лысый мужчина пятидесяти лет, - кивал он в его сторону, - работает на какого-то богатого дядьку со свихнувшейся женой. Просто приходит к ним домой и делает вид, что учит ее сына живописи.

- А на самом деле? - спрашивал я.

- А на самом деле никакого сына нет! - в тот момент на лице Аркадия возникла улыбка.

Откусив кусок большого засахаренного бублика, разделяемого нами на двоих, юноша продолжил:

- Видишь того парня? - он указал на юношу, громко и складно разглагольствовавшего со своими знакомыми на тему жизни и веры, - он жутко талантливый! Но чем-то не пришелся по вкусу одному брюзгливому преподу, и уже третий год не может поступить.

Аркадий продолжал указывать на новых и новых людей, рассказывая о них самые свежие слухи. Вот голубоглазый блондин, скромно стоящий в уголке, его лучшего друга недавно убили, и теперь он пишет картины невероятно экспрессивные, восходит на олимп художников, еще даже не окончив академию. Вот неталантливая дочь известного художественного критика, ее все презирают, но все хотят с ней дружить. У кого-то три ребенка, кто-то подсел на иглу, кому-то повезло с богатыми родителями. Чем больше узнавал я о других людях, тем меньше узнавал мир. Он увеличивался в моем понимании, и тот уровень осведомленности в процентном соотношении стал меньше, чем до того, как я очутился в этом месте. Однако чем больше белых пятен ты узнаешь, тем больше твой шанс о них все узнать. Да, в мире полно парадоксов, но без них он бы не был самим собой.

Разумеется, мои труды оплачивались, и конечно же деньги отдавались Аркадию. Он избрал для себя перспективную тактику полуправды. То есть он говорил со мной честно, но рассказывал не все. Меня это устраивало, каждый вечер, когда мы возвращались домой, по пути в метро Аркадий забегал в магазин, покупал немного продуктов и конфеты для меня - лишь с ним я впервые попробовал на вкус сладкое. Взрослый во мне рвался подарить душу искусству, ребенок же с радостью продал бы ее за шоколад.

Быть может Аркадий и был посредником тьмы, и я действительно продал ему свою сущность, иначе сложно объяснить, отчего все так резко перевернулось в наихудшую сторону и привело меня на смертный одр буквально за один вечер.

 

Ангел молчит, ожидая окончания моего рассказа, мне же хочется немного отвлечься.

- Видимо, близится кульминация и конец повествования, - объявляю я охрипшим голосом.

Путник устремляет лицо-маску в мою сторону, однако ни звука не вырывается из его уст.

Я глубоко вздыхаю и также окунаюсь в безмолвие. После нескольких минут блуждания в кромешной тишине, моя смерть заговорила:

- Ты боишься этой истории, верно?

- Мне больно вспоминать, - податливо отзываюсь я.

Собеседник чуть вскидывает голову, оглядывая верхнюю часть пустоты, и полушепотом рассказывает:

- Наш путь не измеришь в километрах или футах. Наши шаги - бесцельны и бессмысленны. Лишь одно приближает тебя к исходу - твои слова. Чем ближе рассказ подходит к настоящему, тем ближе настоящее подходит к концу.

- Значит, мы не дойдем, пока я не договорю?

- Именно так.

- И... - начинаю я, - если я замолчу, то смогу оставаться здесь до тех пор, пока не заговорю снова?

- Если ты хочешь оставаться в этом месте, то да, - кивает ангел утвердительно, но тут же добавляет тоном недовольного учителя, - однако тебе стоит увидеть, как проходят этот путь другие, - он не произнес ни заклинания, ни совершил особого жеста, просто в одно мгновение нечеловеческая воля ангела открыла мне доселе невидимое.

Всюду в пустоте возникли фигуры, одни черные, размытые, неопределенные. Другие же - серые, в них можно было узнать человека, разглядеть его лицо, понять эмоции. Кто из них лежал, кто медленно блуждал, понурив голову. Бывало, человек поднимал лицо к верху и беззвучно кричал, проклинал, молил.

- Почему они здесь? - страх заставляет меня примкнуть к полупрозрачному телу ангела, ощутив его шелковую теплоту.

- Они, как и ты, идут вперед, к исходу своего существования. Однако, в отличие от тебя, у них нет слушателя, они единственные зрители собственных воспоминаний.

- Почему ангел не приходит за ними? - отчего-то я чувствую злость, смешанную со стыдом. Мне не хочется быть привилегированным, мне не нравится, что и здесь людей разделили на слои.

- Они натворили в жизни многое, плохое и хорошее. На грани люди вспоминают, это единственное условие смерти - осмыслить свои деяния, набраться сил принять все свои грехи, признать свою неправду. - Ангел указал в сторону почерневшей фигуры, - те люди, что борются с необходимостью раскаяться, со временем уничтожат сами себя. Знаешь, почему они черные? Душа их тлеет изнутри, а предсмертная оболочка не выпускает дым от того горения в пространство. У них всегда есть шанс вступить на верный путь и дойти до исхода, однако многие так и не делают этого, полностью исчезая из всех миров.

- Почему они не раскаиваются? Почему умирают? - вдруг трепет и сочувствие вспыхивает в моей душе, мог бы я плакать - сделал бы это.

- Некоторые просто придумали себе глупые принципы, многие просто не умеют признавать свою неправоту. Это может показаться странным, но куда чаще до исхода доходят убийцы и воры, истлевают обычно люди, не совершившие в своей жизни ничего. Это люди-ничтожества, люди, не добившиеся ничего из-за одной лишь лени и мнимой неуверенности, они привыкли самоутверждаться за счет тех, кто в чем-то отличен от них. В жизни они лучше других лишь благодаря предрассудкам. На грани же все равны, тут ничтожества и открывают свои упущения, но не принимают их, будучи уверенными в своей значимости по отношению к якобы вредоносным людям с другими уставами и образом жизни, они не могут поверить, что прожили все свое земное время, погрязая в уверенности о своем превосходстве, нежели добиваясь этого превосходства. - Он делает небольшую паузу и продолжает, - ты можешь оставаться здесь сколько пожелаешь, но тебе стоит понимать, что любой из них хотел бы быть сейчас на твоем месте, знающим, что вспоминать, знающим, что происходит, и знающим, что от них требуется.

Я опускаю вниз голову, задумавшись. Пожалуй, история моя не особо радостная, но одно я знаю точно - я уже слишком устал.

- О чем ты думаешь? - спрашивает меня моя смерть.

- Я помню мой последний день. Помню, во всех красках.

 

("Into each life some rain must fall,

But too much is falling in mine.

Into each heart some tears must fall,

But some day the sun will shine.

Some folks can lose the blues in their hearts,

But when I think of you another shower starts.

Into each life some rain must fall,

But too much is falling in mine."

 

"В душе каждого иногда должен лить дождь,

Но слишком часто он льется в моей.

В сердце каждого порой должны капать слезы,

Но однажды солнце обязательно засветит.

Некоторые люди теряют тоску в сердце,

Но, когда я думаю о тебе, в моем снова начинается ливень.

В каждой душе иногда должен лить дождь,

Но слишком часто он льется в моей.")

 

Да, тот день я помню хорошо. День, когда я лишился всего, в том числе и жизни. Однако как и у любого события у этого были предпосылки.

Аркадий был доволен: дела налаживались. Он, наверное, ощущал себя божеством: ему дали крышу над головой, его кормили, он жил на природе, да еще и деньги зарабатывал, и пальцем для этого не шевеля. Не знаю, какие были у него планы на будущее, иногда мне кажется, что он не глядел дальше следующей карточной партии. Я взял с него слово, что он забросит свое опасное увлечение азартными играми, и он пообещал больше никогда не брать в руки колоду.

Однако пообещать это одно, выполнить - совершенно другое. Одним вечером он задерживался, я уже успел поужинать и занимался тем, что искал способ огородить яйца Екатерины Первой от Екатерины Второй, которая их разбивала всеми известными способами. Конкуренция это хорошо, но только не когда она идет в ущерб производству.

С возвращением Аркадия лачуга наполнилась запахом алкоголя, сигарет и пота. При том сосед мой не курил и на данный момент казался совершенно трезвым, отчего можно было без труда догадаться: этот вечер он провел в компании. В глазах его обитало беспокойство и страх, однако лживая улыбка благополучия сумела ввести меня в замешательство, и я так и не понял, что случилось.

Аркадий переминал в руках какой-то длинный и узкий кусок кожи, странной театральной походкой он приблизился к Эпистафию, поднявшемуся и задравшему гордо голову, и громко объявил:

- Эпистафий, вот и наступил твой звездный час!

Пес выдавил из себя гортанные звуки, будто бы пытался заговорить.

- Да-да, - отозвался на них Аркадий, - именно так, я полностью с тобой согласен!

- По-моему, - подал голос я, - он послал тебя куда подальше.

Аркадий устремил на меня пронзительный взор, но серьезность в его глазах вскоре уступила место ярким и веселым искоркам. Юноша, чуть вздрагивая, посмеялся:

- Вот научил я тебя грубить на свою голову! Теперь будешь язвить на каждом шагу.

Я сморщил нос и показал собеседнику язык. Стоит сознаться: все то, что сейчас я говорю, было абсолютно неясно мне тогда, до... до грани. В тот момент Аркадий в действительности стал для меня неким идолом, он знал много больше меня, оттого я считал его куда более взрослым, не обращая внимания даже на тот факт, что сам Аркадий поражался моей разумности. Мне казалось, будто копируя его поведение, я становлюсь ближе к тому чарующему большому миру, в который регулярно приводил меня сосед, где, как мне казалось, Аркадий был значимой величиной, но на деле являлся наименьшей из всех мелких сошек.

- Что ты задумал? - спросил я его, наблюдая, как он укладывается на спальный матрац и тяжело потягивается.

- Ничего плохого, - заявил юноша, - просто Эпистафий всегда так расстраивается, когда мы уезжаем... Вот я и решил: почему бы нам не взять его с собой?

- Взять Эпистафия в город? - я был изумлен, в мире машин и архитектуры нам с Аркадием встречались собаки, выгуливаемые своими хозяевами на поводках, но я никак не мог представить своего четвероного друга там, рядом со мной, на широких проспектах, тихих переулках, среди дворцов и парков. Эта идея веяла обольстительной новизной, пожалуй, мне неимоверно сильно хотелось разделить радость, ощущаемую в большем городе, со своим лучшим другом.

Я, конечно же, согласился с предложением соседа. Хотя не уверен, что Аркадий ждал моего согласия. Эпистафию же эта идея совсем не пришлась по душе...

Проблемы начались с поводка. Как я уже говорил мой четвероногий друг был человеком в собачьей шкуре, оттого оказаться привязанным за хоть и удобный ошейник было небывалым унижением для него. Нам с Аркадием пришлось немало попотеть, стараясь изловить Эпистафия, напялить ошейник, прикрепить поводок, а потом еще и повести его в сторону перрона. Мой друг брыкался, огрызался и скалился, обнажая свои длинные белые клыки. Лишь тогда я впервые осознал, что названный старший брат - настоящий зверь, и сколь человечным он бы не казался, все проблемы и неурядицы он будет решать по-звериному. Пару раз Эпистафий кидался в сторону тащащего его вперед Аркадия, снедаемый желанием вцепиться в его плоть. Однако каждый раз что-то его останавливало, вероятно, этот удивительный пес умел подавлять свою агрессию ради меня.

В электричке Эпистафий впал в панический ступор. Уложив свою большую голову мне на колени, и свесив задние ноги со скамьи к полу, он нервно поскуливал, дрожа от непривычных звуков и ощущений. Тогда Аркадий сумел надеть на него намордник, и мне стало чуть спокойнее. Я знал, что так Эпистафий хоть никого не покусает. Правда все то время, проведенное нами в пути к академии, пес пытался избавиться от намордника и хорошенько растрепал его ремни.

Друг не восхитился прекрасными домами, не впал в благородное смятение от гула живых улиц. Он не понимал красоты искусства, лишь природа была его художником, музыкантом и архитектором, и только ее он признавал. Так я узнал, отчего городские люди всегда становятся хозяевами животных, но никогда их друзьями. Они с надменностью повторяют точку зрения известного критика, ощущая себя знатоками, при этом остаются необразованными и пустыми, без собственного мнения. Животные же от рождения имеют лишь одну точку зрения, и лишь ее способны принять. Городские жители с трудом познают глубины настоящего, зеленого мира; их отсталость, названная развитостью и узколобость, именуемая здравым смыслом, образовывает между зверем и человеком нескончаемую бездну непонимания. Люди не столько продвинутей, сколько гибче. Имея возможность совмещать в своей голове несколько суждений и строить всеобъемлющее мировоззрение, они избирают лишь одно, и то не свое собственное. Выросши на природе, в окружении естественности и гениальной простоты бытия, я сумел понять и принять точку зрения Эпистафия, точку зрения животного-созерцателя, однако, очутившись в городе, приклонился перед людской массой и, хоть и остался тем же наблюдателем, поддался всеобъемлющему людскому настроению. В своей попытке превратить Эпистафия из человека-зверя в человека обычного я обрек его на трагичную участь. Этого страшатся все животные хоть чуточку знающие человека, отчего предпочитают покориться им физически, но сохранить свою суть. Эпистафий из всех людей знал лишь меня, и я позволил Аркадию притащить его в город, я успокаивал его всю дорогу и тянул вперед. Он был сильным, очень сильным псом и в любой момент мог сорваться с поводка, убежать обратно в лес, однако Эпистафий доверился мне, оттого во многом я считаю себя виноватым в том, что произошло.

До поры до времени мой четвероногий друг терпел машины, с грохотом и воем проносящиеся мимо, безустанно двигающихся людей, вязкий дымный воздух, пресный запах города, отдающий суетой, потом и еще бог весть чем. Но терпение его кончилось уже на месте прибытия.

Как и следовало предполагать, Аркадий планировал доставить коллегам-художникам редкое удовольствие: наброски с собакой в качестве натуры. Оттого, что такое бывало нечасто, толпа ожидалась большая, и юноша имел все шансы сорвать куш и получить немало деньжат с этого мероприятия.

Когда громкие, с сияющими глазами художнички принялись собираться у круглой аудитории, где традиционно проходили зарисовки натуры, вокруг Эпистафия образовалась толпа обожателей. Почему-то каждый второй студент, абитуриент и преподаватель считал своим долгом подойти к моему другу, растормошить его волосы и загладить до смерти. Я видел, сколь сильно Эпистафию это не нравится. Он поскуливал и тщетно старался избежать касания очередной руки, тянущейся в его сторону. Вскоре он уже начал рычать, прижал уши и угрожающи-нервно дрожал. Всякий раз, когда очередной человек приближался к моему другу, я просил не трогать его, Аркадий же тут же протестовал, заверяя, что ничего плохого от двух-трех поглаживаний по голове Эпистафию не сделается. Юноша больше заигрывал с подходящими к моему четвероногому другу девушками, нежели следил за ситуацией.

Роковой момент произошел как всегда быстро.

Эпистафий вдруг сумел снять намордник, стянув его с носа простым движением ноги. Он сделал это так легко и быстро, что я даже не успел взволноваться. Сперва мне показалось, что он успокоился, Эпистафий высунул язык, подышал немного и оглянулся. Ничто не говорило о бурлящей внутри этой собаки агрессии. Однако он вдруг дернулся так стремительно быстро, что удержать его на поводке оказалось бы непосильной задачей для самого могучего мужчины мира. Не думаю, что Эпистафий осознавал свои действия, он потерялся и запутался, им управляло нутро, его истинная сущность, сущность зверя. Пес вцепился в ногу ближайшего человека - толстенького лысого мужичка, преподавателя по рисунку, тот заорал, но скорее от негодования, чем от боли, ту он просто еще не успел прочувствовать. Темная кровь засочилась сквозь клыки Эпистафия. Воздух взорвался гулом, грохотом, криками. Накалился до безумия, пронзая остротой умы и души всех вокруг. Я растерялся, ноги стали ватными, руки будто бы и вовсе отвалились, не успел заметить, как рывком пронеслось предо мной время, как сиганул Эпистафий вниз по лестнице, прочь из ненавистного ему места, прочь из этого мира.

Когда я пришел в себя и вернул контроль над собственным телом, мой четвероногий друг был уже где-то далеко, а холл академии утопал в бессмысленной суете вокруг раненного преподавателя. Я устремился к лестнице, надеясь догнать Эпистафия, однако чья-то рука остановила меня. Обернувшись, я обнаружил в этом человеке Аркадия, бледного, испуганного и ничего не понимающего.

- Куда это ты? - спросил он у меня так, будто и не ждал ответа.

Однокурсница рядом с ним сердито прошептала:

- Зачем ты притащил сюда собаку, если знал, что она не тренирована?!

- Мне нужны были деньги, - прохрипел мой сосед еще тише, надеясь, что я его не услышу, - мне очень нужны деньги.

Девушка хмыкнула, прекрасно понимая, откуда возникла у Аркадия такая нужда. Я тоже знал: он меня обманул, он снова играл в карты, он снова проиграл, а отдуваться заставил нас с Эпистафием.

Из глубины академии донесся громогласный голос, по видимости высокопоставленного в заведении человека:

- Селезнев! Аркадий! Где ты, эдакая мразь?!

- Пошли! - скомандовал сосед и потащил меня вниз по лестнице.

Я с трудом успевал за ним, ноги заплетались, а его шаги по моим меркам сопоставлялись с километрами. В мгновение ока он достиг выхода из академии и, очутившись в центре спокойного тихого переулка, внимательно оглянулся по сторонам и тяжело задышал.

- Нам нужно найти Эпистафия! - выкрикнул я и попытался высвободиться из рук юноши.

- Так, погоди. Так! - он присел на корточки и встряхнул меня, ухватив за плечи, - малыш, мои друзья его найдут, а нам нужно уходить.

- Что? Нет! Это глупо! - противился я, - они его не найдут! От них он будет прятаться, а ко мне он выйдет... Он... Он верит мне! - сейчас до меня дошло осознание того, какую значимую роль сыграл я в происшествии с участием моего друга, и какие последствия это может принести, оттого из глаз ливнем хлынули слезы.

Аркадий оглянулся по сторонам, его пробивала нервная дрожь, будто он опасался, что кровожадный враг его настигнет.

- Кого ты боишься? - зашипел я, неистовство и злость наполнили мою душу, человек бывший для меня идолом, заставил меня потерять лучшего друга, - от кого ты вечно бежишь? Почему никогда не отвечаешь за свои ошибки?

Он недовольно цокнул, будто я говорил величайшую в мире глупость, но я-то видел, что задел его за живое, я знал, как презирает он себя и как остается рабом собственных слабостей. Да, все люди рабы чего-то. У всех есть свой наркотик, свой порок, роковое увлечение. Но хуже всего то, что мы ненавидим внутри себя, но позволяем этому властвовать нами. Это главная человеческая беда, разрушающая весь наш мир, ни один маньяк, ни один наркотик, ничего не убило столько людей, сколько это сделала внутренняя слабость перед самими собой.

Аркадий потянул меня в сторону автобусной остановки, почти сразу подъехал желтый автобус и мы в него сели. Я не сопротивлялся. Что-то во мне умерло уже тогда. Эпистафий был важной частью моей жизни, я не мог смириться с мыслью, что эта часть куда-то пропала, переживания превратили меня в податливую марионетку, позволившую беспрепятственно увезти себя в направлении лачуги у леса. Он был собакой, да. Многие люди посчитали бы мою трагедию несущественной. Питомцам свойственно теряться и убегать. Но братья так просто не исчезают. Единственное существо, оставшееся со мной даже когда родители ушли, так просто не покинуло бы меня. Так просто... Раз! И единственного понимающего меня друга нет рядом, и неизвестно вернется ли он снова. И неизвестно, дождусь ли я его.

Когда мы вернулись в деревню, я, не заходя домой, поплелся в сторону местной реки. Мне нужно было побыть одним, успокоиться. Аркадий не протестовал, в его глазах было сожаление, страх расплаты ушел, на смену ему явились стыд и презрение. Он молчал, и я не думаю, что Аркадий хотел говорить. Лишь когда я уже очутился у опушки леса, отделявшей деревню от речки, юноша протянул, оглядывая округу: "Да, красиво тут, - его голос дрожал, будто произносил нечто омерзительное, - как раз место для художников-пейзажистов...".

Спокойную воду обволокло солнечное сияние. Сосны мерно шипели на ветру. Я глядел, как течет вперед вода и видел в том движении свою собственную жизнь, свое собственное время, неминуемо уходящее. Я знал, что Эпистафий никогда больше не вернется, просто чувствовал это. Сегодня, наблюдая, как розовое солнце ныряет за горизонт, я думал о смерти, о закате каждого из нас. Когда-то эта река унесла жизнь моего отца. Возможно, она просто оказалась его дорогой в иной мир, его ангелом-сопроводителем. Невзначай вспомнился уход матери. По сути, она была единственным родным мне человеком, чью смерть я видел. Помню, как она сутки лежала на матраце, не в силах пошевельнуться. Отец безмолвной тенью сидел рядом, наблюдая болезненно-желтыми глазами, как она прощается со мной. Ей приходилось напрягать все силы, чтобы нежно гладить меня по голове. Я не любил, когда она прикасалась ко мне, в душе властвовала обида. Вскоре она убрала руку, оттого что не могла более держать ее на весу, ее глаза закрылись, мама раскрыла губы, будто пыталась что-то мне сказать, но тут ее тело обмякло, плечи свернулись вовнутрь, как сворачивает лепестки завянувший цветок. Она больше никогда меня не дотронулась…

Шелест и треск веток за спиной оторвал меня от раздумий, внутри успела промелькнуть надежда о чудесном возращении Эпистафия, однако знакомый женский голос посетителя опроверг сладкие догадки.

- Привет, - сказал грустный голос.

Ко мне подошла девушка, та однокурсница Аркадия, что давала мне слушать джаз во время позирования и упрекала нерадивого юношу за приведение Эпистафия в академию. Она села на песок рядом со мной, прижав ноги к груди и замолчав.

- Привет, - с чуть заторможенной реакцией отреагировал я. Честно говоря, мне было неясно, что она тут делает, откуда вообще знает местонахождение лачуги.

- Слушай, малыш… Аркадий ничего тебе не сказал? – этот голос звучал как похоронный марш.

- Нет, - ответил я уверенно, хотя не знал, о чем она толкует.

- Твоего пса… Его сбила машина, - она тяжело вздохнула, пытаясь продолжить, но в этом уже не было необходимости, я уже ничего не слышал.

Кто-то говорит, что неизвестность в разы хуже осознания горя, но я с этим не согласен, в неизвестности есть немного надежды, а горе пахнет одной лишь правдой.

Она прижала меня к себе и просидела так некоторое время. Еще никто не был так ко мне нежен. Потом она встала, погладила меня по голове и пролепетала:

- Думаю, тебе нужно побыть одним, если что, я буду у лачуги…

Я кивнул, завороженный неожиданной добротой со стороны другого человека, я не сразу вспомнил свой же вопрос: что она тут делает?

Когда я двинулся в сторону дома – сразу почувствовал неладное. Оттуда доносилась громкая громыхающая музыка, крики пьяных людей. Полянку, где стояла лачуга окутал дым сигарет, наполненных неизвестно чем. На земле оказались брошенными этюдники, бумаги, эскизы, карандаши и пустые бутылки из-под выпивки, пьяные молодые люди несуразно танцевали друг с другом. Видимо, пленэр превратился в попойку. Я прошмыгнул внутрь лачужки и не узнал ее: все было перевернуто верх дном, на моих спальных матрацах валялись какие-то полу одуревшие от едких испарений из их сигарет девушки, они громко и бездумно ржали, - в углу я обнаружил компанию молодых людей, усевшихся кругом, рядом с ними стояла та самая девушка, подарившая мне свою доброту, она громко отчитывала их, на что получала лишь вздорные полоумные ответы. Прежде чем я приблизился, она воскликнула: «Да пошли вы все!», - и, ослепленная собственным гневом, бросилась прочь, даже не заметив, как прошла мимо меня. Среди той компании, так взбесившей мою знакомую, я нашел Аркадия, он сдавал карты, держа в зубах самодельную сигарету. Увидев меня, юноша громко воскликнул:

- Малыш! Какой сюрприз! – он развел в сторону руки, будто бы намеревался меня обнять. Я видел, что он совершенно невменяем.

- Что ты наделал? – спросил я, сжав руки в кулак, стараясь сдержать собственную злобу.

- Не волнуйся, - он подался в мою сторону, - я взял с них всех деньги за то, что показал это живописное место, - он помешал карточную колоду в руках, - сейчас я у них еще отыграю и точно вылезу из долгов!

Его соперники скептически затараторили, а Аркадий промычал им:

- Ой, да ладно! Не тешьте себя мнимыми надеждами!

- Ты! Ты превратил мой дом в сборище наркоманов, пьяниц и карточных игроков! – взревел я, хотя со стороны это скорее походило на писк, - как ты мог? Как? Ты убил моего друга! Ты убил мой дом!

- Эй-эй! Я не убивал твоего друга! – отозвался Аркадий, - мы его найдем.

- Я знаю, что с ним случилось! – парировал я, - и ты знаешь!

Я завертел головой, мне вовсе не хотелось его видеть. В мое поле зрения попался костер, разведенный прямо внутри лачуги. На верителе крутились тушки двух куриц. Аркадий тоже оглянулся туда, резко дернулся и закричал горе-поварам:

- Что вы делаете? – как ни странно, его голос оказался искренним, - зачем вы убили кур?

Кто-то замямлил ерунду про то, что они уже были дохлыми, когда их нашли; я не стал этого слушать, сжал уши, зажмурил глаза и выскочил из дома.

Ночная гладь мягким покрывалом улеглась на щеки, когда я ворвался в сосновую тишину. Я бежал. Ветки врезались в лицо, расцарапывая кожу. Сердце беспорядочно долбило. Я бежал долго, бежал без остановки; не чувствуя сил, не понимая, как долго мой организм сможет работать в ускоренном режиме. Ноги принесли меня к перрону, на мое удивление тут очутилось пару зевак. Я остановился, оглянул рельсы, столь много раз относившие меня в огромный и прекрасный мир, такой желанный и такой опасный, как и все богатства этого мира. Земля под ногами закрутилась, я не удержался и повалился ниц.

«Как это плохо, когда взрослые не держат ответа. Как ужасно, что дети отвечают за них», - то была моя последняя мысль перед тем, как я провалился во мрак.

 

Ангел смерти останавливается и смотрит на меня.

- Те зеваки на перроне вызвали мне скорую. Я лишь отрывками слышал слова врачей, но точно помню, как один из них сказал: «обострение болезни на нервной почве». – Я вздыхаю, с трепетом осознавая, что это конец, - а потом я встретил тебя.

Слушатель не говорит ни слова, я итак сделал все свои выводы, он же знал их давным-давно. Ангел указывает рукой куда-то в сторону, вдруг в том месте, прямо перед нами бесшумно возникает огромное пятно, походящее на разлом в пространстве. За ним я вижу звезды, сияние, вечную неизведанную красоту.  Яркие и легкие огоньки, похожие на снежинки, танцуют среди бесконечности, и мне чудится, будто все их движения происходят в ритме джаза…

- Это… Это так красиво! – восклицаю я одухотворенно.

- Иди туда, - довольным голосом предлагает ангел. С такой же интонацией родитель благословляет дитя на самостоятельную жизнь, чувствуя гордость и сожаление.

- Что там будет? – спрашиваю я. Видимо, любопытство мое не исчезнет никогда, даже после смерти.

- Иди, и ты увидишь. Это единственный способ узнать.

Я улыбаюсь и без страха и сомнений тянусь к пролому. Вдруг что-то меня останавливает. Фигура за мной. Человек. Его чернеющая душа. Подойдя к нему, я обнаруживаю того, кого сразу в нем узнал – Аркадия. Первые несколько минут он меня не замечает, я просто с интересом разглядываю его неизменившееся лицо, потом он вдруг дергается и поднимает глаза. Я понимаю: он видит меня.

- Привет, сосед, - говорю я. Наверное, мой путь зашел слишком далеко, и я уже разучился чувствовать, иначе как объяснить, что во мне не бурлит злость?

- Привет… - он нервно улыбается, разрываемый радостью видеть меня и сожалением перед приключившейся между нами историей. Он щурит глаза и отмечает – ты так светишься. Как солнце.

- Наверное, я уже не в полной мере человек, - признаюсь я, - мои воспоминания при мне, но я реагирую на них с высоты лет моей души, а не моего тела.

Аркадий опирается руками о пол и лихорадочно трясется, ему тяжело, это видно.

- Малыш… - хрипит он, - прости меня, я… Боже, я такая мразь.

Что-то кольнуло у меня в сердце. Простить его? Разрушителя моей жизни? По сути моего убийцу? Там, на Земле – вряд ли, а какая уже разница тут? Есть только разлом и то, что ожидает мою душу впереди: звезды, бесконечность и танцующие огоньки, а может быть и новая жизнь.

- Я прощаю, - говорю я и чувствую, как становлюсь небывало легким.

Аркадий начинает истерично смеяться.

- Так долго я корил себя. И вот. Прощение. Почему же мне не легче?

- Может, ты должен сам себя простить?

- Может быть.

Я протягиваю ему руку:

- Пошли! Я знаю куда идти, пойдем вместе.

Аркадий тяжело вздыхает:

- Спасибо, - однако, качая головой, он добавляет, - но мне нужно еще многое себе простить…

- Ничего, - я остаюсь стоять рядом с ним, - я тебя подожду…

 

 

 

 

 

 

 

 

                  

 

 

    

         

 

 

   

© Copyright: Анна Корнеева, 2013

Регистрационный номер №0155782

от 31 августа 2013

[Скрыть] Регистрационный номер 0155782 выдан для произведения:

На сочинение рассказа автора вдохновила реальная история

 

Когда заиграл джаз

 

Все совсем по-другому, когда ты умираешь. Обыденные вещи становятся особенными, а необычные теряют всю свою загадочность. Мир до предела прост.

Я чувствую солнечный свет на своем лице. Видимо, шторы в больничной палате открыты, и игривые лучики светила пытаются меня развеселить. Птицы за окном поют серенады. У них грустные голоса, но они стараются это скрыть. Мне кажется, пернатые знают, что вовсе не страшный, а тихий и терпеливый ангел смерти стоит над моей койкой и глядит на меня. Я чувствую его теплое дыхание, нежные поглаживания по голове. Вероятно, он ожидающе смотрит в экран кардиомонитора, ритмично пикающего в такт моему сердцу.

Странно. За одни лишь девять лет я будто бы прожил все двадцать. К тридцати, вероятно, был бы уже стариком. Хотя это вполне предсказуемо с моим-то диагнозом. Я сам себе кажусь неестественно разумным и серьезным. Я вовсе не ребенок. Взрослый. Наверное, родился сразу таким. Сейчас, на смертном одре, чувствую себя еще более умным. Мысли мои не путаются, а красивые слова льются ручейком. Я не всегда так говорил, скорее даже никогда.

Яркие, живые образы встают перед моими глазами. Я вспоминаю лицо мамы, которое доселе видел в своей памяти как размытое летним солнцем пятно. Она кажется такой близкой… Такой здоровой и счастливой. Тянет ко мне руки и сияет радостной улыбкой. Вдруг мне чудится, что вот она, стоит рядом со мной, у моей койки, и также ждет, когда я присоединюсь к ней. Когда я уйду.

Странно, что я вижу ее такой сияющей, в какой-то степени святой. Я-то знаю, что она та еще грешница. Уж не обессудьте за грубость. Воспоминания так и лезут в голову, но я стараюсь их отогнать. Прислушиваюсь. Птицы трезвонят свой торжественный похоронный марш. Да, они точно поют для меня. Жидкость из капельницы попадает в организм, она жутко холодная, но вскоре нагревается бурлящей кровью. Аппараты, до этого спокойные, взрываются громким неприятным писком. Удар у меня в груди. Все свернулось, а сердце будто бы выпало в бездну. Вокруг все зашевелилось, я слышу возгласы медсестер и врачей, их взволнованные, но не удивленные причитания. И я, и они давно ждали этого момента. Но все равно он оказался неожиданным.

Слабость растекается по телу. Голоса докторов отдаляются, на смену им приходит другой, томный, спокойный, приятный. С каждой секундой он все громче:

- Не бойся, - говорит голос.

- Я не боюсь, - отвечаю я.

- Знаю.

- Тогда почему говоришь мне не боятся?

- Потому что скоро начнешь.

Действительно, внутри возникло дрожащее волнение, норовящее перерасти в страх. Я проглатываю болезненный ком в горле и спрашиваю:

- Почему я вижу маму?

Холодная гладкая рука невидимого собеседника ложится мне на щеку и скользит по шее к груди и сердцу. На этом месте она замирает, я слышу, как вибрация уставшей от жизни мышцы отскакивает от его ладони. Он молчит. По-моему, этот жест – его ответ.

- Я думал, она плохая. А сейчас, - глядя на сияющий силуэт, становящийся все ближе, удивляюсь я, - сейчас она такая чистая… Неужели она не попала в ад?

- В ад? – я чувствую смешок в его голосе, - с таким-то чудесным сыном?

Я не люблю лесть, но сейчас довольство рассыпалась по моему телу.

- А если серьезно? - настаиваю я.

Собеседник вздохнул. Я ощущаю его все более реальным.

- Все души в своем единстве образуют Божественную сущность. Ты, твои родители, даже я – все мы частички целого.

- Получается, Бога как такого нет?

- Разве я это говорил? 

Я непонимающе молчу. Мой собеседник тоже. Поворачиваю голову в его сторону и вижу неясные очертания. Радужная оболочка искрится и переливается перламутром. Его тело - хаотичная масса энергии, я вглядываюсь туда, где должно быть лицо. Как по приказу на этом месте вдруг вырисовывается фарфоровая маска с застывшей на ней улыбкой. Доброжелательной. Что ж, раз ангел смерти хорошо ко мне относится - боятся нечего.

- Я глупость сказал, да?

- Ты любопытный, - отзывается смерть, - как и все дети.

- И все же? Ты не ответишь? - и чего это вдруг так меня заинтересовало?

- Он существует во множестве, - заявляет ангел и переводит тему, прежде чем я успеваю задать новый вопрос, - что ты вспоминаешь?

Не думал об этом, напротив старался отогнать мысли о жизни. Почему он спрашивает? Я задаю именно этот вопрос.

- Отпусти жизнь, чтобы было легче уйти. Сегодня я буду твоим персональным слушателем.

Я молчу, не зная с чего начать. Внутри все дрожит.

- Как ты родился? - подсказывает мне ангел.

- Родители? - воспоминания с силой водопада обрушиваются на меня, в глазах туман, - не скажу, что они были хорошими людьми. Думаю, они были трусами. Но плохо ли это? Не знаю. Трусость продлила им жизнь, хотя это скорее походило на ожидание неминуемого и содрогание от малейшего шороха. Как описать их существование тремя словами? Наркотики, долги, СПИД. Не самое радужное положение для рождения ребенка, не правда ли? Мама хотела сделать аборт, но отец запретил. И что его тогда подвинуло на геройство? Тем не менее меня он любил. Всегда возился со мной. То, что позволяло мне все это время благополучно выживать, я узнал от него. Как выращивать овощи и ягоды, как ухаживать за курами, где достать продукты даром. Всему научил меня отец. Мама редко со мной общалась, она до сих пор остается главной загадкой моей жизни. - Я вздыхаю от тяжкого груза и продолжаю, - если говорить о предыстории, то дело обстояло так: мама и папа - наркоманы. Вот что называется не повезло. Но такова суровая действительность. Естественно от них отказались все родные. Как они говорят. Однако мне кажется, что это родители променяли родных на дозу. Наркотики разрушают не только организм, кажется, в мозгу из-за них все переворачивается. Плотское удовольствие затмевает любовь к близким и к себе, а жажда почувствовать эмоции первого опыта - не позволяют воспоминаниям прежней жизни вылезти наружу. Человек становится рабом вожделения. Разумеется, где есть наркотики, там есть криминал. Бюджет родителей провалился в минус, они влезли в долги, а люди, давшие им деньги, были не последними в местной иерархии. Всегда удивлялся тому, зачем богачи такого типа дают в долг наркоманам, пьяницам и всем другим людям, нуждающимся в деньгах, но не способных рассчитаться ни через месяц, ни через год. Никогда. Да, такие кадры вполне смогут стать подставными лицами в каком-либо темном деле, но ведь они же вполне согласятся подставить самих себя за деньги. Получается, продадут в определенном смысле этого слова свою личность и свободу. Однако авторитеты предпочитают именно привязывать к себе потерянных людей, прибавлять к их пошлой зависимости новую - даже не финансовую, психологическую. Им нравится, как дрожат должники от их имени, как боятся встречи, и как умоляют дать еще немного времени для оплаты долга. Как кошки с мышами, обеспеченные люди вертят испоганившимися собратьями, чтобы, принесся в их жизнь смертный страх, смешанный с беспомощностью перед вожделением, избить до полусмерти где-то в подворотне или даже у них дома, а потом оставить в полном одиночестве - слушать, как затихает сердце, а силы покидают разрушенный организм. - Я замолкаю, удивленный тем, насколько обогатилась моя речь. Видимо неведомые силы даровали мне просветление для предсмертной исповеди.

- Но с твоими родителями вышло по-другому. - Его слова звучат утверждающе, будто он знает всю историю (хотя это вполне логично). На мгновение во мне возникает недоумение: если ангел смерти итак осведомлен в биографии девятилетнего мальчика, зачем же заставляет меня все вновь рассказывать?! Однако эту мысль сменяет другая: воспоминания нужны мне самому.

- Они скрылись, - отвечаю я послушно. – Отец нашел полуразрушенный дом. Загородом. Кажется, о нем все давно забыли. Он смог обустроить эту развалюху, превратив в нечто похожее на лачугу бродяги. Естественно, там всегда было сыро и холодно. Но отец нашел способ согреваться: он раздобыл незнамо где две чугунные печи. Лачуга наша находилась у леса, так что дровами мы запасались без проблем. Сушить только их было долго. Вообще весь наш быт обустроил именно он. Даже после его смерти я сумел пережить две зимы, пользуясь тем, что он в свое время смастерил. Отец был умным, удивительным. Про таких говорят – золотые руки. Ему даже удалось соорудить водоем с рыбами! Жила там плотва (лишь она ловилась в местной речке), мы с ним вместе ее поймали и поселили в водоеме. Долго жить, а тем более плодиться, рыба отказалась (все же водоем наш был не достаточно хорош), но некоторое время нам удавалось питаться свежей рыбой, не принуждая себя к длительной процедуре ее поимки. Отец достал кур, украл парочку у нашей полуглухой полуслепой соседки. Ей, наверное, лет двести, не меньше. Не хорошо конечно, но есть ведь нам тоже хочется. Да и она ничего не заметила. Птицы жили с нами в лачуге. У них были свои места в уголке. На курятник у отца не было ни материалов, ни сил, ни храбрости. Стоит сказать, что жили мы очень тихо. Практически затворнически. Деревенские знали о нашем присутствии. А еще они знали, что родители больны СПИДом, а я – ВИЧем (от родителей перешла ко мне эта зараза). Как они выяснили? Понятия не имею. Вполне вероятно, что они сами это придумали, желая обогатить местные темы для разговоров, и ложь случайно оказалась правдой. Как бы то ни было, они нас боялись. Обходили стороной лачужку за три версты. В изгнании социумом отец находил покой. Подобный расклад устраивал его. На природе, ведя самобытный образ жизни, он вновь обрел себя. Он сутками занимался домашним хозяйством, у него появился лучик света в жизни. Воспоминания о прошлом тревожили его лишь ночами. Часто я пробуждался от своего детского сна, слыша как тихо бормочет и причитает отец, сидя напротив горящей печи.

- Что на счет его зависимости? – спрашивает ангел, когда я замолкаю и испытывающе вглядываюсь в его мраморное беспристрастное лицо. 

- Видимо труд и свежий воздух сделали свое дело. Он больше не думал об игле. По крайней мере, смог заставить себя не думать.

- А твоя мать?

Я оглядываюсь по сторонам. Ее силуэт исчез. Да и сама палата начала размываться в мягком сиянии. Воздух легкий и приятный, я чувствую спокойствие. Однако невесомый оттенок гнева трепется у меня в груди.

- Она стала только хуже. Я плохо знаю ее. Она уходила на всю ночь, а днем отсыпалась. Отец не отвечал на мои вопросы о маминых исчезновениях. Но любопытство ребенка было высоко. Однажды я проследил за матерью. Наверное, это одно из немногого, о чем я жалею…

- Что случилось тогда?

- Я помню ту ночь во всех деталях: было лето, оттого небо по странным обстоятельствам не темнело, а превращалось в оранжево-фиолетовое, а потом серо-лазурное. Было светло, однако брызжущий от остывающей земли воздух раздражал глаза, и мир казался погруженным в легкий туман. Мама тихо, как делала это всегда, выскользнула из лачуги. Ее уставшее от разрушительной наркоты и не менее губительной болезни тело сохранило некоторую кошачью гибкость. В ту ночь я не спал, решительно пообещав самому себе узнать тайну собственной матери. О чем думает ребенок, когда сталкивается с чем-то неизвестным? Он представляет себе либо волшебно-абсурдный секрет, либо самый ужасный в мире кошмар. Я никогда не был ребенком, и уже тогда знал, что имею дело с предательством. Проследовав за ней по проселочной дороге, заросшей иван-чаем, крапивой и похожими на гигантские головки укропа борщевиками, я продвинулся до самой деревни, и, спрятавшись в канаве, когда мама остановилась чуть подаль, принялся с внимательностью разведчика следить за развитием событий. Вскоре из-за угла показался мужчина – местный пьянчушка, старый ловелас. Он начал прижиматься к маме, распускать руки и орать что-то невразумительное. Она отнекивалась от него, но не так, как женщина пытается избавиться от навязчивого ухажера. Мама давала ему трогать себя, просто не позволяла слишком многого. Наконец, после непродолжительных приставаний мужчина протянул ей деньги и, когда та их приняла, беспрепятственно увел в неизвестном направлении. Я не пошел за ними следом. Мне итак все стало понятно. На что тратила мама деньги, полученные таким образом? Ни я, ни отец их и в глаза не видели. Неужели все это уходило на новую дозу?

- Ты хотел бы узнать правду? – вдруг спрашивает у меня ангел смерти.

Я задумываюсь, взвешивая все за и против. Что будет правдой? Вдруг мое разочарование в собственной маме еще сильнее обострится, когда подтвердятся мои догадки? А вдруг я не прав? Вдруг все то, что я гневно сваливал на нее – ложь? Я бы все отдал, лишь бы взглянуть на нее с любовью, а не злобой.

Лицо ангела так и продолжает улыбаться. Он не знает других эмоций. Что-то в нем кажется располагающим, я доверяюсь ему с надеждой, что правда моего слушателя не причинит боли перед смертью:

- Да. Как было на самом деле?

- Твоя мать не хотела ребенка, она боялась, что ты заразишься от нее болезнью, боялась, что она станет причиной твоей смерти. Однако ты родился; в самый первый раз, когда она взяла тебя на руки, когда увидела твое маленькое красное тельце и услышала ритм твоего сердца – она поняла: для нее нет ничего важнее тебя. Когда ребенок мал, определить, заражен ли он от матери или нет, невозможно. А приводить тебя к врачам родители боялись, они знали, что тебя скорее заберут у них, чем попытаются помочь сохранить семью. Люди всегда предпочитают длительному труду быстрое разрушение. Однако твоя мама знала: ты тоже болен, как и она. Она продавала себя, чтобы раздобыть тебе лекарство. Денег у нее было немного, оттого таблетки в еду подмешивались лишь тебе.

В моей груди пустота: сердце больше не бьется, но я всем телом ощущаю, как душа сжимается. Наверное, это то, что я мечтал услышать, то, что я мечтал узнать. Мама не предала меня, она пожертвовала собой ради меня! Желанная правда оказалась невозможно горькой. Стыд запульсировал в голове.

Черные пустые глаза маски на лице ангела пытливо следили за моей реакцией. Верна ли та трактовка событий, какую он мне поведал? Умеют ли ангелы врать? Он оторвал меня от раздумий:

- Я знаю. Сначала умерла твоя мать. Потом отец.

- Отец исчез… - возражаю я, хотя итак прекрасно понимаю, что его настигло. – Отец однажды ушел на рыбалку. Он смастерил плот, надеясь с помощью него ловить более крупную рыбу, водящуюся подальше от берега. Его первое плаванье оказалось последним.

Я не спрашивал, что именно погубило папу. Пожалуй, этого мне знать не хотелось.

- Тогда я остался один. Так я жил два года.

- В твоей жизни были моменты, когда ты был счастлив? – впервые я услышал дрожащее волнение в его голосе.

- Да, - довольно мурлычу я, - да. Когда заиграл джаз.

 

"I see trees of green, red roses, too

I see them bloom, for me and you

And I think to myself :

What a wonderful world."

(Я вижу зеленые деревья, а также красные розы

Я вижу как они цвету для меня и тебя

И я подумал:

До чего же прекрасен это мир.)

 

Как ни странно, бархатный голос великолепного Луи Армстронга бесшумно пел в моей душе еще задолго до знакомства с джазом. То были времена моей одинокой самостоятельности.

Сложно представить: смерть родителей не оказалась невероятным шоком для меня. Наверное, все дело в отношении к этому явлению. Я не до конца понимал, что это такое, отсутствие мамы не было парадоксальным, а отец часто говорил: однажды настанет день, когда он исчезнет. На год или на два. Быть может больше, если мне особо повезет. Он преподнес свою неминуемую кончину как нечто обязательное и естественное, заставил меня привыкнуть к мысли, что это неизменный пункт семейной жизни. Иногда я даже ждал момента его ухода как новый шажок в своей судьбе. Иногда мне кажется, что и он ждал этого.

Отец положил начало моим знаниям, природа их закрепила. Я знал, как ухаживать за овощами, как пропалывать грядки. Время от времени привлекал к лачуге бездомных кошек, и они, привыкнув к месту, становились моими временными сожителями - ловили крыс и мышей, а потом уходили своей таинственной кошачьей дорогой. Я умел собирать грибы и ягоды.

Кому-то может показаться странным, почему я прожил целых девять лет, а органы опеки так и не заинтересовались мной. Все просто: они интересовались. Приходили, выискивали. Деревенские вводили их в заблуждение, мол, мальчик был, родители были, а дальше они расходились во мнениях: то говорили, что вся семья давно как сгинула, то утверждали, что мы уехали, а иногда проскальзывала верная трактовка о моем одиноком существовании. Я умело прятался, и не менее умело скрывал следы своего присутствия. Если на горизонте возникал псевдодружелюбный человек в форме (преимущественно полноватые брюнетки), я исчезал в лесу, и из кустов наблюдал, когда же уйдет соцработник.

Мне не хотелось в детдом. Во-первых я совершенно не знал людей, они были мне чужими, я не понимал их логики, их эмоций. Деревенские боялись нас, думая, будто имеют шанс заразиться. Такой шанс, в действительности, имели лишь те, кто пользовался услугами моей мамы. Я знал, как пахнет ненависть, вызванная страхом, мне ведомо было, сколь опасны испуганные люди. Ясно было, что если и определят меня в детдом, то к таким же, как я. Представляя в своей голове группу из двадцати-тридцати забитых чужим необоснованным гневом, диких и брошенных детей без любви авторитетов, и социальных навыков, я понимал: в одиночестве, в тиши и умиротворении, мне значительно лучше.

Во-вторых же существование на природе было моим счастьем. Я был на своем месте и отчетливо понимал это. Высоченные сосны, распластавшие свои пушистые ветви, семейства елочек, сгрудившиеся под надзором древних елей-великанов. Пение диких лесных птиц. Небо и воздух, такой пьяняще свежий, что можно было часами стоять среди монолита леса и просто дышать. Я обожал природу, с упоением внимал ее красотам, мой детский пытливый ум помещал под наблюдение любую мелочь, закономерность, особенность. Как маленькие муравьи сохраняют такую дисциплину? Почему я не видел гнезд у кукушек? Зачем долбит свой импульсивный ритм дятел? О чем шепчутся деревья, когда я прохожу мимо? Природа сама отвечала на эти вопросы, я получал знания без книг и учителей. Нужно было лишь спросить и, мир давал все ответы. Главное уметь их слышать.

Не стоит предполагать, будто бы я был диким затворником, не имевшим рядом с собой ни одного живого существа. Это не так. Со мной всегда был мой лучший друг - Эпистафий. Откуда у собаки могло взяться такое странное имя? Что ж, у моего отца иногда просыпалось чувство юмора. Эпистафий привык к своей своеобразной кличке, более того, казалось, она ему нравилась, по крайней мере отзывался он лишь на нее, и не реагировал даже на более простые и короткие производные от этого имени.

Эпистафий был человеком в собачьем теле. Он не любил бегать за палкой, гонятся за собственным хвостом, рыть ямы. Ему по душе было следовать всюду за мной, принимая вид стража, наблюдать, как я собираю дары леса, прятаться при виде социального работника,  а не выскакивать с громким лаем ему навстречу. Он был моим идеальным спутником. Спокойным, преданным. Его теплая каштановая шерсть согревала меня ночами, его чуткие уши слышали все опасности вокруг. Я знал, что он разорвет любого на клочки, если тот подумает меня обидеть (хотя от этого мне иногда становилось не по себе). Эпистафий был моим старшим братом. Он сторонился иных собак, как я избегал других людей, он любил дышать воздухом леса и наблюдать за полетом птиц. Он разделял все мои увлечения.

 

Я не вижу ничего кроме конца койки и ангела рядом со мной. Больничная плата, врачи и медсестры, окно, за которым тлеет прекрасный мир - все это исчезло, растворилось в туманной переменчивой пустоте. Я не слышу ничего, даже собственных мыслей, они образуются предо мной в виде ярких изображений. Иногда я не понимаю, вижу ли их у себя в голове или наяву в этом месте.

- Где это мы? - спрашиваю я у моего задумавшегося собеседника.

- На грани.

- На грани?

- Да. Ты ушел, малыш. Теперь тебя больше нет.

Я оглядываюсь на свои руки и грудь, шевелю пальцами ног. Все на месте. По-видимому выражение "меня больше нет" достаточно относительное.

- Что же теперь? - интересуюсь я, поднимаясь на кровати. Вдруг силы вновь возникли в ослабших мышцах.

Ангел протягивает мне ладонь. Как и лицо, она гладкая и фарфоровая. Я берусь за нее и податливо отвечаю на попытку ангела поднять меня с койки. Встаю босыми ногами на твердую гладкую поверхность. Я не вижу ее, она прозрачная, сквозь нее просвечивается ничто. Постель, на коей я доселе лежал, тут же растворяется в пространстве. В этом странном месте не было даже горизонта, оттого единственным видимым объектом оказалась сама моя смерть, продолжающая крепко держать ладонь девятилетнего подопечного. Ангел медленным размеренным шагом заступает вперед, уводя меня с собой. 

- Значит, единственным твоим другом был Эпистафий?

- Он, наверное, тоже ангел, да? - улыбаюсь я в ответ.

В переливающемся перламутром теле сопровождающего всколыхнулись приятные оранжевые цвета. Кажется, так можно понимать его эмоции.

- Ты не ответил на мой вопрос, - заявляет все тем же голосом ангел.

- А ты на мой.

- И все же я спросил первым.

Я вздыхаю, понимая, что эту историю придется рассказывать от начала до конца.

- У меня был еще один друг. Тот, кто познакомил меня с джазом, искусством и действительностью того, как больно может ранить предательство.

- Расскажи об этом, - просит ангел, и я невзначай погружаюсь в воспоминания.

 

"I ain't got no home, ain't got no shoes

Ain't got no money, Ain't got no class

Ain't got no skirts, Ain't got no sweater

Ain't got no perfume Ain't got no bed

Ain't got no mind,

***

And what have I got?

Why am I alive anyway?

Yeah what have I got?

Nobody can take away?...

***

got my feet, got my toes,

got my liver, got my blood..

I've got life,

I've got my freedom

I've got life

 

I've got life

and I am gonna keep it

I've got life

and nobody's gonna take it away

I've got life!"

( "У меня нет ни дома, ни ботинок,

Нет денег, и нет своего класса,

Нет ни юбок, ни свитеров,

Нет духов, нет постели,

Нет ума.

***

Так что же у меня есть?

Почему я до сих пор жива?

Так что же у меня есть?

То чего не отнять?

***

Есть моя печень, моя кровь

У меня есть жизнь

И есть свобода

Есть моя жизнь.

 

Да у меня есть жизнь

Я буду беречь ее

У меня есть жизнь

И никто не отнимет ее,

У меня есть жизнь!")

 

Если не брать во внимание, что Нина Симон женщина, и многие слова ее песни касаются черт именно слабого пола, то можно сказать, что поет она о втором друге вашего покорного слуги. Его появление в моей жизни произошло так же, как и все, что он делал - неожиданно.

Помню тот день во всех деталях. Мы с Эпистафием, как всегда обнявшись, досматривали свои невинные сны. Он глухо посапывал, время от времени вздрагивая ногами. Его лицо выражало безмятежность. Наслаждаясь неизменным спокойствием четвероногого друга, я позволил себе сладко дремать, игнорируя даже тот факт, что мой небольшой огород с нетерпением ожидал внимания заботливых рук хозяина. Не так часто случались те моменты, когда Эпистафия ничего не настораживало, оттого они и были столь сладки, что я не желал их отпускать. Но все хорошее рано или поздно кончается. Пес вдруг резко дернулся, сбрасывая мою маленькую голову со спины на пол. Тут же с улицы донесся жуткий грохот: железный таз, оставленный мною на ночь с целью собрать дождевую воду, перевернула чья-то неуклюжая лапа. До ушей донеслась бранная речь мужчины.

Как ошпаренный вскочил я с пола и, с трудом передвигая ноги, скрылся среди ненужного хлама и обломков (лачуга потихоньку начинала разрушаться, противостоять этому я не умел, оттого просто складывал куски деревянных досок и арматуры, что сохранилась от старого здания, в огромную груду в углу). Эпистафий послушно последовал за мной. В то мгновение, когда в обитель тишины и спокойствия, охраняемую девятилетним мальчуганом, ворвался высокий худощавый человек, наше с Эпистафием присутствие было абсолютно неопределимо.

Незнакомец робко осмотрелся, отчего-то он не решался перейти за порог. Когда он все же это сделал, солнечный свет, врезавшийся ему в спину, так что перед его был сокрыт тенью, сошел с него, и мне удалось различить лицо юноши. Он был худощав, темноволос, длинные руки, чуть сутулая спина. В его серо-голубых глазах тлели странные искорки, доселе невиданные мною. Болезненно выступающие губы все же вечно находились в положении улыбки, под глазами образовались синие пятна, ставшие уже неотъемлемой частью его кожаного покрова. Весьма странный, но крайне притягательный человек.

Он продолжал стесненно стоять на месте, а я – заинтересованно оглядывать это невообразимое явление. Впервые со дня смерти отца мне довелось видеть человека так близко. Но вот юноша, кажется, освоился и двинулся в угол, к заинтересовавшим его полкам с грудой соломы на них. Это была весьма глупая ошибка с его стороны, и я, не без труда сдерживая смех, ожидал последствий этого недальновидного интереса. Он уже было прикоснулся к полке, как из ниоткуда с воплями и криками на него выскочила Екатерина Вторая, а за ней и Екатерина Первая, до этого мирно спавшая, но разбуженная своей взбаламученной соседкой. Екатерина Вторая налетела на незваного гостя и принялась с силой клевать его в лицо, щипать шею, царапать щеки. Она зацепилась пальцами за воротник его рубахи и сумела оставаться прилепленной к возмутителю беспокойства даже тогда, когда он отошел от злополучной полки.

Надеюсь, не покажется удивительным, что бывший наркоман, назвавший здорового пушистого двортерьера Эпистифием, даровал двум курицам имена Екатерина Первая и Екатерина Вторая. С отцовским воображением, искаженным наркоманским бредом, можно было бы придумать и что похлеще.

Прежде чем юноша своими безнадежными попытками избавиться от вредной птицы позволил ей расцарапать все свое лицо, я предпочел ввязаться в этот конфликт, не смотря даже на тот осуждающий взгляд в глазах Эпистафия, вероятно желавшего незнакомцу самую жуткую взбучку от Екатерин.

Подойдя к слившимся в отчаянной, но безрезультатной борьбе, человеку и птице, я, широко размахивая руками, отогнал громкую и агрессивную Екатерину, вынудив ее отступить. Она недовольно зашагала в сторону гнезда, оставляя за собой шлейф из выпавших перьев. Повергнутый юноша продолжал лежать на полу; я уж испугался, что с ним что-то случилось, однако приблизившись, обнаружил смешную саркастичную улыбочку на его лице и заинтересованный удивленный взгляд, устремленный на меня.

- А теперь скажи, - начал юноша таким тоном, будто мы были закадычными друзьями, - что это только что было? 

- Екатерина Вторая не любит, когда чужие подходят к ее гнезду.

- Екатерина Вторая?! – незнакомец резко дернулся, усаживаясь.

Эпистафий выскочил вперед, огораживая меня своим телом, я в знак признательности уложил свою ладонь на его широкую спину, однако даже недружелюбие друга не убивало во мне симпатию к незнакомцу.

- Курицу зовут Екатерина Вторая?! Ты серьезно?

- Да, - кивнул я, - у меня две курицы: Екатерина Вторая и Екатерина Первая, - в подтверждение собственным словам я указал пальцем на полку, где обе Екатерины расселись по своим гнездам.

Юноша звонко засмеялся, у него был особенный смех, громкий, напорный, заразительный. Невольно на моем лице возникла улыбка.

- А Петух у них Петр? Да, судя по отечественной истории, подходит обеим Екатеринам! – и он принялся кататься по полу от смеха.

Я не понимал, в чем суть его шуток, но невзначай присоединился к веселью незнакомца. Не успел даже заметить, как мы разговорились, как незнакомец представился Аркадием и принялся расспрашивать о моей жизни.

Я с податливостью слуги выдал ему все тайны моего существования. Рассказал о смерти родителей-наркоманов, об игре в прятки с социальными работниками, о быте и одинокой жизни.

- А еще я болею, - под конец добавил я голосом несколько равнодушным.

- Болеешь? – Аркадий измерил меня взглядом, - чем?

- У меня ВИЧ. Мама говорила, что от нее мне передалось.

Я заметил, как округлились глаза нового знакомого, и уже успел подумать, что он, как и все, испугается меня и исчезнет. Не то чтобы я не любил одиночество, но порой в моей душе возникало желание найти среди людей своего. Помимо кур, собаки и природы иметь человека.

- А ты знаешь что это? – вопреки моим опасениям Аркадий продолжал сидеть напротив меня, лишь взгляд его чуть изменился, но там была не настороженность, а сожаление.

Я качнул плечами. Я действительно не знал, и, вероятно, не хотел знать.

Помолчав минуту, юноша широко потянулся, спина его захрустела, а из гортани донесся довольный вой, после этого он осведомился:

- А что? Тебе не нужен сосед?

- Сосед? – мне было не совсем понятно, что подразумевается под этим словом.

- Ну да, сосед. Знаешь, я мог бы пожить тут с тобой…

- Правда? – Я радостно вскочил, но тут же поймал на себе осуждающий взгляд Эпистафия и попытался сделать лицо более серьезным и деловым.

- Да-да, - заявил Аркадий, удобнее разваливаясь на своем месте, - конечно, в наше время такие услуги за бесплатно не раздаются, но специально для тебя я сделаю исключение! – он широко улыбнулся и подмигнул мне, отчего внутри все радостно затрепетало.

Я, разумеется, не задумываясь согласился. Аркадию нужно было уехать за вещами, которые он собирался перевезти в нашу лачугу. Весь день и вечер, проведенные за работой, я не мог успокоиться. Радость и ожидание новшества охватили меня целиком. Как бы не пытался я сконцентрироваться на чем-то определенном – навязчивая мысль, что отныне у меня будет сосед, главенствовала в моей голове. Я пребывал в редком для меня, но обязательным для любого ребенка состоянии благоговения перед неизвестными и любопытными вещами, которые вот-вот войдут в жизнь и станут обыденными. С возрастом человек узнает все чувства, и последующие становятся для него лишь смешанными в один флакон уже известными эмоциями, дети же обладают благодатью познавать все впервые.

Когда Аркадий вернулся, с ним приехали восторг, поселившийся у меня в душе, огромное количество бумаги всех размеров, краски, карандаши, различные художественные материалы и джаз. Последний с гулом и грохотом разносился по округе из магнитофона, что сосед держал в руках.

Всю последующую ночь я не позволял Аркадию выключать эту музыку. Воздух наполнился невидимыми яркими красками, мне показалось, что музыка даже пахнет. Она разлилась океаном эмоций в атмосфере и ласковыми полутонами и шипящими переливами ласкала мои уши. Спокойные мелодии сменялись громкими, безудержными, заставлявшими все внутри танцевать. Я видел, как божественные звуки отскакивали от стен, вибрировали в помещении и, словно случайно залетевшая в комнату птица, вырывались на улицу, сияли и поджигали пламенем эмоций воздух. Это было живое создание, оно существовало вне времени и пространства. Я слышал голоса джазменов, доносящихся из далекого прошлого, но даже они не казались владельцами той музыки, которую исполняли, даже не были первыми, кто ее почувствовал, они взяли ее из самой души и на крыльях сменяющих друг друга ритмов и живых звуков выпустили на долгожданную свободу. Тогда я понял одну вещь: люди – резервуары для эмоций, чувств и переживаний, в своем единстве они образуют живое существо – душу, она переходит от одного потомка к другому, но лишь люди искусства выпускают ее; художники запирают ее под слоем чудесных красок, откуда она глядит на своих зрителей и сияет всем своим величием, передавая им частичку себя, писатели – заключают ее в словах, откуда она с гулом и пронзительной силой врывается в самую душу читателя, сливается с ней, оказывая непосредственное влияние на внутреннее состояние человека, музыканты же выпускают ее на волю; этот полет освобожденной энергии вводит людей в состояние непоколебимого преклонения перед тонкой и неизведанной, но главенствующей материей мира.

В тот день я был раздавлен той самой энергией, и это приносило мне небывалое счастье.

 

Мы все идем и идем, ничто не приближается и не отдаляется, но мы продолжаем путь. В отличие от меня ангел смерти спокоен, он прекрасно знает дорогу и непоколебимо ведет меня вперед. Смешно. Всю жизнь мы бежим, стремимся, рвемся. Вверх, вперед, сквозь непонимание и преграды. И все это для того, чтобы после смерти продолжить идти так же вперед, только менее осмысленно и более бесцельно.

Интересно, всех ли смерть так тактично отводит за руку? Оглядываясь по сторонам, я с ужасом представляю, каково это: быть здесь абсолютно одним, никакого видимого объекта, ни звука, ни горизонта, есть только ничто. И ты. Раздавленный, брошенный. Лишь ты, давящая пустота, и твои воспоминания.

Идеальное место для раскаяния.

- Знаешь, - обращаюсь я к тактично молчащему в ожидании продолжения моей истории ангелу, - я, кажется понял, что ты имел ввиду, говоря «Он существует во множестве».

- Правда? – он кажется заинтересованным. Или нет. Возможно все те чувства, что я приписываю ему – лишь плод моего воображения, а сам он безэмоционален, сух и черств, как та неизменная маска на его лице.

- Да, - киваю я, - ведь все большое заключается в малом. Как дерево. Оно состоит из веток и листьев. Они развиваются параллельно, каждый листочек – отдельный организм со своим жизненным циклом. Каждый лист вырастает в своей неидентичной форме, у каждого свой размер и оттенок. Каждый краснеет и опадает именно в свое время. Но каждый связан с другим, каждый растет из дерева, в своем единстве они образуют совсем другое, могучее и древнее существо. Только… - я замолкаю, удивленный собственной мыслью.

- Только? – переспрашивает заинтересованный ангел.

- Только дерево не в полной мере всемогуще над листом. Оно дает ему возможность существовать, но оно ведь не может регулировать, каким вырастет лист, оно не имеет над ним власти.

Впервые за все время ангел останавливается, разворачивается торсом ко мне и устремляет свой взор вниз, туда, где в напуганном благоговении стою я.

- Мне нравится твое сравнение с деревом, - уверяет он, - хотя в определенных моментах оно не достаточно схоже с истинным положением вещей.

- А какое истинное положение?

- А ты хочешь знать?

- Да, - отзываюсь я.

- Зачем?

Я вскидываю плечи, демонстрируя тем самым, что затрудняюсь с ответом.

- Пойми, малыш, - он укладывает гладкую фарфоровую руку на мое хрупкое детское плечо, - положение вещей в мире невозможно понять. Если бы люди были в состоянии, они бы давно поняли. Они стараются объяснять все законами, либо перекладывают опыт обыденной жизни на куда более возвышенные вещи. Но законы лишь обозначают закономерность, а не объясняют ее причину и цель. Духовные суждения призваны упрощать понимание человеком высшего, но в действительности выдаются за истину. Хотя они слишком просты, чтобы быть таковой.

- Мой папа много говорил о науке, а Аркадий часто рассуждал о вере. Получается ни наука, ни религия не правы?

- Они не могут быть правы или не правы, пока не касаются тех моментов, которые не способны осознать. Наука открывает закономерность, религия упрощает духовное вознесение человека. Но когда наука пытается заявить, что знает и понимает абсолютно все, а религия объявляет об обладании единственно верной духовной истины - оба явления ведут самих себя к деградации. - Он останавливается, оглядываясь куда-то вперед и вверх, и остается в таком положении.

Я молчу. Вопросы в моей голове закончились, да и все равно я не смогу понять ответ на них, даже если сумею его получить.

- Так значит, - снова заговаривает мой безликий спутник, - ты чувствовал счастье, когда играл джаз?

- Да, - с расплывшейся на лице улыбкой отзываюсь я, - наверное, в душе я джазмен. Мне бы голос получше или саксофон…

В переливчатом теле ангела вновь вспыхивают нежно-оранжевые цвета, он снова начинает шагать вперед и одновременно с этим просит о продолжении моей истории:

- Неужели больше ничего не приносило тебе должной радости?

- Приносило. Искусство. Мне нравилось, как рисуют меня художники…

 

(«Birds flying high you know how I feel

Sun in the sky you know how I feel

Breeze driftin' on by you know how I feel

 

It's a new dawn

It's a new day

It's a new life

For me

And I'm feeling good

***

And this old world is a new world

And a bold world

For me

 

Stars when you shine you know how I feel

Scent of the pine you know how I feel

Oh freedom is mine

And I know how I feel

 

It's a new dawn

It's a new day

It's a new life

For me

And I'm feeling good

 

Птицы, что высоко в небе, вы знаете каково мне.

Солнце в небесах, ты знаешь, каково мне.

Несущийся ветерок, ты знаешь, каково мне.

 

Это новый рассвет,

Это новый день,

Это новая жизнь

Для меня,

И я чувствую себя чудесно.

***

И этот старый мир станет новым

И смелым миром

Для меня.

 

Сияющие звезды, вы знаете, каково мне.

Аромат сосны, ты знаешь, каково мне.

Оу, свобода моя,

И я знаю, каково мне.

 

Это новый рассвет,

Это новый день,

Это новая жизнь

Для меня,

И я чувствую себя чудесно»)

 

 

Нина Симон спела в моей жизни дважды: когда на пороге появился Аркадий, и когда он показал мне свой мир.

Первая неделя нашего совместного проживания оказалась не столь насыщенной, как, вероятно, рассчитывал я, однако она была окрашена дивным оттенком обыденности, на время даровавшим мне приятное ощущение принадлежности к новой семье. Впервые я ощущал то единство с чужим человеком, какое было у меня лишь с отцом. Аркадий днями напролет рассказывал мне о своей жизни студента-художника, об искусстве, о необычном и чарующем быте живописцев. Повествование его, сопровождаемое переливчатыми мотивами джаза, поглощало все мое внимание и, бывало, я невзначай отрывался от работы, заслушавшись Аркадьевыми историями.

Однажды он принялся обучать меня рисованию. Признаюсь, творения мои далеки от идеала, но то были первые попытки самовыражения, оттого до сих пор я вспоминаю их как дорогие сердцу предметы. Моим любимым карандашом был черный и толстый, называемый «Негро». Аркадий просто говорил «негр» и часто любил отпускать шуточки, касательно такого прозвища. Когда я заявлял: «Аркаша, я тебя негром нарисовал!», - он отвечал: «Слава Богу, что не китайцем!», - и заливался своим громким хохотом. Лишь об одном Аркадий всегда молчал. Он не говорил только о себе. На некоторое время эта неосведомленность о личности соседа заставляла меня глядеть на него, как на существо странное и инородное.

Правда, я смог вытянуть из него историю, объяснявшую его появление в моей лачуге, но это было в самый последний день моей прежней, хоть и чуть измененной жизни.

Одно соответствие неизбежно проводило у меня в голове аналогию между отцом и Аркадием. Студент-художник оказался рабом пристрастия и жертвой долгов. Только не наркотики ввязались в его жизнь, а карты. Он умел проигрывать. Точнее Аркадий был мастером проигрыша, возможно, он не до конца понимал смысл карт и свято верил, что куда интереснее терять все свои ставки, а потом судорожно искать деньги для расплаты с некогда дружелюбными, но теперь уже агрессивно-жадными победителями. Быть может, в душе его тлела надежда на выигрыш, может, он однажды сорвал куш, получил от этого неслыханное удовольствие, и пытался снова и снова, лишь бы повторить те ощущения первого (и единственного) раза; не замечая, и не желая заметить, как пристрастие утаскивает его все глубже на дно и в итоге приводит туда, куда привели наркотики моих родителей – в нашу лачугу у леса.

Но было и различие: Аркадий куда более предприимчив, чем мой отец. В последний раз, когда он проиграл, молодой художник решил достать деньги своим искусством. Не без обмана, конечно. Он написал картину в стиле Эпохи Возрождения и, желая выдать ее за действительно старинное полотно неизвестного мастера, решил придать ей искусственную старину, отправив на небольшое запекание в духовку. В то время Аркадий снимал небольшую квартирку, где у него была своя кухонька, полная необходимых для художественной аферы предметов.

- А что? – говорил мне Аркадий, когда рассказывал ту историю, - Микеланджело тоже так начинал! Закапывал свои скульптуры на пару месяцев в землю, а потом, откопав, объявлял их археологической находкой, шедевром древности. И ничего. Поднялся на этом парень.

Но все пошло не совсем так, как Аркадий надеялся. По его словам он «отвлекся буквально на минутку! Вдруг вспыхнуло пламя, и духовка загорелась!». Я полагаю, что наше с Аркадием временное осознание несколько рознится, и его минутка сопоставима с моим получасом, иначе я бы с удовольствием посмотрел на ту электрическую печь, что вдруг за мгновение воспламеняется (такая вещь казалась мне невероятным детищем прогресса, оттого я прибывал в полной уверенности, что за ней не может иметься подобных недочетов; хотя я был не далек от истины). Так или иначе, с пламенем горе-пекарь справился, но обои квартиры, да и духовку испоганил изрядно. Понимая, что хозяин его итак вышвырнет, да еще и потребует оплаты, Аркадий решил избавить его от лишних притязаний и споров, и просто съехал, пока никто ничего не заметил. Тот благородный жест по огораживанию глотки хозяина от ора Аркадий оценил как раз в стоимость причиненного им ущерба, так что «душа его была спокойна» (да, видел я, с каким блаженным спокойствием вздрагивает он ночью от малейшего шороха на улице).

А насчет его картины. Мне довелось ее лицезреть. Достаточно необычно на полотне смотрелись пятна от гари и обожженные края. Я, конечно, не художественный критик, но даже мне было ясно, что затея Аркадия не удалась. Но он меня удивил. Юноша выдал картину как «чудом спасенный из горящего в семнадцатом году поместья шедевр неизвестного автора, сохраненный его прадедом, дедом и отцом, а сейчас готовый предстать во всем величии перед утонченным зрителем». Нашелся богатый ушлый заказчик, отвезший полотно на экспертизу, однако «пламя революции» так хорошо постаралось, что действительного возраста картины определить не удалось, и эксперты решили признать Аркадьеву теорию верной. Он сумел продать картину за большие деньги и вернуть все долги.

Молодой человек был больше деятелем, чем художником (хотя стоит отдать ему должное, над своими учебными заданиями он работал много и долго). И не подвластно удивлению то, как умело и быстро сумел он применить мое существование в коммерческих целях.

Меня как старую запылившуюся куклу вдруг сняли с полки и перенесли в совершенно другое место, где я обрел практическое применение. Конечно, в начале я считал свою роль возвышенной (да чего таить, я и сейчас вспоминаю приятное тепло, ощущаемое мной тогда), однако в действительности меня просто нагло использовали.

Одним ранним утром, когда солнце еще не встало, но уже разжигало серое пламя на небе, а Эпистафий в полудреме наблюдал за ненавистным им соседом, Аркадий вдруг поднял меня с громкими бодрыми причитаниями:

- Вставай! Нас ждут великие дела!

Я небыстро поднялся и потер глаза. Пелена сна еще не успела с них слететь, оттого весь мир представал передо мной в легком серо-голубом тумане. Эпистафий приподнял голову и манерно закатил глаза. Он давно уже всем своим видом давал мне понять, как не нравится ему то, что происходит в нашей жизни с тех пор, как в ней возник Аркадий. Сначала эта бесконечная музыка, привлекающая внимание деревенских, лачуга, превращенная в художественную мастерскую, лишние затраты провизии... А теперь еще и подъемы ни свет ни заря.

- Что происходит? - спросил я голосом недовольным и раздраженным.

- Мы едем в город! - объявил Аркадий, широко взмахнув руками.

- Зачем? - удивился я, хотя сердце мое уже сейчас задрожало в взволнованном предвкушении.

- Покажу тебе большой мир людей и маленькую общину художников... Собирайся, мы опаздываем. - Юноша схватил меня за руку, потянул и поднял на ноги. После этого он решительно потащил меня к выходу.

Эпистафий тут же вскочил и затопал за нами, взбудораженный наглостью нерадивого соседа.

- Я ведь еще не успел позавтракать, - противился я, - и надолго? Мне еще грядки полоть... - Аркадий игнорировал мои вопросы и сомнения, поэтому пришлось отдаться в его распоряжение и наслаждаться моментом новизны.

Мы дошли до ближайшей станции электрички, пустой перрон испускал атмосферу одиночества и пустоты. Пылинки кружились в воздухе, а редкие старые домишки прятались среди раскинувшихся берез и елей. То был слишком ранний час для людей, так что они еще не успели вылезти из своих двух-трехэтажных нор.

Эпистафий закружил вокруг нас, поджав хвост и поскуливая. Еще никогда я не видел его таким напуганным. Когда приехала электричка, и мы с Аркадием забрались в вагон, глаза моего четвероногого друга наполнились небывалым отчаянием. Впервые я услышал, как он лает, надрывно, испуганно.

- Все хорошо, - я попытался его успокоить, - я скоро вернусь, и все будет хорошо.

Пес махнул два-три раза хвостом, но снова поджал его. Электричка тронулась, а Эпистафий кинулся за нами, добежал до конца перрона и так и остался стоять на краю, с обреченной озадаченностью вглядываясь в исчезающий силуэт поезда. Впервые мы с ним разошлись.

- Нервная псинка, - словно поставил диагноз Аркадий и, не замечая моего осуждающего взгляда, поплелся к сидениям в вагоне.

Я устроился у окна, мой спутник молчал, позволяя мне с упоением глядеть на быстро мелькающие за стеклом поселения, местечки и пригороды, о существовании которых я догадывался, но никогда не позволял себе их представлять. Даже не знаю, зачем я ограничивал собственное воображение, отгонял мысли о глобальности мира, о свободе передвижения... Видимо, насколько бы обеспеченным человек не был, ему нужны запретные места, границы и неисполнимые желания. У последнего бедняка нет ничего ценного, что страшно было бы оставить, у невероятного богача куча возможностей пуститься в путь и никогда не останавливаться. Тем ни менее свои места эти и другие люди покидают лишь при особой необходимости. Мы треплемся о разнообразии и уникальности культур, но даже если и посещаем другую страну - смотрим то, что принято смотреть, то, что кроме нас уже видели миллионы людей и еще больше увидят, то о чем итак все давно знают. Сейчас для меня крайне ясны эти тенденции, хоть я и не понимаю их причины. Все сразу становится известно, когда ты на грани, однако в то первое мое путешествие в совсем отличное от привычного мне мира место я ощутил невероятное чувство восторга перед красотой неизвестного. Это чувство незабываемо, волшебно, чудесно. Как и все лучшие чувства человек обязан испробовать его, но, к сожалению, если оно и стоит у кого-то в списке обязательных дел, что следует совершить в течение жизни, то находится на той же ступени, как и обещание самому себе стать лучше, побороть собственные пороки и остальные дела, нужные, но бессрочно отложенные на самую высокую полку, куда далеко тянуться, и о существовании которой легко забыть.

Аркадий не отрывал меня от размышлений, напротив, его занимали мои внутренние раздумья "куда более взрослые, чем у него". Я не часто делился своими мыслями, а если и делал это, то выражал совсем не в той полноте, как сейчас, однако уже тогда сумел заслужить звание неординарно умного ребенка. Знал бы он, что творится в моей голове - счел бы вундеркиндом. Хотя это было бы необоснованно, я всего лишь повзраслел чуть раньше него. Точнее будет сказать: я всего лишь повзрослел, в отличие от него. Аркадий был большим предприимчивым, но при том абсолютно беспомощным ребенком. Люди часто путают самостоятельность со способностью вертеться в жизни. Аркадий вел дела, как взрослый, но с одним человеком он не мог договорится - с самим собой. Можно сказать, он даже не начал эти переговоры, а ведь организация внутреннего диалога и есть главный шаг к взрослению. Дети пробуют вкус всех чувств и эмоций, каждое новое событие, каждое новое ощущение для них - новое блюдо, десерт ли или испорченный суп, все из меню жизни приходится отведать и съесть в том или ином количестве. Взрослым же необходимо научиться эти блюда готовить или хотя бы знать рецепт, и, получив отвратительную пищу, знать какой ингредиент нужно убрать, чтобы сделать его невероятно вкусным. Однако в последнее время все чаще люди предпочитают чужую готовку, не понимая: они теряют возможность получить еду именно им по вкусу, а не по шаблону. В этом весь мир! Каждый кричит об индивидуальности, существуя там, где все делается для масс.

Первое впечатление о большом городе не было положительным: электричка привезла нас на окраину города, оттуда мы зашли в метро - серое, грязное и самое лицемерное место, какое довелось мне видеть. Люди податливой толпой двигались в давно заданном направлении, минуя стыдливо опускающих головы попрошаек. Их никто не замечал, пока кто-то один не бросал им монетку, и желающая захватить все и вся толпа уподабливалась тому человеку, лишь бы не дать ему стать независимым от нее элементом. Приглушенный свет, затхлый воздух, забор из потных широких спин - еще нигде эгоцентричность и бессознательность не сливались в такое единство, как в неустанно движущейся по своим делам толпе людей. 

Я чуть было не разочаровался, но мы вышли на поверхность, в город, и я тут же покрылся восторженными мурашками. Дымный душный воздух врезался в лицо. Мимо невысоких небывалой красоты домов разъезжали машины, ходили люди. А шедевры архитектуры, заснувшие на вечное мгновение, тщетно добивались от горожан должного внимания. Удивительно, как можно было привыкнуть к этим фасадам, к колоннам и статуям, к замысловатым лепнинам, к красоте и чуду. Я глядел на старые, надменные дома и видел, как меж камнями гениального произведения искусства сочится сакральная энергия, присущая всем творениям человека. Я открыл для себя четвертый вид искусства, и в отличие от остальных трех, архитектура не запирала в себе частицу души одного лишь создателя - она коллекционировала энергетику жильцов, прохожих и прочих людей, хоть краем глаза оглянувших здание. Собрав эту ценную материю, произведение архитектуры медленно испускало его, как пар, и энергия та, слившись с той, что вырывалась из соседних домов, замирала в воздухе, образуя душу города. Тогда я понял, что Северная Столица - живое существо, большое, гордое и прекрасное в своем единстве.

Аркадий отвел меня в свою академию - большое квадратное здание со стеклянным куполом, необычным для общего вида архитектуры, но совершенно вписывающимся в нее. Перед входом стояли дивные фонари со скульптурами младенцев, у каждого в руках был особый предмет, олицетворяющий ту или иную художественную специальность академии, пешеходная улочка умощена камнем, вокруг тлела атмосфера свободы и джаза, доносящегося изо всех углов. Мне безумно нравилось все то, что я видел, оттого я не протестовал, когда Аркадий заявил: мне придется поработать.

Задание, казалось, было не сложным. Я стал маленьким натурщиком для большой толпы творцов. В самый первый раз я не сразу сумел настроиться на правильный лад, и, судя по всему, вертелся и принимал позы не совсем приемлемые для художников. Но мой стул был неудобным, я не умел сидеть сложа руки, а рисующих меня было так много в круглой аудитории, что я невольно чувствовал себя артистом на сцене перед полным залом. Но мне невероятно понравилось такое занятие, поэтому когда Аркадий предложил ездить с ним в академию два раза в неделю, я согласился бывать там трижды за семь дней.

Мне удалось настроится на необходимый лад. Художникам нравилось мое лицо: оно было детским, но за ним крылся взрослый. С помощью такого контраста можно и шедевр создать. Мне навсегда стало понятно, сколь отлично искусство фотографии от изобразительного искусства. Фотография всегда имеет сходство с натурой, но только профессионал наделит ее душой; картина всегда обладает душой, но только профессионал сделает образ узнаваемым. Полное противоречие достаточно близких друг другу вещей. Интересно, что многие рисующие меня художники были и фотографами, поэтому часто устраивали фотосессии в перерывах. Единственным моим условием было: должен играть джаз, пока я позирую. Аркадьева однокурсница любезно одалживала свой плеер, когда я работал, так что аудитория в те моменты наполнялась яркими переливами музыки моего сердца.

Рисовать меня приходили все: студенты, абитуриенты, преподаватели. Аркадий часто рассказывал мне о них.

- Вон тот лысый мужчина пятидесяти лет, - кивал он в его сторону, - работает на какого-то богатого дядьку со свихнувшейся женой. Просто приходит к ним домой и делает вид, что учит ее сына живописи.

- А на самом деле? - спрашивал я.

- А на самом деле никакого сына нет! - в тот момент на лице Аркадия возникла улыбка.

Откусив кусок большого засахаренного бублика, разделяемого нами на двоих, юноша продолжил:

- Видишь того парня? - он указал на юношу, громко и складно разглагольствовавшего со своими знакомыми на тему жизни и веры, - он жутко талантливый! Но чем-то не пришелся по вкусу одному брюзгливому преподу, и уже третий год не может поступить.

Аркадий продолжал указывать на новых и новых людей, рассказывая о них самые свежие слухи. Вот голубоглазый блондин, скромно стоящий в уголке, его лучшего друга недавно убили, и теперь он пишет картины невероятно экспрессивные, восходит на олимп художников, еще даже не окончив академию. Вот неталантливая дочь известного художественного критика, ее все презирают, но все хотят с ней дружить. У кого-то три ребенка, кто-то подсел на иглу, кому-то повезло с богатыми родителями. Чем больше узнавал я о других людях, тем меньше узнавал мир. Он увеличивался в моем понимании, и тот уровень осведомленности в процентном соотношении стал меньше, чем до того, как я очутился в этом месте. Однако чем больше белых пятен ты узнаешь, тем больше твой шанс о них все узнать. Да, в мире полно парадоксов, но без них он бы не был самим собой.

Разумеется, мои труды оплачивались, и конечно же деньги отдавались Аркадию. Он избрал для себя перспективную тактику полуправды. То есть он говорил со мной честно, но рассказывал не все. Меня это устраивало, каждый вечер, когда мы возвращались домой, по пути в метро Аркадий забегал в магазин, покупал немного продуктов и конфеты для меня - лишь с ним я впервые попробовал на вкус сладкое. Взрослый во мне рвался подарить душу искусству, ребенок же с радостью продал бы ее за шоколад.

Быть может Аркадий и был посредником тьмы, и я действительно продал ему свою сущность, иначе сложно объяснить, отчего все так резко перевернулось в наихудшую сторону и привело меня на смертный одр буквально за один вечер.

 

Ангел молчит, ожидая окончания моего рассказа, мне же хочется немного отвлечься.

- Видимо, близится кульминация и конец повествования, - объявляю я охрипшим голосом.

Путник устремляет лицо-маску в мою сторону, однако ни звука не вырывается из его уст.

Я глубоко вздыхаю и также окунаюсь в безмолвие. После нескольких минут блуждания в кромешной тишине, моя смерть заговорила:

- Ты боишься этой истории, верно?

- Мне больно вспоминать, - податливо отзываюсь я.

Собеседник чуть вскидывает голову, оглядывая верхнюю часть пустоты, и полушепотом рассказывает:

- Наш путь не измеришь в километрах или футах. Наши шаги - бесцельны и бессмысленны. Лишь одно приближает тебя к исходу - твои слова. Чем ближе рассказ подходит к настоящему, тем ближе настоящее подходит к концу.

- Значит, мы не дойдем, пока я не договорю?

- Именно так.

- И... - начинаю я, - если я замолчу, то смогу оставаться здесь до тех пор, пока не заговорю снова?

- Если ты хочешь оставаться в этом месте, то да, - кивает ангел утвердительно, но тут же добавляет тоном недовольного учителя, - однако тебе стоит увидеть, как проходят этот путь другие, - он не произнес ни заклинания, ни совершил особого жеста, просто в одно мгновение нечеловеческая воля ангела открыла мне доселе невидимое.

Всюду в пустоте возникли фигуры, одни черные, размытые, неопределенные. Другие же - серые, в них можно было узнать человека, разглядеть его лицо, понять эмоции. Кто из них лежал, кто медленно блуждал, понурив голову. Бывало, человек поднимал лицо к верху и беззвучно кричал, проклинал, молил.

- Почему они здесь? - страх заставляет меня примкнуть к полупрозрачному телу ангела, ощутив его шелковую теплоту.

- Они, как и ты, идут вперед, к исходу своего существования. Однако, в отличие от тебя, у них нет слушателя, они единственные зрители собственных воспоминаний.

- Почему ангел не приходит за ними? - отчего-то я чувствую злость, смешанную со стыдом. Мне не хочется быть привилегированным, мне не нравится, что и здесь людей разделили на слои.

- Они натворили в жизни многое, плохое и хорошее. На грани люди вспоминают, это единственное условие смерти - осмыслить свои деяния, набраться сил принять все свои грехи, признать свою неправду. - Ангел указал в сторону почерневшей фигуры, - те люди, что борются с необходимостью раскаяться, со временем уничтожат сами себя. Знаешь, почему они черные? Душа их тлеет изнутри, а предсмертная оболочка не выпускает дым от того горения в пространство. У них всегда есть шанс вступить на верный путь и дойти до исхода, однако многие так и не делают этого, полностью исчезая из всех миров.

- Почему они не раскаиваются? Почему умирают? - вдруг трепет и сочувствие вспыхивает в моей душе, мог бы я плакать - сделал бы это.

- Некоторые просто придумали себе глупые принципы, многие просто не умеют признавать свою неправоту. Это может показаться странным, но куда чаще до исхода доходят убийцы и воры, истлевают обычно люди, не совершившие в своей жизни ничего. Это люди-ничтожества, люди, не добившиеся ничего из-за одной лишь лени и мнимой неуверенности, они привыкли самоутверждаться за счет тех, кто в чем-то отличен от них. В жизни они лучше других лишь благодаря предрассудкам. На грани же все равны, тут ничтожества и открывают свои упущения, но не принимают их, будучи уверенными в своей значимости по отношению к якобы вредоносным людям с другими уставами и образом жизни, они не могут поверить, что прожили все свое земное время, погрязая в уверенности о своем превосходстве, нежели добиваясь этого превосходства. - Он делает небольшую паузу и продолжает, - ты можешь оставаться здесь сколько пожелаешь, но тебе стоит понимать, что любой из них хотел бы быть сейчас на твоем месте, знающим, что вспоминать, знающим, что происходит, и знающим, что от них требуется.

Я опускаю вниз голову, задумавшись. Пожалуй, история моя не особо радостная, но одно я знаю точно - я уже слишком устал.

- О чем ты думаешь? - спрашивает меня моя смерть.

- Я помню мой последний день. Помню, во всех красках.

 

("Into each life some rain must fall,

But too much is falling in mine.

Into each heart some tears must fall,

But some day the sun will shine.

Some folks can lose the blues in their hearts,

But when I think of you another shower starts.

Into each life some rain must fall,

But too much is falling in mine."

 

"В душе каждого иногда должен лить дождь,

Но слишком часто он льется в моей.

В сердце каждого порой должны капать слезы,

Но однажды солнце обязательно засветит.

Некоторые люди теряют тоску в сердце,

Но, когда я думаю о тебе, в моем снова начинается ливень.

В каждой душе иногда должен лить дождь,

Но слишком часто он льется в моей.")

 

Да, тот день я помню хорошо. День, когда я лишился всего, в том числе и жизни. Однако как и у любого события у этого были предпосылки.

Аркадий был доволен: дела налаживались. Он, наверное, ощущал себя божеством: ему дали крышу над головой, его кормили, он жил на природе, да еще и деньги зарабатывал, и пальцем для этого не шевеля. Не знаю, какие были у него планы на будущее, иногда мне кажется, что он не глядел дальше следующей карточной партии. Я взял с него слово, что он забросит свое опасное увлечение азартными играми, и он пообещал больше никогда не брать в руки колоду.

Однако пообещать это одно, выполнить - совершенно другое. Одним вечером он задерживался, я уже успел поужинать и занимался тем, что искал способ огородить яйца Екатерины Первой от Екатерины Второй, которая их разбивала всеми известными способами. Конкуренция это хорошо, но только не когда она идет в ущерб производству.

С возвращением Аркадия лачуга наполнилась запахом алкоголя, сигарет и пота. При том сосед мой не курил и на данный момент казался совершенно трезвым, отчего можно было без труда догадаться: этот вечер он провел в компании. В глазах его обитало беспокойство и страх, однако лживая улыбка благополучия сумела ввести меня в замешательство, и я так и не понял, что случилось.

Аркадий переминал в руках какой-то длинный и узкий кусок кожи, странной театральной походкой он приблизился к Эпистафию, поднявшемуся и задравшему гордо голову, и громко объявил:

- Эпистафий, вот и наступил твой звездный час!

Пес выдавил из себя гортанные звуки, будто бы пытался заговорить.

- Да-да, - отозвался на них Аркадий, - именно так, я полностью с тобой согласен!

- По-моему, - подал голос я, - он послал тебя куда подальше.

Аркадий устремил на меня пронзительный взор, но серьезность в его глазах вскоре уступила место ярким и веселым искоркам. Юноша, чуть вздрагивая, посмеялся:

- Вот научил я тебя грубить на свою голову! Теперь будешь язвить на каждом шагу.

Я сморщил нос и показал собеседнику язык. Стоит сознаться: все то, что сейчас я говорю, было абсолютно неясно мне тогда, до... до грани. В тот момент Аркадий в действительности стал для меня неким идолом, он знал много больше меня, оттого я считал его куда более взрослым, не обращая внимания даже на тот факт, что сам Аркадий поражался моей разумности. Мне казалось, будто копируя его поведение, я становлюсь ближе к тому чарующему большому миру, в который регулярно приводил меня сосед, где, как мне казалось, Аркадий был значимой величиной, но на деле являлся наименьшей из всех мелких сошек.

- Что ты задумал? - спросил я его, наблюдая, как он укладывается на спальный матрац и тяжело потягивается.

- Ничего плохого, - заявил юноша, - просто Эпистафий всегда так расстраивается, когда мы уезжаем... Вот я и решил: почему бы нам не взять его с собой?

- Взять Эпистафия в город? - я был изумлен, в мире машин и архитектуры нам с Аркадием встречались собаки, выгуливаемые своими хозяевами на поводках, но я никак не мог представить своего четвероного друга там, рядом со мной, на широких проспектах, тихих переулках, среди дворцов и парков. Эта идея веяла обольстительной новизной, пожалуй, мне неимоверно сильно хотелось разделить радость, ощущаемую в большем городе, со своим лучшим другом.

Я, конечно же, согласился с предложением соседа. Хотя не уверен, что Аркадий ждал моего согласия. Эпистафию же эта идея совсем не пришлась по душе...

Проблемы начались с поводка. Как я уже говорил мой четвероногий друг был человеком в собачьей шкуре, оттого оказаться привязанным за хоть и удобный ошейник было небывалым унижением для него. Нам с Аркадием пришлось немало попотеть, стараясь изловить Эпистафия, напялить ошейник, прикрепить поводок, а потом еще и повести его в сторону перрона. Мой друг брыкался, огрызался и скалился, обнажая свои длинные белые клыки. Лишь тогда я впервые осознал, что названный старший брат - настоящий зверь, и сколь человечным он бы не казался, все проблемы и неурядицы он будет решать по-звериному. Пару раз Эпистафий кидался в сторону тащащего его вперед Аркадия, снедаемый желанием вцепиться в его плоть. Однако каждый раз что-то его останавливало, вероятно, этот удивительный пес умел подавлять свою агрессию ради меня.

В электричке Эпистафий впал в панический ступор. Уложив свою большую голову мне на колени, и свесив задние ноги со скамьи к полу, он нервно поскуливал, дрожа от непривычных звуков и ощущений. Тогда Аркадий сумел надеть на него намордник, и мне стало чуть спокойнее. Я знал, что так Эпистафий хоть никого не покусает. Правда все то время, проведенное нами в пути к академии, пес пытался избавиться от намордника и хорошенько растрепал его ремни.

Друг не восхитился прекрасными домами, не впал в благородное смятение от гула живых улиц. Он не понимал красоты искусства, лишь природа была его художником, музыкантом и архитектором, и только ее он признавал. Так я узнал, отчего городские люди всегда становятся хозяевами животных, но никогда их друзьями. Они с надменностью повторяют точку зрения известного критика, ощущая себя знатоками, при этом остаются необразованными и пустыми, без собственного мнения. Животные же от рождения имеют лишь одну точку зрения, и лишь ее способны принять. Городские жители с трудом познают глубины настоящего, зеленого мира; их отсталость, названная развитостью и узколобость, именуемая здравым смыслом, образовывает между зверем и человеком нескончаемую бездну непонимания. Люди не столько продвинутей, сколько гибче. Имея возможность совмещать в своей голове несколько суждений и строить всеобъемлющее мировоззрение, они избирают лишь одно, и то не свое собственное. Выросши на природе, в окружении естественности и гениальной простоты бытия, я сумел понять и принять точку зрения Эпистафия, точку зрения животного-созерцателя, однако, очутившись в городе, приклонился перед людской массой и, хоть и остался тем же наблюдателем, поддался всеобъемлющему людскому настроению. В своей попытке превратить Эпистафия из человека-зверя в человека обычного я обрек его на трагичную участь. Этого страшатся все животные хоть чуточку знающие человека, отчего предпочитают покориться им физически, но сохранить свою суть. Эпистафий из всех людей знал лишь меня, и я позволил Аркадию притащить его в город, я успокаивал его всю дорогу и тянул вперед. Он был сильным, очень сильным псом и в любой момент мог сорваться с поводка, убежать обратно в лес, однако Эпистафий доверился мне, оттого во многом я считаю себя виноватым в том, что произошло.

До поры до времени мой четвероногий друг терпел машины, с грохотом и воем проносящиеся мимо, безустанно двигающихся людей, вязкий дымный воздух, пресный запах города, отдающий суетой, потом и еще бог весть чем. Но терпение его кончилось уже на месте прибытия.

Как и следовало предполагать, Аркадий планировал доставить коллегам-художникам редкое удовольствие: наброски с собакой в качестве натуры. Оттого, что такое бывало нечасто, толпа ожидалась большая, и юноша имел все шансы сорвать куш и получить немало деньжат с этого мероприятия.

Когда громкие, с сияющими глазами художнички принялись собираться у круглой аудитории, где традиционно проходили зарисовки натуры, вокруг Эпистафия образовалась толпа обожателей. Почему-то каждый второй студент, абитуриент и преподаватель считал своим долгом подойти к моему другу, растормошить его волосы и загладить до смерти. Я видел, сколь сильно Эпистафию это не нравится. Он поскуливал и тщетно старался избежать касания очередной руки, тянущейся в его сторону. Вскоре он уже начал рычать, прижал уши и угрожающи-нервно дрожал. Всякий раз, когда очередной человек приближался к моему другу, я просил не трогать его, Аркадий же тут же протестовал, заверяя, что ничего плохого от двух-трех поглаживаний по голове Эпистафию не сделается. Юноша больше заигрывал с подходящими к моему четвероногому другу девушками, нежели следил за ситуацией.

Роковой момент произошел как всегда быстро.

Эпистафий вдруг сумел снять намордник, стянув его с носа простым движением ноги. Он сделал это так легко и быстро, что я даже не успел взволноваться. Сперва мне показалось, что он успокоился, Эпистафий высунул язык, подышал немного и оглянулся. Ничто не говорило о бурлящей внутри этой собаки агрессии. Однако он вдруг дернулся так стремительно быстро, что удержать его на поводке оказалось бы непосильной задачей для самого могучего мужчины мира. Не думаю, что Эпистафий осознавал свои действия, он потерялся и запутался, им управляло нутро, его истинная сущность, сущность зверя. Пес вцепился в ногу ближайшего человека - толстенького лысого мужичка, преподавателя по рисунку, тот заорал, но скорее от негодования, чем от боли, ту он просто еще не успел прочувствовать. Темная кровь засочилась сквозь клыки Эпистафия. Воздух взорвался гулом, грохотом, криками. Накалился до безумия, пронзая остротой умы и души всех вокруг. Я растерялся, ноги стали ватными, руки будто бы и вовсе отвалились, не успел заметить, как рывком пронеслось предо мной время, как сиганул Эпистафий вниз по лестнице, прочь из ненавистного ему места, прочь из этого мира.

Когда я пришел в себя и вернул контроль над собственным телом, мой четвероногий друг был уже где-то далеко, а холл академии утопал в бессмысленной суете вокруг раненного преподавателя. Я устремился к лестнице, надеясь догнать Эпистафия, однако чья-то рука остановила меня. Обернувшись, я обнаружил в этом человеке Аркадия, бледного, испуганного и ничего не понимающего.

- Куда это ты? - спросил он у меня так, будто и не ждал ответа.

Однокурсница рядом с ним сердито прошептала:

- Зачем ты притащил сюда собаку, если знал, что она не тренирована?!

- Мне нужны были деньги, - прохрипел мой сосед еще тише, надеясь, что я его не услышу, - мне очень нужны деньги.

Девушка хмыкнула, прекрасно понимая, откуда возникла у Аркадия такая нужда. Я тоже знал: он меня обманул, он снова играл в карты, он снова проиграл, а отдуваться заставил нас с Эпистафием.

Из глубины академии донесся громогласный голос, по видимости высокопоставленного в заведении человека:

- Селезнев! Аркадий! Где ты, эдакая мразь?!

- Пошли! - скомандовал сосед и потащил меня вниз по лестнице.

Я с трудом успевал за ним, ноги заплетались, а его шаги по моим меркам сопоставлялись с километрами. В мгновение ока он достиг выхода из академии и, очутившись в центре спокойного тихого переулка, внимательно оглянулся по сторонам и тяжело задышал.

- Нам нужно найти Эпистафия! - выкрикнул я и попытался высвободиться из рук юноши.

- Так, погоди. Так! - он присел на корточки и встряхнул меня, ухватив за плечи, - малыш, мои друзья его найдут, а нам нужно уходить.

- Что? Нет! Это глупо! - противился я, - они его не найдут! От них он будет прятаться, а ко мне он выйдет... Он... Он верит мне! - сейчас до меня дошло осознание того, какую значимую роль сыграл я в происшествии с участием моего друга, и какие последствия это может принести, оттого из глаз ливнем хлынули слезы.

Аркадий оглянулся по сторонам, его пробивала нервная дрожь, будто он опасался, что кровожадный враг его настигнет.

- Кого ты боишься? - зашипел я, неистовство и злость наполнили мою душу, человек бывший для меня идолом, заставил меня потерять лучшего друга, - от кого ты вечно бежишь? Почему никогда не отвечаешь за свои ошибки?

Он недовольно цокнул, будто я говорил величайшую в мире глупость, но я-то видел, что задел его за живое, я знал, как презирает он себя и как остается рабом собственных слабостей. Да, все люди рабы чего-то. У всех есть свой наркотик, свой порок, роковое увлечение. Но хуже всего то, что мы ненавидим внутри себя, но позволяем этому властвовать нами. Это главная человеческая беда, разрушающая весь наш мир, ни один маньяк, ни один наркотик, ничего не убило столько людей, сколько это сделала внутренняя слабость перед самими собой.

Аркадий потянул меня в сторону автобусной остановки, почти сразу подъехал желтый автобус и мы в него сели. Я не сопротивлялся. Что-то во мне умерло уже тогда. Эпистафий был важной частью моей жизни, я не мог смириться с мыслью, что эта часть куда-то пропала, переживания превратили меня в податливую марионетку, позволившую беспрепятственно увезти себя в направлении лачуги у леса. Он был собакой, да. Многие люди посчитали бы мою трагедию несущественной. Питомцам свойственно теряться и убегать. Но братья так просто не исчезают. Единственное существо, оставшееся со мной даже когда родители ушли, так просто не покинуло бы меня. Так просто... Раз! И единственного понимающего меня друга нет рядом, и неизвестно вернется ли он снова. И неизвестно, дождусь ли я его.

Когда мы вернулись в деревню, я, не заходя домой, поплелся в сторону местной реки. Мне нужно было побыть одним, успокоиться. Аркадий не протестовал, в его глазах было сожаление, страх расплаты ушел, на смену ему явились стыд и презрение. Он молчал, и я не думаю, что Аркадий хотел говорить. Лишь когда я уже очутился у опушки леса, отделявшей деревню от речки, юноша протянул, оглядывая округу: "Да, красиво тут, - его голос дрожал, будто произносил нечто омерзительное, - как раз место для художников-пейзажистов...".

Спокойную воду обволокло солнечное сияние. Сосны мерно шипели на ветру. Я глядел, как течет вперед вода и видел в том движении свою собственную жизнь, свое собственное время, неминуемо уходящее. Я знал, что Эпистафий никогда больше не вернется, просто чувствовал это. Сегодня, наблюдая, как розовое солнце ныряет за горизонт, я думал о смерти, о закате каждого из нас. Когда-то эта река унесла жизнь моего отца. Возможно, она просто оказалась его дорогой в иной мир, его ангелом-сопроводителем. Невзначай вспомнился уход матери. По сути, она была единственным родным мне человеком, чью смерть я видел. Помню, как она сутки лежала на матраце, не в силах пошевельнуться. Отец безмолвной тенью сидел рядом, наблюдая болезненно-желтыми глазами, как она прощается со мной. Ей приходилось напрягать все силы, чтобы нежно гладить меня по голове. Я не любил, когда она прикасалась ко мне, в душе властвовала обида. Вскоре она убрала руку, оттого что не могла более держать ее на весу, ее глаза закрылись, мама раскрыла губы, будто пыталась что-то мне сказать, но тут ее тело обмякло, плечи свернулись вовнутрь, как сворачивает лепестки завянувший цветок. Она больше никогда меня не дотронулась…

Шелест и треск веток за спиной оторвал меня от раздумий, внутри успела промелькнуть надежда о чудесном возращении Эпистафия, однако знакомый женский голос посетителя опроверг сладкие догадки.

- Привет, - сказал грустный голос.

Ко мне подошла девушка, та однокурсница Аркадия, что давала мне слушать джаз во время позирования и упрекала нерадивого юношу за приведение Эпистафия в академию. Она села на песок рядом со мной, прижав ноги к груди и замолчав.

- Привет, - с чуть заторможенной реакцией отреагировал я. Честно говоря, мне было неясно, что она тут делает, откуда вообще знает местонахождение лачуги.

- Слушай, малыш… Аркадий ничего тебе не сказал? – этот голос звучал как похоронный марш.

- Нет, - ответил я уверенно, хотя не знал, о чем она толкует.

- Твоего пса… Его сбила машина, - она тяжело вздохнула, пытаясь продолжить, но в этом уже не было необходимости, я уже ничего не слышал.

Кто-то говорит, что неизвестность в разы хуже осознания горя, но я с этим не согласен, в неизвестности есть немного надежды, а горе пахнет одной лишь правдой.

Она прижала меня к себе и просидела так некоторое время. Еще никто не был так ко мне нежен. Потом она встала, погладила меня по голове и пролепетала:

- Думаю, тебе нужно побыть одним, если что, я буду у лачуги…

Я кивнул, завороженный неожиданной добротой со стороны другого человека, я не сразу вспомнил свой же вопрос: что она тут делает?

Когда я двинулся в сторону дома – сразу почувствовал неладное. Оттуда доносилась громкая громыхающая музыка, крики пьяных людей. Полянку, где стояла лачуга окутал дым сигарет, наполненных неизвестно чем. На земле оказались брошенными этюдники, бумаги, эскизы, карандаши и пустые бутылки из-под выпивки, пьяные молодые люди несуразно танцевали друг с другом. Видимо, пленэр превратился в попойку. Я прошмыгнул внутрь лачужки и не узнал ее: все было перевернуто верх дном, на моих спальных матрацах валялись какие-то полу одуревшие от едких испарений из их сигарет девушки, они громко и бездумно ржали, - в углу я обнаружил компанию молодых людей, усевшихся кругом, рядом с ними стояла та самая девушка, подарившая мне свою доброту, она громко отчитывала их, на что получала лишь вздорные полоумные ответы. Прежде чем я приблизился, она воскликнула: «Да пошли вы все!», - и, ослепленная собственным гневом, бросилась прочь, даже не заметив, как прошла мимо меня. Среди той компании, так взбесившей мою знакомую, я нашел Аркадия, он сдавал карты, держа в зубах самодельную сигарету. Увидев меня, юноша громко воскликнул:

- Малыш! Какой сюрприз! – он развел в сторону руки, будто бы намеревался меня обнять. Я видел, что он совершенно невменяем.

- Что ты наделал? – спросил я, сжав руки в кулак, стараясь сдержать собственную злобу.

- Не волнуйся, - он подался в мою сторону, - я взял с них всех деньги за то, что показал это живописное место, - он помешал карточную колоду в руках, - сейчас я у них еще отыграю и точно вылезу из долгов!

Его соперники скептически затараторили, а Аркадий промычал им:

- Ой, да ладно! Не тешьте себя мнимыми надеждами!

- Ты! Ты превратил мой дом в сборище наркоманов, пьяниц и карточных игроков! – взревел я, хотя со стороны это скорее походило на писк, - как ты мог? Как? Ты убил моего друга! Ты убил мой дом!

- Эй-эй! Я не убивал твоего друга! – отозвался Аркадий, - мы его найдем.

- Я знаю, что с ним случилось! – парировал я, - и ты знаешь!

Я завертел головой, мне вовсе не хотелось его видеть. В мое поле зрения попался костер, разведенный прямо внутри лачуги. На верителе крутились тушки двух куриц. Аркадий тоже оглянулся туда, резко дернулся и закричал горе-поварам:

- Что вы делаете? – как ни странно, его голос оказался искренним, - зачем вы убили кур?

Кто-то замямлил ерунду про то, что они уже были дохлыми, когда их нашли; я не стал этого слушать, сжал уши, зажмурил глаза и выскочил из дома.

Ночная гладь мягким покрывалом улеглась на щеки, когда я ворвался в сосновую тишину. Я бежал. Ветки врезались в лицо, расцарапывая кожу. Сердце беспорядочно долбило. Я бежал долго, бежал без остановки; не чувствуя сил, не понимая, как долго мой организм сможет работать в ускоренном режиме. Ноги принесли меня к перрону, на мое удивление тут очутилось пару зевак. Я остановился, оглянул рельсы, столь много раз относившие меня в огромный и прекрасный мир, такой желанный и такой опасный, как и все богатства этого мира. Земля под ногами закрутилась, я не удержался и повалился ниц.

«Как это плохо, когда взрослые не держат ответа. Как ужасно, что дети отвечают за них», - то была моя последняя мысль перед тем, как я провалился во мрак.

 

Ангел смерти останавливается и смотрит на меня.

- Те зеваки на перроне вызвали мне скорую. Я лишь отрывками слышал слова врачей, но точно помню, как один из них сказал: «обострение болезни на нервной почве». – Я вздыхаю, с трепетом осознавая, что это конец, - а потом я встретил тебя.

Слушатель не говорит ни слова, я итак сделал все свои выводы, он же знал их давным-давно. Ангел указывает рукой куда-то в сторону, вдруг в том месте, прямо перед нами бесшумно возникает огромное пятно, походящее на разлом в пространстве. За ним я вижу звезды, сияние, вечную неизведанную красоту.  Яркие и легкие огоньки, похожие на снежинки, танцуют среди бесконечности, и мне чудится, будто все их движения происходят в ритме джаза…

- Это… Это так красиво! – восклицаю я одухотворенно.

- Иди туда, - довольным голосом предлагает ангел. С такой же интонацией родитель благословляет дитя на самостоятельную жизнь, чувствуя гордость и сожаление.

- Что там будет? – спрашиваю я. Видимо, любопытство мое не исчезнет никогда, даже после смерти.

- Иди, и ты увидишь. Это единственный способ узнать.

Я улыбаюсь и без страха и сомнений тянусь к пролому. Вдруг что-то меня останавливает. Фигура за мной. Человек. Его чернеющая душа. Подойдя к нему, я обнаруживаю того, кого сразу в нем узнал – Аркадия. Первые несколько минут он меня не замечает, я просто с интересом разглядываю его неизменившееся лицо, потом он вдруг дергается и поднимает глаза. Я понимаю: он видит меня.

- Привет, сосед, - говорю я. Наверное, мой путь зашел слишком далеко, и я уже разучился чувствовать, иначе как объяснить, что во мне не бурлит злость?

- Привет… - он нервно улыбается, разрываемый радостью видеть меня и сожалением перед приключившейся между нами историей. Он щурит глаза и отмечает – ты так светишься. Как солнце.

- Наверное, я уже не в полной мере человек, - признаюсь я, - мои воспоминания при мне, но я реагирую на них с высоты лет моей души, а не моего тела.

Аркадий опирается руками о пол и лихорадочно трясется, ему тяжело, это видно.

- Малыш… - хрипит он, - прости меня, я… Боже, я такая мразь.

Что-то кольнуло у меня в сердце. Простить его? Разрушителя моей жизни? По сути моего убийцу? Там, на Земле – вряд ли, а какая уже разница тут? Есть только разлом и то, что ожидает мою душу впереди: звезды, бесконечность и танцующие огоньки, а может быть и новая жизнь.

- Я прощаю, - говорю я и чувствую, как становлюсь небывало легким.

Аркадий начинает истерично смеяться.

- Так долго я корил себя. И вот. Прощение. Почему же мне не легче?

- Может, ты должен сам себя простить?

- Может быть.

Я протягиваю ему руку:

- Пошли! Я знаю куда идти, пойдем вместе.

Аркадий тяжело вздыхает:

- Спасибо, - однако, качая головой, он добавляет, - но мне нужно еще многое себе простить…

- Ничего, - я остаюсь стоять рядом с ним, - я тебя подожду…

 

 

 

 

 

 

 

 

                  

 

 

    

         

 

 

   

 
Рейтинг: +1 658 просмотров
Комментарии (1)
Анна Магасумова # 1 сентября 2013 в 20:08 +1
Печально, но сильно. Браво, Анна!