ГлавнаяПрозаМалые формыРассказы → Клетчатый. Явление первое.

Клетчатый. Явление первое.

article224297.jpg
     День этот начинался до скуки обыкновенно, то есть, еще прежде чем открыть глаза, первая мысль - что опять жив, а не помер во сне, как малодушно мечталось в последнее время, сменилась неотвязной, уже набившей оскомину мыслью второй – а зачем жив? Потому что мир прекрасен? Да, мир прекрасен, прекрасен и человек, но… отчего же так перманентно тоскливо на сердце? Может, это всё чёртово одиночество? Выглянешь сквозь желтое от никотина, усиженное мухами окошко на улицу, а там - солнце, деревья, птицы, люди, дети… и всё улыбается, и так хочется думать, что улыбается, ну хоть краем глаз, и тебе тоже! Вон из темного подземелья четвертого этажа треклятой двушки на божий воздух! Но за дверью… В подъезде, невзирая на домофон и кодовый замок, кто-то помочился ночью на стену, не добавив атмосфере озону; на улице ни с того, ни с сего облаяла тебя совсем милая, модельно стриженная собачка и окатила презрительным взглядом холеная ее хозяйка, будто не тебя, а ты облаял; в магазине продавщица взяла у тебя пятьсот рублей с таким видом, будто ты только что украл их, а отдавала пиво, пачку сигарет и четыреста двадцать – словно из своего кармана; при выходе, похмельный бомж, завидев в руке твоей мелочь, рассказал дрожащею рукою, что не жить ему без твоих двадцати рублей на этом свете… М-да… «Посмотришь на иное поэтическое созданье: кисея, эфир, полубогиня, миллион восторгов, а заглянешь в душу - обыкновеннейший крокодил!». Антон Палыч тут в своем амплуа – о женщинах либо плохо, либо ничего, но ежели женщину в контексте поменять на человека вообще, мир вообще, - как всегда точен и прав, прав, прав! И человек, и мир – все гадко! Мир гадок, но мы-то все, отдельно взятые, из себя самих-то глядя – хорошие? Если все мы такие хорошие, почему же тогда мир так гадок? Наверное вся штука в разрешении, степени приближения, увеличения, детализации. Мир гадок потому, что сложен и чем глубже в сложность его, тем гаже на душе твоей. Домой, в одиночество, в подвал четвертого этажа треклятой двушки, за желтое от никотина, усиженное мухами окно!

     Просыпаться совсем отбило охоту. Так бы и лежал животом вниз, безвольно раскинув руки, залепив глаза влажной от пота или слез подушкой и ждал бы зачем-то медлящей смерти от апоплексического удара, когда кипящее малиновое желе давно переварившейся, пережжённой крови вспенилось бы розовой пеною и выплеснулось бы наконец через край кастрюли черепа на раскаленные угли мозгов и залило бы бессмысленный очаг бессмысленного рассудка навеки. Конечно же мир сложен, человек сложен, не двумерен, однако, любое вульгарное, упрощенное умозаключение наше о нем всегда начинается с простого деления надвое: добрый и злой, сильный и слабый, храбрый и трусливый, богатый и бедный, светлый и темный et cetera. В отношение здоровья, точнее, по отношению человека к своему нездоровью люди делятся, пускай и не равными долями, но тоже на две категории: одна, при лишь намеке на какую болячку – тут же в поликлинику, тревога до небес и полное обследование вплоть до проктолога, если и случился лишь насморк; другая, даже если скрутит болью такой, что хоть на стену – наглотается таблеток наугад, на веру рекламе, затаится и ждет – авось мимо, авось случайность, ибо врач для него, не столько грабитель в стерильной маске – жизнь или кошелек, но более - порог, из-за которого, как и из-за края могилы, нет возврата. Достоевский определял такое состояние души просто: страх боли и боль страха, Салтыков-Щедрин – премудростью пескаря, в народе же это называют поведением страуса… Но это все ж таки о здоровье соматическом. Со здоровьем психическим все обстоит несколько иначе: кто в церковь, кто к психиатру, кто к другу-подруге, а иной и вовсе к первому встречному, - лишь бы унять тоску, поднимающуюся из глубин души всякий раз и по всякому поводу, даже если ему просто отдавили ногу в трамвае или косо посмотрел какой совсем чужой человек. Не оттого ли, не от обилия ли нравственных мук, у нас духовных лекарей всех мастей – как опарыша в навозе - на каждом углу и с абсолютной гарантией на абсолютное излечение? Если взять и сложить все деньги, затраченные когда-либо человечеством на здоровье телесное в одну чашу неких фантастических вселенских весов, а в другую бросить все золото, что отдано им за здоровье духовное, то последняя так рванет вниз, что первая и улетит в небо безвозвратно. Посему для меня нет никакого вопроса о существовании души. Смешно видеть, как атеист, что тратит на еду и кров лишь малую долю своего благосостояния, а все остальное - на удовлетворение духовное, с пеною у рта отрицает наличие той самой, которую ублажает и лелеет всю жизнь свою, да и затраты на здоровье тела – не более, чем плата за спокойствие внутреннего мира.

     Итак…, душа существует, она огромна, многогранна и… она, от рождения, неизлечимо, смертельно больна. Все психотропные лекарства, от водки и наркотиков до попов, психоаналитиков и представителей прочего эзотерического сброда (включая, вслед за поэтами, композиторами, художниками и философов) – ни что другое, как анестетики, отодвижители (пускай будет такое слово) порога летальности на максимально далекое от сегодня расстояние. Древние помещали душу: кто в кровь, кто в легкие, кто в желудок, вавилоняне - те даже в уши, современные ученые долго кружились вокруг никому непонятного мозга и вот теперь, отчаявшись объяснить голову, вроде снова вернулись к сердцу, как первопричине, от которой зависит все, включая мозг, а не наоборот. Философу вряд ли важно, где находится душа (хоть в пятках, куда она спускается у каждого, время от времени), и даже не важно признание широкой общественностью и академической наукой ее априорного наличия вообще, но важен результат ее деятельности, как единственного способа создания представления о мире, ибо мир как воля – ничто без мира как представления. Шопенгауэр так увлекся доказательством одинаковой значимости двух своих постулатов, что забыл, что сама его философская конструкция есть продукт его логически выстроенного представления, а не спонтанной и бестолковой воли. Да, мир безусловно гадок, но он лишь отражение, проекция внутреннего нашего мира, нашей души, больной души, вечной души… Вечной? Ну это, слава богу, вряд ли. Пожалуй, о вечности никто лучше Достоевского и не сказал: жизнь есть ложь, и она является вечной. Даже если кому из нас мир и видится прекрасным, то это ложь. Мир гадок не потому, что сложен, многообразен, не двумерен, а затем всего лишь, что он – ложен (ложен…, сложен…, какие неспроста морфологические совпадения), и душа наша теряется, пачкается в этой лжи, выставляя наивной защитой от нее самые отвратительные свои грани, как та роза Маленького принца четыре своих шипа, но не спасут они ее от барашка – он ее все равно съест.

     В вышеозначенном размышлении полно обнаружить тем для и не одной докторской диссертации, но я не о душе теперь, ее здоровье или нездоровье, не о том, что мир гадок лишь тому, кто гадок сам или сам себе гадок, - просто месяц назад меня посетил… Клетчатый. Я так долго не сознавался Вам в дневниках своих в этом потому, что не хотел признавать такого и для себя – страх боли и боль страха – помните? Покорный слуга Ваш, вне всяких сомнений, конечно же пьяница, изо дня в день топящий в вине боли свои и страхи, но расписаться в белой горячке означало бы расписаться в своем алкоголизме, а он, одно название это претит душе моей, оскорбляет мой мозг, как констатация, скажем, рака. Мало ли что может причудиться на ночь после литра чересчур недорогой водки, ведь и иному трезвому кошмар такой во сне явится, - святых выноси? Только вот теперь он предстал передо мною, во-первых, снова, во-вторых, в точности такой, как и месяц назад (факсимильных повторений снов у здоровых людей не бывает), а, в-третьих, не ночью, а утром, то есть, именно когда разум мой (производная, отпечаток души моей) чист и светел, как слезинка ребенка. Мало этого! – теперь он разговаривал, задавал вопросы и… не то чтобы требовал, но явно ожидал ответов. Я все-таки склонен думать, что это была никакая не сомнамбулическая галлюцинация, не delirium tremens, а Он Сам, собственной персоной, чьё имя произносить и пострашнее будет, нежели звучание слова алкоголизм, поэтому назову его условно – Клетчатый (ведь именно таким он являлся и Достоевскому и Булгакову).

     Описать его неопытному в таких прецедентах перу затруднительно. Когда, устав от бесплодных и бессмысленных своих утренних рассуждений, перевернулся я на спину и открыл глаза, он сидел на кровати в моих ногах, чуть опершись спиною о стену и скрестив на груди руки. Из всех визуальных привязок – только черный костюм в белую клетку, не как шахматная доска, а как расчерченный по линейке... Или наоборот, белый в черную клетку?.. Скорее, одинаково и черного и белого… Неважно… Ах, да… На голове черный котелок и еще тонкие, черные, в проседи усы с бородкой, которые еще называют эспаньолкой, а вот губы и глаза, то есть самое важное, что имеется у человека на лице и по каковым реперам лишь и возможно определить характер, темперамент, уровень образованности и искренности собеседника – не то чтобы отсутствовали…, но как-то размыты, нечетки, хотя голос спокойный, ровный, а содержание глаз понятно. Вы наверняка замечали, как неприятно разговаривать с человеком, если он прикрывает рот рукою или когда в солнечных очках, но здесь этого не было – просто я не могу описать, и всё тут.

- Так вы полагаете, друг мой, что мир так-таки гадок? – улыбнулся Клетчатый усами и сверкнул глазами, которых вроде и нет, но я, дабы не смущать больше ни себя, ни вас, стану называть их все-таки глазами.

     Удивительно, но я не испытал…, точнее, тот страх и даже ужас, что окатил меня липким потом и окутал холодным саваном в первое мгновенье, тут же будто растворился в прокуренном рассветном мареве моей спальни. Я полуприсел на кровати, подцепил ногтями сигарету, стал искать глазами зажигалку, как вдруг обнаружил, что сигарета моя уже дымится, но и это меня совсем не удивило – не бомж ведь какой заглянул проведать-то! Я глубоко затянулся, дабы выиграть время на поиск уклончивого ответа, но закашлялся долгим и кислым каскадом.

- Вы разумно поступаете, любезный мой философ, что не бросаете курить, но поступаете неумно, что курите дешевые сигареты, - дидактическим тембром произнес Клетчатый, - убивает не дым, а низкое его качество, хотя… подобную формулу можно применять ко всему, что убивает, начать хотя бы с качества быта вообще. Простите, оговорился, – не убивает, а сокращает жизнь. Впрочем, если мир гадок, как вы, наверное, с известным допущением справедливо утверждаете, то нет и лучшего удовольствия, против удовольствия медленной смерти. Быстрая смерть отвратительна, несправедлива, она не дает человеку осмыслить всю глубину и всю красоту таинства её. И, согласитесь, как было бы обидно продолжать убивать себя, если бы мир вдруг стал не таким гадким? Впрочем, полагаю, такой нелепости не случится.

- Но…, - несколько смутился я таким неожиданным потоком слов, но более –неожиданным их разворотам, ибо рассуждать о гадости мира и о самоубийстве – не одно и то же, во всяком случае далеко не каждый увязывает между собой напрямую два этих аспекта, - большинство самоубийц, - возразил я, - расстаётся с жизнью от изнеможения, невозможности более переносить гадость её, не беря в рассмотрение тех святых психов, что убивают себя за и ради какой-либо идеи. Где ж тут уловить удовольствие? Удовольствие как раз не в осмыслении, а в избавлении от мысли. Размышления о тяготах и бесцельности бытия не могут служить источником и предметом удовольствия. Удовольствие же употребления пива и сигарет – напротив, заслоняет, ну или хотя бы чуть занавешивает от взора гадость мира. А тот факт, что сигареты есть медленное самоубийство, так такое, с известным, как вы сказали, допущением, можно утверждать и о чрезмерном поедании пирожных или вон хоть чересчур сала.

- Лукавите, дорогой философ, - ухмыльнулся Клетчатый. – Пирожные и сало – ни что другое, как подбрасывание дров в топку паровоза, который, в противном случае, и не тронется с места ни за что; спиртное и никотин же, по такой аутентичной, согласитесь, аналогии, - заливание углей водой, что при достаточно настойчивом и регулярном воздействии на топку приведет к остановке локомотива. М-да, локомотива, - вы сами натолкнули на такую аллюзию. Человек, даже самый одинокий человек никогда не бывает один, - за ним всегда шлейф вагонов из родителей, жены, детей, друзей, сторонних людей, так или иначе зависимых от него. Таким образом, внезапное уничтожение, взрыв локомотива влечет за собой катастрофу, пускай и не с летальным исходом для пассажиров, но с причинением им увечий, страданий или хотя бы неудобств. К тому же разбор завалов от крушения, как то: гроб, костюм, похороны, оградка, памятник, поминки, а так же поиск способов и средств для дальнейшего продвижения вперед целиком ложится на плечи тех, кого приручил когда-то, мало задумываясь о возможных последствиях для них их фатальной привязанности.

     Грех быстрого самоубийства не в том, что сие мол есть преступление против божьего законодательства, как утверждают розовощекие от тех самых ваших пирожных и сала священнослужители, но в простом и банальном предательстве сердечно близких живых существ, а отнюдь не далекого, индифферентного ко всему Бога, играющего в паровозики и рассматривающего крушение не то что отдельных человеческих судеб – целых империй и цивилизаций, как хоть какое-то отвлечение от скуки постылой своей вечности, на которую и сам обречен, да еще обещает обречь и всех вас после смерти. Врёт, понятное дело, но, согласитесь, такое обещание вселяет в людей надежду и, следовательно, мотив жить праведно, то есть, страдать, сносить любые тяготы судьбы, лишь бы обеспечить себе потом место потеплее, поближе к подножью трона Его. Какая глупость, но и какая креативная идея! Человек располагает лишь эмпирическим опытом собственного имманентного существования и никогда не имеет трансцендентного опыта смерти, следовательно, априори верит, вынужден, хочет верить в вечность; а вот решившийся на суицид индивид – безусловный враг Бога потому хотя бы, что, в отличие от трусливого Гамлета, отвергает сказку вечной жизни, либо же находит вечность меньшим злом, нежели жизнь. Я не говорю здесь о шахидах, убивающих себя, но зачем-то с обязательным условием умерщвляющих других, пребывая в полной уверенности гарантированного им вечного рая. Я вообще, признаться вам, почти не посещаю мусульман. Во-первых, они не пьют, следовательно живут самой скучной жизнью, а, во-вторых, с приходом на восток ислама, там закончились, сразу как-то перевелись философы и Омар Хайям был последним, да и то, философом-то был лишь потому, что пил, против всего Корана и семи его чтений.

     Мне вдруг сделалось сухо во рту. Нет, не от странных речей странного моего утреннего визитера, - просто похмелье, друзья, имеет свои законы, свою собственную «топку», если хотите, и не подбросить а нее пивка чревато упадком настроения и прочими неприятными ощущениями уже соматического характера, мешающими трезвости мышления.

- У вас под подушкой, - показал глазами Клетчатый.
- Что под подушкой? – не понял я такого резкого перехода от вечности.
- Пиво ваше. Вы же хотите пива? – пожал плечами гость.

     Я просунул руку под подушку и… Литровая зеленая «Хеннеси», прохладная и запотелая, «она, пророчествуя взгляду неоценимую награду, влечет условною красой желаний своевольный рой…».

- Знаю-знаю, - предупредительно поднял клетчатый благодетель руку, - вы предпочитаете отраву «Арсенального», но, поверьте, как и в случае с дешевым дымом, уж если медленно убивать себя и спиртным, так уж хотя бы получать от этого удовольствие, - не делайте из сакрального таинства медленного самоубийства жертвы. Пейте на здоровье, - это подарок, а не покупка души, как вечно мне инкриминируют. Ежели мне какая душа становится любопытна, как вот к примеру ваша сегодня, - я попросту прихожу и разговариваю с нею, а не тягаю миллионными толпами во храм, где индивидуальность, даже самая яркая индивидуальность растворяется в хоровом песнопении до смешного бессмысленных псалмов и в чаду безвредного даже церковной моли ладана, которого я, против досужего мнения, вовсе не боюсь, а просто мне невыносимо скучно в церкви, где и запредельно мудрый в миг становится совершеннейшим дураком, ибо нет глупее заключения об обладании абсолютной истиной, будь то в Боге или в признании существования меня, недостойного. Замечу в скобках, что мне, в отличие от Создателя и отпрыска Его, для самоидентификации ненужно ни единой буквы, тогда как Им такие тома-фолианты требуются, что невольно задумаешься: кто больше врет? тот, кто все время говорит или тот, который всегда молчит? Истине, мой друг, пояснения не нужны. Лично мне довольно, как вы видите, просто предъявить себя. Разумеется и я говорю, только вот скрижали мне совсем ни к чему. 

     Я сделал жадный полулитровый глоток и поставил бутылку рядом на стул. Бутылка снова была полна под горлышко. Во мне от такой чудесной регенерации тут же прибавилось бодрости и куражу для спора, только вот хотелось вернуться ближе к теме более понятной.

- Но, если представить, а такое кругом и всюду, что давно ты не локомотив уже, а обуза, что вся жизнь твоя есть тяжкий крест для близких, что сам не заметил, как не ты их, а они тебя бурлаками тянут по дороге в гору, какую ты сам наметил, уж и не помня почему? Если осознаешь со всею эмпирически доказанной ясностью, что сколько бы горя и неудобства ты бы ни доставил им своим самоубийством – это все равно меньшее из зол, какое ты можешь им доставить, особенно и именно когда если останешься жив?

- Никак не пойму, - с явно деланной разочарованностью выдохнул Клетчатый, - вы дилетант-философ, дремучий глупец, обыкновенный эгоист или профессиональный шулер, подменяющий крапленым валетом свою трусость жить заботой о близких, о спокойствии их душ? Уж если так вам хочется свести зло до минимума, тогда тем более вы должны поступить таким образом, чтобы близкие, совсем выбившись из сил и утратив всякие остатки благодарности за прошлые ваши заслуги перед ними, восприняли ваш уход с новой благодарностью, благодарностью за избавление от вас, когда затраты на похороны и поминки прозвенят адекватной монетой за это избавление. Ханжа пожалуй и скажет, что я предлагаю убить любовь, но любовь близких скорее будет убита горем неожиданного предательства, а вот мягкое выравнивание на чаше весов меры труда заботы о вас с мерой благодарности за прошлую заботу о них, любовь как раз и убережет, сохранит о вас, как принято на земле говорить, вечную память (помешались все на этой вечности!). Вы же сами только что, пусть не в слух, но цитировали из Евгения Онегина, так вспомните первую строфу оттуда:

Мой дядя самых честных правил,
Когда не в шутку занемог,
Он уважать себя заставил
И лучше выдумать не мог.
Его пример другим наука;
Но, боже мой, какая скука
С больным сидеть и день и ночь,
Не отходя ни шагу прочь!
Какое низкое коварство
Полу-живого забавлять,
Ему подушки поправлять,
Печально подносить лекарство,
Вздыхать и думать про себя:
Когда же черт возьмет тебя!

- «Вздыхать и думать про себя: когда же черт возьмет тебя!», - это ли ни момент истины! Ну…, согласен, тут дядя допустил некоторый перебор, но суть-то посыла ясна? Необходимо только точно угадать тот момент изостазии между любовью и данью за нее.

- Как-то очень я сомневаюсь, что дядя тот получил в благодарность вечную память по себе, - возразил я, снова пригубив из неупиваемой бутылки, и закурив неугасимую сигарету, - скорее, причиной благодарности – наследство, «всевышней волею Зевеса». Наследство, за коим наверняка последовал, во всякой другой, кроме Онегина, ситуации фамильный раздор, зачастую ведущий не только к разрыву связей и добрых отношений между близкими, но даже и к уничтожению, моральному или физическому, судом иль ядом, ими друг друга. К тому же, дядя не убивал себя ни быстро, ни медленно, но более просто мстил всему свету за неизбежное и ненавистное умирание, а посему не предмет дискуссии и даже не отдаленный для нее пример.

- Великолепно! Не Манилов я, но это просто именины сердца! – радостно, даже где-то по-детски задорно захлопал в ладоши Клетчатый. – Вижу, как благодатно действует на вас пиво! Исчез глупец - явился философ! Я просто хотел возвратить вас на путь верный упоминанием горячо любимого вами поэта, но вижу, что вино, против поэзии, работает надежнее. Конечно же я говорю о медленном угасании без подношения лекарств и поправления подушек, но говорю и о постепенном привыкании близких к тому, что при эдаком образе жизни ваша раньше срока смерть неизбежна, а потому не станет болезненной неожиданностью для них; но, главное, осознанно или нет, избранный вами путь медленного самоубийства даст вам нужное время, чтобы осмыслить, прочувствовать главное – смерть как цель, суть, апофеоз бытия. Вы ж ведь голову себе сломали, возможно и пить-то начали от неразрешимости для себя главного вопроса философии - «зачем?»; вон, гляжу, книг сколько перелопатили, - Клетчатый бодро встал и подошел к моим книжным шкафам, - тут вам и старые мои приятели Платон с Аристотелем, вон Декарт, Спиноза, Кант, Гуссерль…, с этими вот весьма любопытно было поболтать – Шопенгауэр, Ницше, особенно с последним, именно когда тот впал в безумие, а вот и веселые выдумщики-экзистенциалисты - Хайдеггер, Ясперс, Сартр… Ха! А вот и беспокойный мой Камю! – схватил он книжку с полки. – Не без оригинальности был собеседник, доложу я вам, хоть и не пил, но с детства был поцелован туберкулезом, а потому, чтобы понять смерть ему не нужно было прибегать к дополнительным средствам познания, каковыми безусловно являются вино, курево и всякий иной привычный яд. Вот я прочту вам наугад, ибо настоящую книгу можно читать с любого места, - тут он открыл и прочел, - «Мне известна и другая очевидность: человек смертен… Столько веков исследований, столько самоотречения мыслителей, а в итоге все наше познание оказывается тщетным. Кроме профессиональных рационалистов, все знают сегодня о том, что истинное познание безнадежно утрачено. Единственной осмысленной историей человеческого мышления является история следовавших друг за другом покаяний и признаний в собственном бессилии». Каков, а! Как же мало на самом деле мудрецов, что вслед за Сократом, а, позже, Эйнштейном, нашли в себе мужество изречь: я знаю, что ничего не знаю! Еще меньше философов, в след за Цицероном, сказали, что философствовать – это ни что иное, как предуготовлять себя к смерти. А как любил Альбер боготворимого, совершенно заслуженно боготворимого вами Достоевского! Мало кто увидел любимейшего и мною Федора Михайловича, мысль его с такого, будем объективны, единственно верного ракурса!

- «Миф о Сизифе»? – наморщил я лоб, с трудом припоминая содержание книжки.
- Вот именно, именно, друг мой! Вижу, с памятью у вас, как и положено злокурящему пьянице, - не очень. К тому же, похоже, что вы читали в те нежные годы, когда сама мысль о смерти казалась вам абсурдной. Так вы перечитайте теперь, когда засыпаете и просыпаетесь с нею. Глубже да и ближе к истине трактатов о самоубийстве как разрешении абсурдности мира я не знаю.

     Тут Клетчатый бросил книгу мне на колени и…, не прощаясь, так же неожиданно, как и появился, растворился в воздухе, вернув мне взамен себя тревогу об очевидной белой моей горячке. Действительно – никакой неупиваемой бутылки «Хеннеси» на стуле рядом с кроватью не было, сигарета больше не самовозгоралась, только вот… Только вот на коленях лежала, синела потрепанным переплетом книжка Альбера Камю, а я, зуб даю, не вставал с кровати. Или вставал??? Я, почему-то дрожащей рукою взял книгу, открыл на первой странице и стал читать: «Абсурд и самоубийство. Есть лишь одна по-настоящему серьезная философская проблема - проблема самоубийства. Решить, стоит или не стоит жизнь того, чтобы ее прожить, значит ответить на фундаментальный вопрос философии. Все остальное - имеет ли мир три измерения, руководствуется ли разум девятью или двенадцатью категориями второстепенно. Таковы условия игры: прежде всего нужно дать ответ. И если верно, как того хотел Ницше, что заслуживающий уважения философ должен служить примером, то понятна и значимость ответа - за ним последуют определенные действия. Эту очевидность чует сердце, но в нее необходимо вникнуть, чтобы сделать ясной для ума».

© Copyright: Владимир Степанищев, 2014

Регистрационный номер №0224297

от 1 июля 2014

[Скрыть] Регистрационный номер 0224297 выдан для произведения:      День этот начинался до скуки обыкновенно, то есть, еще прежде чем открыть глаза, первая мысль - что опять жив, а не помер во сне, как малодушно мечталось в последнее время, сменилась неотвязной, уже набившей оскомину мыслью второй – а зачем жив? Потому что мир прекрасен? Да, мир прекрасен, прекрасен и человек, но… отчего же так перманентно тоскливо на сердце? Может, это всё чёртово одиночество? Выглянешь сквозь желтое от никотина, усиженное мухами окошко на улицу, а там - солнце, деревья, птицы, люди, дети… и всё улыбается, и так хочется думать, что улыбается, ну хоть краем глаз, и тебе тоже! Вон из темного подземелья четвертого этажа треклятой двушки на божий воздух! Но за дверью… В подъезде, невзирая на домофон и кодовый замок, кто-то помочился ночью на стену, не добавив атмосфере озону; на улице ни с того, ни с сего облаяла тебя совсем милая, модельно стриженная собачка и окатила презрительным взглядом холеная ее хозяйка, будто не тебя, а ты облаял; в магазине продавщица взяла у тебя пятьсот рублей с таким видом, будто ты только что украл их, а отдавала пиво, пачку сигарет и четыреста двадцать – словно из своего кармана; при выходе, похмельный бомж, завидев в руке твоей мелочь, рассказал дрожащею рукою, что не жить ему без твоих двадцати рублей на этом свете… М-да… «Посмотришь на иное поэтическое созданье: кисея, эфир, полубогиня, миллион восторгов, а заглянешь в душу - обыкновеннейший крокодил!». Антон Палыч тут в своем амплуа – о женщинах либо плохо, либо ничего, но ежели женщину в контексте поменять на человека вообще, мир вообще, - как всегда точен и прав, прав, прав! И человек, и мир – все гадко! Мир гадок, но мы-то все, отдельно взятые, из себя самих-то глядя – хорошие? Если все мы такие хорошие, почему же тогда мир так гадок? Наверное вся штука в разрешении, степени приближения, увеличения, детализации. Мир гадок потому, что сложен и чем глубже в сложность его, тем гаже на душе твоей. Домой, в одиночество, в подвал четвертого этажа треклятой двушки, за желтое от никотина, усиженное мухами окно!

     Просыпаться совсем отбило охоту. Так бы и лежал животом вниз, безвольно раскинув руки, залепив глаза влажной от пота или слез подушкой и ждал бы зачем-то медлящей смерти от апоплексического удара, когда кипящее малиновое желе давно переварившейся, пережжённой крови вспенилось бы розовой пеною и выплеснулось бы наконец через край кастрюли черепа на раскаленные угли мозгов и залило бы бессмысленный очаг бессмысленного рассудка навеки. Конечно же мир сложен, человек сложен, не двумерен, однако, любое вульгарное, упрощенное умозаключение наше о нем всегда начинается с простого деления надвое: добрый и злой, сильный и слабый, храбрый и трусливый, богатый и бедный, светлый и темный et cetera. В отношение здоровья, точнее, по отношению человека к своему нездоровью люди делятся, пускай и не равными долями, но тоже на две категории: одна, при лишь намеке на какую болячку – тут же в поликлинику, тревога до небес и полное обследование вплоть до проктолога, если и случился лишь насморк; другая, даже если скрутит болью такой, что хоть на стену – наглотается таблеток наугад, на веру рекламе, затаится и ждет – авось мимо, авось случайность, ибо врач для него, не столько грабитель в стерильной маске – жизнь или кошелек, но более - порог, из-за которого, как и из-за края могилы, нет возврата. Достоевский определял такое состояние души просто: страх боли и боль страха, Салтыков-Щедрин – премудростью пескаря, в народе же это называют поведением страуса… Но это все ж таки о здоровье соматическом. Со здоровьем психическим все обстоит несколько иначе: кто в церковь, кто к психиатру, кто к другу-подруге, а иной и вовсе к первому встречному, - лишь бы унять тоску, поднимающуюся из глубин души всякий раз и по всякому поводу, даже если ему просто отдавили ногу в трамвае или косо посмотрел какой совсем чужой человек. Не оттого ли, не от обилия ли нравственных мук, у нас духовных лекарей всех мастей – как опарыша в навозе - на каждом углу и с абсолютной гарантией на абсолютное излечение? Если взять и сложить все деньги, затраченные когда-либо человечеством на здоровье телесное в одну чашу неких фантастических вселенских весов, а в другую бросить все золото, что отдано им за здоровье духовное, то последняя так рванет вниз, что первая и улетит в небо безвозвратно. Посему для меня нет никакого вопроса о существовании души. Смешно видеть, как атеист, что тратит на еду и кров лишь малую долю своего благосостояния, а все остальное - на удовлетворение духовное, с пеною у рта отрицает наличие той самой, которую ублажает и лелеет всю жизнь свою, да и затраты на здоровье тела – не более, чем плата за спокойствие внутреннего мира.

     Итак…, душа существует, она огромна, многогранна и… она, от рождения, неизлечимо, смертельно больна. Все психотропные лекарства, от водки и наркотиков до попов, психоаналитиков и представителей прочего эзотерического сброда (включая, вслед за поэтами, композиторами, художниками и философов) – ни что другое, как анестетики, отодвижители (пускай будет такое слово) порога летальности на максимально далекое от сегодня расстояние. Древние помещали душу: кто в кровь, кто в легкие, кто в желудок, вавилоняне - те даже в уши, современные ученые долго кружились вокруг никому непонятного мозга и вот теперь, отчаявшись объяснить голову, вроде снова вернулись к сердцу, как первопричине, от которой зависит все, включая мозг, а не наоборот. Философу вряд ли важно, где находится душа (хоть в пятках, куда она спускается у каждого, время от времени), и даже не важно признание широкой общественностью и академической наукой ее априорного наличия вообще, но важен результат ее деятельности, как единственного способа создания представления о мире, ибо мир как воля – ничто без мира как представления. Шопенгауэр так увлекся доказательством одинаковой значимости двух своих постулатов, что забыл, что сама его философская конструкция есть продукт его логически выстроенного представления, а не спонтанной и бестолковой воли. Да, мир безусловно гадок, но он лишь отражение, проекция внутреннего нашего мира, нашей души, больной души, вечной души… Вечной? Ну это, слава богу, вряд ли. Пожалуй, о вечности никто лучше Достоевского и не сказал: жизнь есть ложь, и она является вечной. Даже если кому из нас мир и видится прекрасным, то это ложь. Мир гадок не потому, что сложен, многообразен, не двумерен, а затем всего лишь, что он – ложен (ложен…, сложен…, какие неспроста морфологические совпадения), и душа наша теряется, пачкается в этой лжи, выставляя наивной защитой от нее самые отвратительные свои грани, как та роза Маленького принца четыре своих шипа, но не спасут они ее от барашка – он ее все равно съест.

     В вышеозначенном размышлении полно обнаружить тем для и не одной докторской диссертации, но я не о душе теперь, ее здоровье или нездоровье, не о том, что мир гадок лишь тому, кто гадок сам или сам себе гадок, - просто месяц назад меня посетил… Клетчатый. Я так долго не сознавался Вам в дневниках своих в этом потому, что не хотел признавать такого и для себя – страх боли и боль страха – помните? Покорный слуга Ваш, вне всяких сомнений, конечно же пьяница, изо дня в день топящий в вине боли свои и страхи, но расписаться в белой горячке означало бы расписаться в своем алкоголизме, а он, одно название это претит душе моей, оскорбляет мой мозг, как констатация, скажем, рака. Мало ли что может причудиться на ночь после литра чересчур недорогой водки, ведь и иному трезвому кошмар такой во сне явится, - святых выноси? Только вот теперь он предстал передо мною, во-первых, снова, во-вторых, в точности такой, как и месяц назад (факсимильных повторений снов у здоровых людей не бывает), а, в-третьих, не ночью, а утром, то есть, именно когда разум мой (производная, отпечаток души моей) чист и светел, как слезинка ребенка. Мало этого! – теперь он разговаривал, задавал вопросы и… не то чтобы требовал, но явно ожидал ответов. Я все-таки склонен думать, что это была никакая не сомнамбулическая галлюцинация, не delirium tremens, а Он Сам, собственной персоной, чьё имя произносить и пострашнее будет, нежели звучание слова алкоголизм, поэтому назову его условно – Клетчатый (ведь именно таким он являлся и Достоевскому и Булгакову).

     Описать его неопытному в таких прецедентах перу затруднительно. Когда, устав от бесплодных и бессмысленных своих утренних рассуждений, перевернулся я на спину и открыл глаза, он сидел на кровати в моих ногах, чуть опершись спиною о стену и скрестив на груди руки. Из всех визуальных привязок – только черный костюм в белую клетку, не как шахматная доска, а как расчерченный по линейке... Или наоборот, белый в черную клетку?.. Скорее, одинаково и черного и белого… Неважно… Ах, да… На голове черный котелок и еще тонкие, черные, в проседи усы с бородкой, которые еще называют эспаньолкой, а вот губы и глаза, то есть самое важное, что имеется у человека на лице и по каковым реперам лишь и возможно определить характер, темперамент, уровень образованности и искренности собеседника – не то чтобы отсутствовали…, но как-то размыты, нечетки, хотя голос спокойный, ровный, а содержание глаз понятно. Вы наверняка замечали, как неприятно разговаривать с человеком, если он прикрывает рот рукою или когда в солнечных очках, но здесь этого не было – просто я не могу описать, и всё тут.

- Так вы полагаете, друг мой, что мир так-таки гадок? – улыбнулся Клетчатый усами и сверкнул глазами, которых вроде и нет, но я, дабы не смущать больше ни себя, ни вас, стану называть их все-таки глазами.

     Удивительно, но я не испытал…, точнее, тот страх и даже ужас, что окатил меня липким потом и окутал холодным саваном в первое мгновенье, тут же будто растворился в прокуренном рассветном мареве моей спальни. Я полуприсел на кровати, подцепил ногтями сигарету, стал искать глазами зажигалку, как вдруг обнаружил, что сигарета моя уже дымится, но и это меня совсем не удивило – не бомж ведь какой заглянул проведать-то! Я глубоко затянулся, дабы выиграть время на поиск уклончивого ответа, но закашлялся долгим и кислым каскадом.

- Вы разумно поступаете, любезный мой философ, что не бросаете курить, но поступаете неумно, что курите дешевые сигареты, - дидактическим тембром произнес Клетчатый, - убивает не дым, а низкое его качество, хотя… подобную формулу можно применять ко всему, что убивает, начать хотя бы с качества быта вообще. Простите, оговорился, – не убивает, а сокращает жизнь. Впрочем, если мир гадок, как вы, наверное, с известным допущением справедливо утверждаете, то нет и лучшего удовольствия, против удовольствия медленной смерти. Быстрая смерть отвратительна, несправедлива, она не дает человеку осмыслить всю глубину и всю красоту таинства её. И, согласитесь, как было бы обидно продолжать убивать себя, если бы мир вдруг стал не таким гадким? Впрочем, полагаю, такой нелепости не случится.

- Но…, - несколько смутился я таким неожиданным потоком слов, но более –неожиданным их разворотам, ибо рассуждать о гадости мира и о самоубийстве – не одно и то же, во всяком случае далеко не каждый увязывает между собой напрямую два этих аспекта, - большинство самоубийц, - возразил я, - расстаётся с жизнью от изнеможения, невозможности более переносить гадость её, не беря в рассмотрение тех святых психов, что убивают себя за и ради какой-либо идеи. Где ж тут уловить удовольствие? Удовольствие как раз не в осмыслении, а в избавлении от мысли. Размышления о тяготах и бесцельности бытия не могут служить источником и предметом удовольствия. Удовольствие же употребления пива и сигарет – напротив, заслоняет, ну или хотя бы чуть занавешивает от взора гадость мира. А тот факт, что сигареты есть медленное самоубийство, так такое, с известным, как вы сказали, допущением, можно утверждать и о чрезмерном поедании пирожных или вон хоть чересчур сала.

- Лукавите, дорогой философ, - ухмыльнулся Клетчатый. – Пирожные и сало – ни что другое, как подбрасывание дров в топку паровоза, который, в противном случае, и не тронется с места ни за что; спиртное и никотин же, по такой аутентичной, согласитесь, аналогии, - заливание углей водой, что при достаточно настойчивом и регулярном воздействии на топку приведет к остановке локомотива. М-да, локомотива, - вы сами натолкнули на такую аллюзию. Человек, даже самый одинокий человек никогда не бывает один, - за ним всегда шлейф вагонов из родителей, жены, детей, друзей, сторонних людей, так или иначе зависимых от него. Таким образом, внезапное уничтожение, взрыв локомотива влечет за собой катастрофу, пускай и не с летальным исходом для пассажиров, но с причинением им увечий, страданий или хотя бы неудобств. К тому же разбор завалов от крушения, как то: гроб, костюм, похороны, оградка, памятник, поминки, а так же поиск способов и средств для дальнейшего продвижения вперед целиком ложится на плечи тех, кого приручил когда-то, мало задумываясь о возможных последствиях для них их фатальной привязанности.

     Грех быстрого самоубийства не в том, что сие мол есть преступление против божьего законодательства, как утверждают розовощекие от тех самых ваших пирожных и сала священнослужители, но в простом и банальном предательстве сердечно близких живых существ, а отнюдь не далекого, индифферентного ко всему Бога, играющего в паровозики и рассматривающего крушение не то что отдельных человеческих судеб – целых империй и цивилизаций, как хоть какое-то отвлечение от скуки постылой своей вечности, на которую и сам обречен, да еще обещает обречь и всех вас после смерти. Врёт, понятное дело, но, согласитесь, такое обещание вселяет в людей надежду и, следовательно, мотив жить праведно, то есть, страдать, сносить любые тяготы судьбы, лишь бы обеспечить себе потом место потеплее, поближе к подножью трона Его. Какая глупость, но и какая креативная идея! Человек располагает лишь эмпирическим опытом собственного имманентного существования и никогда не имеет трансцендентного опыта смерти, следовательно, априори верит, вынужден, хочет верить в вечность; а вот решившийся на суицид индивид – безусловный враг Бога потому хотя бы, что, в отличие от трусливого Гамлета, отвергает сказку вечной жизни, либо же находит вечность меньшим злом, нежели жизнь. Я не говорю здесь о шахидах, убивающих себя, но зачем-то с обязательным условием умерщвляющих других, пребывая в полной уверенности гарантированного им вечного рая. Я вообще, признаться вам, почти не посещаю мусульман. Во-первых, они не пьют, следовательно живут самой скучной жизнью, а, во-вторых, с приходом на восток ислама, там закончились, сразу как-то перевелись философы и Омар Хайям был последним, да и то, философом-то был лишь потому, что пил, против всего Корана и семи его чтений.

     Мне вдруг сделалось сухо во рту. Нет, не от странных речей странного моего утреннего визитера, - просто похмелье, друзья, имеет свои законы, свою собственную «топку», если хотите, и не подбросить а нее пивка чревато упадком настроения и прочими неприятными ощущениями уже соматического характера, мешающими трезвости мышления.

- У вас под подушкой, - показал глазами Клетчатый.
- Что под подушкой? – не понял я такого резкого перехода от вечности.
- Пиво ваше. Вы же хотите пива? – пожал плечами гость.

     Я просунул руку под подушку и… Литровая зеленая «Хеннеси», прохладная и запотелая, «она, пророчествуя взгляду неоценимую награду, влечет условною красой желаний своевольный рой…».

- Знаю-знаю, - предупредительно поднял клетчатый благодетель руку, - вы предпочитаете отраву «Арсенального», но, поверьте, как и в случае с дешевым дымом, уж если медленно убивать себя и спиртным, так уж хотя бы получать от этого удовольствие, - не делайте из сакрального таинства медленного самоубийства жертвы. Пейте на здоровье, - это подарок, а не покупка души, как вечно мне инкриминируют. Ежели мне какая душа становится любопытна, как вот к примеру ваша сегодня, - я попросту прихожу и разговариваю с нею, а не тягаю миллионными толпами во храм, где индивидуальность, даже самая яркая индивидуальность растворяется в хоровом песнопении до смешного бессмысленных псалмов и в чаду безвредного даже церковной моли ладана, которого я, против досужего мнения, вовсе не боюсь, а просто мне невыносимо скучно в церкви, где и запредельно мудрый в миг становится совершеннейшим дураком, ибо нет глупее заключения об обладании абсолютной истиной, будь то в Боге или в признании существования меня, недостойного. Замечу в скобках, что мне, в отличие от Создателя и отпрыска Его, для самоидентификации ненужно ни единой буквы, тогда как Им такие тома-фолианты требуются, что невольно задумаешься: кто больше врет? тот, кто все время говорит или тот, который всегда молчит? Истине, мой друг, пояснения не нужны. Лично мне довольно, как вы видите, просто предъявить себя. Разумеется и я говорю, только вот скрижали мне совсем ни к чему. 

     Я сделал жадный полулитровый глоток и поставил бутылку рядом на стул. Бутылка снова была полна под горлышко. Во мне от такой чудесной регенерации тут же прибавилось бодрости и куражу для спора, только вот хотелось вернуться ближе к теме более понятной.

- Но, если представить, а такое кругом и всюду, что давно ты не локомотив уже, а обуза, что вся жизнь твоя есть тяжкий крест для близких, что сам не заметил, как не ты их, а они тебя бурлаками тянут по дороге в гору, какую ты сам наметил, уж и не помня почему? Если осознаешь со всею эмпирически доказанной ясностью, что сколько бы горя и неудобства ты бы ни доставил им своим самоубийством – это все равно меньшее из зол, какое ты можешь им доставить, особенно и именно когда если останешься жив?

- Никак не пойму, - с явно деланной разочарованностью выдохнул Клетчатый, - вы дилетант-философ, дремучий глупец, обыкновенный эгоист или профессиональный шулер, подменяющий крапленым валетом свою трусость жить заботой о близких, о спокойствии их душ? Уж если так вам хочется свести зло до минимума, тогда тем более вы должны поступить таким образом, чтобы близкие, совсем выбившись из сил и утратив всякие остатки благодарности за прошлые ваши заслуги перед ними, восприняли ваш уход с новой благодарностью, благодарностью за избавление от вас, когда затраты на похороны и поминки прозвенят адекватной монетой за это избавление. Ханжа пожалуй и скажет, что я предлагаю убить любовь, но любовь близких скорее будет убита горем неожиданного предательства, а вот мягкое выравнивание на чаше весов меры труда заботы о вас с мерой благодарности за прошлую заботу о них, любовь как раз и убережет, сохранит о вас, как принято на земле говорить, вечную память (помешались все на этой вечности!). Вы же сами только что, пусть не в слух, но цитировали из Евгения Онегина, так вспомните первую строфу оттуда:

Мой дядя самых честных правил,
Когда не в шутку занемог,
Он уважать себя заставил
И лучше выдумать не мог.
Его пример другим наука;
Но, боже мой, какая скука
С больным сидеть и день и ночь,
Не отходя ни шагу прочь!
Какое низкое коварство
Полу-живого забавлять,
Ему подушки поправлять,
Печально подносить лекарство,
Вздыхать и думать про себя:
Когда же черт возьмет тебя!

- «Вздыхать и думать про себя: когда же черт возьмет тебя!», - это ли ни момент истины! Ну…, согласен, тут дядя допустил некоторый перебор, но суть-то посыла ясна? Необходимо только точно угадать тот момент изостазии между любовью и данью за нее.

- Как-то очень я сомневаюсь, что дядя тот получил в благодарность вечную память по себе, - возразил я, снова пригубив из неупиваемой бутылки, и закурив неугасимую сигарету, - скорее, причиной благодарности – наследство, «всевышней волею Зевеса». Наследство, за коим наверняка последовал, во всякой другой, кроме Онегина, ситуации фамильный раздор, зачастую ведущий не только к разрыву связей и добрых отношений между близкими, но даже и к уничтожению, моральному или физическому, судом иль ядом, ими друг друга. К тому же, дядя не убивал себя ни быстро, ни медленно, но более просто мстил всему свету за неизбежное и ненавистное умирание, а посему не предмет дискуссии и даже не отдаленный для нее пример.

- Великолепно! Не Манилов я, но это просто именины сердца! – радостно, даже где-то по-детски задорно захлопал в ладоши Клетчатый. – Вижу, как благодатно действует на вас пиво! Исчез глупец - явился философ! Я просто хотел возвратить вас на путь верный упоминанием горячо любимого вами поэта, но вижу, что вино, против поэзии, работает надежнее. Конечно же я говорю о медленном угасании без подношения лекарств и поправления подушек, но говорю и о постепенном привыкании близких к тому, что при эдаком образе жизни ваша раньше срока смерть неизбежна, а потому не станет болезненной неожиданностью для них; но, главное, осознанно или нет, избранный вами путь медленного самоубийства даст вам нужное время, чтобы осмыслить, прочувствовать главное – смерть как цель, суть, апофеоз бытия. Вы ж ведь голову себе сломали, возможно и пить-то начали от неразрешимости для себя главного вопроса философии - «зачем?»; вон, гляжу, книг сколько перелопатили, - Клетчатый бодро встал и подошел к моим книжным шкафам, - тут вам и старые мои приятели Платон с Аристотелем, вон Декарт, Спиноза, Кант, Гуссерль…, с этими вот весьма любопытно было поболтать – Шопенгауэр, Ницше, особенно с последним, именно когда тот впал в безумие, а вот и веселые выдумщики-экзистенциалисты - Хайдеггер, Ясперс, Сартр… Ха! А вот и беспокойный мой Камю! – схватил он книжку с полки. – Не без оригинальности был собеседник, доложу я вам, хоть и не пил, но с детства был поцелован туберкулезом, а потому, чтобы понять смерть ему не нужно было прибегать к дополнительным средствам познания, каковыми безусловно являются вино, курево и всякий иной привычный яд. Вот я прочту вам наугад, ибо настоящую книгу можно читать с любого места, - тут он открыл и прочел, - «Мне известна и другая очевидность: человек смертен… Столько веков исследований, столько самоотречения мыслителей, а в итоге все наше познание оказывается тщетным. Кроме профессиональных рационалистов, все знают сегодня о том, что истинное познание безнадежно утрачено. Единственной осмысленной историей человеческого мышления является история следовавших друг за другом покаяний и признаний в собственном бессилии». Каков, а! Как же мало на самом деле мудрецов, что вслед за Сократом, а, позже, Эйнштейном, нашли в себе мужество изречь: я знаю, что ничего не знаю! Еще меньше философов, в след за Цицероном, сказали, что философствовать – это ни что иное, как предуготовлять себя к смерти. А как любил Альбер боготворимого, совершенно заслуженно боготворимого вами Достоевского! Мало кто увидел любимейшего и мною Федора Михайловича, мысль его с такого, будем объективны, единственно верного ракурса!

- «Миф о Сизифе»? – наморщил я лоб, с трудом припоминая содержание книжки.
- Вот именно, именно, друг мой! Вижу, с памятью у вас, как и положено злокурящему пьянице, - не очень. К тому же, похоже, что вы читали в те нежные годы, когда сама мысль о смерти казалась вам абсурдной. Так вы перечитайте теперь, когда засыпаете и просыпаетесь с нею. Глубже да и ближе к истине трактатов о самоубийстве как разрешении абсурдности мира я не знаю.

     Тут Клетчатый бросил книгу мне на колени и…, не прощаясь, так же неожиданно, как и появился, растворился в воздухе, вернув мне взамен себя тревогу об очевидной белой моей горячке. Действительно – никакой неупиваемой бутылки «Хеннеси» на стуле рядом с кроватью не было, сигарета больше не самовозгоралась, только вот… Только вот на коленях лежала, синела потрепанным переплетом книжка Альбера Камю, а я, зуб даю, не вставал с кровати. Или вставал??? Я, почему-то дрожащей рукою взял книгу, открыл на первой странице и стал читать: «Абсурд и самоубийство. Есть лишь одна по-настоящему серьезная философская проблема - проблема самоубийства. Решить, стоит или не стоит жизнь того, чтобы ее прожить, значит ответить на фундаментальный вопрос философии. Все остальное - имеет ли мир три измерения, руководствуется ли разум девятью или двенадцатью категориями второстепенно. Таковы условия игры: прежде всего нужно дать ответ. И если верно, как того хотел Ницше, что заслуживающий уважения философ должен служить примером, то понятна и значимость ответа - за ним последуют определенные действия. Эту очевидность чует сердце, но в нее необходимо вникнуть, чтобы сделать ясной для ума».
Рейтинг: 0 177 просмотров
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!

Популярная проза за месяц
109
105
101
88
85
84
84
80
80
79
78
76
75
73
73
68
66
66
65
Кукла колдуна 9 июля 2017 (Demen Keaper)
61
59
58
58
57
57
57
55
53
52
43