Афонюшка

15 ноября 2014 - Борис Аксюзов
Отрывок из романа  "Fiat Justitia"   ("Да будет Справедливость!") 


 Я окончил факультет журналистики Московского университета, а преддипломную практику проходил в
молодежной областной газете, в средней полосе России. До этого я уже печатался в центральной прессе, поэтому свои стажерские очерки писал совсем неробко, за что снискал признание местных читателей. Я отнесся к своему успеху спокойно, не разделяя восторгов своих коллег по газете, и они восприняли мою отстраненность как признак ума и глубокого мышления. Даже маститые журналисты порой обращались ко мне за советом, которые, как не странно, всегда шли им на пользу, что еще больше поднимало меня в их глазах.

  Единственным человеком в коллективе, который не разделял всеобщей эйфории по моему поводу, был самый молодой сотрудник редакции Миша Новик, пришедший в журналистику из юнкоров. Заметив, как он аккуратно вырезает из газет буквально все мои публикации и складывает их в отдельную папку, я посчитал это сначала тоже признаком почитания моего таланта. Но внешне это никак не проявлялось, и вскоре я понял, что дело обстоит совсем не так.
  Однажды вечером, когда мы остались в редакции вдвоем, он подсел к моему столу и положил на него свою драгоценную папку.
  - Знаешь, старик, - сказал он почти торжественно, - я, кажется, понял секрет твоего ошеломительного успеха у нашей читающей публики.
  - Это здорово, - благожелательно отозвался я без всякого намека на сарказм, который был бы здесь уместен. – Хотя лично я это успехом не назвал бы. Просто свежее перо, журналист из столицы и все такое прочее.
  - Не скажи, - прервал меня бывший юнкор. - У нас таких столичных репортеров было хоть пруд пруди, но ни одному из них не приносили по мешку писем ежедневно. Но это хорошо, что ты рисоваться не умеешь.
  - Спасибо, - опять-таки от чистого сердца сказал я, но заслужил очередное неудовольствие собеседника:
  - А вот этого не надо. Я хочу тебе просто помочь. Все это время я собирал и анализировал твои очерки и даже мелкие публикации информативного характера. И понял, в чем здесь дело.
  Я чувствовал тогда себя на вершине такой славы, что его слова о готовности придти мне на помощь, задели меня не на шутку. Поэтому я решил слегка осадить его, поставить, как говорится, на свое место.
  - Понимаешь, старик, - сказал я в его же стиле, - у нас на курсе однажды был, как мы говорили, разбор полетов, а проводил его никто иной, как Генрих Боровик. Он привел в пример несколько моих очерков и назвал все это «мелкотемьем большого таланта». Поэтому что бы ты не сказал по поводу моего творчества, меня уже не огорчит.
  Упоминание о Генрихе Боровике, ярчайшем явлении в нашей журналистике, не произвело на Мишу никакого впечатления.
  - Ты послушай меня, - продолжал он наседать. – Я для тебя не светило средств массовой информации, а твой товарищ и, кстати, почти ровесник, поэтому говорю тебе все это ради тебя же. Дело в том, что пишешь так же, как мыслят девяносто процентов твоих читателей. Они зорко следят за тем, что происходит вокруг и ждут: а что из этого получится? В душе они осуждают все наши недостатки: коррупцию и головотяпство власть имущих, несправедливость и беспомощность наших законов и прочая, и прочая. Но бороться с этим не хотят. По разным причинам. Одним лень, другие боятся, третьи уверовали, что побороть это вообще нельзя. Когда эти люди читают в газете какого-нибудь нервного журналиста, который кричит, надрываясь, обо всех этих мерзостях, они лишь улыбаются: «Ну, чего орешь, дуралей, чего зря здоровье тратишь? Все равно ничего ты не добьешься: убьют тебя либо уволят, вот и все недолга». И тут вдруг появляется корреспондент, который не рвет жилы на шее, не выплескивает на бумагу свои истерические эмоции, а пишет точно так, как думает эта часть нашего читающего населения: все замечает, гнойнички вскрывает, улавливая все тонкости пакостных дел. Но при этом волос на голове у себя не рвет, как бы говоря: «Я все вижу, сволочей ненавижу, но в драку не полезу, ибо это ниже моего достоинства». И тут все обыватели поют ему дифирамбы: «Вот это наш мужик! Глаз – ватерпас: все наши проблемы видит насквозь, а пишет о них основательно и спокойно». И пробуждается в их душах глубокая симпатия к писателю, и шлют они в редакцию свои признательные письма, и сплачиваются стройными рядами у подъездов, чтобы прочесть вслух, обсудить и похвалить выдающегося созерцателя всероссийских пакостей.
  Миша отдышался, закурил и сказал вполне миролюбиво:
  - Извини, что я так резко. Но это я для пользы дела.
  - Ничего, валяй, - великодушно отозвался я. – Надо же когда-нибудь услышать непредвзятое мнение о себе.  Да еще из уст молодого поколения журналистов.
  - Опять глумишься, - обиделся Миша. – А ты уйми свою гордость и попытайся сам ответить на этот вопрос: может ли журналист стоять над схваткой?
  - Дискуссии не будет, Миша, - успокоил я его. – Все, что ты сказал – правильно. Такой уж я бесстрастный журналюга, пассивный наблюдатель и фиксатор событий.
  - Ну, это ты зря! – запальчиво выкрикнул Миша. – Ты – талант, у тебя зоркий взгляд и золотое перо. Что же касается твоей сторонней позиции… Мне кажется, что-то однажды случилось в твоей жизни очень жестокое…
  Миша был не только наивным юнкором, но и проницательным и добрым человеком. Год до этого от рук рецидивиста – домушника погибли мои родители…
  - Я тебе помогу, - сказал он уверенно. – Я раньше и сам ни во что не верил, а потом…
  Он задумался, ушел в свои воспоминания, а затем вообще встал и удалился из комнаты, не сказав мне, как же он собирается мне помочь…

  Но на следующее же утро он ворвался в редакцию радостный и шумный, потрясая в воздухе какими-то бумажками:
  - Ликуй, Рома, я выбил у шефа командировку в Березовку! Для двоих!
  Я заметил, что коллеги не разделяли его бурной радости. Причина, конечно могла быть вполне объективной: через день город собирался отметить какой-то свой юбилей, а здесь сразу два репортера едут в село. Но услышал я совсем другое. Кто-то за моей спиной демонстративно громко произнес:
  - Мишке не терпится показать столичному гостю свою пассию.
  Но мой юный друг и критик не обратил на этот выпад никакого внимания и энергично вытолкал меня на улицу. Там нас поджидал его личный экипаж, видавший виды «Запорожец», который вскоре запылил по проселкам российской глубинки, увозя меня на встречу с неведомым.
  По дороге Новик без умолку рассказывал мне о достопримечательностях его родного края, мимо которых мы проезжали, и мне оставалось только удивляться их богатству и неисчерпаемой эрудиции молодого дарования.
  Но когда впереди на взгорке показалась ветхая церковь с покосившимся крестом, от которой сбегали вниз живописные улочки большого села, Миша замолк, подтянулся и, как мне показалось, загрустил.
  Мы, не останавливаясь, проскочили центр села, с флагом над сельсоветом, потом еще пару длинных улиц и очутились у невзрачной избы, расположившейся в одиночестве у самого леса.
Миша почему-то не спешил выходить из машины и объяснить мне, куда мы приехали. Он несколько раз взглянул в зеркальце заднего вида, пригладил запылившиеся вихры, и зачем-то резко крутанул в обе стороны баранку. Обо мне он как-будто забыл.
  - Пошли, - сказал он наконец и решительно толкнул разболтанную дверцу «Запорожца».
  Мы подошли к избе и поднялись на крыльцо по трухлявым ступенькам.
  - Нина! – закричал Михаил, одновременно стуча кулаком в дверь - Это я, Миша Новик из редакции. К тебе можно?
  Дверь распахнулась, и нас встретила смущенная, но радостная улыбка на круглом, усыпанном конопушками, лице. Оно не было красивым, а, вернее, оно было совсем некрасивым, но такого лица я не встречал в своей жизни никогда. Оно светилось изнутри, вселяя в тебя ту радость, что излучали, не переставая, эти ослепительно голубые глаза. Я даже растерялся на первых порах, хотя в обращении с женщинами я человек отнюдь не робкий. Это было помрачение светом, излучаемым этой женщиной, но тогда я все-таки быстро пришел в себя и вежливо ей поклонился.
  - Это наш сотрудник, Роман Зубарев, - представил меня Миша.
  - Заходите, гости дорогие, - сказала женщина и голос ее мне показался прекраснее всех знаменитых меццо-сопрано мира.
  Когда мы переступили порог, она вытерла о фартук правую руку и протянула ее мне:
  - Нина Афанасьева, доярка.
 Комната, в которую мы вошли, была большой и чистой. Но она казалась еще просторней из-за того, что в ней почти не было мебели. Основную часть ее занимала огромная русская печь, посередине стоял длинный, выскобленный до белизны стол, а воль стен – две лавки. В углу у иконы теплилась лампадка. Полы были устланы яркими домоткаными половичками. Единственным предметом, напоминавшем о современности, был трехколесный велосипед, брошенный на середине комнаты.
  - Присаживайтесь отдохните с дороги, - сказала Нина, не переставая улыбаться. – Я пока вас холодным кваском угощу, а чуть попозже поснедаем.
  В это время шторка на печи раздвинулась, и показались оттуда опять-таки голубые глаза на круглом лице, размером лишь поменьше, чем у Нины. Малыш, лет пяти отроду неторопливо слез с полатей и, подойдя к нам, протянул руку Мише.
  - Здравствуй, Мотя, - сказал тот и полез в карман за подарком.
  - Я не Мотя , - с достоинством ответил мальчик и засопел от приближающейся обиды.
  - А кто же ты? – с наигранным недоумением спросил Миша.
  - Матвей Иванович Афанасьев, - пробасил малыш и, не обращая внимания на протянутую ему горсть конфет, подал руку мне.
  Потом мы пили холодный квас, пахнувший мятой и еще какими-то травами. Я исподволь наблюдал за хозяйкой, накрывавшей на стол. Она двигалась легко, будто не касаясь ногами пола, руки ее сноровисто расставляли на столе нехитрую деревенскую посуду, словно и не притрагиваясь к ней вовсе. Иногда она искоса посматривала на нас, и на лице ее тотчас расцветала добрая улыбка.
  - Ну, вот и готово, - сказала она наконец. – Прошу всех мыть руки и к столу.
  Мы вымыли руки под старинным медным рукомойником, висевшим у входа, подвинули к столу лавки и присели. Нина, прежде чем сесть за стол, перекрестилась на икону, то же самое сделал вслед за ней и маленький Матвей. Чуть пораздумав, встал и осенил себя знамением Миша. Я не последовал его примеру, пожелав остаться независимым и убежденным атеистом.
  Мы ели сказочно вкусное и на удивление простое блюдо: вареную картошку с подсолнечным маслом, солью и черным хлебом, запивая все это очень крепким, очень сладким и очень горячим чаем. Я никогда не ел ничего подобного, и, вероятно, удивление и удовольствие от этой необычной пищи было написано у меня на лице, потому что Нина посматривала на меня с легкой улыбкой и, то же время ободряюще и ласково, как смотрят все хозяйки, когда гости с аппетитом едят их стряпню.
  - Вам нравится? – спросила она.
  - Очень, - ответил я, не кривя душой.- Круто посоленная картошка со сладким чаем – это что-то новое для меня.
  - А можно еще с горячим молоком, - предложила Нина.
  - Не люблю с молоком, - вмешался Матвей.
  Нина рассмеялась:
  - Ну вылитый дед! Отец мне рассказывал, как они во время войны здесь перебивались. Он еще мальчонкой был, все время, говорит, есть хотелось. У них, правда, корова была, молоком спасались, а хлеба вечно не хватало. А у его друга Степки мать на пекарне работала. Вот он придет к нашим, моя бабушка им молока нальет, по кусочку хлеба отломит да и говорит Степке: «Ты молочко большими глотками пей, а хлебца поменьше откусывай». А Степка рассудительный был мужичок, отвечает: «Кто вас взрослых разберет: Мамка мне говорит, чтобы я больше хлеба кусал, а вы наоборот».
  Мы все, включая Матвея, рассмеялись, а Нина пригладила его соломенные вихры.
  - Матвей у нас тоже деловой, - вполголоса продолжила она, когда он встал из-за стола и отправился к себе на полати. – Меня наши уличные стали Афоней называть. Наверное за безобидность мою и по фамилии нашей…. А я и вправду не обижалась. Даже приятно было, когда кто-нибудь по-ласковому скажет тебе: «Афонюшка ты наша». А Матвею это сразу не понравилось. И что он придумал! Подошел к Старковым под забор и кричит хозяйке: «Старушка, к вам наша курица не забегала?» Нюрка, конечно, сердится: ей еще и сорока нет: «Какая я тебе, негодник, старушка!» А Матвей ей отвечает: «А мамка моя вам не Афонюшка, а Нина».
  За открытым окном послышался шум леса, разыгрывался ветер, видимо, приближалась гроза.
  - Что-то недобро нынче гудит, - сказала Нина и подошла к окну, чтобы закрыть его.
  - Ой, Яшка пришел! - вдруг вскрикнула она и, схватив со стола хлеб и солонку, помчалась из избы.
  Я взглянул в окно и увидел небольшого лосенка, стоявшего у изгороди. Нина подбежала к нему и поцеловала его мокрую морду, которую он поднял ей навстречу.
  - Ребята! – закричала она. – Идите сюда, к нам Яшка в гости пришел!
  Первым за изгородью оказался Матвей. Он подошел к лосенку и стал перед ним, заложив руки за спину. Яшка лишь мельком взглянул на него, продолжая жевать хлеб, который ему принесла Нина. Закончив есть, он снова посмотрел на Матвея, стоявшего перед ним в той же позе, потом неожиданно мотнул головой, и мальчишка, задрав ноги, полетел в траву. Лежа на земле, он расхохотался, а вслед за ним так же звонко рассмеялась Нина.
  - Это он у тебя хлеба просит, - сказала она. – Сбегай, принеси еще.
  Потом мы все наблюдали за кормежкой лосенка. Матвей макал кусок хлеба в солонку и протягивал его Яшки, а тот нежно забирал его толстыми мягкими губами, не отводя взгляда от лица мальчишки.
Вскоре Яшка наелся до отвала и погрустнел, словно предвидя близкое расставание. Он поочередно посмотрел на каждого из нас, мотнул головой и медленно побрел по направлению к лесу.
  - Пойдемте, проводим Яшку, - предложила Нина, и мы пошли вслед за лосенком к расшумевшемуся не на шутку лесу. Войдя в него, я почувствовал какую-то недобрую силу в его медленно раскачивающихся корабельных соснах и стремительном трепете подлеска.
  - Чего это ты так расшумелся? – вдруг обратилась к лесу Нина, подняв глаза к изгибающимся вершинам. – Мы к тебе с добром пришли, сироту твоего привели.
  Я сначала не поверил, но потом явственно услышал, как стих ветер и прекратился натужный скрип сосен. Я посмотрел на Нину, но она была спокойна, будто ничего и не случилось. Она шлепнула лосенка по боку, напутствуя его, как ребенка:
  - Ступай в дом родной, да смотри в капкан не влезь, в яму не провались
  - Но ведь его могут убить охотник или волки загрызть, - сказал я.
  - От корыстных людей да от злых зверей я его заговорила, - ответила она. – А вот от собственной глупости да неосторожности заговора нет. Ведь он еще ребенок, дурной, сладу нет.
Яшка обернулся и посмотрел на Нину, как мне показалось с укоризной.
  - Ну, чего обиделся? – обратилась к нему женщина. – Мамка твоя вот так и пропала: провалилась в потаенную яму, а там колья острые эти нелюди понавтыкали. Я случайно на нее наткнулась. Смотрю, лосенок стоит и плачет, а в яме мамка его мертвая лежит. Я его забрала к себе, молоком напоила. Думала, останется… Не остался, ушел в лес вскоре. Он уже веточки молодые кушать может, так что не пропадет. А как по хлебушку и молочку соскучится – к нам приходит, как сегодня.
  Яшка согласно мотнул головой и потрусил в чащу.
  Лес молчал Но как только мы вышли из него, он снова зашумел, задвигался за нашими спинами, а над головами у нас загрохотало, и крупные капли дождя с грохотом ударили по огромным листьям лопуха.
  - Ну вот, давно тебя не было, - обратилась Нина к дождю, подняв к небу голубые глаза, вмиг наполнившиеся влагой, как слезами.
  Ветер ударил ее, словно играя, в спину, она засмеялась и крикнула:
  - Матвей, давай на перегонки, кто раньше до избы добежит.
  Нам с Мишей показалось, что этот призыв относится и к нам, и мы бросились сломя голову бежать, шлепая по лужам. Но Матвей показал все, на что был способен, и первым на крыльце оказался он, выплясывая танец победителя.
  Потом мы сидели у печи, которую споро и сноровисто разожгла Нина, пили чай и вели неторопливую беседу. Дождь постепенно утихал.
  - Умылась земля к празднику, - говорила Нина, поглаживая голову прикорнувшего у нее на коленях Матвейки.- Завтра – Вознесение Христово.
  - Вы пойдете в церковь? – спросил я.
  - Нет, я уже давно не хожу туда. Суеты там много и роскошества. Я у оградки помолюсь крестам нашим древним, и веры у меня прибывает. Я думаю, Христос меня за то не осудит. Он в простоте жил, а люди восславили его за то, что истину он искал в нашей жизни многострадальной.
  - И как по-вашему, нашел?
  - Не знаю, - просто ответила Нина. – Трудно в ней разобраться. Я думаю, что понял Он весь смысл бытия нашего, когда на смерть шел. Он главное тогда сделал: страх у людей отнял перед нею и веру дал всем нам на воскрешение из мертвых.
  - А как к тебе отец Серафим сейчас относится? – вступил в разговор Миша. – Слышал я, что он хотел чуть ли не ведьмой тебя объявить.
  - Пустое это все, - махнула рукой Нина. – Наш батюшка человек честный и добрый. И я его почитаю за то, что он о пастве своей печется, себя не жалея. Может быть, кто другой и объявил бы меня ведьмой, а он понимает, что все творимое мною – от Бога. Вот в начале лета обратился к нему большой человек из Москвы: ребеночек у него который год уже не слышит ничего и не говорит, хотя врачи утверждают, что с органами у него все в порядке. Пришел ко мне отец Серафим сам, с гордостью не посчитался, ведь речь идет о судьбе человеческой. Говорит: «Знаю, Нина, что есть у тебя сила, Богом данная, спасать немощных и сирых. Помоги чаду безгрешному, ибо я бессилен».
  Привели ко мне мальчонку: хорошенький такой, ухоженный и сметливый, только заметна у него в глазах печаль такая, какой у малых детей быть не должно. Попросила я оставить его у меня на неделю. Родители пошли на это с трудом: веры у них не было, что Сашенька согласится жить у чужих людей. А он с радостью остался, потому что все ему в диковинку было, даже доброта наша. Стала я водить его повсюду с собой. На дойку иду, и он со мной, в лес его вожу, на речку, даже на собрание его в клуб водила. Вижу, он ко всему присматривается, удивляется, и хочется ему расспросить меня обо всем. А не может.
  А я все время слежу за ним: чему он радуется, чего боится, чем любит заниматься. И стала я примечать, что стоит нам в лес зайти, как тянет он меня к ручью, который у нас Звонким зовется. Бежит он с горки по камушкам и больно уж говорлив, на все лады переливается. И стоило Сашеньке подойти к ручью, как глазенки у него загораются, садится он рядышком с водой бегучей и начинает делать то, чего никогда и негде не делал: закроет ушки ладонями и отпустит, а потом снова закроет. А когда мы от ручья уходим, он все время оборачивается и мычит. Только не так, как все глухонемые мычат, а звонко так, будто у него во рту вода с камешками переливается. И видно Бог подсказал мне тогда, как Сашеньку от напасти избавить. Придем мы с фермы, с утренней дойки, и веду я его сразу на ручей. Ему спать хочется, я ведь его в пять часов поднимала, чтобы он везде со мною был. Я постелю ему одеяло возле ручья, да место выберу позвончее, где вода прямо звенит. Он уснет, а я ему во сне песенку спою, да и сама прикорну рядом. Проснется он, я ему сказку расскажу про места да людей наших. Смотрю, он на меня с интересом смотрит, значит, слышит меня, понимает. А раз понимает, то и сказать должен. Ведь с языком и горлышком у него все в порядке, как врачи говорят.
  А потом все же свершилось чудо.
В тот день солнце уж больно стало припекать. Не успела я ему во сне песенку спеть, как проснулся он: жарко ему стало. Я на него платочком мокрым помахала, он заулыбался и на меня стал дуть, чтобы мне тоже жарко не было. А я тогда набрала в пригоршню воды из ручья и плеснула на него. Если бы вы слышали, как он рассмеялся! И говорит вдруг слово, какого, наверное, ни в одном языке нету, потому что оно состоит из тех звуков, на которых ручей журчит! Я такого слова вовек не скажу. Мне, конечно, радостно стало, что он заговорил, но хочется, чтобы он сказал что-нибудь, всем понятное. И тогда я говорю, зачерпнув из ручья: «Саша, скажи: водичка». И он повторяет за мной по слогам: «Во-дич-ка», только не проговаривает, а поет, ровно тот ручей. Потом он песню за мной повторил, что я ему пела, когда он спал. И снова у него то же журчанье получается, что и прежде. Но понять его можно было легко.
  Схватила я Сашеньку на руки и побежала домой. Усадила его за стол, налила ему молока, а сама Матвея вызвала во двор и прошу его, чтобы он попробовал поговорить с Сашей. Вдруг он только меня понимает. Матвей меня послушался, засунул голову в окно и говорит: «Эй, Сашка-промокашка, ты чего делаешь?» А тот обернулся, улыбается ему и отвечает, так явственно и громко: «Мо-ло-ко». И опять у него песня получается.
Нина отвернулась и вытерла глаза кончиком фартука.
  - И начали мы с Матвеем словам его учить, - продолжила она через минуту. – Он-то их знал уже, но сказать не мог, а теперь мы с ним весь день только и делали, что говорили. А речь его по-прежнему напоминала переливы воды в ручейке.
  Ровно через неделю приехали его родители. Я им ничего до этого не сообщала, хотела чтобы неожиданной для них эта радость была, да чуть беду этим не накликала. Матвей, как только машину на улице увидел, в избу ворвался и говорит: «Саша, мама с папой приехали». Сашенька с полатей скатился, да к двери, а там уже его родители входят. Он обрадовался да как закричит: «Мама!» А она, как услышала его голос, так и на пол осела, сознание потеряла.
  Слава Богу, все обошлось. А тут Саша на часы посмотрел, в чулан нырнул и оттуда мои сапоги рабочие выносит: нам время пришло на вечернюю дойку отправляться. Поставил он сапоги у моих ног и говорит, выпевает: «Ко-ров-ка, му-у!» Мне аж неловко стало: подумают, мол, родители, что я ребенка заставляю на себя работать. Но отцу это понравилось, он даже рассмеялся после Сашенькиных слов.
  Посадили они нас всех в свою машину и повезли на ферму. Там мы с Сашей и расстались. Плакал он очень, убивался. Тогда я ему песню спела. И про ручей наш волшебный, и про лес, и про березки, что как невесты в лесу прячутся. Уснул Саша под мою песню и передала его на руки его маме… А сама плачу так, что впору кому- либо для меня песню спеть, чтобы я успокоилась… Уехали они… Напоследок деньги мне стали предлагать. Не знаю уж сколько, но не взяла я их. Сашенька уже родным для меня стал, какие уж тут деньги… Через день отец Серафим мне опять их принес. Тогда я попросила, чтобы он на них купил Коле-афганцу коляску для инвалидов. Три года он уже в очереди на нее стоит, а этой очереди и конца не видно… Ладно, пора мне на вечернюю дойку собираться.
  - Мы тебя подвезем, - предложил Миша,- а то, как видно, дождь снова собирается.
  - Не надо, Михаил Алексеевич, - отказалась Нина. – Засмеют меня на ферме, что я на работу на машине раскатываю. А что дождь, так мне не привыкать.
  Она ушла за печь переодеваться, а мы с Мишей отправились на крыльцо покурить. Курили молча, говорить о чем-либо после ее рассказа не хотелось.
  Нина появилась минут через пять, в огромном брезентовом плаще и кирзовых сапогах, с небольшим кувшинчиком в руках.
  - Хочу медом вас угостить, Роман, не знаю как вас по батюшке. Вы такого в Москве не пробовали. А теперь утречком попьете чаю с нашим медком и вспомните о нас: про Матвейку моего, про Яшку-лосенка, да про меня грешную.
  Она сошла с крыльца и, обернувшись, поклонилась нам. Уже у калитки она снова обернулась и крикнула, улыбаясь:
  - А вы, Михаил Алексеевич, заезжайте к нам на свежий мед: я в конце месяца я в лес бортничать пойду…
Мы стояли на крыльце, пока она не скрылась в овраге. Из дома вышел заспанный Матвей.
  - Что, уезжаете уже? – спросил он, грустя.
  - Уезжаем, - так же грустно ответил Миша. – Но ты, брат, не скучай, я через неделю приеду, привезу тебе ружье с пистонами.
  - Не надо мне ружья, - неожиданно отказался мальчик. - Ты привези мне лучше ма-а-а-ленького попугайчика, только чтобы он говорить мог. А то мне больно скучно, даже поговорить не с кем, когда мамка на ферме…
  - Хорошо, привезу тебе попугая, - пообещал Миша.
  Мы вышли со двора, пожали Матвею руку и залезли в «Запорожец». Но Миша почему-то не спешил заводить машину. Положив руки на руль, он надолго о чем-то задумался. Потом обернулся ко мне и сказал:
  - А я знаю, о чем ты думаешь.
  - О чем? – спросил я.
  - О том, что хорошо бы вернуться сюда…. Вернуться, чтобы остаться навсегда.
  На этот раз Миша был совершенно прав

© Copyright: Борис Аксюзов, 2014

Регистрационный номер №0253073

от 15 ноября 2014

[Скрыть] Регистрационный номер 0253073 выдан для произведения: Отрывок из романа  "Fiat Justitia"   ("Да будет Справедливость!") 


 Я окончил факультет журналистики Московского университета, а преддипломную практику проходил в
молодежной областной газете, в средней полосе России. До этого я уже печатался в центральной прессе, поэтому свои стажерские очерки писал совсем неробко, за что снискал признание местных читателей. Я отнесся к своему успеху спокойно, не разделяя восторгов своих коллег по газете, и они восприняли мою отстраненность как признак ума и глубокого мышления. Даже маститые журналисты порой обращались ко мне за советом, которые, как не странно, всегда шли им на пользу, что еще больше поднимало меня в их глазах.

  Единственным человеком в коллективе, который не разделял всеобщей эйфории по моему поводу, был самый молодой сотрудник редакции Миша Новик, пришедший в журналистику из юнкоров. Заметив, как он аккуратно вырезает из газет буквально все мои публикации и складывает их в отдельную папку, я посчитал это сначала тоже признаком почитания моего таланта. Но внешне это никак не проявлялось, и вскоре я понял, что дело обстоит совсем не так.
  Однажды вечером, когда мы остались в редакции вдвоем, он подсел к моему столу и положил на него свою драгоценную папку.
  - Знаешь, старик, - сказал он почти торжественно, - я, кажется, понял секрет твоего ошеломительного успеха у нашей читающей публики.
  - Это здорово, - благожелательно отозвался я без всякого намека на сарказм, который был бы здесь уместен. – Хотя лично я это успехом не назвал бы. Просто свежее перо, журналист из столицы и все такое прочее.
  - Не скажи, - прервал меня бывший юнкор. - У нас таких столичных репортеров было хоть пруд пруди, но ни одному из них не приносили по мешку писем ежедневно. Но это хорошо, что ты рисоваться не умеешь.
  - Спасибо, - опять-таки от чистого сердца сказал я, но заслужил очередное неудовольствие собеседника:
  - А вот этого не надо. Я хочу тебе просто помочь. Все это время я собирал и анализировал твои очерки и даже мелкие публикации информативного характера. И понял, в чем здесь дело.
  Я чувствовал тогда себя на вершине такой славы, что его слова о готовности придти мне на помощь, задели меня не на шутку. Поэтому я решил слегка осадить его, поставить, как говорится, на свое место.
  - Понимаешь, старик, - сказал я в его же стиле, - у нас на курсе однажды был, как мы говорили, разбор полетов, а проводил его никто иной, как Генрих Боровик. Он привел в пример несколько моих очерков и назвал все это «мелкотемьем большого таланта». Поэтому что бы ты не сказал по поводу моего творчества, меня уже не огорчит.
  Упоминание о Генрихе Боровике, ярчайшем явлении в нашей журналистике, не произвело на Мишу никакого впечатления.
  - Ты послушай меня, - продолжал он наседать. – Я для тебя не светило средств массовой информации, а твой товарищ и, кстати, почти ровесник, поэтому говорю тебе все это ради тебя же. Дело в том, что пишешь так же, как мыслят девяносто процентов твоих читателей. Они зорко следят за тем, что происходит вокруг и ждут: а что из этого получится? В душе они осуждают все наши недостатки: коррупцию и головотяпство власть имущих, несправедливость и беспомощность наших законов и прочая, и прочая. Но бороться с этим не хотят. По разным причинам. Одним лень, другие боятся, третьи уверовали, что побороть это вообще нельзя. Когда эти люди читают в газете какого-нибудь нервного журналиста, который кричит, надрываясь, обо всех этих мерзостях, они лишь улыбаются: «Ну, чего орешь, дуралей, чего зря здоровье тратишь? Все равно ничего ты не добьешься: убьют тебя либо уволят, вот и все недолга». И тут вдруг появляется корреспондент, который не рвет жилы на шее, не выплескивает на бумагу свои истерические эмоции, а пишет точно так, как думает эта часть нашего читающего населения: все замечает, гнойнички вскрывает, улавливая все тонкости пакостных дел. Но при этом волос на голове у себя не рвет, как бы говоря: «Я все вижу, сволочей ненавижу, но в драку не полезу, ибо это ниже моего достоинства». И тут все обыватели поют ему дифирамбы: «Вот это наш мужик! Глаз – ватерпас: все наши проблемы видит насквозь, а пишет о них основательно и спокойно». И пробуждается в их душах глубокая симпатия к писателю, и шлют они в редакцию свои признательные письма, и сплачиваются стройными рядами у подъездов, чтобы прочесть вслух, обсудить и похвалить выдающегося созерцателя всероссийских пакостей.
  Миша отдышался, закурил и сказал вполне миролюбиво:
  - Извини, что я так резко. Но это я для пользы дела.
  - Ничего, валяй, - великодушно отозвался я. – Надо же когда-нибудь услышать непредвзятое мнение о себе.  Да еще из уст молодого поколения журналистов.
  - Опять глумишься, - обиделся Миша. – А ты уйми свою гордость и попытайся сам ответить на этот вопрос: может ли журналист стоять над схваткой?
  - Дискуссии не будет, Миша, - успокоил я его. – Все, что ты сказал – правильно. Такой уж я бесстрастный журналюга, пассивный наблюдатель и фиксатор событий.
  - Ну, это ты зря! – запальчиво выкрикнул Миша. – Ты – талант, у тебя зоркий взгляд и золотое перо. Что же касается твоей сторонней позиции… Мне кажется, что-то однажды случилось в твоей жизни очень жестокое…
  Миша был не только наивным юнкором, но и проницательным и добрым человеком. Год до этого от рук рецидивиста – домушника погибли мои родители…
  - Я тебе помогу, - сказал он уверенно. – Я раньше и сам ни во что не верил, а потом…
  Он задумался, ушел в свои воспоминания, а затем вообще встал и удалился из комнаты, не сказав мне, как же он собирается мне помочь…

  Но на следующее же утро он ворвался в редакцию радостный и шумный, потрясая в воздухе какими-то бумажками:
  - Ликуй, Рома, я выбил у шефа командировку в Березовку! Для двоих!
  Я заметил, что коллеги не разделяли его бурной радости. Причина, конечно могла быть вполне объективной: через день город собирался отметить какой-то свой юбилей, а здесь сразу два репортера едут в село. Но услышал я совсем другое. Кто-то за моей спиной демонстративно громко произнес:
  - Мишке не терпится показать столичному гостю свою пассию.
  Но мой юный друг и критик не обратил на этот выпад никакого внимания и энергично вытолкал меня на улицу. Там нас поджидал его личный экипаж, видавший виды «Запорожец», который вскоре запылил по проселкам российской глубинки, увозя меня на встречу с неведомым.
  По дороге Новик без умолку рассказывал мне о достопримечательностях его родного края, мимо которых мы проезжали, и мне оставалось только удивляться их богатству и неисчерпаемой эрудиции молодого дарования.
  Но когда впереди на взгорке показалась ветхая церковь с покосившимся крестом, от которой сбегали вниз живописные улочки большого села, Миша замолк, подтянулся и, как мне показалось, загрустил.
  Мы, не останавливаясь, проскочили центр села, с флагом над сельсоветом, потом еще пару длинных улиц и очутились у невзрачной избы, расположившейся в одиночестве у самого леса.
Миша почему-то не спешил выходить из машины и объяснить мне, куда мы приехали. Он несколько раз взглянул в зеркальце заднего вида, пригладил запылившиеся вихры, и зачем-то резко крутанул в обе стороны баранку. Обо мне он как-будто забыл.
  - Пошли, - сказал он наконец и решительно толкнул разболтанную дверцу «Запорожца».
  Мы подошли к избе и поднялись на крыльцо по трухлявым ступенькам.
  - Нина! – закричал Михаил, одновременно стуча кулаком в дверь - Это я, Миша Новик из редакции. К тебе можно?
  Дверь распахнулась, и нас встретила смущенная, но радостная улыбка на круглом, усыпанном конопушками, лице. Оно не было красивым, а, вернее, оно было совсем некрасивым, но такого лица я не встречал в своей жизни никогда. Оно светилось изнутри, вселяя в тебя ту радость, что излучали, не переставая, эти ослепительно голубые глаза. Я даже растерялся на первых порах, хотя в обращении с женщинами я человек отнюдь не робкий. Это было помрачение светом, излучаемым этой женщиной, но тогда я все-таки быстро пришел в себя и вежливо ей поклонился.
  - Это наш сотрудник, Роман Зубарев, - представил меня Миша.
  - Заходите, гости дорогие, - сказала женщина и голос ее мне показался прекраснее всех знаменитых меццо-сопрано мира.
  Когда мы переступили порог, она вытерла о фартук правую руку и протянула ее мне:
  - Нина Афанасьева, доярка.
 Комната, в которую мы вошли, была большой и чистой. Но она казалась еще просторней из-за того, что в ней почти не было мебели. Основную часть ее занимала огромная русская печь, посередине стоял длинный, выскобленный до белизны стол, а воль стен – две лавки. В углу у иконы теплилась лампадка. Полы были устланы яркими домоткаными половичками. Единственным предметом, напоминавшем о современности, был трехколесный велосипед, брошенный на середине комнаты.
  - Присаживайтесь отдохните с дороги, - сказала Нина, не переставая улыбаться. – Я пока вас холодным кваском угощу, а чуть попозже поснедаем.
  В это время шторка на печи раздвинулась, и показались оттуда опять-таки голубые глаза на круглом лице, размером лишь поменьше, чем у Нины. Малыш, лет пяти отроду неторопливо слез с полатей и, подойдя к нам, протянул руку Мише.
  - Здравствуй, Мотя, - сказал тот и полез в карман за подарком.
  - Я не Мотя , - с достоинством ответил мальчик и засопел от приближающейся обиды.
  - А кто же ты? – с наигранным недоумением спросил Миша.
  - Матвей Иванович Афанасьев, - пробасил малыш и, не обращая внимания на протянутую ему горсть конфет, подал руку мне.
  Потом мы пили холодный квас, пахнувший мятой и еще какими-то травами. Я исподволь наблюдал за хозяйкой, накрывавшей на стол. Она двигалась легко, будто не касаясь ногами пола, руки ее сноровисто расставляли на столе нехитрую деревенскую посуду, словно и не притрагиваясь к ней вовсе. Иногда она искоса посматривала на нас, и на лице ее тотчас расцветала добрая улыбка.
  - Ну, вот и готово, - сказала она наконец. – Прошу всех мыть руки и к столу.
  Мы вымыли руки под старинным медным рукомойником, висевшим у входа, подвинули к столу лавки и присели. Нина, прежде чем сесть за стол, перекрестилась на икону, то же самое сделал вслед за ней и маленький Матвей. Чуть пораздумав, встал и осенил себя знамением Миша. Я не последовал его примеру, пожелав остаться независимым и убежденным атеистом.
  Мы ели сказочно вкусное и на удивление простое блюдо: вареную картошку с подсолнечным маслом, солью и черным хлебом, запивая все это очень крепким, очень сладким и очень горячим чаем. Я никогда не ел ничего подобного, и, вероятно, удивление и удовольствие от этой необычной пищи было написано у меня на лице, потому что Нина посматривала на меня с легкой улыбкой и, то же время ободряюще и ласково, как смотрят все хозяйки, когда гости с аппетитом едят их стряпню.
  - Вам нравится? – спросила она.
  - Очень, - ответил я, не кривя душой.- Круто посоленная картошка со сладким чаем – это что-то новое для меня.
  - А можно еще с горячим молоком, - предложила Нина.
  - Не люблю с молоком, - вмешался Матвей.
  Нина рассмеялась:
  - Ну вылитый дед! Отец мне рассказывал, как они во время войны здесь перебивались. Он еще мальчонкой был, все время, говорит, есть хотелось. У них, правда, корова была, молоком спасались, а хлеба вечно не хватало. А у его друга Степки мать на пекарне работала. Вот он придет к нашим, моя бабушка им молока нальет, по кусочку хлеба отломит да и говорит Степке: «Ты молочко большими глотками пей, а хлебца поменьше откусывай». А Степка рассудительный был мужичок, отвечает: «Кто вас взрослых разберет: Мамка мне говорит, чтобы я больше хлеба кусал, а вы наоборот».
  Мы все, включая Матвея, рассмеялись, а Нина пригладила его соломенные вихры.
  - Матвей у нас тоже деловой, - вполголоса продолжила она, когда он встал из-за стола и отправился к себе на полати. – Меня наши уличные стали Афоней называть. Наверное за безобидность мою и по фамилии нашей…. А я и вправду не обижалась. Даже приятно было, когда кто-нибудь по-ласковому скажет тебе: «Афонюшка ты наша». А Матвею это сразу не понравилось. И что он придумал! Подошел к Старковым под забор и кричит хозяйке: «Старушка, к вам наша курица не забегала?» Нюрка, конечно, сердится: ей еще и сорока нет: «Какая я тебе, негодник, старушка!» А Матвей ей отвечает: «А мамка моя вам не Афонюшка, а Нина».
  За открытым окном послышался шум леса, разыгрывался ветер, видимо, приближалась гроза.
  - Что-то недобро нынче гудит, - сказала Нина и подошла к окну, чтобы закрыть его.
  - Ой, Яшка пришел! - вдруг вскрикнула она и, схватив со стола хлеб и солонку, помчалась из избы.
  Я взглянул в окно и увидел небольшого лосенка, стоявшего у изгороди. Нина подбежала к нему и поцеловала его мокрую морду, которую он поднял ей навстречу.
  - Ребята! – закричала она. – Идите сюда, к нам Яшка в гости пришел!
  Первым за изгородью оказался Матвей. Он подошел к лосенку и стал перед ним, заложив руки за спину. Яшка лишь мельком взглянул на него, продолжая жевать хлеб, который ему принесла Нина. Закончив есть, он снова посмотрел на Матвея, стоявшего перед ним в той же позе, потом неожиданно мотнул головой, и мальчишка, задрав ноги, полетел в траву. Лежа на земле, он расхохотался, а вслед за ним так же звонко рассмеялась Нина.
  - Это он у тебя хлеба просит, - сказала она. – Сбегай, принеси еще.
  Потом мы все наблюдали за кормежкой лосенка. Матвей макал кусок хлеба в солонку и протягивал его Яшки, а тот нежно забирал его толстыми мягкими губами, не отводя взгляда от лица мальчишки.
Вскоре Яшка наелся до отвала и погрустнел, словно предвидя близкое расставание. Он поочередно посмотрел на каждого из нас, мотнул головой и медленно побрел по направлению к лесу.
  - Пойдемте, проводим Яшку, - предложила Нина, и мы пошли вслед за лосенком к расшумевшемуся не на шутку лесу. Войдя в него, я почувствовал какую-то недобрую силу в его медленно раскачивающихся корабельных соснах и стремительном трепете подлеска.
  - Чего это ты так расшумелся? – вдруг обратилась к лесу Нина, подняв глаза к изгибающимся вершинам. – Мы к тебе с добром пришли, сироту твоего привели.
  Я сначала не поверил, но потом явственно услышал, как стих ветер и прекратился натужный скрип сосен. Я посмотрел на Нину, но она была спокойна, будто ничего и не случилось. Она шлепнула лосенка по боку, напутствуя его, как ребенка:
  - Ступай в дом родной, да смотри в капкан не влезь, в яму не провались
  - Но ведь его могут убить охотник или волки загрызть, - сказал я.
  - От корыстных людей да от злых зверей я его заговорила, - ответила она. – А вот от собственной глупости да неосторожности заговора нет. Ведь он еще ребенок, дурной, сладу нет.
Яшка обернулся и посмотрел на Нину, как мне показалось с укоризной.
  - Ну, чего обиделся? – обратилась к нему женщина. – Мамка твоя вот так и пропала: провалилась в потаенную яму, а там колья острые эти нелюди понавтыкали. Я случайно на нее наткнулась. Смотрю, лосенок стоит и плачет, а в яме мамка его мертвая лежит. Я его забрала к себе, молоком напоила. Думала, останется… Не остался, ушел в лес вскоре. Он уже веточки молодые кушать может, так что не пропадет. А как по хлебушку и молочку соскучится – к нам приходит, как сегодня.
  Яшка согласно мотнул головой и потрусил в чащу.
  Лес молчал Но как только мы вышли из него, он снова зашумел, задвигался за нашими спинами, а над головами у нас загрохотало, и крупные капли дождя с грохотом ударили по огромным листьям лопуха.
  - Ну вот, давно тебя не было, - обратилась Нина к дождю, подняв к небу голубые глаза, вмиг наполнившиеся влагой, как слезами.
  Ветер ударил ее, словно играя, в спину, она засмеялась и крикнула:
  - Матвей, давай на перегонки, кто раньше до избы добежит.
  Нам с Мишей показалось, что этот призыв относится и к нам, и мы бросились сломя голову бежать, шлепая по лужам. Но Матвей показал все, на что был способен, и первым на крыльце оказался он, выплясывая танец победителя.
  Потом мы сидели у печи, которую споро и сноровисто разожгла Нина, пили чай и вели неторопливую беседу. Дождь постепенно утихал.
  - Умылась земля к празднику, - говорила Нина, поглаживая голову прикорнувшего у нее на коленях Матвейки.- Завтра – Вознесение Христово.
  - Вы пойдете в церковь? – спросил я.
  - Нет, я уже давно не хожу туда. Суеты там много и роскошества. Я у оградки помолюсь крестам нашим древним, и веры у меня прибывает. Я думаю, Христос меня за то не осудит. Он в простоте жил, а люди восславили его за то, что истину он искал в нашей жизни многострадальной.
  - И как по-вашему, нашел?
  - Не знаю, - просто ответила Нина. – Трудно в ней разобраться. Я думаю, что понял Он весь смысл бытия нашего, когда на смерть шел. Он главное тогда сделал: страх у людей отнял перед нею и веру дал всем нам на воскрешение из мертвых.
  - А как к тебе отец Серафим сейчас относится? – вступил в разговор Миша. – Слышал я, что он хотел чуть ли не ведьмой тебя объявить.
  - Пустое это все, - махнула рукой Нина. – Наш батюшка человек честный и добрый. И я его почитаю за то, что он о пастве своей печется, себя не жалея. Может быть, кто другой и объявил бы меня ведьмой, а он понимает, что все творимое мною – от Бога. Вот в начале лета обратился к нему большой человек из Москвы: ребеночек у него который год уже не слышит ничего и не говорит, хотя врачи утверждают, что с органами у него все в порядке. Пришел ко мне отец Серафим сам, с гордостью не посчитался, ведь речь идет о судьбе человеческой. Говорит: «Знаю, Нина, что есть у тебя сила, Богом данная, спасать немощных и сирых. Помоги чаду безгрешному, ибо я бессилен».
  Привели ко мне мальчонку: хорошенький такой, ухоженный и сметливый, только заметна у него в глазах печаль такая, какой у малых детей быть не должно. Попросила я оставить его у меня на неделю. Родители пошли на это с трудом: веры у них не было, что Сашенька согласится жить у чужих людей. А он с радостью остался, потому что все ему в диковинку было, даже доброта наша. Стала я водить его повсюду с собой. На дойку иду, и он со мной, в лес его вожу, на речку, даже на собрание его в клуб водила. Вижу, он ко всему присматривается, удивляется, и хочется ему расспросить меня обо всем. А не может.
  А я все время слежу за ним: чему он радуется, чего боится, чем любит заниматься. И стала я примечать, что стоит нам в лес зайти, как тянет он меня к ручью, который у нас Звонким зовется. Бежит он с горки по камушкам и больно уж говорлив, на все лады переливается. И стоило Сашеньке подойти к ручью, как глазенки у него загораются, садится он рядышком с водой бегучей и начинает делать то, чего никогда и негде не делал: закроет ушки ладонями и отпустит, а потом снова закроет. А когда мы от ручья уходим, он все время оборачивается и мычит. Только не так, как все глухонемые мычат, а звонко так, будто у него во рту вода с камешками переливается. И видно Бог подсказал мне тогда, как Сашеньку от напасти избавить. Придем мы с фермы, с утренней дойки, и веду я его сразу на ручей. Ему спать хочется, я ведь его в пять часов поднимала, чтобы он везде со мною был. Я постелю ему одеяло возле ручья, да место выберу позвончее, где вода прямо звенит. Он уснет, а я ему во сне песенку спою, да и сама прикорну рядом. Проснется он, я ему сказку расскажу про места да людей наших. Смотрю, он на меня с интересом смотрит, значит, слышит меня, понимает. А раз понимает, то и сказать должен. Ведь с языком и горлышком у него все в порядке, как врачи говорят.
  А потом все же свершилось чудо.
В тот день солнце уж больно стало припекать. Не успела я ему во сне песенку спеть, как проснулся он: жарко ему стало. Я на него платочком мокрым помахала, он заулыбался и на меня стал дуть, чтобы мне тоже жарко не было. А я тогда набрала в пригоршню воды из ручья и плеснула на него. Если бы вы слышали, как он рассмеялся! И говорит вдруг слово, какого, наверное, ни в одном языке нету, потому что оно состоит из тех звуков, на которых ручей журчит! Я такого слова вовек не скажу. Мне, конечно, радостно стало, что он заговорил, но хочется, чтобы он сказал что-нибудь, всем понятное. И тогда я говорю, зачерпнув из ручья: «Саша, скажи: водичка». И он повторяет за мной по слогам: «Во-дич-ка», только не проговаривает, а поет, ровно тот ручей. Потом он песню за мной повторил, что я ему пела, когда он спал. И снова у него то же журчанье получается, что и прежде. Но понять его можно было легко.
  Схватила я Сашеньку на руки и побежала домой. Усадила его за стол, налила ему молока, а сама Матвея вызвала во двор и прошу его, чтобы он попробовал поговорить с Сашей. Вдруг он только меня понимает. Матвей меня послушался, засунул голову в окно и говорит: «Эй, Сашка-промокашка, ты чего делаешь?» А тот обернулся, улыбается ему и отвечает, так явственно и громко: «Мо-ло-ко». И опять у него песня получается.
Нина отвернулась и вытерла глаза кончиком фартука.
  - И начали мы с Матвеем словам его учить, - продолжила она через минуту. – Он-то их знал уже, но сказать не мог, а теперь мы с ним весь день только и делали, что говорили. А речь его по-прежнему напоминала переливы воды в ручейке.
  Ровно через неделю приехали его родители. Я им ничего до этого не сообщала, хотела чтобы неожиданной для них эта радость была, да чуть беду этим не накликала. Матвей, как только машину на улице увидел, в избу ворвался и говорит: «Саша, мама с папой приехали». Сашенька с полатей скатился, да к двери, а там уже его родители входят. Он обрадовался да как закричит: «Мама!» А она, как услышала его голос, так и на пол осела, сознание потеряла.
  Слава Богу, все обошлось. А тут Саша на часы посмотрел, в чулан нырнул и оттуда мои сапоги рабочие выносит: нам время пришло на вечернюю дойку отправляться. Поставил он сапоги у моих ног и говорит, выпевает: «Ко-ров-ка, му-у!» Мне аж неловко стало: подумают, мол, родители, что я ребенка заставляю на себя работать. Но отцу это понравилось, он даже рассмеялся после Сашенькиных слов.
  Посадили они нас всех в свою машину и повезли на ферму. Там мы с Сашей и расстались. Плакал он очень, убивался. Тогда я ему песню спела. И про ручей наш волшебный, и про лес, и про березки, что как невесты в лесу прячутся. Уснул Саша под мою песню и передала его на руки его маме… А сама плачу так, что впору кому- либо для меня песню спеть, чтобы я успокоилась… Уехали они… Напоследок деньги мне стали предлагать. Не знаю уж сколько, но не взяла я их. Сашенька уже родным для меня стал, какие уж тут деньги… Через день отец Серафим мне опять их принес. Тогда я попросила, чтобы он на них купил Коле-афганцу коляску для инвалидов. Три года он уже в очереди на нее стоит, а этой очереди и конца не видно… Ладно, пора мне на вечернюю дойку собираться.
  - Мы тебя подвезем, - предложил Миша,- а то, как видно, дождь снова собирается.
  - Не надо, Михаил Алексеевич, - отказалась Нина. – Засмеют меня на ферме, что я на работу на машине раскатываю. А что дождь, так мне не привыкать.
  Она ушла за печь переодеваться, а мы с Мишей отправились на крыльцо покурить. Курили молча, говорить о чем-либо после ее рассказа не хотелось.
  Нина появилась минут через пять, в огромном брезентовом плаще и кирзовых сапогах, с небольшим кувшинчиком в руках.
  - Хочу медом вас угостить, Роман, не знаю как вас по батюшке. Вы такого в Москве не пробовали. А теперь утречком попьете чаю с нашим медком и вспомните о нас: про Матвейку моего, про Яшку-лосенка, да про меня грешную.
  Она сошла с крыльца и, обернувшись, поклонилась нам. Уже у калитки она снова обернулась и крикнула, улыбаясь:
  - А вы, Михаил Алексеевич, заезжайте к нам на свежий мед: я в конце месяца я в лес бортничать пойду…
Мы стояли на крыльце, пока она не скрылась в овраге. Из дома вышел заспанный Матвей.
  - Что, уезжаете уже? – спросил он, грустя.
  - Уезжаем, - так же грустно ответил Миша. – Но ты, брат, не скучай, я через неделю приеду, привезу тебе ружье с пистонами.
  - Не надо мне ружья, - неожиданно отказался мальчик. - Ты привези мне лучше ма-а-а-ленького попугайчика, только чтобы он говорить мог. А то мне больно скучно, даже поговорить не с кем, когда мамка на ферме…
  - Хорошо, привезу тебе попугая, - пообещал Миша.
  Мы вышли со двора, пожали Матвею руку и залезли в «Запорожец». Но Миша почему-то не спешил заводить машину. Положив руки на руль, он надолго о чем-то задумался. Потом обернулся ко мне и сказал:
  - А я знаю, о чем ты думаешь.
  - О чем? – спросил я.
  - О том, что хорошо бы вернуться сюда…. Вернуться, чтобы остаться навсегда.
  На этот раз Миша был совершенно прав
 
Рейтинг: +4 457 просмотров
Комментарии (2)
Марина Попенова # 15 ноября 2014 в 17:26 0
Очень трогательный жизненный рассказ! СПАСИБО!!! 040a6efb898eeececd6a4cf582d6dca6
Муфаззал Ходжаева # 21 ноября 2014 в 19:55 0
Что. даровано богом...надо брать...
Самый. своевременный рассказ!Широкой,светлой дороги!