ГлавнаяПрозаКрупные формыПовести → Тридцать с половиной.

Тридцать с половиной.

31 января 2021 - Юрий Журавлёв

 
-1-
 
Всю предыдущую неделю через Золотую долину тоскливо тянул свою песню неприятный, тяжёлый сквознячок, со стороны второго городка. Пронизывающий до самых костей ветер, словно развлекаясь, неожиданно бросал в лицо мелко наколотую ледяную крупку, которая стальной тёркой  проходилась по неприкрытой коже, где сразу же оставляла за собой горевший огнём след, не затухающий под напористым и студёным дыханием приближающейся зимы. Городок, спрятавшийся в долине, уже приготовился встретить первую пургу  этой осени, но ближе к концу той недели с вершины северной сопки, под утро, нежданно скатился молодой мороз и расписал все окна города своей замысловатой, причудливой вязью.
Обнявшись, будто старые приятели, мороз и ветер быстро умчались в сторону лимана, где весь остаток недели со всей силы выколачивали из болотистой тундры накопившуюся там за короткое лето влагу. Напитавшийся сыростью воздух потянул вниз облака, и уже  к вечеру вторника этой недели всё небо целиком и полностью упало на землю, как раз в то самое место, где и находился городок, в самое сердце Золотой долины. Словно в сгущенном молоке, притихший городок сразу же утонул в густом и плотном тумане.
Лёшка Синицын, солдат – первогодок, расположился за партой возле окна, в классе тактической подготовки учебного корпуса первой роты, поскольку выдалась свободная минутка, то он собрался написать домой коротенькое письмецо.  Положив перед собой тетрадку в сорок восемь листов, Лёшка разложил её ровно посередине и несколько раз провёл пальцами, прижимая к столу непослушные листы в клеточку. Взял шариковую ручку и старательно вывел сверху листа:
«Здравствуйте, мои дорогие мама и брат! В первых строках своего письма сообщаю вам, что я жив и здоров, чего и вам искренне желаю...»
Отложив в сторону ручку,  Лёшка задумался:
- Нет, это никуда не годится! Скоро будет уже полгода, как я пишу отсюда письма, и всегда одно и то же! Ну, никакого разнообразия нет! Уже с десяток писем написал и все здравствуйте, да здравствуйте... не, следующее письмо начну по-другому, интереснее, например: «Привет с Чукотки», или «Привет с дальних рубежей нашей Родины!» Вот, что лучше написать? Надо будет у ребят поинтересоваться, откуда они свои приветы шлют? Может быть,  «Привет с Севера»?
Нет, пожалуй, до севера здесь немножко далековато, да ещё подумают, что я на северный Полюс попал, с ума там сойдут от переживаний! Нет, такого писать нельзя! Да, вообще-то, отсюда много чего писать нельзя, всё кругом - сплошная военная тайна! Всё, что видишь, и о чём можешь услышать – всё под запретом, хотя тут ничего нет. Кругом только чёрная колючая проволока, а за ней - пустая и враждебная тундра, с громадами сопок. Всё... ни ракет, ни самолётов, ничего нету! Нападут враги, станут свои силы тратить, а мы - в оборону круговую и давай, до последнего патрона, отстреливаться, а они всё наседают и наседают, уже и граната последняя в моей руке...
Нет, пожалуй, с гранатой чего-то я поторопился, ладно, пускай хватают меня вражины в бессознательном состоянии, я им всё равно ничего не скажу! Но и там же, ведь, тоже не дураки в армии служат! Начнут потешаться надо мной, мол, вот дурачок деревенский, воюет здесь на Чукотке, сам не знает, за что! Ничего не отвечу врагам – пускай все лопнут от смеха! Куда им понять душу советского солдата...
 
«В боевой и политической подготовке у меня всё на «хорошо» и «отлично»... - продолжил писать письмо домой Лёшка, - «Погода всю неделю стоит переменчивая...»
 
Лёшка Синицын посмотрел за окно и расстроился:
- Ну вот, хотел про погоду написать, а за окном непонятно что творится, вон, крышу соседней казармы совсем не видно, а до неё всего-то метров двадцать - и того не будет! Теперь и про погоду толком не написать, а это было единственное, про что можно было без ограничений писать, эх! Теперь и погода стала секретной, спряталась ото всех в тумане. Ладно, пускай прячется, - сегодня спрячется, завтра покажется!
 
И чего только Лёшка не наслушался про здешнюю погоду от местных «старожилов», солдат – срочников! Даже заносчивый призыв из Подмосковья, прибывший прошлой осенью и прослуживший на полгода больше, и тот свысока поглядывали на всех вновь прибывших. Представьте только, как малорослый солдат из их призыва с презрением бросает новобранцу гренадёрского роста: «Сынок, да ты службы ещё не видел, зимой здесь в пургу ломы летают!»
Выдав такое откровение, бывалый служака, успевший пережить здесь одну зиму, торжествующе удалялся прочь, а ошарашенный услышанным беспомощно озирался и ещё некоторое время приходил в себя, представляя, каким образом, а главное – в какую сторону эти самые ломы летают! Да, здесь вам не там! Чукотка – край суровый!
В первые дни своей службы, находясь в карантине (это такое время, где за первый месяц пытаются выявить непригодных по той или иной причине, просочившихся в доблестные ряды Советской армии), так вот, в этом самом карантине Лёшка и услышал, что здесь, в пургу, справлять нужду по большому все ходят с двухпудовой гирей. Лёшка потом видел такую, всю выкрашенную чёрной краской, с цифрами 3 и 2, отлитыми на её корпусе. Тяжёлая! Одной рукой её можно только было оторвать от пола и с усилием приподнять до уровня колен. Дальше упрямая железка никак не хотела подниматься, видимо, в этом месте ей мешала избыточная сила всемирного тяготения. «Удобства» же, что в карантине, что в любой другой казарме, как и во всём городке, были на должном уровне, то есть находились внутри помещений, были тёплыми и весьма комфортными.
Расстояние от места, где находились гири, до двери в туалет, было не больше сотни шагов, и Лёшка быстро представил себе, как в «нужный» момент необходимо было быстро метнуться в угол казармы, где «зимовал» спортивный инвентарь, схватить гирю и через всё спальное помещение вернуться с ней к нужным дверям в коридоре казармы. И всё это в то самое время, когда снаружи сумасшедшая пурга пытается оторвать и забросить за гору родную казарму. Вот, оказывается, как проявляется солдатская смекалка! Унесёт казарму в океан, а солдат, благодаря находчивости, останется в войсковой части и дезертирства ему не припишут!   
Нет, ну чушь же полная! Гиря – спортивный инвентарь и незачем её в уборную таскать! – решительно отверг Лёшка такой «совет», - Но «старики», ведь, это просто так утверждать не будут, а они, для всех вновь прибывших, всегда - непререкаемые авторитеты, но в самом потаённом уголке солдатской души, всё-таки, осталась капелька сомнений.
Поначалу даже может показаться, что вот она, страшная тень армейской дедовщины, надвигается на молодое пополнение, но нет, не надо воплей и соплей, потому что любой новобранец, угодивший в воинскую часть, чувствует себя неуклюжим гадким утёнком на чужом дворе. Здесь всё для него враждебно и, кажется, что все только и делают, что стараются ущипнуть или клюнуть его побольнее. Но это всего лишь школа, непривычная и суровая, как и вся здешняя природа. Там, где бьют солдата, дедовщина прячется среди офицеров и искать её надо именно там. В этой воинской части проявления такого зла Лёшка Синицын не замечал, правда, среди сослуживцев бывали небольшие стычки, но они больше походили на спор цыплят в курятнике, - у самих ещё хвост не оперился, и голоса не окрепли, а каждый уже считает, что только с его голоса солнце встаёт! 
Да, много чего страшного рассказывали про особенности местного климата, всего и не запомнить, да и к чему это всё было запоминать, когда на первое место встали уставы воинские, а разнообразные страшилки про ломы и гири, да примёрзшие к шинелям автоматы, канули в лету сразу же, как только закончился срок карантина призыва. Тут присягу надо было выучить, а про посещение туалета с гирей во время пурги пускай хвалёные аналитики вероятного противника себе головы ломают, пусть изучают поведение загадочной русской души, им за это деньги платят немалые.
 
«С товарищами по службе у меня отношения нормальные, живём одним призывом, дружно... - продолжал письмо Лёшка, - Кормят здесь по-прежнему хорошо, всего хватает». 
 
Служба в батальоне охраны, для человека стороннего, ничем особенным не отличалась от службы в других подразделениях части. Свободные от караула роты, согласно распорядку дня, вели такую же жизнь, как и все остальные, - с утра делали зарядку и бегали обязательные три километра кросса, дальше тренажи, завтрак и занятия по расписанию...
- Посмотрите, какая выправка у вашего мальчика! – восторженно говорили Лёшкиным родителям воспитатели в детском садике, - Ему обязательно надо быть военным!
Может быть, это та самая печать и привела тщедушного мальчишку в этот далёкий край, этот самый отпечаток военной выправки и определил его на службу в батальоне? Почему именно так, а не иначе всё получилось здесь и именно с ним, Лёшка понять не мог, да и честно-то говоря, он не особо и пытался разобраться в этом, но слово «батальон» внутренне больше подходило к детской военной выправке.
- Ты, Синицын, говори, что хочешь служить в батальоне! – говорил Лёшке сержант в карантине, - Вот, скоро начнётся распределение, так ты прямо так и кричи, что нигде, кроме батальона, служить не хочешь! Понял? – смеялся сержант.
- Так точно, товарищ сержант! – совершенно серьёзно отвечал Лёшка, чувствуя магически притягательную силу военного слова «батальон».
«Батальон - это вам не учебная рота в сотню бестолковых, ничего не умеющих и не знающих, стриженых под «ноль», солдатских голов! Батальон, - вот где настоящая служба!» – проносилось в мальчишеской голове.
- Второй взвод, не вздумайте говорить, что кто-нибудь из вас владеет строительными специальностями! – напутственно говорил сержант новобранцам в карантине.
- Почему, товарищ сержант? – опасливо озираясь, робко спрашивали те.
- Потому, что вас заберут служить в ОЭТР, а вы знаете, что у них в оружейных пирамидах вместо автоматов ломы стоят? Вот ты, рядовой Синицын, согласен по тревоге лом таскать? – глотая смех, спрашивал сержант.
Лёшка живо представлял, как к паре сапог, которые даже во время самого короткого кросса в один километр, успевали наливаться таким количеством свинца, что уже через пару сотен метров становились неподъёмными, и словно неведомые науке магниты, крепко притягивались ко всему, на что наступали, будь то прочный бетон или коварная каменная крошка, так к ним добавить ещё и лом в придачу?! 
- Никак нет, товарищ сержант! – холодея от ужаса, выпаливал Лёшка, - Не согласен!
- Значит, все идём служить в батальон! Понятно, второй взвод? – спрашивал сержант, обводя весь строй пристальным взглядом.
- Так точно, - нестройными голосами отвечало стриженое «наголо» воинство.
- Не слышу, второй взвод? – поднимал голос сержант.
- Так точно! – вытягиваясь смирно, рявкали ему в ответ три десятка ещё неокрепших мальчишеских глоток.
- Вот так-то лучше, второй взвод, - растягивался в довольной улыбке сержант.
Надо ли говорить, что после такого разъяснения обстановки второй взвод, почти в полном составе, оказался в первой роте батальона охраны.
Тяготевшему больше к технике, Синицыну очень быстро наскучила зубрёжка  «УГ и КС» и всех остальных, густо пропитанных непривычным военным духом, чуждым его восприятию, ядрёным, как паста «Асидол», которой каждый вечер полировали тяжёлые латунные пряжки новеньких кожаных ремней, ещё не отягощённых весом подсумков с магазинами боеприпасов.
Попав в плотное кольцо однообразного окружения, мальчишеская Лёшкина натура, сильно прижатая армейским тяжёлым катком, повисла на тоненькой струне, где-то глубоко внутри, под белой рубашкой нательного белья. Она тихонечко поскуливала целыми днями, и каждый вечер пыталась громко возопить, как только Лёшка оказывался после отбоя в своей койке, но всяко оказывалась накрытой плотной завесой тяжёлого сна и мгновенно замолкала до утренней команды «Рота, подъём». Куда она пропадала по ночам, Лёшке было неизвестно, но стоило ему открыть глаза и коснуться пятками крашеных досок пола казармы, как противное нытьё внутри тут же затягивало свою заунывную, однообразную ноту, вплоть до самого отбоя, не прерываясь на завтрак, обед и ужин. Чудеса, и только!
Когда это началось? Была ли такая грань, разделившая всё в армейской жизни Синицына на «до» и «после»? Лёшка старался вспомнить все последние события и никак не мог отыскать того самого момента, когда же это произошло. Когда изменился весь тот внутренний тон, почему он стал совсем другим? Может быть, струна приросла металлом, но тогда откуда же ему было взяться в худобе под гимнастёркой? Там были обычные кожа да кости, под которыми колотились немудрёные внутренности, большей своей частью желавшие поглощать одни только сладости. Неужели железо, которое содержалось в крови, превратилось в тонкую нить и незримо вытянулось вдоль всего позвоночника?  Нет, скорее всего, дело было в нервах, натянутых до такого предела, что звон стоял в ушах, но, как известно, нервы - материя очень нежная и легкоранимая и невозможно их бесконечно испытывать на прочность,  они же не стальные в девятнадцать-то лет!
На чём держится вся Лёшкина натура, душа и сознание? Что за нить такая не даёт всему этому рухнуть безвозвратно вниз? Пускай его дух невесом и бесплотен, но порой кажется, что весь груз, находящийся внутри, просто невозможно выдержать!  Что даёт силы бежать вперёд, когда сил совсем нет? Нет вообще ничего, и из самых его последних сил хочется только упасть лицом в эти острые камни и выплюнуть в пыль дороги кровавые лохмотья лёгких!
- Слабак! – презрительно бросит ему совесть, - Что может быть проще, чем праздновать предателя и труса? Струсить и рухнуть в грязь - значит предать товарищей, быть осечкой в стройном ряду боевых патронов, заправленных в ленту!
- Тебя зачем в Советскую армию призвали? А? Родину защищать? Так чего же ты? Присягу принял – вперёд! – набатом ухает в голове, и молодое, крепкое сердце, готовое вот-вот лопнуть и разорваться на тысячу кусков,  всё сильней гонит кровь и Лёшку дальше.
- Помру! Не вытяну! – тоненько скулит самосознание.
- Врёшь, не помрёшь, - спокойно и уверенно отвечает кто-то из глубокой середины, - ты над этим ещё и смеяться потом будешь!
- Погодите, - грозит самосознание поквитаться с взбунтовавшимся организмом, - я с вами со всеми разберусь, вот только добегу до финиша и покажу вам!
Добравшись до финиша, Лёшка, согнувшись пополам, держал руками сильно дрожавшие колени и со страхом ждал того момента, когда из него должно было выскочить сердце и за ним следом разорванные лохмотья лёгких. Сердце уже сорвалось со своего привычного места и глухо бьётся по всей голове, сильно стучит по затылку и норовит выскочить через глазные яблоки наружу.  В сгоревшем горле что-то сипит и клокочет, а широко раскрытый рот жадно хватает сухими губами тяжёлый, обжигающий всё внутри и сильно разбавленный эфиром воздух, который дерёт в кровь горло и разрывает тесную гимнастёрку. Предательская тягучая слюна вытянулась с пересохшей губы и позорно болтается, никак не желая отрываться. Но ничего, мы не гордые, мы – утрёмся рукой, вытрем и слюну, и сопли, размажем и кровь по лицу, наша гордость всё стерпит, но только никому и никогда не увидеть наших слёз!
Какая же ты сладкая, эта маленькая победа, пускай не видно кругом поверженных врагов, и сам ты вида неприглядного, обессиливший, готовый рухнуть и не подняться, но незримая нить крепко держит весь твой мир над суетою тщетной, и ты победил, в очередной раз за сегодня. Ты – победил!
- Не соврали, ведь, действительно, не помер, - отдышавшись, прощал всех своих внутренних бунтарей Лёшка.
Вообще-то, первые дни службы в батальоне были совсем не сахар и оба взвода первой роты были настолько замучены зубрёжкой уставов, огневой подготовкой и стрельбами, что буквально валились с ног перед отбоем и засыпали, едва коснувшись головами подушек. Синицын уже не единожды пожалел, что оказался на службе в батальоне охраны. К концу второй недели учёбы почувствовалась нарастающая усталость.
- Ничего, ничего! – успокаивающе подбадривал сержант, - Вот пойдём в караул, там легче будет!
Со слов сержанта выходило, что вся настоящая служба здесь - только в батальоне, и караульная служба в нём - сплошной сахар и мечта любого солдата, ну, а пока сержант разворачивал взвод «цепью» и гнал его в атаку на вершину сопки, где засела неприятельская ДРГ, со скоростью света перемещавшаяся по всему склону слева – вверх - направо. Попробуй, поспей за ними такими, да и бегать по кочковатой тундре - удовольствие не из приятных, - то провалишься куда-нибудь, то внезапно получишь подножку или коварные кочки начнут в открытую хватать тебя за сапоги  и выворачивать ноги. Тут уж поневоле не устоишь, и со всего маху рухнешь в непонятную ржавую поросль между кочек, сырую и грязную, а руки не выставить, - оружие не позволяет. А в ОЭТР в это время сидят спокойно в  учебном корпусе и изучают положенную технику и приборы. Завидно? Нет, обидно, когда из всех приборов у тебя один только автомат и сапёрная лопатка!
Вот тогда, во время очередного штурма сопки, Лёшка и почувствовал, как завибрировал на тонких нитях весь его организм. Получилось что-то вроде неполного аккорда из двух нот, этакого звука отыгравшей назад пружины, - ещё не музыка, но звук уже приятный. Возможно, включилась какая-то внутренняя защита и организм отработал её по-своему. Теперь прекратилось и внутреннее нытьё, осталась только необъяснимая тревога и небольшое, инстинктивное чувство опасности. Возможно, что именно тогда, во время тактических занятий, и образовалась эта невидимая грань на склоне сопки, шагнув за которую, Лёшка почувствовал в себе новую силу, доселе ему неизвестную. 
В противоречие всех законов физики, эта сила, конечно, не могла просто так появиться из ниоткуда, и почувствовавший её Синицын был уверен, что она уже никуда не исчезнет. Нет, Лёшка не был отличником в школе, если не считать нескольких отметок в четверти по пению, про таких учеников педагоги говорили, что он полная посредственность, ничем не выдающаяся. Будь тогда Лёшка отличником, так он бы теперь институт закончил и стал лейтенантом, в офицерской форме с портупеей и в щёгольских хромовых сапогах. Ходи, командуй всеми, и даже самим сержантом, и никакие сопки тебе штурмовать не надо. Красота!
Почему в посредственной голове Лёшки Синицына, забитой воинскими уставами, вычищенной до мозга костей и заправленной всем чётко военным, в голове, в которой ничего кроме «так точно», «никак нет» и «не могу знать», оказался закон сохранения энергии из школьной программы урока физики? Вот уж точно, никакой науке не разобраться - почему так. Это всё равно, что пытаться объяснять, как извилистая синусоида перемещается внутри прямого провода! Услышанный однажды закон запомнился навсегда, как удар невидимого электрического тока, который, даже из очень тонкого провода, с такой силой бьёт тебя в самый кончик пальца, что ты мотаешь головой, лязгаешь зубами и далеко летишь в сторону.
Тот самый внутренний стержень, который однажды почувствовал внутри себя Лёшка на склоне северной сопки, с каждым днём неотвратимо набирал свою силу, вопреки тому горнилу армейской службы, попав в который, согласно законам физики, ему суждено было прогореть в пепел, а не умножить свою прочность. Наждак команд вышлифовывал этот стержень до зеркального блеска, доводил градус каления до запредельных норм и целыми днями крутил, сворачивая его в армейский «бараний рог», на что тот отвечал своеобразной реакцией, - молниеносно делился на тысячу иголок, мгновенно остужая накал, собирался воедино и, словно камертон, выдавал ноту спокойствия, или неистово ревел внутри себя немым, никому не слышным органом.
Истока этой новой силы Лёшка так и не отыскал, да и не так это было важно, когда и где зародилась она, - может быть, ему её выдали здесь вместе с новеньким обмундированием, этакой непривычной казённой обёрткой, сильно пахнущей машинным маслом.  Или она зародилась в том страхе, который тряс его со всей силы во время первой самолётной болтанки, на пути в этот городок за семью ветрами и непогодами, или ещё раньше, когда принял решение не бегать зайцем от военкома и пусть с опозданием, но, всё же, принял решение и отправился на службу. Может быть, это было в школе, или во дворе, где приходилось доказывать больше себе, что не слабак, хотя фигурой и ростом ты не вышел. По большому счёту, не так это и важно, откуда берутся истоки такой силы, - получаешь ли ты их вместе с погонами или приобретаешь задолго до своего рождения, здесь главное – чтобы они проявились и зазвучали, заиграли и запели многоголосо, тогда и сам чёрт тебе не брат, как говорится!
В армейской Лёшкиной жизни всё время разделялось на прошлое и будущее, с мгновенной, постоянно меняющейся частицей настоящего, и, если прошлое каждый раз собиралось в короткий миг, неважно, день то был или месяц, будущее же пока тонуло в непроницаемом тумане, где-то за далёким горизонтом, и совсем не спешило сюда показываться. Короткий и неуловимый миг настоящего способен был настолько растянуть целые сутки, что уже начинало казаться, что все часы в них кто-то подлым образом подменил високосными годами.
Ещё вчера ты жил совсем другой жизнью, в привычном мире обыкновенных людей, а сегодня вдруг шарахаешься от собственного отражения, не в силах поверить своим глазам. Увиденное настолько поразило сознание Синицына, что он, действительно, сначала не поверил глазам и машинально оглянулся назад, но позади него никого не было. В большом умывальном помещении никого не было, - ни единой живой души, кроме одного единственного Лёшки, а с той стороны стекла, откуда беспристрастный сплав олова и ртути обязан был отразить действительность, на Лёшку глядел раздетый по пояс, совершенно незнакомый ему чужой человек.
Рота была в наряде, и в расположении казармы оставалось десятка полтора солдат из её основного состава, не считая автовзвода, который, словно крошечное государство, разделённое на три призыва, жил своей отдельной, самостоятельной жизнью внутри большой казармы 1ЭТР. Весь резерв, называемый для простоты «остатком», разделялся на обладателей каллиграфических способностей, назначенных в писари роты, рукастых умельцев, способных произвести небольшой ремонт в штабных помещениях батальона, смены внутреннего наряда и остальных, не вошедших в обязательную обойму наряда, но необходимых для его подмены в любой момент дня и ночи. 
Взошедшая накануне, счастливая Лёшкина звезда обещала положенный распорядком сон, протяжённостью в восемь часов, небольшой наряд на хозяйственные работы и, если уж совсем повезёт, то и небольшую прибавку свободного времени. Попасть в остаток для простого смертного, не обладавшего никакими выдающимися способностями, считалось чем-то вроде выигрышного билета в малую солдатскую лотерею. Синицын, как добрый знак, уже с подъёма увидел перед собой тарелку с гладкой и румяной пшённой кашей и тридцатиграммовый, пузатый с одного боку, кругляшок сливочного масла, рядом с белым хлебом, и ароматный кофейный напиток со сгущёнкой, дымящийся в большой солдатской кружке. 
Пробегая кросс на физзарядке, он уже молил всех воинских богов, чтобы они также были благосклонны и к старшине роты, который обязательно должен был появиться в расположении после завтрака, лично проверять уровень занятости каждой свободной единицы подразделения. Никто из солдат не желал попадать под горячую руку бати (так старшину за глаза называли все в первой роте), а уж, тем более, попадать к нему на «карандаш», - в защитного цвета небольшую записную книжицу, куда, время от времени, старшина заносил многих ершистых индивидуумов. Армейский ангел-хранитель Лёшки Синицына, по всей видимости, был не последней спицей в колесе и имел достаточно высокий чин, позволявший ему заступаться за своего подопечного, благодаря чему Лёшка не испытывал со стороны начальства пристального внимания к своей персоне.
Нежелание попадаться на глаза начальству становилось навязчивым, и от него трудно было избавиться, поскольку команда «строиться» сразу же вытаскивает тебя из самых укромных уголков и вопреки сильному желанию раствориться или остаться незамеченным, быстро загоняет в строй, - под всевидящий и неумолимый взгляд старшины роты. Избежать этого было просто невозможно, и всему свободному остатку оставалось только молиться на то, чтобы нога, с которой сегодня утром поднимался батя, была правильной, нужной  ногой.
Лёшка быстро поводил во рту зубной щёткой, прополоскал его уже привычной, студёной, почти ледяной водой, от которой сразу же зашлись передние зубы, затем он нырнул лицом в полные ладони воды, и, громко фыркая, словно недовольный чем-то старый ёж, принялся растирать ещё горевшее огнём лицо онемевшими от холодной воды руками. Утерев лицо белоснежным вафельным полотенцем, Лёшка глянул на себя в зеркало над умывальником и отшатнулся. С той стороны стекла на него в упор смотрели пронзительные глаза незнакомого человека.
Оглядевшись по сторонам, Синицын увидел, что в умывальном помещении, кроме него никого не было, и худющее отражение, с торчащими наружу ключицами и рёбрами, сильно выпирающими скулами, есть не что иное, как он сам, своею собственной персоной. 
- Господи! – заревело от ужаса увиденного Лёшкино самосознание, - Мама дорогая! Только бы твои глаза никогда не увидели этого! Боже мой, да за что же меня здесь так?..
Точно засушенный Кощей перед своим смертным часом, прямо со стены, скорбно глядел на Лёшку незнакомец. К горлу внезапно подкатил горький ком, и Синицын уже едва сдерживался от того, чтобы не расплакаться, а с той стороны стекла незнакомец, в противоположность Лёшкиному виду, почему-то был готов торжествующе разразиться победным хохотом!
Такого поражения в своей жизни Лёшка не помнил с самого детства, когда подвыпивший деревенский тракторист внезапно так напугал его, что обрушившийся на мальчишку страх моментально парализовал всё тело, унизительно намочив, при этом, его коротенькие штанишки.
Синицын проглотил мешавший ком в горле и впился глазами в собственное отражение. Всё ещё не веря своим глазам, он пытался лихорадочно отыскать ответ на противоречие собственных ощущений и непреклонной реальности увиденного за тонким стеклом зеркала.
Где скрывался раньше этот незнакомец и почему до этого дня он не попался Лёшке на глаза, ведь, не первый же раз он оказался перед зеркалом в умывальнике, по «форме номер два»? Позади уже было целое лето службы здесь, и не важно, что в июле снег лежал и не таял на сопке, было тепло и даже жарко, и зарядка по пояс раздетыми, - и ни разу глаз не зацепился за этого доходягу в зеркале, а теперь – вот, пожалуйста, стоит и презрительно на Лёшку смотрит! 
- Вот, до чего довела меня физическая культура, - пронеслось тогда в Лёшкиной голове, - теперь никакого оружия мне не надо, достаточно лишь скинуть гимнастёрку и враги умрут от страха, ну, или лопнут от смеха, увидев такого защитника! Все, как один, полягут от моего блокадного вида...
Постоянное чувство недоедания через несколько месяцев службы всё-таки притупилось, но солдатская пища, даже самая разнообразная, всё равно оставалась казённой, а молодому растущему организму всегда хотелось добавки. Сказать, что за последнее время Лёшка похудел, было бы неправильным, он, скорее всего, высох, как  мелкая солёная рыбёшка, вывешенная на тонкой нитке под палящими солнечными лучами, хотя весы на медосмотре упрямо показывали потерю только пяти килограммов веса. Не велика потеря, когда с некоторых «слетело» уже под тридцать килограмм! Никто же не плачет, что он голодный, все с одного котла накормлены, и всем хватает - и самому маленькому, и самому большому, всех одинаково раскладка уравняла. Чего же тут худые сопли распускать про того, который сидит внутри и вечно просит есть?..
 
Лёшка Синицын внимательно перечитал письмо, и к написанному ранее «Кормят здесь по-прежнему хорошо, всего хватает», - старательно дописал: «наедаемся все от пуза...»
 
За окном казармы, из тумана, уже показалась пустая курилка, а из-за нее выглядывала туша  наклонившегося под гору деревянного короба теплотрассы. Большим тёмным пятном за ней проявлялась крыша казармы автороты, - туман начинал медленно сдавать свои позиции.
Из всей неприглядной картины утонувшего в долине военного городка, перед Лёшкиными глазами внезапно вынырнула из тумана спина в шинели впереди идущего товарища. Спина покачивалась влево - вправо, в такт шагу роты:
 - Раз, раз, раз, два, три! – чеканили в тумане свой шаг солдаты, под чёткий счёт сержанта.
Который уже месяц подряд перед глазами маячит эта спина, - пятый? Ох, всего лишь! А сколько их впереди? Нет, об этом лучше и не думать! Но здесь совершенно невозможно жить одним днём! Здесь всё одинаковое - до противного, тяжёлого чувства тошноты, а всё иное безжалостно пресекается под корень, - «не положено», «не по уставу», - говорят начальники. Сам же устав требует инициативы, мол, изобретайте товарищи военнослужащие, но ничего нового никто не изобретает, наверно, потому, что инициатива всегда наказуема, если верить нашему сержанту.
Вот стоит изобрести крылья, - так их сразу же оторвут и выкинут, а тебя ещё и накажут за порчу казённого имущества, и ходи потом до самого дембеля в заплатанной на лопатках шинели, с маленькими крылышками в голубого цвета петлицах. Я же лётчик, отпустите меня в небо летать, и ничего, что сегодня туман и погода нелётная, я – всепогодный лётчик! Дайте мне команду на взлёт!
 Но видно, что судьбой мне не уготовано летать, остаётся только шагать строем, перемещаться в одинаково серой, однородной, безликой солдатской массе, шагать, и при этом делать правильную отмашку рук. Но руки - не крылья и, как старательно не маши ими, всё равно, никуда не улетишь – сапоги крепко держат.
Перестаёт качаться впереди шинель. Подхваченная ветром за полы, она взлетает к небу и сворачивается там в продолговатое пирожное - эклер.
 - Что такое? Рота, стой! Раз, два! – из-под сотни солдатских сапог вздымается кверху сладкая каменная крошка и густо засыпает взлетевшую шинель кондитерской присыпкой, а с крыши соседней автороты кто-то большой ложкой соскрёбывает густой туман и отправляет его кремовой начинкой внутрь воспарившей шинели...
Лёшка прикрыл глаза и сразу же почувствовал, как хрустнула тонкая корочка пирожного у него во рту, а на языке, разливаясь солдатской манной, уже начал таять вкус сливочного крема. Его ноздри затрепетали, прерывисто втягивая аромат видения, а язык, онемевший от накатившего блаженства, уже счастливо потонул в океане нирваны. В голове, под бесшабашную мелодию, закрутилась весёлая карусель и, проглотив слюну непослушным языком, Лёшка быстро подался вперёд, чтобы быть как можно ближе к, источающему головокружительный аромат, огромному пирожному. Он уже приготовился широко открыть рот, чтобы откусить от сладкой шинели самый большой кусок, но в его животе кто-то предательски громко зарычал, и Синицын, тут же, уткнулся носом в холодное и плоское стекло.
Лёшка открыл глаза и отпрянул от окна. Видение сразу же растаяло, замолчал и живот, хотя, во рту ещё некоторое время оставался едва уловимый, сладковатый привкус.
- Вот так всегда, стоит только представить себе что-нибудь такое, не совсем связанное со службой, так тебя моментально возвращают в жестокую действительность! - раздосадовано подумал Лёшка, - Какая чудовищная несправедливость царит в этом мире и никто не стремится всё исправить! Почему так? Приятное и полезное легко может спугнуть даже самый слабый шорох, а необъяснимое и непонятное так привяжется, что можно с силой биться головой о стену и всё безрезультатно, - оно сидит там, даже не шелохнётся!
 
Так было и тогда, когда на него, испуганного своим видом бедного солдатика, презрительно глянуло собственное отражение, словно было оно из другого мира, существующего в параллель с этим, разделённого только перегородкой из тонкого, прозрачного стекла. Разве такое возможно, чтобы такой же огромный мир, как и этот, уместился там, за стеклом, на плёнке, толщиной в доли микрона? И не просто поместился, а жил там своей жизнью, лишь внешне похожей на нашу, привычную.
- Нет, такого быть не может! Это, всего лишь, обыкновенное отражение, - успокаивал себя Лёшка, с интересом разглядывая незнакомца за стеклом.
 - Тогда почему ты выглядишь испуганно, а отражение уже презирает тебя за страх, которому ты позволил задавить себя?
- Нет, нет! С чего это я выгляжу испуганно? Ничего подобного! Это я смотрю на труса в зеркале, и это его давит и гнёт к земле животный страх! Смотри, у него уже дрогнули коленки!
- Ты всё перепутал и это твои колени дрогнули.
- Нет, нет, нет! - категорически запротестовал Лёшка, ему вдруг захотелось закрыться руками от всех зеркал на стене.
- Ну, вот уже и паника на корабле!
- На каком корабле? – непонимающе оглянулся Лёшка, он по-прежнему находился один посреди умывального помещения.
- На воздушном! – захохотало со всех сторон, - Ты же лётчик, Лёшка, и паника твоя - лётчицкая! 
- Откуда ты?.. – начал, было, Лёшка, но внезапно осёкся.
- Знаю, - прозвучало в ответ, словно припечатало, - я про тебя много чего знаю...
- Например?
- К примеру, каково тебе живётся с твоим новым приобретением? Да, да, с тем самым стержнем внутри тебя, которого ты сейчас, к своему великому сожалению, совсем не ощущаешь? Ай-ай, посмотри, не закатился ли он в тот тёмный угол? А, может быть, его и вовсе не было, и ты только всё сам придумал, о, великий сочинитель? Посмотри туда, в зеркало! Смотри прямо перед собой, вот она, вся правдивая реальность! Куда, куда глаза отворачиваешь? Смотри! Все смотрите на защитника Родины, рядового «соплёй перешибёшь»! Что, уже готов струиться на пол? Помнишь, как тогда, в детстве? Сейчас твои коленки тоже мелко дрожат... Давай, сдавайся, Лёшка! Что, что? Ты же комсомолец, Лёша, и закон сохранения энергии помнишь. Ведь помнишь? Правильно, значит, никакого Господа Бога нету, а есть только Родина, Партия и Священный Воинский Долг! Так?
- Да пошёл ты к чёрту! – захотел крикнуть Синицын, но удержался, потому что, и вправду, был неверующим комсомольцем, а кроме всего перечисленного, он верил ещё и в свою маму.
Реальность всего увиденного в зеркале была настолько беспощадна, что всё Лёшкино самосознание сорвалось с привычного места и тут же полетело в бездонную пропасть, растягивая за собой, в тонкую нить бесконечности, новообразованный стержень. Выпотрошенная оболочка опустила голову и принялась глупо разглядывать начищенные до блеска носки солдатских сапог. Тонкая нить вытянулась в невидимую паутинку и зазвенела на высокой ноте, грозя вот-вот оборваться под тяжестью непомерного груза.
Поверить в то, что на белом свете есть кто-то такой, который знает про него абсолютно всё и даже больше, Лёшка никак не мог, но этот чужой и противный голос, словно острый стилет, легко проникал под прочный панцирь, закрывавший от посторонних глаз всё самое сокровенное и интимное, и безжалостно наносил удар за ударом, в самые больные места. Броня, которую столько лет наращивал и укреплял Лёшка, оказалась бессильной под натиском этого коварного врага, и вот теперь, кто-то неизвестный, кромсал кровоточащую Лёшкину душу, повисшую над бездной забвения на одном честном слове.
- Твой стержень, сам по себе, - бесполезное устройство, навроде гранаты без запала или ружья без патронов, - только лишний вес с собой таскать, выброси его! – загудел в пустой голове противный голос, - Отпусти этот груз! – растягивая меха гармоники, хором подхватили зеркала и протрубили блестящие медные краны в умывальниках.
- Замолчите, замолчите все! – словно последним средством, Лёшка накрыл голову полотенцем и прижал ладони к ушам, но голоса лишь усилили свой ор.
 - А-а-о-о-ы-ы-ы! – зашёлся трубный хор в ужасе предсмертного воя.
Лёшка дёрнулся всем телом и тут из его пустой и выскобленной до последней живой клетки оболочки, прямо из самой её серединки, выворачивая наружу тонкие рёбра, вырвалась громко рычащая серая тень.
- Волк, волк! – по ту сторону зеркала испуганным пастушком задрожало надменное отражение и быстро метнулось в сторону.
Застывший в недоумении Синицын, с трудом оторвал взгляд от своей  развороченной грудной клетки и посмотрел в зеркало, куда секунду назад что-то прыгнуло прямо из него, но, ни в одном из зеркал, не увидел - ни себя, ни собственной, сбежавшей от него, тени. 
- Всё, я умер! – подумал Лёшка и под скорбный звук метронома, отсчитывающий последние мгновения жизни, закрыл глаза.
Разверзшаяся под его ногами бездна, с неожиданной силой толкнула Лёшку в ноги, и он, едва устояв, тут же услышал, как лопнули стёкла в высоком переплёте окна и вокруг затрещали стены разваливающейся казармы. Следом за тяжёлой деревянной балкой, рухнувшей прямо с расколотого пополам неба, в бездну посыпалась разнокалиберная звёздная пыль.
Лёшка тут же пожалел, что он не успеет добежать до учебного корпуса, где лежит в ячейке его сумка с противогазом, поскольку светящаяся пыль быстро закупоривала нос и очень плотно набивалась в широко открытый рот. Хотя эта пыль и не имела запаха горького миндаля, а отдавала всего лишь только мятой, дышать её светящейся свежестью Синицын остерёгся. Тут он вспомнил, что у него нет внутренностей, поскольку весь его организм полетел куда-то прямо к центру Земли и дышать ему нечем, да и в этом теперь нет никакой надобности.
Не успел Лёшка обрадованно успокоиться, как далеко внизу что-то полыхнуло, и вскоре его организм вынырнул из тьмы горячим огненным шаром, и больно толкнув под язык, бросил Синицына следом за испуганным пастушком.
- Постой! Погоди! – бежал за пропавшим отражением Лёшка, - Остановись! Я узнал тебя! Слышишь, я знаю, кто ты! – с надрывом в голосе, умоляюще кричал он в чёрную, онемевшую разом, пустоту.
- Если ты меня знаешь, почему тогда бежишь прочь? – раздался позади него насмешливый голос.
Лёшка застыл на одном месте, словно это прозвучал не привычный человеческий голос, а страшный громовой раскат, расколовший небеса и поразивший его насмерть. Он попытался обернуться, но почувствовал, что и пальцем не может пошевелить, словно был полностью парализованный. Усилием воли Лёшка попытался сбросить с себя невидимые оковы, но оказался бессилен перед мощным противником, намертво сковавшим его в своих объятиях. От обиды за собственную слабость, в голову Лёшке резко бросилась кипящая кровь. Раскалённый добела стержень разлетелся огненным металлом по заснувшим клеткам организма. В тот же самый миг из глубины Лёшкиной утробы раздалось глухое рычание, какого-то первобытного зверя, и под этот рык, ломая собственные кости и перекручивая в жгуты упругие жилы, Синицын, всё-таки, повернулся и открыл глаза.
Он по-прежнему находился один посреди умывального помещения. Стены казармы нерушимо высились вокруг него, над головой привычно белел потолок, под ногами, покрытая ровными квадратиками метлахской плитки, лежала тяжёлая бетонная плита пола. За окном, во всю ширь целостного неба, уже разливался рассвет, растекаясь свежестью розовой краски по небесно-голубому своду, а под звонкую капель из неплотно прикрытого крана с противоположной стены, из зеркала, на Лёшку с интересом поглядывал молодой волчонок. Маленький такой, и весь какой-то взъерошенный.
Недоумевая, Синицын покрутил зубную щётку в руке и машинально сделал шаг вперёд, не выпуская из виду маленького зверя. Волчонок обрадовался Лёшке, словно старому знакомому, он замотал головой и, перебирая лапами, радостно завилял своим коротким хвостом, затем вскинулся на задние лапы, прыгнул навстречу и моментально пропал из виду... 
Всё увиденное о противостоянии с собственным отражением промелькнуло настолько быстро, что его не смогла бы зафиксировать даже высокоскоростная кинокамера с миллионом кадров в секунду.  Всё произошло в очень короткий миг, за который, как показалось Лёшке, он успел прожить целую жизнь в другом, параллельном этому мире. Скорость, с которой промелькнули эти события, не оставляла ни единой зацепки в памяти, - с той поры лишь крошечная точка тяжело ворочалась где-то на затылке и временами выдавала неясные картинки.
И всё бы хорошо, если бы не расколовшееся надвое самосознание, которое с той поры, уже не стесняясь, вовсю спорило и ругалось между собой в Лёшкиной голове... 
 
Туман за окном класса качнулся и медленно поплыл вдоль долины, в сторону второго городка. Плавно покачиваясь на его волнах, казарма тронулась в другую сторону и вскоре пропала далеко за лиманом, где по зелёной траве бежит с горы навстречу маленький босоногий мальчишка. Раскинул руки в стороны, как крылья, и мчится быстрее ветра, так, что уже звенит под пятками планета, а ему всё хочется прибавить, ведь он знает, что вот-вот оторвётся от земной тяжести и невесомой пушинкой взлетит над широким полем.
- Эх, ты, детство моё золотое! Вроде бы всё, как вчера было, - рукой можно было достать, а теперь ты только в памяти и близко, - расстроенный Лёшка заложил крутой вираж и погнал казарму обратно.
Взревели мощные реактивные двигатели и казарма в один миг, покрыв расстояние в десять тысяч километров, вернулась на своё привычное место, благо к этому времени туман почти полностью рассеялся, и посадка прошла в штатном режиме.
 
«Немного скучаю по всем вам и по дому, ребятам со двора, - продолжил письмо Лёшка, - если кто из них напишет, перешлите мне сюда их адрес и номер полевой почты...»
 
- Нет, действительно, как же тяжело вспоминать о доме, когда тебя судьба забросила на край света! – горестно подумал Лёшка, - Вот за что меня так? Опять чудовищная несправедливость и обман! Обещали направить в учебку на артиллериста выучить, а заслали к самому чёрту на рога! Вон, Юрку, пусть и с третьего раза, но забрали же служить под Архангельск. Да, здорово две его отвальных отгуляли, жаль, на третью уже сил не хватило! Герка, одноклассник, на Чёрном море уже год, как загорает, а Сашка, вообще под Ленинградом служит, - пишет, что в увольнение домой на такси ездит! Один я только на казарме летаю домой и то, только когда погода позволяет, а так, - тоска смертная кругом, на весь городок всего две девчонки, а всё остальное – шинели, шинели, шинели...
Мрачно!
Впрочем, Серёга тоже по Монголии на танке колесил, но это много ближе, и там теплее, а Чукотку многие на Камчатке разыскивают и мало кто знает, - где это и, если бы только не славный город Анадырь, её бы вообще не нашли...
Местное население произносит это название с ударением на последнем слоге, ну что же, «дырь», она и в Африке «дырь»! Богом забытое место. Нет, лучше не думать о доме, а то тоска совсем загрызёт! Но, как же про него не думать, когда письмо туда пишешь? Проще придумать себе такой мир, в котором нет столько шинелей и тоски по дому, и жить спокойно, но этот мир придумывать не надо, он уже существует, только очень далеко отсюда. Мир – мечта, в который я вернусь только через полтора года. Эх! И как тут не думать об этом?
А о чём тогда думать, - о военном? Так я уже сам стал, как автомат Калашникова, - «Раз, два, к бою готов! Три, четыре – так точно, никак нет! Шагом марш, кругом, бегом!», - и постоянно дёргается рука, так и норовит взлететь к рыцарскому забралу, стоит только оказаться вне строя, что, кстати сказать, случается крайне редко. Тут прав был сержант насчёт караула, - на посту в полном одиночестве в этом плане спокойнее.
Но совсем о доме не думать нельзя, - насквозь пропитаешься всем военным, как сапог кирзовый жирным гуталином, и закостенеет душа, пропадёт, сожмётся в серёдке и засохнет под градом команд, сгинет, зажатая уставным прессом. Останется от тебя только казённая оболочка, к которой ты прирастёшь намертво, да бирка на ней с фамилией Синицын, а то, и вовсе, - присвоят номер, как у автомата, и повесят рядом с ним в оружейке, чтобы был всегда под рукой. А что? Тогда и командовать тобой удобнее, вместо привычного рядового Алексея Синицына, будет №55 50, - коротко и ясно.
Вот встанет генерал на высокой сопке и начнёт командовать оттуда:
- Полста пять пятьдесят, - в огонь!
- Есть, - клацаешь в ответ затвором в металлической глотке и бросаешься в пламя.
- Полста пять пятьдесят, - в воду!
- Есть! – ныряешь в неё, не прикрывая оловянных глаз.
- На смерть! – командует вовсю распалившийся генерал.
- Е...! – последние слова застрянут осечкой в твоём горле, и ты свалишься, сражённый, и больше не нужный своему генералу, тут и душа из тебя вон!
Э, нет, постойте, какая душа? Ведь нет у тебя, солдатик, никакой души! Мало ли что у тебя там раньше было, а теперь нет, ты целиком казённый!
- А мне так не хочется быть казённым! – горестно заплачет мёртвый солдатик...
 
«Иногда хожу в библиотеку, беру книги, в основном, художественную литературу. Читаю, когда есть свободное время...»
 
- Вот бабушка говорила, что душа у человека от Бога, - вновь задумался Лёшка, - но Бога же нет! Откуда ему взяться? Вот темнота тоже, эта бабушка!  Да и Гагарин в космос летал, - не видел там никого, вот вам и доказательство...
- Бабушка, там Бог? – спрашивал маленький Лёшка, показывая пальцем на икону в углу деревенской избы.
- Богородица, - отвечала бабушка, осеняя себя крестным знамением.
- А кто она такая?
- Она Богородица.
- А этот маленький, он кто, - её ребёнок?
- Да, это Спаситель, - ответила бабушка, - спаси и помилуй нас, Господи, - крестилась она несколько раз снова...
Все эти кресты, попы и церкви казались Синицыну такой дремучей древностью, что воспринимать их всерьёз Лёшкин ум отказывался, да и как быть иначе в век технического прогресса, когда вся страна уже вовсю штурмует космос. Крестить лоб, как бабушка? Смешно и совсем непонятно, -  для чего это.
 Выросший среди атеистов, Лёшка с детства носил на своей груди маленькую пятиконечную звёздочку октябрёнка, затем с гордостью приколол новенький пионерский значок и повязал алый галстук. Теперь на его гимнастёрке был прикручен комсомольский значок с изображением Ленина, а, ведь, ещё со школы, Лёшка слышал знаменитые слова Ильича, что религия – это опиум для народа.
Что такое опиум, мальчишка толком не понимал, но догадывался, что это очень нехорошее и вредное для всего народа, ведь так сказал великий Ленин, а его слову все верили с раннего детства. Ну, или делали вид, что верили. На Ленина всюду уповали и, не стесняясь, прилюдно молились, потрясая красными книжицами. Образ Ленина присутствовал повсюду, начиная от слов государственного гимна, под который просыпалась вся страна. Он не заканчивался даже глубоко во сне, частенько призывая там молодые и неокрепшие умы на борьбу с мировым империализмом.
Светлый образ Ильича был золотом прописан на партбилетах и знамени партии! Куда там бабушкиной закопчённой иконе под потолком, в углу деревенской избы! Кто-нибудь из вас видел бога? А Ленина увидеть запросто, - стоит только на Красной площади отстоять очередь в Мавзолей, и -пожалуйста! Правда, сам Лёшка никогда там не был, и не горел желанием побывать в столице и увидеть знаменитого покойника. Для него Ленин, как в песне, оставался всегда живой, да и что это за удовольствие - разглядывать неподвижную мумию?
Нельзя сказать, что Лёшка Синицын был закоренелым атеистом, и в его сознании ничего, кроме тезисов вождя мирового пролетариата, не было. Некоторые события в его молодой жизни существенно повлияли на самосознание, породив в нём едва заметную трещину, и, хотя Лёшка считал, что вся его жизненная позиция покоится на прочном фундаменте строителя коммунизма, на самом деле, она выглядела несколько иначе. То, что было прочным фундаментом, оказалось натянутым канатом, на котором в пятой позиции застыла маленькая синица, с огромным павлиньим хвостом, в виде красного транспаранта с золотой надписью «Народ и партия едины!»
Идеологический клин, который принялась заколачивать в голову дубина политинформаций, призванный укрепить неокрепшее сознание молодого воина, произвёл обратный эффект, он стал вытеснять наивную детскую веру в святость коммунистической партии. Его корявая суть, ни коим боком, не могла проникнуть в подсознание, но зато, с успехом, принялась выколачивать из него всю ранее уложенную туда идеологию.
Нет, Лёшка не стал в одночасье предателем, и, схвати его враги, так он бы им показал ещё более жирный кукиш, чем раньше, и наверняка принял бы смерть, как настоящий комсомолец, ведь, по-другому и быть не могло, если ты не веришь в Бога, значит, надо умирать за ребят, за Родину, - настоящие комсомольцы поступают именно так! Умирать за партию Синицыну расхотелось.
Теперь, когда поблёкла красная краска на стабилизаторе, в его хвостовой части, и с плаката посыпались буквы прописной истины, Лёшка ощутил себя раскачивающимся на канате, но не поменял свою позицию и крыльев не опустил. Привлекавшая ранее своей невинностью, красавица партия оказалась отвратительной старухой, с похотливым взглядом старой шлюхи, и двигаться к ней навстречу желание у Синицына окончательно пропало.
Это откровение поставило жирный крест на всей политической карьере Синицына. Пророчество, с детства предрекавшее Лёшке карьеру военного, полетело следом, поскольку построить одно без другого было практически невозможно. Будучи сыном рабочего и колхозницы, Лёшка не очень огорчился тому, что не бывать ему по жизни генералом, да и «свято место пусто не бывает».
- У генерала, поди, свой сынишка подрастает, - махнул рукой Лёшка на обязательное желание хорошего солдата.
Процессы, происходившие внутри него, особенно не беспокоили Синицына, он понимал, что всё происходящее с ним не что иное, как обыкновенный этап очередного взросления. Успокаивал он себя тем, что его стриженая голова, с детства заполненная всяким мусором, как могла проще объясняла ему положение вещей, отсюда и мысли такие, и видения. Был бы Лёшка философом, так он бы в спокойной обстановке всё это обдумал, тщательно взвесил и выдал бы мысль блестящую, где всё разложено по полочкам, - смотри на неё и радуйся жизни, но поначалу у него совсем не было времени, и вся лента процессов завязалась в такой плотный клубок, что распутать его казалось невозможным, даже за целый год спокойной жизни!
Когда потянулись первые дни и ночи караульной службы, Лёшкино самосознание затравленным зверьком заметалось за плотным частоколом запретов, боясь допустить даже малейшую мысль о каком-нибудь воинском проступке. Страху было настолько много, что иногда он, перехлёстывая через край, заставлял шарахаться от висящего в караульной будке брезентового плаща. Вот где после душной парной на тебя внезапно выливался ушат ледяной воды! Ошпаренный адреналином, ты шипишь, словно аспид, и только сплёвываешь ругательства себе под ноги, потому что разговаривать нельзя, разрешено только подавать команды, а какие тут команды, когда шерсть на загривке стоит дыбом и сплошной мат на языке?
Постепенно все страхи попрятались по тёмным закоулкам на всех открытых постах, забились под деревянные полы штаба батальона и здания совнархоза. На любом посту, куда бы ни был назначен в наряд Лёшка, - везде чувствовалось их присутствие. Они только обиженно сопели и терпеливо ждали своего часа.
Попрятались страхи, привыкло и плечо к тяжести заряженного оружия, статьи устава улеглись в голове по полочкам, - служба стала более привычной. Время поделилось на длинный день, короткий, смены в карауле и остаток третьего дня, который был усталым хвостом после суточного наряда и его никто не считал даже за половинку. Завертелась служебная карусель, в которой, через день, бессонными сутками приходилось тянуть в гору ремень с заряженным автоматом, потом день чего-то таскать, копать или приколачивать, поспать, немного погонять призраков по тундре, временами загоняя их на сопку, короткий, едва уловимый сон и снова, - здравствуй караул!
Прогулка, поверка, отбой! Как сладок и короток сон после наряда: не успеешь головой коснуться подушки и уже команда дневального, экстрактором выбрасывает тебя из солдатской койки в распорядок дня, и снова круговерть воинская, где ты в строю, как патрон в магазине, со всех сторон службой зажат так плотно, что и не пошевелиться, а ещё снизу постоянно что-то подпирает. Какое тут может быть время для посторонних мыслей?
Оказывается, для мысли нет ничего невозможного. Лёшка это сразу понял, когда ночью, прямо на пост, снова заявилась эта парочка, которая  после непродолжительного и спокойного разговора, принялась о чём-то горячо спорить. Поначалу Лёшка подумал, что весь этот спор, не что иное, как его собственные, перепутавшиеся мысли.  Откуда, по-вашему, на им же, строго охраняемом военном объекте, смогли появиться посторонние?
Один из этих двоих был более спокойным, он неторопливо перемещался слева направо и тихо говорил, старательно подбирая каждое слово, будто прописывал их аккуратным, изысканным шрифтом, другой же, беспокойный и нервный, как ртуть, огненным шаром метался внутри Лёшкиного сознания, постоянно цепляя своего оппонента. Говорили они на каком-то непонятном и совсем неизвестном Синицыну языке.
Синицын считал себя бдительным и дисциплинированным воином, и потому не мог и мысли такой допустить, чтобы кто-то устраивал здесь подобные действа! Не забывая нести службу, он осторожно прислушивался к неторопливой и спокойной беседе этой парочки, правда, она очень скоро неожиданно сорвалась в штопор откровенного спора и быстро переросла в настоящую междоусобную потасовку.
Пока они спокойно бубнили что-то своё на перепутанном языке, Лёшка терпеливо сносил это бормотание, благо времени, которое он должен был провести на посту, было ещё достаточно, но вскоре эти двое о чём-то горячо заспорили и, сцепившись воедино, принялись кататься в его голове воющим клубком.
- Вот придурки! – не останавливаясь, только и подумал про творившееся у него в голове безобразие Синицын.
Городок давно видел уже третьи сны, а Лёшка, под мерный звук своих шагов, привычно отмерял караульное время, вычерчивая подошвами сапог знак бесконечности, этакую вытянутую восьмёрку, загнутую полумесяцем, по точному маршруту часового второго поста.
Вопли в голове моментально стихли, и пёстрый клубок тут же раскололся на две одинаковые половинки разного цвета.
- Нет, ну ты слышал, да? – обратилась одна половинка к другой, - Мы здесь за него боремся, а он нас придурками называет! Вот засранец!
- Ты бы осторожнее выражался, - с опаской покосилась куда-то за Лёшкину спину вторая половинка, - он при оружии, все-таки!
- Да чихал я на его оружие, оно на нас не действует! Вот зачем ты меня по носу стукнул больно? – стала наседать первая половинка на вторую.
- Сам виноват, ты же первый начал! – потирая выскочившую шишку, подалась назад вторая.
- Я же, как лучше, хотел! А кто первый начал, в этом ещё надо разобраться!
- Вот и разбирайся.
- Вот и разберусь! Я сейчас с тобой лично разберусь! – придвинулась ко второй вплотную, раскалённая докрасна первая половинка.
- Точно, полные придурки! – повеселел немного Лёшка, - Сейчас снова начнут мутузить друг дружку!
- А вот и нет! – принялись крепко обниматься половинки, - Мы себя любим!
- Почему тогда драку устроили только что? – задал половинкам свой вопрос Лёшка.
- Это не драка была, это борьба!
- Хорошенькое дело, вы мне чуть всю голову не разнесли! Борцы хреновы! За что, хоть, боролись?
- Не за что, а за кого. За тебя, Лёша, за тебя, дорогой, - хором ответили обе половинки.
Тут только Синицын сообразил, что он уже добрых полминуты мысленно беседует со странной парочкой половинок, внешне похожих друг на друга, как две капли воды, только покрашенных в разные цвета. Нет, он не остановился, как громом поражённый, и, разрази его на этом самом месте молния, он бы и виду не показал и продолжал исправно нести службу, и пропади пропадом весь мир за границей поста, его бы ничего не заставило нарушить устав и отступить от присяги!
 Разматывая шнур телефонной трубки и постреливая глазами по сторонам, Лёшка направился к ближайшему столбу с аппаратом связи ОКиЛ-6. Парочка уселась поудобнее и приготовилась внимательно следить за дальнейшим развитием событий.
- Пошел закладывать, - прошептала на ухо одна половинка другой.
- Не закладывать, а докладывать, - шёпотом поправила её та.
В этот момент они были похожи на маленьких детей, которых родители привели на очень интересный спектакль. Их посадили в кресла и оставили одних в просторном и полутёмном зале театра, и вот теперь они, в предвкушении раскрытия тайны действа, не отрывая от сцены любопытных глаз, тихо шепчут друг дружке на ухо:  
- Сейчас про нас расскажет...
- Тише ты! Ничего не расскажет, он же не такой дурак!
- Опять начинаешь?
- Тише, тише, сейчас говорить начнёт...
Лёшка воткнул вилку в гнездо ОКиЛа и доложил в караульное помещение:
- За время несения службы, на посту происшествий не случилось! Докладывал часовой второго поста рядовой Синицын!
- Доклад принял! – прохрипела в ответ трубка голосом дежурного оператора.
- Ну, что, выкусила? – победно подбоченилась одна половинка и показала язык.
- Неправильно это всё. Надо было сразу во всём признаться, - опустила голову другая.
- И откуда вы только на меня свалились такие? – наматывая шнур на телефонную трубку, негодовал Лёшка.
- Мы ниоткуда не сваливались, мы здесь всегда были! – радостно зашумели половинки.
- Чего-то я вас таких странных не наблюдал здесь ранее, вид у вас больно подозрительный, - процедил Лёшка, и на всякий случай оглянулся.
- Что ты, Лёша, что ты! – в один голос закричали половинки и выпрыгнули из зрительного зала прямо на сцену, - Смотри!
И со сцены горохом посыпалась разнокалиберная дробь чечётки. Одетые в одинаковые фраки, половинки, в белых перчатках и высоких чёрных цилиндрах на головах, задавали такого жару своими лаковыми ботинками, что покрытие сцены, больше похожее на набранный из деревянных реек плац перед казармой первой роты, готово было рассыпаться в прах под их натиском. Лёшка и сам не раз дивился на этот деревянный плац перед казармой, на котором иногда проходили тренажи огневой подготовки, но одно дело разбирать и собирать там автомат, и совсем другое, - набивать чечётку.
Желание не просто маршировать, а прокатиться звонкой чечёточной дробью по всем рейкам от курилки до невысокого крылечка рядом с бетонной дорогой, было просто огромным. Единственное, что останавливало Лёшку, так это полное неумение исполнять этот танец, а эти двое сейчас так отжигали, что бедная сцена к концу танца уже перестала стонать и охать и полностью потеряла сознание.
Танцоры же моментально переоделись и принялись разыгрывать миниатюры, в которой один из них был одет в фашистскую военную форму, а второй - в советскую. Немец в рогатой каске и кургузых сапогах безжалостно пытал босоногого русского и несколько раз подряд выводил его на расстрел, пока последнему это не надоело. Он отобрал у фашиста кривулину автомата, и с криком «Я тебе покажу дранг нах остен!» принялся ею гонять немца по всему театру. Гонял он его недолго и вскоре немец вскинул кверху руки и запросил пощады...
Под конец короткого представления половинки несколько раз разделились и прошли ровным строем, громко горланя солдатскую песню, почему-то, на языке вероятного противника. На поклон они собрались воедино,  и после изящного реверанса, снова ловко разделились:
- Ну, как тебе такое? – спросили они хором.
- Циркачи! – презрительно сплюнул себе под ноги Лёшка, хотя этого ему и не следовало делать.
Ну не звонить же ему в караулку с просьбой о своей замене, мол, мне тут разок плюнуть надо?
- Не узнал что ли, Лёша? – обиженно протянули половинки.
- Впервые вижу!
- А так? – и разноцветные половинки стали одинакового металлического оттенка, - Так, ничего тебе не напоминаем?
Вместо ответа Синицын принялся считать собственные шаги. Досчитав до шестидесяти, он бросил это занятие, - цифры его не очень привлекали и мысленно он вернулся к притихшей парочке:
- Ну и что?
- Говорил же тебе, не надо в таком виде, а ты, упрямый, настоял на своём, мол, догадается, он же «это» здесь охраняет, ему привычнее... Заряды, заряды... Вот тебе и вышло, то, что вышло, надо было по старинке зайчиками нарядиться! – недовольно заворчала первая половинка.
- Перестань! – хлопнула её по плечу вторая, - Смотри, зато, какой концерт закатили – загляденье! Пускай солдатик порадуется, а то его совсем скоро автоматом придавит! Да, Лёха?
Лёшка молча подтянул ремень автомата на плечо повыше и, напрягая зрение, принялся разглядывать светлеющую в ночи полоску дороги под далёкими фонарями, - не идёт ли смена? У него не было никакого желания, даже мысленно, общаться с непонятным и подозрительным явлением на тему того, что он здесь охраняет. Пускай, даже, это явление и есть - его собственное сознание, ему не обязательно знать так много!
От этой мысли тяжело всхлипнула первая половинка, вторая сложила руки на груди и недовольно повернулась спиной к Синицыну. Громко топая ногой, не в такт Лёшкиным шагам, она принялась сбивать с ритма Синицына.
- Всё, хватит! – чуть не упал споткнувшийся Лёшка, - Хватит, говорю вам! Всё, мир! Лады?
- Лады, - с радостью подхватила первая половинка.
- Да, - поддержала её вторая, - худой мир лучше доброй войнушки! Я – за, против - никого, значит, победила дружба, так?
- Не так, а так точно! – правильно надо говорить, товарищи военные, вы, ведь, таковые?
- Так точно, товарищ командир! – пристукнули себя по выпуклым полусферам половинки, - Мы не только военные, мы ещё и боевые!
- Ладно, ладно, - успокоил обрадованных половинок Лёшка, - а пол-то у вас есть, боевые?
- Пол? – половинки недоумённо посмотрели друг на друга, затем они осторожно подошли к самому краю и, вытянувшись на цыпочках, долго что-то разглядывали внизу, негромко переговариваясь при этом.
В ночи повисла неудобная пауза.
- Есть пол! – показывая длинными пальцами куда-то под ноги Синицыну, закричали половинки, - Мужской! – доложились они по всей форме, вытягиваясь по стойке «смирно».
- Мужики, значит! – подытожил Лёшка.
- Так точно! – рявкнули в ответ половинки.
- Ну, вот что, ребята, - не по-уставному обратился к половинкам Лёшка, - вы в прятки играть умеете?
- Так точно!
- Да чего вы орёте-то, как новобранцы? Вы уже скоро полгода в армии, понимать должны! А ну, спрятались быстренько и тихо сидите там, а то, вон, смена уже идёт близко!
- Есть, товарищ командир, - прошептали половинки и беззвучно растворились в ночи.
Боевые, как-никак...
 
Лёшка оторвался от своих воспоминаний, и перечитал неполную страничку письма, которую ему с большим трудом удалось выжать из себя. Сочинение на тему: «Как я провёл эти две недели в армии», явно не клеилось. Все мысли, которые ещё накануне плотно роились в голове, устало расползлись куда-то по своим важным делам и теперь, когда требовалось их присутствие и горячее участие, Лёшка вновь оказался в одиночестве. От отчаяния он уставился в окно и принялся грызть пластмассовый колпачок шариковой ручки.
За окном кто-то с усердием стал раздирать в клочья прохудившееся полотно тумана. Городок, словно заспанный пёс, неторопливо потянулся и тут же быстро стряхнул с себя остатки белого дыма, последние клочки которого побежали вверх по склону южной сопки и скоро пропали в большом облаке, застрявшем над её белой вершиной.
- Как невеста под венцом, - подумал Лёшка, разглядывая сопку, - только невесёлая она какая-то, и платье у неё цвета солдатской шинели. Неужели, моя такая? Да ну, не может быть этого! Тогда, почему она весь мир от меня заслонила собой, и сегодня даже солнце спрятала?
Значит, скоро настоящая зима...
Просто жуть, как от этого вида домой ещё больше хочется! Но не напишешь в письме в каждой строчке об этом, это про любовь только так пишут, а эту сопку я никогда любить не буду! Слышишь меня, гора каменная? И нечего тут в фату небесную прятаться, женили меня уже здесь, на автомате в противогазе, можешь не кокетничать со мной, занят я, понимаешь, – не сво-бо-ден!.. Что-то холодом потянуло, от окна, что ли?
 
«Мама, тёплых вещей присылать не надо. По уставу не положено носить такие, и старшина положит их в каптёрку до самого дембеля. Шерстяные носки, что ты мне связала, оставь дома, буду носить их, когда вернусь...»
 
- Скоро совсем доконает меня эта воинская служба! Высушит до полного физического и морального истощения, замотает так, что «кыш» сказать буду не в силах! – думал Синицын, разглядывая однообразную картину за окном, - Ну почему здесь всё так давит на меня? Со всех сторон надвигается однообразно мрачная и совсем беспросветная картина, как в тёмном и нескончаемом туннеле, в котором уже долго и безостановочно шлёпает мой армейский паровоз, отмеряя расстояние строевым шагом по бетонному плацу части. За какие провинности это чудовище лишили колёс? Почему ослепили, погасив единственное око?  Неужели мои грехи уже настолько тяжки, что пришла пора их искупить? Это в неполные-то двадцать лет?
Страшно подумать, что со мной будет в сорок лет, если уже сейчас такое! Нет, в сорок я уже буду таким старым, что, пожалуй, и не вспомню об этом. А в шестьдесят? Не, в шестьдесят я буду дряхлый старик - пенсионер, если доживу, конечно... Да чего там думать про то, что будет в далёком будущем? Мне бы сейчас пережить всё, что здесь творится, а потом пусть и суп с котом будет! Главное – это здесь и сейчас, но местное время, как назло, застыло в вечной мерзлоте и даже не думает ускорять свой ход, а впереди ещё зима такая долгая и холодная...
Место здесь немножко странное, десять месяцев в году зима, а остальное – лето. Спросите, где же осень золотая, да весна со звонкой, радостной капелью? Я вам отвечу, что они вместе с летом два этих месяца делят, никак на троих поделить не могут. Вот одно такое лето мне здесь уже довелось пережить. Где остался мой светлый апрель с его теплом и голосами птиц? Почему здесь всё, как на другой планете? Там, далеко за этой сопкой, осталось беззаботное цветное кино жизни, широкоформатное, с хорошим стереозвуком и с обязательным мороженым, в хрустящем вафельном стаканчике, за девятнадцать копеек. Вот вернусь домой, сразу десять таких куплю, а, может, и все пятнадцать съем и даже не замёрзну! А здесь? Здесь весь мой мир утонул в чёрно-белом цвете, стерео никакого нет, осталось только серое небо, зажатое с боков громадами сопок, собачий холод и пара моих голубых погон. Ну, что же, спасибо судьбе и за это, а то служил бы я сейчас ещё и с чёрными погонами...
В этом месте от странных мыслей заводятся вещи совсем необъяснимые, взять, хотя бы, эту парочку, которая не что иное, как полный плод моей фантазии, поделённый пополам. Так нет же, они утверждают, что это совсем не так! Они намекают, что автор здесь совершенно другой, а кто конкретно, говорить не хотят, мол, сам знаешь, - кто. У кого бы мне спросить про это? Только не просто это - взять, да заголиться прилюдно на площади, там не в бане, там будет очень стыдно, а то и ещё хуже может быть, - возьмут и в сумасшедшие запишут, наденут рубашку смирительную, и профессора учёные примутся холодными пальцами мне голову щупать, - ужас!
Человек я неверующий, и поэтому Бога нет, а к замполиту с таким вопросом не обратишься – масштаб не тот и сфера другая! Да и чего ему со мной особо заморачиваться, доложит командиру роты, и спишут меня в хозвзвод. Пойду я тогда на свинарник клетки чистить и хвосты свиньям заворачивать, и сидеть мне в том дерьме по уши до самого светлого дембеля. Нет уж, лучше в карауле службу нести и терпеть эту странную парочку, чем попасть в психушку, или угодить на свинарник!
А с ребятами этим делиться у меня нет особого желания. В худшем случае, те сразу подумают, что я решил «закосить» от службы и просто-напросто отвернутся от меня, но могут, покрутив пальцем у виска, объявить «белой вороной», - и в том и другом случае мне грозит немедленное отторжение, а быть выгнанным из молодой и крепкой стаи совсем не хочется. Конечно, среди них есть и такие, кто, наверняка, сможет заявить о том, что и в его голове кто-то с ним спорит и не даёт покоя, я уверен, что найдутся даже те, у кого в головах этих голосов шумит с целый хор имени Пятницкого! Только, кто из них настолько сможет быть смелым, чтобы первым признаться в этом? Нет, тогда и я буду молчать, а то, как говорится: «Знают двое, - знает и свинья», настучит кто-нибудь в ротную канцелярию не со зла, а по собственной глупости, и мне потом долго краснеть придётся! А я синица, не снегирь, - свою масть менять не собираюсь!
Может быть, это и хорошо, что советская власть навсегда отменила Бога, и провозгласила торжество человека, как высшее творение матери природы. Теперь никто ни Бога, ни чёрта не боится, - все идейные молятся на партию и на её политбюро, и за глаза тихо ненавидят собственное начальство. Безыдейная же околица, в основном, молча, взирает на происходящее, иногда прикладывая крепким словцом и новую религию, и всех тамошних божков, и только чёрные старушки истово крестятся и предают анафеме современных Иродов. Куда податься мне, с моим собственным неверием, ни в кого и ни во что?
- Слаб ты в своей вере в коммунистическую партию, комсомолец Синицын! – упрекнёт меня замполит, - Тебе стоит уделить больше внимания политической подготовке, идеологический враг не дремлет!
- Так точно, товарищ старший лейтенант, не верю я в партию! – отвечу ему, как на духу!
- Плохой ты комсомолец, Синицын, никудышный. Исключить тебя пора из комсомола, за отсутствие веры!
- Ваша правда, товарищ старший лейтенант! – не дрогнув, отвечу замполиту, - Нет у меня ни во что твёрдой веры, ни в Бога, ни в чёрта, ни в партию! Был я в школе несмышлёным октябрёнком, потом пионером, на линейках маршировал под барабанную дробь, почти добровольно стал комсомольцем на заводе, но за все эти годы в партию поверить так и не смог! Чувствую внутренне, что недостоин я столь высокой чести - быть уверованным в партию, что-то мешает мне внутри, теребит и не даёт покоя днём и ночью. Может, это моя душа противится всяческому искривлению и ей претит распевать чуждые интернационалы? Но душа от Бога, а его нет, согласно закону сохранения энергии и учению Владимира Ильича Ленина, значит, нет у меня души, которой требуется столь сильная вера, а просто так, или, избави меня, Господи, даже от мысли такой, чтобы я из корысти смог приблизиться к светлому и непорочному имени  партии, – такого никогда не будет! Так что гоните меня из комсомола смело, товарищ старший лейтенант!..
Действительно, всё же так! Я ничего сам не придумываю, потому что я обычный человек, который не родился в рубашке, а появился на этот свет, как все, голый и беззубый. Сначала меня пеленали, затем надели ползунки и распашонки, короткие штанишки с маечкой поменяли на строгую школьную форму, из которой я не раз вырастал, - и вот теперь я в солдатской форме признаюсь себе в том, что вырос из всех детских и юношеских идеологий, а во взрослую меня что-то собственное не пускает.
И, вроде бы, в партийной идеологии не всё так плохо, как может показаться, взять хотя бы  командира батальона. Личность подполковника, его харизма с невероятной внутренней энергией, каждое его слово, заставляет безоговорочно верить ему и трепетать все солдатские сердца, независимо от срока службы, будь ты новичок-новобранец, или уже всё повидавший и отслуживший своё «дембель». Он, командир и коммунист, на которого хочется равняться, один из немногих офицеров части, о котором и за глаза вся солдатская братия отзывается с почтением. Ну, а мне даже не кажется, я просто уверен, что за таким комбатом, в любую погоду, можно идти и в огонь, и в воду, - он не генерал с высокой сопки. Почему это так, мне не понятно, но, скорее всего, дело здесь не в партии, а в хорошем человеке.
Зачем меня заставляют ненавидеть одних и любить других, совершенно незнакомых мне людей, которых я никогда в жизни в глаза не видел? Почему, если все люди братья, до сих пор пролетарии всех стран не объединились? Что мешает угнетённым народам сбросить вековое ярмо рабства? Так ли плох этот капитализм, как его малюют на политинформациях? Нет, ну империалисты, конечно, сволочи! Постоянно лезут со своими войнами по всей планете, не сидится им спокойно в своей Америке, - то в Корею залезут, то во Вьетнам, и везде по соплям получают, и нигде ничему не учатся! Того и гляди, сюда, на Чукотку, припрутся, мало им одной Аляски!
Да и царь-батюшка тоже хорош, взял и продал землицу русскую американским капиталистам, забирайте, говорит, за ненадобностью нам она, а те схватили, радостные, и сто лет на той земле золото моют! На лицо – предательство собственного народа! Ну, так чего ещё можно ожидать от прогнившего насквозь царизма? Вот политбюро бы такого не допустило, и генеральный секретарь на предательство не способен, там все свои, из народа, из рабочих и крестьян, с крепкими и мозолистыми руками, - они народ не продадут! 
Может быть, не так это и плохо, что нет во мне веры никакой? Живи себе спокойненько и ни о чём не беспокойся. Отслужил армию, женился, вырастил детей, состарился и помер, - всё, никаких отклонений! За тебя, Лёшка Синицын, всё продумали и решили партия и советское правительство, тебе остаётся только исправно ходить на работу и приносить пользу своей Родине. Это хорошо, когда ты большой учёный, профессор, или академик, тогда ты этой самой пользы много можешь принести своему народу. А что нести мне, неучёному троечнику, посредственности по жизни, какая от меня польза? Правильно, – никакой. Живи, так себе, винтик, лишь бы вреда от тебя не было - и на том спасибо!
Быть всю жизнь простым винтиком, пускай и в важном государственном механизме, тоскливо и невыносимо, хоть волком вой, а ведь именно это меня и ждёт в ближайшем будущем. Придётся с этим смириться и жить как все, маленьким серым винтиком, со шлицом и правильной резьбой. Да, да, политику партии и правительства надо понимать правильно! Вот ещё одна загадка, - если политика это думать одно, говорить другое, а делать третье, то что из этих трёх надо понимать правильно? Ведь, всё это одновременно, правильно понять невозможно! Ох, и закручивают нам мозги на политзанятиях! Нет, я совершенно не против политзанятий! Я, скорее всего, за, и даже двумя руками, пускай их будет больше, много больше, чем есть сейчас, ведь на них так сладко дремать!..
Пускай не обижается замполит, но почему я должен считать своим врагом государство Сан Томе и Принсипи, когда про его существование я только здесь от него и услышал? Впрочем, какое мне, простому солдату, дело до государства, которое на большой карте мира с трудом отыщешь, когда в современной войне простым нажатием кнопки можно опустить на океанское дно целый континент, как в анекдоте про Австралию?
Почему вокруг столько много врагов и так мало друзей? Что за ловкий фокусник так искусно всё поделил в этом мире? Государства и народы, людей в странах, ребят в нашей роте и всё остальное, включая мою бедовую голову? Для чего существует разделение на добро и зло, любовь и ненависть, вражду и дружбу, почему это всё такое близкое и полностью противоположное, как две стороны одной монеты, легко может перемениться от одной только мысли?
От чего в моей голове постоянно образуются пустоты, которые требуют заполнения? Ну, почему дует ветер, я уже разобрался, а вот почему день сменяет ночь, и наоборот, мне до сих пор не понятно!  Каким образом Земле удаётся переворачиваться на трёх китах? Говорите, она круглая? Ах, да это же ещё Галилей сказал, что она вертится! Тогда, почему она никуда не падает, и на какой верёвочке подвешено наше Солнце? Какая сила держит в космическом вакууме эту гигантскую, водородную бомбу и почему её не разрывает на куски в один момент? Куда мчатся все эти Галактики? Что там, за самым дальним краем? Бог?
 «Зачем» и «почему» так много в моей голове, что порой мне кажется, она готова просто лопнуть! А вот в школе, на уроке биологии, нам говорили, что мыслительный процесс человеческого мозга задействован всего на десять процентов! Страшно подумать, что будет со мной, если к этим десяти прибавятся остальные девяносто! Получится не голова, а огромная, всепоглощающая чёрная дыра с массой вопросов, и придётся мне снова возвращаться в школу, за парту, и не вылезать из-за неё до конца жизни. Нет, пускай эти мои вопросы пока останутся без ответа, так что: «Равняйсь! Смирно! И всё лишнее - из головы, шагом марш! Раз, два!»
Почему эти двое такие непослушные? Все же вышли, а эта парочка осталась, я просто чувствую их нахальное присутствие у себя внутри. Сидят и ухмыляются. Вероятно, они знают гораздо больше и считают меня совсем отсталым, но это сейчас меня не сильно беспокоит, ладно, пускай сидят и помалкивают...
 
«Погода здесь стоит переменчивая, очень похожая на нашу, - такая же сырая, только немного холоднее. Москва говорит, что у вас ещё тепло, а здесь по утрам уже хорошо морозит. На этом я своё письмо заканчиваю. Очень скучаю по всем вам. Остаюсь всегда ваш сын и брат Алексей. Будьте здоровы! До свидания!
P. S. Мама, если у тебя будет возможность, то вышли мне, пожалуйста, немного денег. Рублей пять будет достаточно».
 
Лёшка дописал своё письмо и, несколько раз сложив тетрадный листок до размеров почтового конверта ценой в полкопейки, аккуратно погрузил его внутрь. Потом он провёл кончиком языка по клеевой  полоске с обратной стороны и запечатал конверт. Для пущей верности положил его на ровную, покрытую твёрдым, блестящим пластиком  поверхность стола, и несколько раз провёл согнутым указательным пальцем по месту склейки, тщательно разглаживая его.
 Торопливо надписал свой привычный домашний адрес и теперешний, состоявший из огромной Магаданской области и небольшого города Анадырь, что был виден в хорошую погоду вдалеке за лиманом. Для запутывания вражеских лазутчиков, к названию города через дефис была приставлена цифра один, за которой шли два разных номера воинских частей, последний из которых имел ещё и литеру «А», не имевшую секретности и обозначавшую собой первую роту батальона охраны, где и служил Синицын. Точное же Лёшкино местоположение могла знать только почта СССР, чем не могли похвастаться даже многие военные штабы в округе, для которых это место, сплошь огороженное колючей проволокой, было самой настоящей «чёрной дырой», с топографическим обозначением «первый».
 Закончив с адресами, Синицын принялся выводить высокие цифры почтового индекса. Для этого ему пришлось несколько раз переворачивать конверт на обратную сторону, и смотреть, каким образом написать двойку, самую непростую и коварную из всех непривычно закошенных и сломанных посередине цифр.
- Ну вот, придумали, тоже напасть! – недовольно процедил сквозь зубы Лёшка, разглядывая своё художество на белом конверте.
С того самого места, где по точным пунктирам строгого образца, должны были сиять стройно вычерченные ряды цифр, на Лёшку смотрел непонятный знак какой-то китайской грамоты. Одна из двух двоек, разделённых в этом строю зигзагами магической цифры три, была на себя совершенно не похожа. Больше всего эта цифра походила на семёрку, одетую в зауженное книзу  строгое вечернее платье, с распущенным позади неё длинным, тонким шлейфом.
Застывшие по команде «смирно» в своих клетках, цифры косили изумлённые глаза в сторону незнакомки, неизвестно, каким образом, оказавшуюся посреди их строя. Больше всех таращила на неё свои круглые глаза, оказавшаяся по соседству, правильно написанная цифра два. Она, как и все в этом строю, была одета в кирзовые сапоги и одинаковую форму защитного цвета. На её голове красовалась нахлобученная до самых бровей зимняя солдатская шапка, с длинными чукотскими ушами внахлёст. Остальные цифры также были экипированы, в строгом соответствии пунктиру образца с обратной стороны конверта, и такому вопиющему нарушению устава были удивлены не менее двойки.
Сама виновница сей смуты невозмутимо взирала на всё происходящее из-под широких полей своей аристократической шляпы. Её томный взгляд из-под полуприкрытых век, скользил куда-то вдаль, проносясь мимо удивлённого лица Синицына, был спокоен и ничего необычного не замечал вокруг себя. Весь её вид говорил о том, что она находится на своём, привычном для неё месте и не понимает столь пристального к ней внимания окружающих.
От неожиданности у Лёшки что-то ёкнуло внутри и перехватило дыхание, а нахальная дамочка, с убийственным спокойствием, подняла к своему лицу длинный мундштук с тонкой дымящийся сигаретой, который она небрежно держала двумя пальцами левой руки, в атласной перчатке выше локтя и, глубоко затянувшись, неторопливо выпустила сизую струйку дыма, прямо в лицо застывшего Синицына.
- Кхы-кхы! – закашлялся потерявший дар речи Лёшка, от отчаяния он замахал руками, стараясь быстрее прогнать дым наваждения прочь.
Дым рассеялся так же быстро, как и туман за окном, но наваждение оказалось незыблемым.
- Гнать её такую надо! – выступила вперёд правильно написанная цифра два. Точно копируя ротного старшину, она быстро заходила вдоль строя, не переставая теребить нервными пальцами пуговицу на груди своего располневшего мундира, - Незамедлительно гнать в три шеи! Это, чёрт те знает, что такое! Налицо разлагающий момент! Надо понимать, что мы теперь вместо боевой единицы имеем в своих рядах идеологический подрывной элемент! Предлагаю всем без исключения проявить войсковое товарищество в этом архиважном вопросе и единогласно исключить её из наших рядов!
- Товарищ прапорщик! – заканючила остроголовая цифра один, - Ну давайте оставим её до следующего утра, может быть, она и не настолько плохая, чем кажется?
- Нет, наше промедление смерти подобно! – запрыгала на тонкой ножке большеголовая цифра девять, она считала себя самой умной, и поэтому потребовала решительных действий, - Мы должны действовать по-ленински, - незамедлительно, в едином порыве масс, недрогнувшей рукой сорвать этот змеиный покров и обнажить миру всю её гнилую империалистическую сущность!
- Подождите, - запротестовала из соседней клетки зигзагообразная цифра три, - зачем же сразу всему миру? Давайте, для начала, сами посмотрим, хотя бы, одним глазком. Мне кажется, что она ещё ничего себе, вполне свежая...
- Вот оно, тлетворное влияние Запада! – воздела кверху руки правильная цифра два, - Оно, только что, здесь появилось, оно даже не успело ничего сделать, а в наших рядах уже разброд и шатание! Вот она, работа вражеской идеологии, - джинсы, секс и рок-н-ролл! Вот она, обработка неокрепших умов! Что ты можешь сказать про свою соседку? – набросилась правильная цифра два на трепетавшую в соседней клетке, словно осенний лист, ещё одну цифру три.
- Я... я... – словно ища поддержки у товарищей, принялась беспомощно озираться последняя. Её взгляд испуганным зверьком заметался по сторонам, опасливо обходя находившуюся с ним по соседству фигуру в шляпе и перчатках, - Я ничего... я так точно, то есть, я никак нет... – слабо лепетала испуганная худосочная тройка, пока её взгляд не замер на непривычно вызывающей фигуре соседки.
Слабенькая тройка округлила глаза на полную катушку и принялась, словно рыба, беззвучно хватать воздух своим широко открытым ртом. Не произнеся ни единого слова, она сначала залилась густой краской, потом резко побледнела, закатила глаза, и рухнула на пол бездыханной бледной чёрточкой.
- Вот, пожалуйста, - показывая на пропавшую соседку, проговорила правильная цифра два, - мы уже несём потери!
- А ну, подать её сюда, такую - этакую! – раздались гневные голоса с обратной стороны конверта.
Это были образцы написания цифр индекса, и поскольку они были отпечатаны в типографии, то считали, что у них самые правильные фигуры на этом конверте, то есть истинные, навроде тех правильно нарисованных солдат, что были изображены на плакатах по строевой подготовке. Хорошо, когда ты фигурой в военного вышел, - выпячивай грудь, да тяни носок, как на картинке, печатай шаг, делай повороты в нужную сторону и все скажут, что ты исправный солдат!
Другое дело – полное отсутствие этой фигуры, как у начфина батальона или нашего ротного каптенармуса в самом начале его службы. На начфине еле портупея сходится и походка, как у королевского пингвина, но его никто не упрекнёт за несоответствие строевому плакату, потому что он в армии на своём месте и главное - мужик хороший, а с каптенармуса лишние килограммы быстро слетели, его толстым никто и не помнит уже. 
Уж на что, а на хороших людей у солдат чутьё природное, которое очень трудно обмануть, они, как зверьки, на нюх за километр любую фальшивку чуют! Тут, если Вы карьерист и шкурник, можете не растягиваться в широкой и приветливой улыбке, - всё Ваше прописано большими буквами и легко читается, даже самыми малограмотными из нас.
Будучи в армии рядовым стрелком, да ещё и новобранцем, Синицын понимал своё положение, когда тобой командуют почти все, - сержанты, лейтенанты, капитаны, полковники и солдаты старшего призыва. Строгая воинская иерархия, - успевай только козырять и уворачиваться! И всё по стойке «смирно»! Лёшка даже был уверен в том, что после команды «отбой» он и во сне принимал именно это положение. 
Всё это стало настолько привычным, что гневные восклицание цифр - образцов индекса с обратной стороны конверта почти не удивили Синицына, но он, всё же, собрался вмешаться, чтобы осадить этих выскочек, но тут его опередила остроголовая единица:
- А вот это вы видели? – и единица вытянула вверх руку и показала типографским образцам сложенный чернильными пальцами жирный кукиш, - Ишь, чего надумали! Сидите там, на своей стороне и не указывайте, как нам поступать! Сами здесь разберёмся, а вам – дырку от бублика, а не нашу красавицу! Выкусите!
Не ожидавшие такого поворота дел, все образцы написания цифр притихли на обратной стороне конверта, но по их яростному шёпоту, доносившемуся оттуда, Лёшка догадался, что у образцов происходит настоящий военный совет, вырабатывающий гениальную доктрину стратегического укрощения взбунтовавшихся чернильных цифр.
На адресной стороне простого и безликого конверта, в том самом месте, где в ровных прямоугольных клеточках, в соотношении один к двум, должны были застыть цифры почтового индекса, творилось уже что-то просто невообразимое.
Большеголовая девятка взгромоздилась на свою клетку, как на трибуну, и принялась оттуда призывать к публичной порке возмутительницы порядка. Она громко стучала кулаком и, призывая небеса себе в свидетели, гневно размахивала со своей импровизированной трибуны красной книжицей морального облика строителя коммунизма.
Правильно написанная двойка, склонилась над рухнувшей соседкой и попыталась вернуть худосочную цифру три к жизни, при помощи искусственного дыхания и непрямого массажа сердца. 
- Санитара! Санитара сюда! – заходилась она в истошном крике.
Правильная двойка уже сама тяжело дышала и хваталась за левый карман на груди своего мундира. Свободной рукой она с силой потрясала в воздухе, и со стороны было непонятно, то ли она сурово грозит своей неправильной товарке в шляпе и перчатках, то ли пытается с жаром аплодировать пламенному оратору с высокой трибуны, позабыв о том, что её вторая рука мёртвой хваткой держится за собственное сердце.
Правофланговая единица, в испуге пропустить самое интересное, вытянулась в своей клетке в настоящую коломенскую версту. Под шумок она принялась негромко распевать народные частушки, не совсем приличного содержания, и по завершении последнего куплета оглушительно засвистела, стараясь своим свистом перебить надоевшую речь оратора, а заодно и привлечь к себе внимание невозмутимой особы в вечернем платье. Ропща на судьбу и проклиная свой рост, цифра один громко топала кирзовыми сапогами, пыхтела, как маневровый паровоз и, вытянув губы трубочкой, всё тянулась в сторону последних клеток ряда почтового индекса, где происходило самое интересное и необычное.
Подобная зигзагу молнии, оставшаяся в строю, цифра три, с нарастающим интересом, всё внимательнее приглядывалась к своей необычной соседке. Пытаясь сохранить хладнокровие и чудовищную выдержку в этой непростой ситуации, она прилагала немало усилий к тому, чтобы при всех не наброситься на неправильную двойку, и не начать её немедленное разоблачение от чуждых элементов.
Запылавшая в своём красноречии большеголовая цифра девять, уже почувствовала под ногами крепкую броню своей импровизированной трибуны, и вовсю вещала поверх голов свои замысловатые тезисы, вперемешку с заповедями.  Очень скоро она настолько оторвалась от действительности, что предложила считать всех вчерашних врагов - сегодняшними лучшими друзьями и призвала к взаимной любви пролетариев во всех странах, без возрастных ограничений!
Лёшка Синицын решил немедленно прекратить это, согласно выражению старшины первой роты, вопиющее нарушение устава внутренней службы. Дело было не только в том, что его собственные каракули чернильных цифр устроили настоящий праздник непослушания, а и в том, что краем чуткого уха Лёшка уловил зловещий шёпот, доносившийся с обратной стороны конверта. Половина правильных типографских образцов предлагала подослать к взбунтовавшимся цифрам диверсантов, чтобы те подпалили бумагу, на которой они нарисованы, другая половина ставила вопрос ребром о применении оружия массового поражения, по всем без исключения, буквам и цифрам, находившимся по другую сторону конверта. 
И то и другое Лёшку, как автора письма, совершенно не устраивало, и он решительно потянулся шариковой ручкой к невозмутимой фигуре неправильной цифры два, спрятавшей свой томный взгляд за широкими полями аристократической шляпы.
Вот так всегда, не успеешь родиться, как тебя везде и всюду поджидают разнообразные правила, - сюда не ходи, так не делай, веди себя прилично, слов плохих не говори, писай прямо в горшок и так далее и тому подобное. Кто придумывает все эти правила, и почему нельзя жить наоборот? Ну, не всегда, так, хотя бы, один денёк, часик, самую малую минуточку? Ведь этого так сильно хочется!
- Нельзя! – Синицын резко отдёрнул авторучку от конверта с цифрами индекса, которые нельзя было исправлять категорически, ну не категорически, а сейчас просто недопустимо, что в данной ситуации одно и то же, - Хватит! – пристукнул он ладонью по столу так, что лежавший на нём конверт слегка подпрыгнул, - Всё остаётся, как есть, ничего исправлять не будем!
Поняв, что веселье окончилось, цифры индекса стали принимать свои привычные очертания. Ставшая похожей на грустную птицу, с большим и длинным клювом, опущенным книзу, замерла в первой клетке, бывшая недавно островерхая и разбитная, единица. Слезла со своей бронемашины и затихла большеголовая девятка, привели в чувство и прислонили в угол слабенькую тройку, её поддерживала под локоть правильная цифра два, с характером, как у ротного старшины. Сильная тройка пружинисто расположилась на своём привычном месте, и лишь возмутительница спокойствия оставалась полностью спокойна.
Спали диверсанты конверт в пепел, так она бы и бровью не повела, Лёшка был в этом уверен на все сто пятьдесят процентов. Он даже немного позавидовал её выдержке, тому состоянию, когда ты чувствуешь себя центром вселенной, а всё кругом лишь тлен и тщета. Воспитанный в атеистической среде, Синицын не стал развивать эту мысль дальше, - поля аристократической шляпы колыхнулись и Лёшка замер под пронзительным взглядом незнакомки. Её зелёные глаза моментально парализовали не только волю, но и все, самые сокровенные, Лёшкины мысли. В следующее мгновение, не отводя своего взгляда, незнакомка шагнула из своей клетки прямо навстречу Синицыну.
Сделав несколько неторопливых, по-кошачьему мягких шагов, она остановилась на самой границе конверта. Затем, легко и непринуждённо вскинула свободную руку. Движение было настолько привычно отточенным, будто бы она по нескольку раз в день много лет подряд упорно тренировалась этому. Ладонь в атласной перчатке невесомым крылом бабочки  взлетела и зависла перед её лицом. Слегка припухшие, пунцовые губы, неторопливо чмокнули воздух и тут же быстро сдунули с распластавшейся ладони поцелуй, прямо в Лёшкино лицо.
На короткое мгновение Синицын ощутил на своих губах этот воздушный отпечаток её горячих и влажных губ, и тут же почувствовал себя крохотной снежинкой, несущейся в раскалённое горнило вселенской страсти любви, где рождаются заново и пропадают без следа целые миры. Кровь моментально бросилась ему в голову, а сердце в груди заколотилось так, будто бы он только что пробежал по тундре километров пятнадцать, перепрыгивая через все сопки на своём пути.
Лёшка обмяк и тяжело выдохнул. С видом провинившейся собаки, он обреченно поднял глаза и посмотрел на незнакомку. Она медленно подняла длинный мундштук с сигаретой к губам, но передумала делать затяжку, и лишь слегка прикусила уголок своей нижней губы, при этом как-то вымученно улыбнувшись Синицыну. В следующее мгновение она круто повернулась и, плавно покачивая бёдрами, торопливо направилась к своей клетке. Её строгое, обтягивающее точёную фигуру, вечернее платье с высоким воротом, доходившим до самого подбородка, на спине имело такой глубокий и широкий вырез, что Лёшка Синицын сразу догадался, что под ним у неё нет даже и намёка на самую малость хоть какого-нибудь нижнего белья.
Синицын схватился за пылающие щёки, всё ещё не понимая, что сейчас с ним произошло. Лицо и уши горели так, будто бы на них обрушился целый шквал огненных пощёчин, а не один, обыкновенно выдуманный, воздушный поцелуй.
- Ну, вот откуда во мне такая напасть? – ощупывая руками свою голову, расстроено подумал Лёшка, - И голова-то моя, вроде бы, такая же, как у всех. Уши, рот, глаза и нос, всё на месте... И размером – не большая, не  маленькая, я бы сказал, – стандартная, тогда почему мои глаза видят в каждой обыкновенной точке космическую чёрную дыру, поглотившую целую вселенную? Разве такое возможно, чтобы она там поместилась? Товарищи учёные из института мозга, дайте, пожалуйста, мне ответ, почему сейчас в природе обезьяна категорически прекратила превращаться в человека, но, судя по некоторым дембелям из второй роты нашего славного батальона, в ней с лёгкостью запускается обратный процесс?
Вот так всегда, с синхрофазотронами у вас легко, а с обезьянами и дембелями – сложно. Бога вот отменили, формул заковыристых вывели, -  в голову уже не помещаются, а простых вещей ваша наука объяснить не может, почему? Может быть, вы и не такие учёные, а просто прикидываетесь? Нахватали званий и наград, и почиваете на лаврах былых достижений, никого к себе близко не подпускаете и, чуть что, рубите своё - «науке неизвестно» - и точка! А как мне быть, когда в этой точке целая вселенная, а то и две, как над нашей буквой ё?
Назвать дураком и отослать к чёрту, - проще простого, да я и сам знаю туда дорогу, только вот, что-то неохота мне туда отправляться, мне здесь понять надобно, - почему люди, собранные из одного и того же материала, из принципиально одинаковых клеток, говорящие одним языком, настолько разные, что порой совершенно не понимают друг друга. Что там я со своими придумками, вот у нас в роте два индивидуума схватились за грудки из-за потерянного конспекта по политической подготовке и чуть не в драку! Чего такого в этой тетрадке было записано, чтобы из-за неё, двое нормальных с виду пацанов, убить готовы были друг друга насмерть?
Да, не побежишь с вопросом к замполиту «почему я такой, товарищ старший лейтенант?», - тут, понятное дело, у родителей такое надо было раньше спрашивать, но и родители тоже пожимают плечами, говорят, что сами меня случайно нашли в сетке-авоське, в глухом и дремучем лесу. Вот и получается, что все мои вопросы остаются без ответа. С самого себя не спросишь за такую голову, а за остальное спасибо родителям и учителям, одним - за то, что не прошли мимо бесхозной авоськи, другим - за то, что научили читать и считать правильно.
Ну, вот, снова заладил своё «правильно – неправильно»! Так ведь здесь, в армии, всё либо правильно, либо нет, а про остальное знает вышестоящее начальство, через голову которого ни-ни! Странная эта птица - дятел военный, весь мозг исклевал и всё ему мало, так нахально лезет в мою, и без того одуревшую голову, что мне хочется по-страусиному, со всего маху, загнать её в землю, чтобы никого вокруг не видеть и не слышать! Только не водятся страусы на Чукотке, тут мерзлота кругом вечная - тяжёлый лом от неё отскакивает, как от брони слоёной, - сильно голову зашибить можно, не спасёт тогда ни каска крепкая, ни шапка тёплая.
Ой, а чего это я всё под землю лезу? Рановато, вроде бы, для моего возраста, пускай лучше моя голова останется на привычном для неё месте – на моих плечах, а не ныряет под землю, или того хуже – лежит, где-нибудь отдельно от меня, в кустах! Интересно, в каком месте меня тогда больше будет?..
Нет, попрут меня из армии за такие мысли, как пить дать, попрут! Тут и к бабке-гадалке ходить не надо, вылечу с треском и точка! Я же комсомолец, и здесь сталь души своей должен закалять! С каким лицом тогда домой поеду? Позор-то какой, Господи!!!
Лёшка нежно провёл ладонью по конверту с письмом домой, этой единственно возможной ниточке, связывающей его теперь с оставленным за много тысяч километров, родным краем. Ему захотелось стать обыкновенным бумажным листком, из которого можно сложить незамысловатый самолётик и запустить его с попутным ветром из второго городка в сторону дома. Внезапно нахлынувшее желание захлестнуло Синицына, как высокая океанская волна, накатившая в узкий лиман и переполнившая его за долю секунды. С грохотом оторвалась тяжёлая якорная цепь, и маленький бумажный кораблик взмыл на высокой волне под самые облака. Крохотный винт быстро- быстро завращался, и кораблик, распластав большие серебристые крылья, потянулся вслед за солнцем к той стороне, где, раскинув руки, летит над землёй мальчишка, поверивший в то, что умеет летать, вопреки всем научным законам.
Лёшка ещё раз погладил конверт и, собрав все письменные принадлежности, торопливо покинул класс тактической подготовки. Первая рота батальона охраны готовилась к построению, чтобы следовать в столовую, на ужин.
 
Словно речка по камешкам, запрыгали и побежали своей чередой скучные серые будни солдатской службы. Лёшка Синицын, с остервенением вгрызавшийся в гранит воинской науки, заметил, что его армейский воз, который он день и ночь тащил вверх по отлогому склону северной сопки, несмотря на все усилия отцов командиров и старшины роты, стал заметно легче. Навроде тяжёлого танка, с которого внезапно свалилась башня, только танки в гору ездят своим ходом, и башни у них крепко привинчены - просто так не отваливаются. Однако факты - вещь упрямая и, гружёная ворохом армейской всячины, Лёшкина телега стала более податливой, не смотря на то, что она имела неуклюжие квадратные колёса, и её приходилось передвигать рывками, требовавшими зачастую немалых усилий.
Спрятавшая свою нехитрую палитру ярких красок, тундра накрылась солдатской шинелью и притихла, утомлённая борьбой с вечным холодом. По-зимнему низкое солнце упало на жёсткую, прихваченную свежим морозом, местную растительность, и попыталось своими слабеющими лучами подарить последнюю каплю надежды умирающей природе. В оркестре ветров прибавилось разноголосых труб, и теперь они днём и ночью репетировали свой «полёт шмеля» за высокой сопкой Иоанна, недалеко от второго городка. Отзвуки этой, пока ещё нестройной меди, доносились в Золотую долину с солоноватым воздухом, капли которого со своей верхней губы уже слизывало очередное пополнение солдат срочников.
Лёшка, как напуганный зверёк, вытягивая свой нос по ветру, с осторожностью принюхивался к нему, - не пурга ли страшная крадётся? Но холодный и сильный ветер лишь драл кожу колючими снежинками и неприятно холодил спину между лопаток. Пережившие две зимы старослужащие солдаты с презрением относились к холоду и ветру, они, в расстёгнутых бушлатах, безбоязненно подставляли открытую грудь и шею ледяному напору, и лишь слегка нагибали голову и хмурили бровь, двигаясь навстречу особенно сильным порывам набирающего свою силу ветра.
Утопающий в огромных кирзовых сапогах, маленький Лёшка Синицын, глядя на такую картину, хорохорился что было силы. Он старательно копировал походку бывалого солдата, этакую небрежную, с лёгким покачиванием вразвалочку, которая  вырабатывается и шлифуется на строевом плацу многочасовыми тренировками. Распушив свой куцый хвост, он даже попытался, по примеру дембелей, игнорировать этот холодный ветер, но очень скоро почувствовал себя не матёрым караульным волком, а обыкновенной улиткой, по глупости высунувшую своё нежное тело за дверку тёплого и уютного домика.
Скукожившись, Лёшка принялся набирать тепло во все карманы своей одежды, но, странным образом, в его карманах ничего кроме военного и комсомольского билетов надолго не задерживалось. Даже за такой короткий путь, как до солдатской столовой, всё тепло из карманов моментально улетучивалось, стоило только выйти на построение на деревянный, в тонкую ёлочку плац, перед казармой первой роты.
Внезапным порывом сильного ветра сорвало пожухлую листву с карликовых тополей, этих величавых полутораметровых Чукотских гигантов, сиротливо прижавшихся внизу долины к лопочущей что-то своё мелководной речушке, уже захваченной по краям тонким ледком. Вместе с их листвой унесло за лиман и придурковатых дембелей из Подмосковья. С широкими золотыми галунами старшины на погонах, покинул часть весёлый сержант, гонявший на сопки взвод, в котором служил Лёшка Синицын. С ним и в первый караул пошли, и по тревоге «в ружьё» бегали на посты, и на сопку за охотниками, будь они все трижды неладны. Всяко было, и теперь он - герой, гуляет в столице с девчонками  и щеглам желторотым, у которых всё ещё впереди, рассказывает, как он здесь «сынов» по сопкам гонял, учил уму-разуму военному. Может, и про ломы, летающие в пургу, привирает, теперь-то кто его проверит?
Теперь для него всё поменялось, а для Лёшки всё осталось почти по-прежнему, без изменений, но немного легче. Сказалась обыкновенная человеческая привычка, в которой постепенно всё расставилось по своим местам, да и молодое пополнение прибыло из Новосибирска, а это означало, что чёткие полгода службы уже позади и не важно, что эти полгода были длиной почти семь месяцев, - в армии много чего непонятного есть, на всё обращать внимание - или свихнёшься, или окончательно отупеешь. Лучше всего закатить глаза за сопку и чётко отрапортовать, - не могу знать, - и точка!
Правда, старшину роты, простого мужика, этой политикой так просто было не провести. Он в этих вопросах был тёртым калачом и видно, что не одну собаку съел в борьбе с солдатской смекалкой и хитростью. Старшина на раз раскусывал нерадивых солдат и справедливо награждал каждого из них внеочередными нарядами на различные работы. Поначалу часть молодой  роты, за глаза огрызаясь, тихо ненавидела старшину, считая его требования обыкновенными придирками старшего по званию и должности, но со временем многие неровности притёрлись и на хозяйственного прапорщика, чистившего наравне со всеми картошку в наряде по кухне, стали смотреть совсем другими глазами.
«Батя» - так по неуставному очень скоро все солдаты в первой роте стали называть за глаза старшину.
- Гаврилов! – останавливал он в коридоре перед канцелярией пытавшегося незаметно прошмыгнуть мимо невысокого и худого солдата.
- Я, товарищ прапорщик! – вытягивался в струнку последний.
- Ты почему письма домой не пишешь? – нависал старшина коршуном над опустившим голову беднягой.
- Пишу я, товарищ прапорщик, честное слово, пишу! – ужом попытался вывернуться из лап судьбы простоватый на вид Гаврилов.
- Три наряда вне очереди! – повысив голос, полоснул его розгами старшина.
- За что? Товарищ прапорщик! – от неожиданности вскинулся было во весь свой невысокий рост солдатик.
- За непочтение родителей! – пригвоздил к стенке разгильдяйскую хитрость старшина своим суровым голосом.
- Да писал я, писал! – забилась в конвульсиях, не теряющая последнюю надежду, жертва.
- Пять нарядов вне очереди! –  не слыша её страданий, насыпал свой довесок крупного калибра старшина.
- Есть, пять нарядов вне очереди! – обречённо покорялась судьбе изворотливая солдатская душа, - Разрешите идти?
- Идите! – выпуская из стальных когтей жертву, милостиво говорил старшина.
Жертва с быстротой молнии поворачивалась и, собравшись в маленький серый комочек, пыталась раствориться в общей солдатской массе. Она рванулась мимо тумбочки дневального, в надежде потеряться в глубине спального помещения, но, не успев сделать и пары торопливых коротеньких шажков, застыла под громовым раскатом строгого голоса старшины, вновь грянувшим с высокого, выбеленного до небесной синевы, потолка казармы:
- Гаврилов!
- Я, товарищ прапорщик! – крутился кругом и вытягивался успевший обрадоваться лёгкому избавлению вновь затрепетавший организм.
- Напишешь письмо, и лично…! – старшина сделал незначительную, совсем маленькую паузу, после которой продолжал, взяв под козырёк и приняв положение «смирно», - И лично покажешь мне конверт! Повторить приказание!
И тут дневальный, который во время всего диалога стоял, словно баллистическая ракета, вытянувшись строго вертикально и лишь нервно перепрыгивал глазами с большого циферблата настенных часов, висевших напротив него под самым потолком, на старшину и обратно, услышал, как с сухим металлическим звуком защёлкнулся ошейник под кадыком на шее Гаврилова.
- Написать письмо и лично показать товарищу прапорщику, - сдавленно отвечал тот и, отпущенный на свободу, громыхал по роте каторжной цепью в поисках ручки, листка бумаги и, до зарезу необходимого почтового конверта, взаймы до скорой получки.
- Что? Что там такое? – навострив на шум уши, вытягивали шеи любопытные.
- Да батя рыжему чёрту пять нарядов за «непочтение» влепил, - отвечали просвещенные, и любопытные тут же успокаивались.
Регулярно писать письма домой обязаны были все солдаты и сержанты каждой роты, за этим специально никто не следил, но, если в штаб части приходило письмо от встревоженных родителей, о том, что их отпрыск по неизвестной причине давно не подавал о себе вестей, вот тогда-то «канувшего в лету» очень быстро воскрешали. После короткой  профилактической работы письма родителям летели домой с завидной регулярностью, будто бы их здесь печатал небольшой типографский станок, а не писали, как всегда, от руки.
Конечно, всем солдатам, и Гаврилову в большей степени, не могло и в голову прийти такой крайней мысли о том, что с ним здесь что-нибудь может случиться, тем более, что-то плохое. Ведь молодой организм так отчаянно жаждет этой жизни, что совсем не думает о смерти. Её страх затмевает бесшабашная молодость, кричащая во весь голос силой, кипящей в тугих артериях крови:
 - Я молодой и набирающий силы крепкий организм, во мне сейчас столько энергии, что я готов перевернуть землю и изменить весь этот мир! Что мне смерть? Пускай старики её боятся! Моё время ещё не скоро! Не горюй, мама, твой сын в таком надёжном месте, куда не каждого генерала пропускают!
Единственное, что строго контролировалось в батальоне, так это выдача писем перед заступлением в караул. Вся корреспонденция выдавалась только после окончания наряда, ну это и понятно, - кровь у ребят горячая, а сознания в голове ещё нет, мало ли чего можно прочитать в этих письмах!
Молодым и пылким легче привить любое чувство веры к правде и неправде, ко всему, что их окружает, они, как губка, готовы впитывать в себя всё, что им предлагает щедрой рукой жизнь, тут уже всё зависит от учителя, - не донесёт положенного до сознания в школе, все образовавшиеся пустоты заполнят уличные университеты, с их волчьими законами, а там - и предметы, и учителя - намного строже и суровее. В солдатском строю почти все одинакового возраста, и среднего образования. Разными судьбами угодившие в этот строй, они все до последнего твёрдо верят в то, что исполняют свой, действительно, священный долг.
- Не плачь, девчонка! – горланят строевую песню солдаты, а девчонка в далёком городе вытрет слёзы и напишет любимому, что, мол, прости, кругом соблазнов много, а ты там, на краю земли, застрял на долгих два года, здесь целая неделя - в вечность, и сил моих ждать больше нет совсем, в общем, прощай, выхожу я завтра замуж! 
Кто-то плюнет на такую и будет прав, потому что найдёт намного лучше, а другой не выдержит и, съедаемый вселенской тоской и несправедливостью жизни, поставит точку в ней, прислонив ствол автомата к своей голове. Автомат раздумывать не будет, - напрочь вынесет окоченевший от юношеского максимализма мозг, и брякнется рядом бездушной воронёной железкой, что ему ваша любовь? Он - инструмент и не виноват, что его не туда направили, а, ведь, каждого солдата учили, что категорически запрещается направлять оружие в сторону людей и животных!
Только не говорите, что враги тоже люди! Если видите во враге человека, то не направляйте в его сторону оружие! Что может быть проще? И себя за животное тоже не считайте, вот, командир первой роты то же самое говорит, а он мужик конкретный! Он говорит, что мы – юноши!
Не пишите девчонки солдатам писем плохих, какие бы соблазны не порхали вокруг вас, а не получится устоять, всё равно не пишите, любому солдату легче, когда у него за спиной надёжные тылы, пускай бы и призрачные, - вера в них не должна умирать. И не пеняйте на друзей, потому что, если друг настоящий, а не предатель или враг, то он ни явно, ни тайно, никогда не полезет в ваши отношения, будь ему доподлинно известна и тысяча тайных измен.
К ноябрьским праздникам вся тундра уже окончательно застыла под ослепительно белым снежным одеянием. С прозрачного небесного купола долгими ночами на городок мягко сыпался тонкий хрусталь звёздного света, а коротким днём, поднявшееся ввысь морозное небо, глубоко дышало лазуритом, благо его в небесах над Золотой долиной было предостаточно.
День стремительно таял в ночи, а бросившаяся за ним вдогонку двухсменка норовила уже целый месяц превратить в один сплошной долгий день, в водовороте нескончаемого наряда. Оставшиеся в батальоне две роты охраны посменно возвращались в казармы, чтобы ухватить свои положенные восемь часов непрерывного, каменного сна, и уже через сутки, снова попав в караул, хватались за раздробленные крохи того, что с большой натяжкой можно было назвать сном.
В конце второй недели этой круговерти, Лёшка Синицын настолько укатался на этой карусели, что начинал засыпать на ходу, на пешей вечерней прогулке, не обращая никакого внимания на хватавший за нос и щёки крепчавший к ночи мороз. Одному только Богу было известно, каких сил стоило отстоять вечернюю поверку, дождаться своей фамилии, отозваться привычным «я» на голос зачитывающего и не обрушиться на сверкающий под ногами линолеум от чудовищного груза службы, навалившегося за последние дни на эти плечи.
Относительно бесконечно долгого суточного наряда в карауле, восьмичасовой сон в расположении казармы проносился за такой короткий миг, что ставил всю свою временную составляющую под большое сомнение. Но утренняя зарядка, с её первым глотком свежего, морозного воздуха, оставляла где-то далеко позади, за ставшей уже привычной трёхкилометровой пробежкой, - и все вечерние хмари, и накопившуюся суточную усталость, и очень быстро заряжала «подсаженные» за сутки батарейки.
Штабной хмырь в чине майора, расхаживая вдоль строя в расположении казармы первой роты, излагал, сверкая отполированными до блеска голенищами своих хромовых сапог:
- Человеческому организму достаточно для полного восстановления своих сил ровно четыре часа! Мы же, идя вам навстречу, позволяем отдыхать целых восемь часов! Цените эту заботу!
Синицыну сразу же не понравился этот майор из оперативного штаба. Что-то было в нём такое отталкивающее, нет, не его холёная внешность резала глаз, не форма и погоны, и уж, тем более, не его наполированные голенища. Лёшка ощущал себя измученным голодом псом, с прилипшим к спине животом, стоящим перед заваленным снедью обеденным столом, за которым благодушный дядечка майор из штаба широким жестом позволяет ему иметь такой замученный вид.
Противно было слушать эту хорошо поставленную речь, очень мешало сытое чавканье, доносившееся за каждым словом оратора. Нет, конечно же, майор был достаточно воспитанным и культурным человеком, - он даже не брызнул и единой капелькой слюны в сторону притихшего строя, он был почти идеальный образец правильного офицера, но Синицын ему не верил и уж никак не хотел быть на него похожим.
Лёшка сразу понял, в какой жестокой узде находится этот товарищ майор из оперативного штаба, насколько, действительно, тяжёл его собственный крест. Была бы его воля, так он незамедлительно ввёл приказ по войсковой части о сокращении сна личного состава срочной службы до четырёх часов! А там, глядишь, - генеральское звание, высокая пенсия и орден во всю грудь, за заслуги перед отечеством. Вот чего услышал Лёшка, разглядывая блестящие, словно покрытые лаком,  голенища штабного майора, который с этой минуты стал для него ещё отвратительнее.
Разве Лёшка - не отечество? Почему Закон особо охраняет его право, честь и достоинство только тогда, когда он на посту с автоматом находится, а в остальное время он - бесправная единица, призванная защищать это самое социалистическое отечество? Не будь на таких майорах узды, они давно бы лишили солдат последнего, прикрываясь отговоркой про судьбоносные решения партии и указания сверху! Что для такого майора отечество? Иерархическая лестница с роскошным кабинетом в конце пути, под большими рубиновыми звёздами, или что-то другое, более простое и важное, за что, не задумываясь, солдаты жизни свои клали на этой земле?
Ведь Лёшка не против повышения боеготовности и воинской дисциплины, но, чего ещё  можно состричь с наголо обритого солдата? Разве что ободрать шкуру, да запустить её на пару новеньких генеральских сапог? Эх, рядовой Синицын, жаль, что твоя кожа годится только на солдатские стельки, так что можешь и не мечтать о том, что повезёт тебе в этой жизни, и ты станешь шикарными генеральскими сапогами!
Раскроенному на миллионы солдатских стелек Лёшке Синицыну, до боли в висках, захотелось быть настоящим отечеством, - любить эту землю, защищать её, и положить с готовностью свою жизнь за всех, кто не в силах сделать такое, без оглядки и приказа. Он готов был остаться неизвестным в истории, простым и совсем не героем, лишь бы от имени его павшей безызвестности не раздавали незаслуженные награды.
Отсверкав голенищами, штабной майор пропал в оперативном штабе, а, проглотивший очередной кусок сливочного масла и быстро запивающий его горячим кофейным напитком, Лёшка уже мчался, с тяжёлым автоматом на плече, за развевающимся по ветру языком своего разводящего, на очередной пост.
Грянувшие праздники промелькнули стремительно, оставив послевкусие праздничного обеда, с блюдом из изысканных кушаний, посреди простого солдатского стола, в виде небесно-голубой мелалитовой тарелки, полной пирожных «корзиночка». По целому пирожному на каждую солдатскую душу! Здесь и густое яблочное повидло, аккуратно уложенное на дно запечённой  формы, и нежные, разноцветные кремовые розочки, похожие собой на местные рододендроны, и сумасшедший запах, исходивший от всего этого блаженства, сильно круживший голову и радостно встречавший всех солдат в просторном вестибюле столовой.
Ничто так не радует солдатский глаз во время обеда, как выложенные на тарелку праздничные пирожные. По-особенному вкусные, борщ и картошка с мясом  исчезают со столов в течении короткого времени, даже красная рыба, нарезанная тонкими ломтиками, приправленная зелёным луком и подсолнечным маслом, непривычно съедена вся без остатка. 
И вот наступает момент, когда с тарелки бережно снимается первое пирожное. Осторожным движением, будто бы это не лакомство, а хрупкий и взрывоопасный  предмет, «корзиночка» бережно снимается с тарелки и аккуратно подносится к открытому рту. Откусывая небольшими кусочками нежную вкуснятину, гурманы медленно переворачивают во рту тающее на языке блаженство, неторопливо запивая его терпким компотом из сухофруктов. Вот где равенство и братство! Это не в чайной, где набиваешься теми же пирожными так, что у тебя они уже из ушей вылезают, а удовольствия, кроме раздувшегося в стороны живота, никакого нет! Другое дело здесь, в огромном зале, - у всех всё одинаково - и вкусно, и приятно! В какое сравнение с этим может идти что-то слопанное втихую от своих товарищей? Поэтому, ничего так не сближает солдат, как простая повседневная пища из общего котла, и пятьсот маленьких пирожных в праздник.
Первая двухсменка, больше похожая на стремительный забег, закончилась после праздников так же внезапно, как и началась. Стриженое молодое пополнение появилось в караулке в новеньких лохматых шинелях и не разношенных толком сапогах. Слегка понюхавшие службы солдаты свысока поглядывали на вновь прибывших, мерили их презрительным взглядом и называли «сыны». Молодняк держался дружно, терпеливо глотая насмешки, постигал воинскую науку, не прописанную в уставах, с недоумением поглядывал в сторону не в меру кичившихся своим положением молодых «бакланов» из первой роты. 
У Лёшки Синицына, получившего это внеочередное звание солдатской иерархии, совсем не возникало желание показать своё превосходство перед вновь прибывшими солдатами. Конечно, он прекрасно понимал своё положение и мысль о том, что, когда он уедет домой, все эти ребята ещё долгих полгода будут тянуть здесь службу, маленьким огоньком уже согревала его душу. Пусть бы и так, за счёт кого-то другого, но уже приятно осознавать, что ты не самый последний в этой нескончаемой очереди на пути к дому, теперь уже ты слышишь за своей спиной более тяжкие вздохи.
Синицыну хотелось, как-то по-своему, поддержать этих мальчишек по-товарищески добрым словом, угостить папиросой или сигаретой, за дымком в курилке поделиться советом, что здесь и как. Ходить мимо с чопорным видом и кричать на них одуревшим бакланом, Лёшке совсем не хотелось, не того полёта птица был он, а, может быть, глядя на этих ребят, Синицын вспоминал себя и те недавние трудности, которые самому пришлось пережить этой весной и летом. Что-то крепко держало внутри него набирающего силу злобного зверя, выпускать которого перед молодыми и совсем неопытными ребятами Лёшка даже и не думал.
К устоявшимся холодам старшина первой роты выдал со склада новенькие комплекты спецпошивов, покрытых сверху плотной тканью ватных штанов, с широким стёганым поясом в два ряда, высоких шлёвок под поясной кожаный ремень, и куртку с верхом из такой же плотной хлопчатой плащёвки с высоким меховым воротником, объёмным капюшоном, широкой планкой, поднимавшейся от самого низа и вверху переходившей в часть маски для лица.  Всё это на тёплой байковой подкладке, перехваченной кольцами резинок в широких рукавах, с множеством всевозможных крючков и вспомогательных верёвочных затяжек. 
Видавшему виды тёплой одежды Синицыну, его новенькая куртка спецпошива показалась даже интереснее японского танкера «Аляска», в котором щеголяли некоторые гражданские модники. Чёрная, как смоль, одежда была удобна и приятна на ощупь, она источала тепло и совсем не пахла машинным маслом далёкой швейной фабрики.
- Чёрная сотня! – восторженным взглядом обводил старшина роты замершую в обнове длинную шеренгу солдат, - Красавцы! – добавлял он, явно довольный видом строя в новенькой форме.
- Да, мы такие! – захотелось крикнуть в ответ старшине, распираемому от непонятно откуда нахлынувшего чувства Синицыну, но устав и дисциплина заставили проглотить этот рвущийся наружу радостный  крик, и Лёшка лишь широко улыбнулся.
Теперь Лёшка чувствовал себя таким защищённым, что с готовностью мог вступить в противостояние не только с сильными морозами и неведомой доселе пургой, но и, надев пару валенок на толстой литой подошве и опустив длинные чукотские «уши» своей солдатской шапки-ушанки, смело мог выйти в открытый космос, прямо в его запредельно низкую температуру. Оставалось решить всего одну задачу: как добраться до этого космоса и не вспотеть сильно, потому что передвигаться в таком космическом одеянии по земле, с непривычки, было весьма затруднительно.
В противоречие устоявшемуся ритму службы, с его чётко распланированным и прописанным на неделю расписанием занятий, местная погода, с её капризным характером кисейной барышни, решила показать свой дурной норов. Не успел Лёшка в морозной обстановке насладиться своей новенькой одеждой, как начавший поскрипывать под сапогами снег внезапно смолк, а температура на столбиках термометров в психрометрической будке проснулась и стала стремительно карабкаться вверх. За отступившими в ночь морозами, к утру в городок пожаловала первая пурга.
Бормоча что-то заунывное и слегка покашливая, словно больная старуха, она неторопливо брела по городку, прижимаясь к стенам домов и постукивая в окна сухими, скрюченными от холода пальцами, настойчиво просилась в тепло и уют. Кутаясь в пушистые сугробы, она ненадолго пропадала из виду, но тут же стремительно появлялась, словно из-под земли, с силой рвала полы шинелей и вновь пропадала неизвестно где, оставив на лице отпечаток своей холодной нежности.
Лёшка смахивал ладонью с лица эту холодную росу и презрительно сплёвывал вслед уносившемуся снежному потоку:
- Тоже мне пурга называется, тащится еле-еле, чуть живая, – только мелкий снег прилипает сильнее и всё! Нашли чем напугать! И чего её так все боятся? Ветер со снегом и ничего более, навроде обыкновенной метели, дует себе и дует, погуживая в печной трубе, как в деревенском детстве. Сиди себе спокойненько, прижимайся к тёплой печке, да слушай рассказы старших, про чудеса на белом свете. А то нагнали страстей – ломы летают, успевай, уворачивайся! Просто сказочники какие-то!
Однако уже к следующему караулу, перед построившимся в спальном помещении нарядом, появился командир роты, заступавший начальником караула, с белым листом бумаги в руках.
 «Опять где-то, что-то, с кем-то приключилось в нашем славном управлении, - успел подумать Синицын, - не иначе, ротный очередной приказ о происшествии будет зачитывать?»
Но капитан поднёс к своим глазам, спрятанными за тонированными стёклами больших очков, бумагу, и произнёс:
- Юноши! В ближайшие сутки ожидается дальнейшее усиление ветра, с двадцати до сорока метров в секунду! – здесь он оторвался от чтения бумаги и внимательным взглядом обвёл замерший перед ним солдатский строй, затем, выдержав короткую паузу, продолжил -  Отдельные порывы ветра могут достигать шестидесяти метров в секунду! Объявлено штормовое предупреждение! – листок бумаги неслышно спорхнул вниз, - Форма одежды в караул – полный спецпошив! Вопросы есть, юноши?.. Тогда, напра-во! Шагом марш, одеваться, получать оружие и боеприпасы!
В ещё не отошедшей от короткого сна Лёшкиной голове катался снежный ком, из которого в разные стороны торчали помятые листки белой бумаги, с напечатанными на них сводками погоды, разнообразными приказами по управлению и расписанием занятий роты, где в каждой графе, после обязательной политинформации, шли сплошные тактические занятия в полевых условиях.
- Ну почему такая суровая жизненная несправедливость? – думал Лёшка, натягивая огромные валенки на негнущиеся в коленках ноги, облачённые в трубы ватных штанов, - половины спецпошива, - Стоит только намыться в бане, как на следующий «длинный» день выпадает обязательное занятие – тактика в поле. Что мылся солдатик, что не мылся, - после такого занятия разницы нет. В бане своя парилка, там за сотню градусов температура, - на верхнем полке свариться запросто можно! В тундре тоже хорошая парилка, - пару-тройку раз развернулись «к бою» и можно снова отправляться в баню, менять насквозь мокрое от пота бельё, полоскаться под душем, но душ мы принимаем между пятым и последним, седьмым потоком пота, который сухой, как воздух в финской сауне, сушит нас вместе с нательным бельём. Со лба пот шапкой промокаем, а портянки перематываем, благо они для этого и предназначены и, благоухая крепким запахом, бежим по сопкам дальше, до следующего понедельника. Вот жизнь собачья! Не зря нас здесь все рексами называют, такие мы и есть – злые и замотанные, как сторожевые псы, - что по нам не так, сразу зубы скалим!
И, всё-таки, ни упрямые валенки, ни строптивые патроны, которые в этот день вязли острыми носами в своей длинной деревянной колодке, и, как-то по-особенному трудно защёлкивались в магазины, ни набиравшая силу пурга, не могли повлиять на чёткий ход армейской службы. Развод и смена караулов состоялись в своё обычное время.
Подминаемая ветром, покинула караулку третья рота батальона, она бесшумно растворилась в плотных вечерних сумерках. Ощущение того, что они все дружно шагнули в летящую за воротами караулки стену снега и моментально растаяли, пропав в ней бесследно, было настолько реальным, что наблюдавший эту картину из окна караульного помещения Синицын невольно поёжился, несмотря на достаточно жаркий воздух внутри. На пост ему заступать было ещё нескоро и нелюбимая третья смена, самая коварная и опасная в сонливые утренние часы, ждала его только к двум часам ночи.
Не ищите в уставе четырёхчасовую смену постов, не тратьте понапрасну время, есть двухчасовая смена и смена через час, в сильный мороз, которую здесь игнорировали из-за дальнего расположения постов на порталах, меняли которые в пешем порядке в пределах одного часа. Не ищите такую долгую смену, - не найдёте, как ни в одном уставе вы не найдёте слов о любви, даже самой простой, которой страдают не боги с горы Олимп, а обыкновенные смертные люди, через боль в радости появившиеся на этот свет.
В закрытом Лёшкином сердце не нашлось и маленького уголочка, чтобы там могло прижиться хоть какое-нибудь, мало-мальски, тёплое чувство к этой омерзительной Чукотской старухе - пурге. Её настойчивые приставания быстро надоедали, а длинные и ужасно холодные тонкие пальцы, которые она запускала ему глубоко под одежду, доставляли теплолюбивому телу сплошной дискомфорт, покрытый огромными мурашками. Единственное, чем мог ответить Синицын на такие заигрывания, могло быть только полное игнорирование таких приставаний. Скалить зубы и рычать в её сторону было занятием бесполезным.
Врождённому чувству любви никак не удавалось расположить молодую Лёшкину душу к красотам местной природы. Закусанный почти до смерти полчищами местных, озлобленных на всё живое огромных комаров, Синицын за короткое летнее время ещё больше возненавидел окружавшие его горы, серый камень, дорожную пыль грунтовки и скудную растительность. От всего этого хотелось встать на четвереньки и зайтись первобытным звериным воем на всю округу. Единственное, что поддерживало и спасало, так это огромное небо и простор, которого широкой русской душе Синицына здесь было с лихвой.
Но сейчас на этом просторе Лёшку нетерпеливо поджидала пурга, намереваясь припомнить ему все его презрительные плевки. В свете мощного уличного фонаря она уже нервно раскачивала часть деревянного забора в караулке. Сменившаяся с постов первая смена выглядела немного потрёпанной, но вполне себе бодрой и живой.
- Ну, как там, Вов? – спросил Лёшка прибывшего со склада ГСМ караульного первой смены своего поста.
- Мрачно, - ответил Вовка, и по его виду уже и без слов было достаточно понятно, что за метровыми стенами караулки творится что-то несусветное.
Поставивший автомат в пирамиду, Вовка сидел в сушилке, на решётке, сваренной из толстых ребристых прутьев арматуры, и с трудом пытался развязать заледеневшие завязки капюшона на куртке спецпошива. Его красные негнущиеся пальцы ковыряли упрямую, нежелающую поддаваться завязку, а с каждой складки его одежды уже начал стаивать забившийся туда снег. Рассыпая в стороны ледяной панцирь, сдалась упрямая завязка, и Вовка расстегнул поясной ремень, с глухим звуком уронив на решётку тяжёлый брезентовый подсумок с магазинами. Затем он принялся разламывать лёд на поднятом воротнике куртки и отдирать его от примёрзшей к нему планки, которую все называли «намордником» - за то, что она закрывала нижнюю часть лица до самых глаз.
- Куртку сразу в штаны заправляйте, иначе снизу так задувает, - спасу нет! – шмыгая оттаявшим носом, давал советы Вовка всей третьей смене, заглянувшей в сушилку.
- Нет, здесь чего-то физики – химики явно напутали, - думал Лёшка, неторопливо потягивая папироску в прокуренном туалете караулки, - на градуснике ноль градусов, а ребята с постов в корке льда приходят почему-то. Здесь либо градусники врут, либо учёные чего-то путают с температурой, ведь не может быть так, чтобы в теории было одно, а на практике – другое...
В комнате отдыха сон никак не хотел приходить к Синицыну. В голове катался ворох всякой ничего не значащей ерунды, который с громким звуком пинали туда-сюда тяжёлые металлические кувалды, грохотавшие в трубах отопления. Перед глазами величественно стоял покрытый белым снегом притихший лес в далёком детстве, а между его застывшими деревьями плутал босоногий мальчишка – сон, потерявший дорогу к своему хозяину.
- Я здесь, - шёпотом подзывал его Лёшка, - иди скорее сюда, здесь тепло и уютно...
Маленький хитрец делал вид, что совсем не слышит Лёшкиных слов, а целиком и полностью занят поиском чего-то особенного, очень важного и ему некогда отвлекаться на пустяковые призывы.
- Иди ко мне! – настойчиво позвал Лёшка, перехвативший взгляд мальчишки, но упрямец лишь улыбнулся чему-то своему, такому далёкому, и голышом нырнул в большое снежное облако, клубившееся прямо у него под ногами, - Ты замёрзнешь! – только и успел крикнуть ему Синицын, он хотел было броситься следом, но его тяжёлое, окаменевшее тело, застыло в полной неподвижности.
Из глубины леса раздался ужасный скрежет открываемой двери в комнату отдыха:
- Смена, подъём! Выходи строиться! – от этих слов сон моментально брызнул в сторону мелкими осколками и быстро пропал в тёмном углу.
Лёшке Синицыну осталось только плотнее закутаться в одежду и, зарядив автомат, отправляться на своё первое свидание с Чукотской пургой.
 
-2-
 
В темноте заставленной мебелью комнаты, Верка Фролова, худая, как артиллерийская буссоль, в широкой ночной рубашке, неслышно ступая босыми ногами по накрытым цветными дорожками деревянным доскам пола, бледной тенью проскользнула к окну, за которым яркий свет фонарей главной улицы городка уже с трудом пробивался сквозь поднимавшуюся тяжёлую завесу летящего снега.
Набиравшая силу пурга билась в стёкла с такой силой, будто норовила выдавить их внутрь, вместе с деревянной рамой. Она, словно обезумевшая птица, с каким-то непонятным остервенением отчаянно бросалась на эту невидимую твердь в деревянном переплёте, настойчиво пытаясь разрушить весь тот ненавистный для неё живой и тёплый мир, спрятавшийся за хрупкой с виду, призрачной перегородкой из тонкого стекла.
Чувствуя, что теряет силы, пурга отпрянула от окна и, собираясь с силами, закружила вокруг яркой точки уличного фонаря. Покачивающийся до этого под напором ветра, фонарь вдруг неподвижно замер и тут же растаял в облаке окружившего его снега, моментально превратившись в огромный белый шар, без опоры висящий над молочным пятном бетонной дороги, по которому уже  стремительно летели стаи снежных северных собак.
Заметив в окне порхающий белый силуэт, пурга радостно бросилась ему навстречу, в надежде заполучить себе союзника, который поможет ей пробраться внутрь, но силуэт, словно разглядывая что-то в ночи, застыл неподвижным одиноким парусом и не торопился впускать её. Глухо постанывая, пурга тихо заколотила холодным, будто бы раненым крылом по раме, затем громко заскулила, как бездомный пёс, помолчала, прислушиваясь и, едва слышно причитая, словно старуха, потерявшая копеечный кошелёк с медным грошиком, вновь жалобно запросилась внутрь.   
Верка облокотилась о подоконник и по-детски ткнулась носом в холодное стекло. За окном в летящем белом мареве, покачивая яркими головами, бежали ей навстречу фонари вдоль уходящей в неизвестную тьму дороги. Верка любила ночь, потому что немного считала себя кошкой, она это чувствовала в себе, такое кошачье, и не только за одну свою лёгкую, почти неслышную, походку и взбалмошный, взрывной характер, готовый расцарапать всех и каждого, - нет, теперь в ней поселилось нечто такое, которого до сих пор она у себя не замечала. К ней пришла первая настоящая любовь.
Сказать себе, что такое с ней произошло, Верка не могла, потому что поначалу не понимала и отказывалась верить в то, что это с ней произошло, как и со многими другими людьми её возраста. Поначалу ошарашенная всем произошедшим, она растерялась настолько, что подумала о том, что пропадёт и сгинет в нахлынувшем на неё потоке чувств и переживаний.
Так бы и случилось с её-то характером, но тут, на удивление себе самой, Верка заметила, что внезапно в этом вопросе, где непонятная страсть брала верх и готова была уже перевалить через край разумного, внезапно, непонятно откуда, появлялась неизвестная до сих пор холодная рассудительность и всё расставляла по своим местам, оберегая свою хозяйку от многих неприятностей. Впрочем, назвать себя хозяйкой этих чувств Верка не могла по причине того, что целиком и полностью находилась во власти борьбы собственного безрассудства и холодного расчёта всё последнее время.
- Ах, Вера – девочка, золотая ты рыбка! На какой же крючок ты так крепко попалась? – спрашивала она себя и никак не могла найти ответа.
Что же так ранило девичье сердце? Его взгляд или походка? Почему из нескольких сотен одинаковых людей в этом городке, из этой серой, однородной массы, вдруг глянулся один единственный, да не просто глянулся, а лишил покоя враз и навсегда? Мать, заметившая перемены в настроении дочери, перехватила её взгляд и устроила строгий выговор, запрещавший не только смотреть в его сторону, но даже и думать о чём-то подобном!
- Если только ещё раз замечу, что ты смотришь в его сторону, немедленно отправлю на Материк! – пригрозила она дочери.
- Что ты понимаешь в любви?! – захотелось Верке со всей силы крикнуть ей в лицо.
- Много... – отвечал ей молчаливый взгляд матери.
- Но я не хочу жить в одиночестве, как ты! Я – молодая и красивая! – клокотало и бурлило переполнявшее её непонятное и бунтарское внутри, но прижатое укоризненным материнским взглядом быстро сходило на нет, вместе с внезапным предательским румянцем...
 - Как можно любить этот город, где тебе запрещают самое светлое – свою первую любовь? Такой город можно только ненавидеть! – Верка сильнее расплющила нос о холодное стекло окна, но тут же, пронзенная внезапной мыслью, отпрянула назад, - Как я могла так подумать? Какая же я негодная девчонка! Здесь же находится он, - моя первая любовь, значит, я не могу не любить это место, где есть он, от мысли про которого так кружится голова, или голова кружится? Песня есть такая, - раньше слушала её и ничего, а теперь, действительно, всё колесом крутится. Здорово и интересно! Спасибо тебе, городок, за него, за это чувство, ночь мою бессонную и эти крылья!
 Счастливая Верка снова ткнулась носом в оконное стекло и принялась считать исчезающие в пурге фонари:
- Раз, два, три, четыре... раз, два... раз... Господи, где он сейчас? Почему я не могу полететь к нему немедленно? Просто распахнуть окно и вылететь белой птицей прямо в пургу, пусть она принесёт меня прямо к нему, где бы он ни был сейчас! Пускай там холодно, я никогда не замёрзну, я верю в то, что теперь моё маленькое сердце стало большим и способно растопить всю вечную мерзлоту! А фонарей уже осталось только два...
Вот почему в этой жизни так всё сложно перепутано? И человек я, вроде бы, нормальный, школу на «хорошо» и «отлично» закончила.  Думать даже и не думала, что такое на меня может свалиться, именно свалиться, как огромный снежный ком на голову. И когда? Нет, чтобы весной, как у всех нормальных в природе, а тут - осенью, почти зимой, одно слово, – несчастье! Почему? Да просто потому, что запуржило на неделю минимум, а у меня сердце ноет, - его увидеть хочу! Проклятая пурга, когда теперь его увижу? За неделю вся иссохну целиком!.. – расстроенная Верка, проглотив маленький, горький  комок в горле, нырнула под одеяло и крепко зажмурила глаза. Она попыталась заснуть, но сон, как и тогда, в её первую бессонную ночь, заплутал где-то далеко за сопками в тундре и не торопился к ней. 
Тем временем пурга, набирая силу, всё сильнее раскачивалась над маленьким городком в долине. Огромные сопки, привыкшие к напору стихии, давно пропали в непроглядном снежном мареве, растворившись в его стремительном потоке. Небрежно покачивающейся походкой отъявленного хулигана, пурга пританцовывала в каждом закоулке городка. Цепляясь к фонарям, она давила на них с такой силой, что последние принялись гудеть баритонами, раскачиваясь над дорогой, словно загулявшие биндюжники. Следом басовито запели трубы огромной котельной, за ними, подхватывая общий хор, альтом загудела невысокая труба на пекарне, вторя ей, глухо забубнили старые деревянные столбы в низине. Грозя сорвать свои высокие голоса, повисли на высокой ноте тонкие провода, дружным аккордом рванулись ввысь всевозможные проволочные оттяжки. Городок привычно затянул свою бурлацкую песню.
Распоясавшаяся пурга ураганным ветром давила на запевший город, стараясь разом сорвать строптивца с этого места, которое испокон веков принадлежало только ей одной, и со всей силы зашвырнуть его далеко за лиман. В ответ городок только кряхтел от натуги и всё сильнее прижимал крыши своих домов к земле, он пел и не собирался сдаваться за просто так. Взбешённая такой непокорностью, пурга обрушилась на бунтаря с такой силой, что опоясавшие его, почерневшие от времени деревянные столбы, задрожали и накренились, а повисшая на них колючая проволока громко завыла по-волчьи на всю округу.
Довольная своей работой, пурга прислушалась к слившемуся в единую ноту гудящему звуку, победно ухмыльнулась и выдохнула на прижатые к земле разномастные крыши порцию острых ледяных иголок, - теперь ей оставалось только подождать, пока город откроет все окна и торопливо вывесит в них свои белые флаги.
 
Укутанному в полный спецпошив, Лёшке Синицыну с трудом удалось найти местечко в раскачивающейся на ветру караульной будке четвёртого поста, где попадавшие внутрь противоположные воздушные потоки боролись больше с собой, чем с Лёшкой. Забившись, словно евражка, головой в угол будки, он через узкую щель между поднятым до глаз воротником куртки и накрепко затянутым капюшоном сверху, наблюдал, как в свете мощного фонаря, пробивавшего пургу позади него, прямо перед ним, висели в тёмном углу караульной будки искрящиеся снежные иголки.
Щель была настолько мала, что при всём желании в неё было невозможно просунуть и мизинца. Почти застывшие в воздушном потоке снежные иголки, медленно вращались, неторопливо поднимаясь и опускаясь перед Лёшкиным лицом. Они были словно нарублены из тонкой ледяной паутины, - маленькие, почти невидимые, переворачиваясь в воздухе, они вспыхивали своими острыми гранями в свете фонаря.
Стоило Лёшке немного изменить положение головы, как тут же, висевшие неподвижно иголки приходили в движение и коварным образом втягивались через узкую смотровую щель, где оседали на веках, моментально превращаясь в леденящую влагу, обильно сбегавшую с торчащих скул по щекам вниз, к верхней губе, откуда её, иногда подсоленную, приходилось слизывать языком и терпеливо глотать, поскольку возможности сплюнуть просто не было.
Выходить из закутка, куда прятался Лёшка, приходилось раз в семь – восемь минут, такая выработалась привычка, контролировать которую помогали часы «Победа», надетые с расстёгнутым браслетом поверх запястья на трёхпалую солдатскую рукавицу, заправленную под резинку манжета куртки спецпошива. Безобидные искорки снега остро впивались тысячей иголок в веки, стоило только высунуть голову из будки и посмотреть навстречу потоку. Что можно там увидеть, в этой, разорванной в клочья, снежной стене? Огненную полоску, которую острыми гранями ледяного песка бросает тебе прямо в глаза сама Госпожа Пурга? Вспышка и острая резь, с каплями ледяной воды, по щеке к носу, - это всё, что ты успел почувствовать и запомнить, но не смотреть нельзя, ведь ты – часовой, и твой пост, пускай и не такой важный, как номер один или два, но это пост.
Крутит Лёшка головой в стороны, смотрит назад, в темноту тундры за прожектором – ничего не видно, кроме сумасшедшего потока, в котором вроде бы и снега не видно, но стоит только на самую малость неосторожно выглянуть из-за края будки, как тут же, весь невидимый доселе снег бросается прямо в прищуренный глаз! Глаз горит, болит, потом немеет и видит одни только радужные круги перед собой, но у часового четвёртого поста Лёшки Синицына есть запасной и здоровый второй глаз, который не моргнёт в нужную минуту! Тяжёлый автомат за спиной  грозно сверкает штыком, - ему точно пурга не помеха! Ему что зной, что холод, всё едино, – отработает в любых условиях, успевай только управлять.
Синицын выбрался из будки, поймал рукавицей раскачивающуюся на ветру грушу под аппаратом связи и коротко потянул её три раза:
 - Ну вот, теперь в караулке будут знать, что я ещё живой, не замёрз, не уснул, и меня не утащили с поста белые медведи, - пробубнил он прямо в высокую планку, закрывавшую низ лица и доходившую до самых глаз.
Нащупав за спиной свободной рукой край будки, Лёшка двинулся спиной навстречу плотному потоку напирающего ветра и ледяного песка. Поворачиваться передом к беснующейся пурге у него не было никакого желания. Ветер принялся трепать куртку пошива и не будь та заправлена за высокий стёганый пояс ватных штанов, её бы точно стянуло и утащило в кромешную темноту за периметр поста.
Придерживая дрожавшую в руках тушу будки и держа сползавший с плеча автомат высоко поднятым правым плечом, Лёшка, пятясь, как рак, и больше похожий на растопыренную космическую каракатицу, чем на солдата Советской Армии, медленно двигался вокруг караульной будки.
Большого снежного сугроба перед будкой, к удивлению Синицына, не было. Точнее, был там маленький сугроб, всего-то, на полноги, да и то, - он пугливо сторонился и не подползал близко, зато за будкой и в будке, пока Лёшка совершал свой вокругбудочный вояж, успело набраться порядочно муки, намолотой этой воющей снежной мельницей. Две небольшие ямки указывали на то, где несколько минут назад стоял Синицын, доходивший до колен снежный сугроб заметно вырос, а от снежных колодцев, в которых утопали его огромные валенки, через минуту вообще ничего не останется. 
Ругаясь на поспешность, с которой хитрый снег заползал в будку, Лёшка принялся ногой в валенке выгребать непрошенного гостя наружу. Провозившись с сугробом, торопливо глянул на часы, просигналил грушей ОКиЛа в караулку и быстро нырнул в угол будки. Заворочался, закрутил мордой, как пёс, устраиваясь поудобнее, боднул головой подрагивающий угол и затих, прислушиваясь к нарастающему гулу, доносившемуся в городок со стороны далёкой пехоты.
Монотонным непрекращающимся гулом, похожим на гудение огромного самолёта, который завели совсем рядом, а полететь на нём забыли, пели все доски, собранные в караульную будку. Пританцовывая, пел высокий стальной столб, слегка покачивая в такт своим ярким плафоном, на разные ноты гудела колючая проволока и сама пурга принялась сильнее раскачивать будку, та, прихрамывая на своём месте, норовила пуститься в пляс по периметру четвёртого поста, вокруг всех его разнокалиберных цистерн и бочек.
Синицын вскинул руки и попытался урезонить плясунью, - какие могут быть танцы на посту?! Но вместо того, чтобы пристыжено утихомирить нарушительницу устава, неожиданно для самого себя, пустился вместе с ней в самый настоящий канкан! Проскакав галопом километра два и вернувшись на место, будка присмирела, она била копытом снежный наст и тяжело дышала, выпуская пар из широких, крашеных тёмно-зелёной краской, ноздрей.
- Что за чертовщина? – Лёшка, придерживая подрагивающие бока будки, принялся обходить её кругом, - Стой, милая, стой, моя хорошая! - приговаривал он, нежно похлопывая её по бокам. 
Не обращая никакого внимания на беснующееся кругом безобразие, Синицын, с трудом поднимая тяжёлые ноги в валенках на приросшие вокруг будки сугробы, дважды обошёл раскачивающуюся будку кругом, но так и не обнаружил постороннего присутствия. Мысль о том, что кто-то таким образом решил над ним подшутить, ненадолго посетила стриженую голову, но Лёшка вскоре прогнал её прочь, поскольку любая шутка с вооружённым часовым была просто неуместна. С виду, в батальоне охраны все мальчики – паиньки, но кто их знает, какой зверь в них вселяется, когда они на посту.
- Ветер, это всё сильный ветер, - решил Лёшка и снова уткнулся в угол, - и откуда у него только силы берутся? Дует и дует без остановки и только прибавляет, к концу смены точно будку опрокинет,  она ведь тяжеленная, а он её, как фантик, норовит швырнуть!
Мысль о том, что разбушевавшаяся стихия унесёт в неведомую даль его единственное укрытие, ненадолго повергла Синицына в смятение:
- Где же мне тогда от пурги прятаться? – подумал он и приуныл, - Придётся тогда, словно евражке, в снег глубоко закапываться, ведь, есть же жизнь там, между снегом и вечной мерзлотой? Наверняка, есть! Это здесь всё позамирало, одни только снежные собаки носятся, да мы, псы караульные, грешные – сердешные посты свои стережём, не лаем, не кусаем, но никого не пропускаем, хорошие замки – крепкие. Раз, два три! – потянул он коротко грушу ОКиЛа, развернулся и быстро уткнулся в шатающийся угол, - Ну и пускай уносит пурга будку! Пёс я или не пёс? Отбросив лишние вопросы, отвечу – да! Пусть забирает себе эту будку, раз она ей так необходима, а я вот здесь, под столбом с ОКиЛом, калачиком в снег зароюсь, спиной против ветра, и буду на фонарь качающийся в свою щель смотровую поглядывать, - всё равно, здесь, кроме него, больше ничего не видать!
Чего там, в Уставе, насчёт калачика прописано? Нет ничего дозволительного? Сплошное «запрещается»? Так и про пургу в нём ничего не говорится, а она есть, и ещё какая! Как же мне поступить, чтобы законы воинские не нарушить? Отпустить эту будку на все четыре стороны и самому, словно страусу, головой в снег воткнуться? Будка сразу улетит – это понятно, а вот снег головой пробить не получится, и дело даже не в том, что я - другая птица, и ножки у меня тоненькие, а голова слабенькая и клюв совсем замёрз, ничего не чувствует, – совсем беда! Дело тут в другом, в самом снеге, точнее, в этом холодном пескоструе, что летит со стороны пехоты.
Что там, за пехотой? Море с Беринговым проливом, да Американская Аляска, будь она трижды неладна! Наверняка, эта мельница стоит у них и весь лёд из одноимённого океана перемалывает и гонит этот холодный песок прямо через море в мою сторону, а я в этой долине, словно в трубу попал, одна защита – будка, да и ту норовит оторвать и в ночь бросить! Где справедливость? Почему не настигает их кара небесная? То они атомными бомбами без спроса кидаются, то пургой норовят со света сжить, - сволочной народец, без стыда и совести, одним словом, - капиталисты, а могли бы жить, как все нормальные люди, ведь есть же у них и много хорошего – джинсы, например, только, вот что-то не летят они потоком из-за океана.
Да, никак не получится мне в этот снег голову спрятать! Вроде бы, он невесомый и парит перед носом, искрится радужно, а соберётся в покров под ногами, да ветром ещё спрессуется в такую твёрдую, цементированную материю, что в него не то что голову, лом просто так не воткнёшь. Без будки на таком ветру, - точно пропасть! – и Лёшка ещё сильнее вжался в спасительный угол, ставший ему за последние два часа таким родным.
Пурга сильной рукой подхватила тяжёлую будку и потащила её во Вселенский мрак стремительным Чукотским экспрессом, Синицын лишь мельком успел заметить крышу родного дома, над которым с быстротой молнии пролетела будка, он даже и рта не успел открыть, чтобы крикнуть «мама», да и что толку было кричать на таком ветру, тем более, что рот его был спрятан за одеждой,  накрепко зашнурованной армейскими завязками.
- М-м-м! – замычал Лёшка и тут же вскинулся, словно на него опрокинули ушат ледяной воды, - Я заснул? – спрашивал себя он снова и снова, холодея от накатившего ужаса, - Я заснул!
Покрывшись крупными мурашками, Синицын, с колотящимся сердцем, бросился протирать от снежной пыли стекло наручных часов. В летящей с сумасшедшей скоростью над огромной планетой будке, время показалось застывшим крохотным угольком, рассыпающим последние искры на ветру.  Вытянутая в бесконечное пространство острая вершина минутной стрелки часов стояла на том же самом месте, словно вкопанная, всем своим видом показывая, что ход времени закончился.
 
Раздосадованный Синицын готов был провалиться вместе с будкой, сквозь всю толщу снега, принесённую этим диким ветром из-за океана. Бросившаяся в голову кровь гулко молотила в висках и покрыла испариной лицо. Лёшка почувствовал, что угодил на самый верхний полок в жарко натопленной бане, - ещё немного, и от охватившего его со всех сторон стыда загорится ярким пламенем на нём вся одежда, затем вспыхнет летящая по ветру будка, и весь этот огненный факел, прожигая снег и мерзлоту, уйдёт глубоко под землю. Там его точно не достанут ни чьи упрёки и насмешки, а таковых теперь у него гарантированно будет целая куча.
- Вот я, разгильдяй, мало того, что заснул, так ещё и часы заморозил!– корил он себя нещадно, представляя, какими словами в Бога-душу-мать кроет его сейчас тревожная группа, лишённая по его, Лёшкиной милости, сна, и летящая к нему сейчас быстрее пули, - Теперь толком и не понять, сколько времени прошло!
Лёшка принялся усиленно тереть рукавицей выпуклое стекло часов, смахивая с него снежную пыль, которая плотным облаком клубилась внутри тесного пространства будки, гасила свет фонаря и не желала открывать маленькую секундную стрелку, тоненьким паучком, всё время до этого, суетившуюся внизу циферблата. Сквозь смотровую щель своей экипировки Синицын старался уловить хоть малейшее движение танца этого секундного клопа, к которому с пренебрежением относился до сих пор. Правда, чего может быть такого важного в этом танце на одном месте? Крутится на одной точке бестолково и времени не показывает, какая от него польза? Есть же часы, за ненадобностью лишённые секундной стрелки, время показывают и не тратят драгоценный завод пружины на бесполезную суету вокруг да около.
Ах, с какой нежностью взывал сейчас Лёшка к этой самой маленькой комариной стрелке часов! Он готов был клясться ей в вечной любви и всю жизнь носить её в часах, не снимая с руки, соорудить самый большой в мире памятник и, что совсем уже не по-комсомольски, - поставить за её здравие в церкви свечку, лишь бы только она была жива!
Пурга, словно в насмешку, всё подбрасывала новые порции снежного порошка, который, поднимаясь из тёмных углов, тянулся прямо к Лёшкиным коленкам, и даже заглядывал внутрь, нависая любопытным козырьком с качающейся во все стороны крыши будки. Внутри порой становилось настолько темно, что всё становилось одинакового серого цвета и норовило полностью исчезнуть во всепоглощающем мраке небытия. Протянутая к свету фонаря, рука с часами моментально растворилась в снежном тумане, а стоило было податься за ней следом, как тут же, свирепый ветер, окружив, набросился на Лёшку и принялся сильно трепать его за одежду.
Напиравший с разных сторон, он, то внезапно хватал своей волчьей хваткой  за один бок и резко тянул вниз, то внезапно наваливался сзади и подкидывал кверху, и снова на долю секунды разжимал свои челюсти, чтобы вновь рвануть, теперь уже за другой бок, и победно повалить в снег сбитого с толку противника. Синицын, принявший правила игры, как мог, сопротивлялся его нападкам. Пропуская нанесённые с подвохом удары, он гнулся и раскачивался, как пьяный фонарь, но, каким-то чудом держался на ногах и, ни единого разу, - ни рукой, ни коленом, - не прикоснулся к нарастающему с каждой секундой снежному покрову.
Как не бесился ветер, как не старалась напустить своего холодного туману пурга, острый Лёшкин глаз выхватил в беснующемся снежном потоке неторопливую суету маленькой секундной стрелки, не обращавшую никакого внимания из-за тонкой перегородки её спокойной и размеренной вселенной, на остальной мир, явно покатившийся с катушек. Дрогнула и подалась вперёд коварно застывшая минутная стрелка,  и Синицын стал медленно приходить в себя, словно бы его телу только что пропустили сильный электрическим разряд:
- Нет, вы только посмотрите на эту перепуганную девчонку! – бубнил он себе под спрятанный от непогоды нос, - Какой же ты, Лёшка, солдат исправный? Нюня ты сопливая с автоматом, а не солдат! Погоны и оружие не делают тебя таковым, их мало носить и брать в руки, тут ещё работать и работать надо! Вот, возомнил себя караульным волком, а сам и на шавку дворовую едва ли тянешь...
Во рту сильно пересохло, и, не обращающий внимания на шатавший его из стороны в сторону ветер, Лёшка так и стоял, отрешённо уставившись в глубокую темноту, куда-то в сторону его далёкого дома, куда, набирая скорость, улетали  стаи быстрых и не знающих усталости северных псов. Время снова будто бы остановилось, уступая их ордынскому напору, внезапно заполонившему собой весь мир маленького человека, оказавшегося волею судьбы прямо на краю земли, на вековом пути этой седой и стремительной стаи.
Раскачиваясь под блеклым пятном теряющего силы фонаря, Лёшка Синицын, часовой четвёртого поста третьей смены, теперь не боялся нападок коварного сна, внезапно переключающего сознание. Адреналин, разлившийся по телу острыми иголками, приятно покалывал в каждой клеточке получившего небольшую встряску организма.
 Свет, который с трудом пробивался к ногам стоявшего совсем рядом мальчишки, уже не достигал снежного наста. Попадая  в плотный поток стаи, с волчьим воем проносившийся возле самых Лёшкиных ног, он отрывался от фонаря, и на прощание, вспыхнув в темноте ночи платиновыми всполохами, уносился со стаей прочь, оставляя своего родителя в полном недоумении.
Не обращая никакого внимания на застывшее время, Лёшка слушал монотонный гул пурги, чувствуя, как набирает силу и в унисон отвечает ей его собственный внутренний стержень, очнувшийся, словно после длительной спячки, он начинал вибрировать с такой силой, что казалось ещё немного, и от таких его колебаний разорвётся непрочная грудная клетка. Прижатый непонятным счастливым чувством, Синицын смотрел в темноту в сторону первого КПП и всё слушал и слушал набирающую в себе силу песню ветра, у него было ещё целых полминуты до следующего доклада в караулку, - долгих полкруга танца самой маленькой стрелки его часов.
- Кто же я такой в этом мире? – провожая взглядом через смотровую щель улетающую в темноту стену снега, думал Лёшка, - Крохотная песчинка в огромной ледяной пустыне, наделённая крупицей разума, которая, с одной стороны, помогает ей выжить в непростых условиях, а с другой - сама создаёт настолько невыносимые условия существования, что остаётся только удивляться, - почему я ещё живой и здоровый в свои неполные двадцать лет? И, вообще, для чего вся эта жизнь? Кто придумал человека, ведь сам себя он точно придумать не мог. Я вот себя помню почти всю свою жизнь, и за всё это время заметил за собой упрямое свойство противиться всему, чему меня пытаются научить. Сколько в человеке изначально заложено хорошего и плохого? Почему его разделили на два пола и заставили страдать, придумав в оправдание сказку про любовь? Что, вообще, такое это самое «Любовь»? С чем это едят и надо ли его есть? Нет, почему ветер дует, я знаю! Просто хотелось бы знать, когда выдохнется этот чёртов вентилятор за пехотой, и почему в моей голове всегда так много вопросов?
Может быть, это всё от того, что меня загнали в жёсткие армейские рамки? Так не об этом же речь! Устав уставом, - там всё правильно прописано, как в партитуре - по нотам, но от этого моих вопросов меньше не становится! Их с каждым разом только больше остаётся без ответа, - успевай, откладывай на потом, а случится ли в моей жизни это «потом»?
- Не думай! - стращают здесь уставы, - Читай всё по пунктам и исполняй, а за тебя командир думать будет! За командира думает его командир, за командира командиров чешет затылок вышестоящее начальство, через голову которого ни-ни! И так далее, до самого главного генерала, который сидит и думает разом за всех, за своё генеральское жалование, и ничего в этом мире из века ввек не изменяется, разве только звёзды на генеральских погонах.
Нет, на посту, всё-таки, воля! И ничего, что ветер треплет и пинает, здесь я сам - и рядовой, и генерал, жаль, звёзд не видать на небе, примерил бы парочку на свои погоны! Ветер мне здесь друг, я тоже вольный и стремительный, как мысль, хотя, на службе и с поста - ни ногой! Да, я волен думать, это мне не запрещено уставом, главное - не улетать слишком далеко, да вовремя возвращаться, а то снова часы замёрзнут!
Ну и погодка, самое время одним только чертям летать! Вот откуда такое? Почему хочется сбросить весь груз притяжения и улететь с этим ветром в те края, куда гонит эта стая? Эй, вы, Северные Псы, заберите меня с собой отсюда, я – маленький и очень злобный подпёсок, я вам пригожусь в стае! Что же не так во мне такого? Знаю, что присягу давал, я только на короткий миг оторвусь от земли и одним глазком посмотрю сверху на весь этот мир, застывший внизу от изумления.
Присяга, вот, тоже для всех одинаковый текст, но, почему-то, она не каждому позволяет лечь на амбразуру.
Какой же всё-таки это странный и очень непонятный для меня мир, в котором ещё так много белых пятен! Эй, псы! Вам, правда, подпёсок в стаю не нужен? Тогда мне пора доложить в караулку, - время!
Конечно, Лёшка Синицын хитрил, изображая из себя старого караульного волка на сильном северном ветру. Просто ему немного самому надоело прятаться в будке и сидеть там, в углу, поджав свой хвост. За его плечами была уже добрая четверть службы, с небольшим хвостиком и, согласно солдатской иерархии, ему уже необходимо было держать марку Чукотского баклана, жутко крикливого и очень бестолкового. Изображать из себя придурка Синицыну претило, но вот показать этой местечковой госпоже, что и такие ребята, как он, не лыком шиты, такого шанса Лёшка упустить не мог. Ну когда ещё ему представится возможность утереть нос самой Госпоже Пурге? Да там, на «гражданке», за такой подвиг здесь, на краю земли, все девчонки в его городе по нему сразу сомлеют, факт!
 - Выкуси! – захотел протянуть против ветра сложенные в кукиш пальцы Лёшка, но передумал и лишь поправил на плече съехавшее оружие.
Распираемый чувством собственного превосходства, Синицын, запрокинув голову назад и сильно прогнувшись спиной в сторону подпиравшего ветра, передвигаясь по-крабьи боком, осторожно вышел из-за будки, где прятался в  тени ветра, изображая из себя бывалого караульного волка. На этом вся его хитрость и закончилась. Ветер тут же сильно толкнул его в плечо и легко повалил на снег.
От неожиданности Лёшка даже зажмурился, словно собрался нырнуть в глубокий омут, но полёт его оказался намного стремительнее и короче, - через миг он воткнулся головой в острый снежный гребень прямо перед собой:
- Вот и дружи с такими! – пронеслось в его голове, - Разве друзья так поступают? – бросил он обидное вслед ветру.
- Бывает и хуже! – отскочил ветер в сторону.
- Так это не настоящие друзья, настоящие так не поступают! – потрясая воздетыми к серым небесам руками, вопил Лёшка.
 - Много ты в жизни видел, щенок! – трепал его ветер, сильно раскачивая из стороны в сторону.
- Ты ещё чего дерёшься? – толкнул Синицын локтём тяжёлый магазин автомата, который при падении больно стукнул Лёшку по замотанной голове.
Автомат промолчал, он всегда оставался немым, когда стоял на предохранителе.
- Сговорились... ополчились... против меня?! Царя природы?! Да я вас всех сейчас в муку снежную сотру! – бормотал в намордник Лёшка, перебирая руками по нашаренному в мареве столбу с ОКиЛом.
Чёрная груша на аппарате связи, мало того, что растворилась в сером снежном потоке, так она ещё и раскачивалась в нём, словно наэлектризованная серёжка модницы, к которой черти-электрики зачем-то подключили раскрученное дьявольское магнето. С третьего раза Лёшке удалось поймать всё время ускользающую от его рукавицы плутовку и торжествующе повиснуть на ней, придавив её всем своим телом к столбу:
- Ага! – победно завопил он, - Что, взяли меня? Кто следующий, ты? – и он бросился к гарцующей на ветру будке, - На, на, получай! – остервенело выпихивал он наружу своим валенком слежавшийся там сугроб.
Сугроб сопротивлялся до последнего, он вспучивался большой снежной опарой и через секунду опускался невредимым на то же самое место, где был только что. Лёшкина нога в валенке что есть силы колотила снежное облако, не желавшее покидать понравившееся ей место. Наконец сугроб сдался и выполз наружу, а Синицын, уже не глядя в сторону столба, звериным чутьём нащупал  пляшущую грушу и, вытянув в ту сторону руку, ловко поймал её рукавицей и трижды, коротко, потянул книзу.
Схватив захрапевшую будку под уздцы, Лёшка лихо оседлал её, и с криком: «Мой последний час пробил», пустился на ней вскачь по периметру четвёртого поста. Будка неслась сквозь пургу с такой скоростью, что у Синицына с непривычки даже заложило уши, но он уже не обращал на это совершенно никакого внимания. Теперь для него главным было не проскакать мимо трёх столбов с аппаратами связи, а это было не так просто, ведь с непривычки поймать маленькую невидимую грушу ОКиЛа задеревеневшей на холодном ветру рукавицей становилось всё труднее, да ещё всё это приходилось делать на скачущей галопом сквозь пургу караульной будке.
К исходу последнего, четвёртого часа, загнанная будка забилась в смертельной агонии и решила пасть прямо под вусмерть пьяным фонарём, но Лёшка, подперев её своим плечом, подтянул подпругу и сунул ей в зелёную морду кусок сахара.  Довольно схрумкав сахар, будка встала по стойке «смирно» и согласилась не падать, а послужить ещё. Измотанный Синицын ткнул головой угол будки и притих.
- Ну, что, заснул? – завыл в колючке ветер.
- Нет, - отмахнулся от него рукой Лёшка.
- Ладно, я тебе верю, - тянул заунывно бродяга...
- Нужна мне твоя вера, - бросил ему Синицын и подтянул повыше автомат на плечо, - я и сам скоро буду с усам!
- Нехорошо так поступать с друзьями, - зашептал ветер, забираясь в будку.
- Какие мы с тобой ещё друзья?
- Вот сейчас и проверим, какие...
- Когда это «сейчас»?
- Прямо сейчас, Лёша, вот только смену тебе пригоню, и проверим, насколько мы с тобой друзья... – закружил вокруг головы сладкий голос...
- Нет, нет, нет! – колотил головой в угол будки Синицын, - Спать нельзя! Поди прочь! -  слабо прогонял он наваждение, но тут же разлепил смыкающие веки и, протерев стекло на часах, растянулся в довольной улыбке, - Выстоял!
Четыре долгих часа его смены оказались позади, время пролетело, действительно, незаметно. Лёшка встрепенулся, стряхивая с себя снежную пыль, затем нырнул к столбу, подёргал грушу и, вернувшись в будку, почувствовал, что просто зверски хочет закурить.
- Здесь недалеко американский табак на патроны меняют, ты как? – прошелестело из угла будки.
- Пошёл прочь! – не оборачиваясь, ответил Лёшка.
При всём своём желании, Синицыну, всё равно, никак не удалось бы осуществить эту возможность и, дело даже не в том, что он сейчас находился на посту и охранял не что иное, а склад ГСМ, и случись чего, так и одной его серебряной бочки было бы достаточно, чтобы через стратосферу отправить Лёшку прямо к далёкому дому.  Даже имея такую птичью фамилию, как у него, Синицын не горел желанием становиться баллистической ракетой в действительности, хотя мало проходило времени, чтобы он не думал о том, как бы отсюда поскорее улететь.
Мысль о том, что придётся  развязывать крепко стянутый шнурком капюшон, раздирать все его складки, насмерть примороженные к поднятому воротнику спецпошива, ставшему единым целым с намордником, к которому, не хлопай Лёшка ресницами, давно бы и глаза примёрзли, повергала его в ледяной ужас. Ради чего? Ради того, чтобы подставить своё мокрое лицо под этот ледяной ветер? Оно того не стоит, и физика здесь простая: хотя температура и около нуля, на таком диком сквозняке она уже немного в минусе, но и этого ей достаточно, чтобы схватиться тонкой корочкой льда на лице и через несколько часов просто убить тебя холодом. Выход один, - зарываться в снег, но в его железобетонную суть просто так не зароешься, – не пустит!
Поэтому, жизнь сразу же возрастает в цене, а вредная, но такая желанная привычка на время отступает, оставляя обещание за всё поквитаться в ближайшем будущем.
- Пускай, - отгоняет прочь такие обещания Лёшка, - В караулку приду, сочтёмся и узнаем, кто у кого в рабах, а кто в хозяевах ходит. Смотри, вот брошу тебя здесь, одну одинёшеньку, в тундре, что будешь тогда делать?
- Не оставляй меня здесь одну-у-у-у! – волком завыла вредная привычка, - Я одна пропаду-у-у-у!
-  Ладно, хватит выть, а то от твоего воя оглохнуть можно! Сказал же, приду в караулку, чайку горячего попью, потом покурим с тобой, а пока притихни, - курева-то, всё равно, нет! А патроны я на табак не меняю! – грозно прошептал он уголком рта в угол будки, - Патронов у меня по счёту, ровно шестьдесят штук и лишних нету.
Нет устава для пурги, не будешь кричать «Стой, кто идёт?», да и выстрел твой, как чих слабый, разве что фонарь услышит. Вон, он свой осоловевший глаз таращит, в муть, его окружившую, - совсем захмелел и толком ничего не понимает, что происходит вокруг. А у меня здесь полные неуставные взаимоотношения происходят с пургой. Каждая смена в карауле уже прошлась по одному такому кругу, где им сама снежная госпожа своей рукой отвалила, от щедрот северных, ледяной крупы мелкого помола, да столько, что её огромным поварским половником до самого светлого дембеля не перехлебать будет! Кому сейчас не позавидуешь, так это разводящим. Вон, второй, километров пять наматывает, на порталы летая, - вот где жизнь собачья, да ещё в такую пургу!
Вот и моя смена с разводящим пожаловала!
- Что? Не понимаю! – кричит сквозь пургу Лёшка своему разводящему, раскачивающемуся на ветру из стороны в сторону и, на всякий случай, протягивает в его сторону оттопыренный большой палец в замерзшей рукавице, - Всё в порядке!
Вместо ответа на жест Синицына, разводящий пятится назад и машет рукой, показывая, чтобы тот двигался за ним.
- Пост сдал! – кричит Лёшка в чёрную полусферу капюшона сменяющего его часового, в ответ тот только машет рукой, и непонятно, - то ли он соглашается с приёмом поста, то ли пытается одобряюще похлопать Лёшку по плечу, но, оторванный сильным ветром, быстро пропадает в тёмном чреве караульной будки.
Синицына, попавшего на стремнину ветра, поток быстро пригибает к земле.
- Ничего, ничего! – подбадривает себя Лёшка, - Самое страшное уже позади! Теперь только, дай Бог, до караулки добраться!
- Комсомольцы в Бога не верят! – стучит снаружи ветер по капюшону, - Они отвергают всякую религию!
- А я и не верю, -  сквозь снег и ветер, спрятавшись за чью-то спину, пробивается под гору Лёшка.
Его мотает на ветру, как замёрзшую колом портянку. Разогретые ходьбой ребята уходят немного вперёд, и застоявшемуся на посту Синицыну приходиться прибавлять шагу, чтобы не отставать.
Строй караульной смены невозможно назвать таковым. Сильный ветер до такой степени разыгрался и расхулиганился, что изображать, ставшее привычным, подобие строя, смена просто не в силах. Ей остаётся только с трудом держаться на ногах и чудом не падать. Здесь каждый за себя и все одновременно вместе, навроде птичьего клина, где каждый инстинктивно ловит своей головой тень ветра от впереди идущего и старается держаться в ней, там, где на самую малость, но, всё таки, поменьше этот жуткий напор.
Только ветер не простак, у него нет прямого, как стрела, направления, может быть, где-то там, под звёздами, он и имеет этот самый вектор, а здесь, возле самой земли, он рыщет навроде голодной собаки, и понять его настроение просто невозможно. Он не бьёт тебя со стороны, не нападает из-за углов, которых здесь нет, он встаёт перед тобой тяжёлой стеной, которую ты ощущаешь до такой степени, что можешь потрогать её своей рукой, если только у тебя хватит силы протянуть руку вперёд, и просто спокойно смотрит на тебя. Моргнёт глазом, а тебя уже мотает, как щенка слепого на слабых лапах, поведёт легонько ухом - и тебя отбрасывает назад, словно нет в тебе собственного веса, в несколько десятков килограмм.
Его серебряная шкура, сотканная из мириада северных псов, волосок к волоску  плотно прижатых друг к другу, поднимается от земли до самого неба. Никто и никогда не видел этих злых, очень голодных и жаждущих горячей плоти, псов. Лишь в последний миг жизни возможно кому-то встретиться с этим холодным взглядом, но в обычной жизни увидеть такое просто невозможно.
Говорят, слепой и старый чукча рассказывал, что возможно подружиться с ветром, и даже приручить его немного, но, с трудом верится в такие слухи, да и чего только там, на корале, не бывает, чукчи - народ тёмный, они ещё и в шаманов верят, однако.
Начнёт ветер легонько прядать ушами, и смена тут же идёт вразброд, шатаясь, словно пьяная, - держись, дорога, крепче! Здесь нам сам чёрт теперь не брат, о чём поют ваши шаманы? Мы спешим в светлое  будущее, мы – комсомольцы и безбожники!
- Врёшь, безбожник, веришь! – шуршит снегом ветер по болтающейся над землёй Лёшкиной голове в капюшоне.
- Не верю-у-у! – упрямо тянет сквозь плотно сжатые зубы солдатик.
- Врёшь! – бьёт по спецпошиву снежным пескоструем ветер.
- Я только самую малость верю, - замирает в снежном потоке Синицын, - чуть-чуть, чтобы свою душу спасти!
 Согнувшись крючком, Лёшка завис над несущимся на него встречным потоком, не в силах оторвать ноги от земли. Смена дружно замерла под напором ветра. Рванувшего вперёд разводящего подхватило ветром и швырнуло обратно. Искавший своё равновесие Синицын тут же получил сильный толчок и кубарем полетел, следом за всеми, по отполированному ветром снежному полотну дороги.
В боку сильно заболело, по всей видимости, в него с размаху угодил чей-то автоматный приклад или литая подошва армейского валенка. Боль была тупая и несильная, и быстро прошла. Лёшка подёргал согнутой в локте правой рукой, проверяя на месте ли ремень автомата. Ремень потянул привычную тяжесть отброшенного в сторону оружия. Ощупывая в темноте гладкое полотно дороги, Лёшка покрутил головой, и через свою смотровую щель поймал свет далёкого фонаря, светившего на недосягаемой вершине возле автопарка одинокой, маленькой звездой.
- Это как же туда добраться? – обречённо подумал он.
- Бога попроси, комсомолец! – ревел в ушах ветер.
- И попрошу! – забрасывая за спину автомат, ответил Лёшка, - Господи! – начал он, поднимаясь с колен и приподнимая голову, но, тут же, получил в неё прямой, тяжёлый удар, который снова легко опрокинул его на спину.
Лёшка попытался вывернуться и упасть на бок, но это у него получилось не совсем удачно, и он снова распластался на дороге. Не выпуская из руки ремень автомата, Синицын только сильнее натянул его, прижимая оружие к своей спине, чтобы ненароком не напороться самому и не подставить кому-нибудь собственный штык, - о пролетавших совсем рядом с ним штыках, прикладах и тяжёлых магазинах на автоматах своих товарищей, Лёшка даже не задумывался.
Вся смена третьего разводящего лежала раскиданной по полотну дороги, словно её накрыло ударной волной грохнувшего рядом артсклада. И Синицыну показалось, что это уже не ветер, а кто-то непонятный забрался к нему внутрь и там громко воет, дьявольски клокоча в каждой клеточке его ошарашенного организма, непривыкшего к такому обращению.
Ну, в драке, - там понятно, - получишь по физиономии, прочухаешься, и в ответ посылаешь, если голова ещё соображает, а здесь кому отвечать? Биться с собственной тенью полезно только боксёрам, вот и остаётся только, кувыркаясь с ног на голову в этом потоке, крыть его пятиэтажным русским матом, - другого способа ответить в такой момент в голове просто нет.
Но ветер не простак, он крепко хватает за шкирку упирающегося со всей силы Синицына и тащит его в другую сторону:
- Я тебе покажу нецензурную брань! – трясёт он Лёшку внутри спецпошива, - Я тебе покажу, щенок, как язык свой поганить!
- Не буду, не буду! Я больше никогда так не буду! – клянётся Лёшка, сворачивая фигу в кармане.
- Так ты ещё и лгун! Фиги накручиваешь?! – оглушительно гремит ветер на всю округу, - Разорву негодника!
- Я не хотел, я  машинально, я, правда, больше никогда не буду... – канючит Лёшка, но ветер, из-за собственного шума, уже ничего не слышит и только сильней колотит со всех сторон по распластанному на дороге Синицыну.
Спит, убаюканная ровной песней пурги, под глубоким белым снегом, бурая тундра. Утомлённые бегом своей стремительной жизни, отдыхают её мелкие обитатели, спят крепким сном, намаявшись за короткое северное лето. Впереди у них долгая ночь зимы, в глубоких и уютных норах. Ушли на свой промысел в далёкие льды белые медведи, уткнувшись носом в пушистые хвосты, спят за сопками нарядные песцы.
Не спится только сёстрам-сопкам: они, распустив по ветру свои седые косы, тихонько подхватили знакомую песню ветра. Глядятся вдаль печально и тянут невесело на два голоса, будто навсегда проводили кого-то, или сами собрались куда? Только знают они, что не сойти им с этого места ещё не одну тысячу коротких северных лет и долгих зим, и от этого только печальнее становится их песня. За теми снегами им осталась только память, в которой навсегда осталась молодость, с пылким сердцем в груди. Пусть говорят, что не живут по стольку лет и что они давно уже умерли, превратившись в холодный и бесчувственный камень, зато у каждой сопки есть своя тайна, - они знают песню ветра.
Перестаёт тяжело вздыхать в своей постели совсем расстроенная Верка Фролова. Занятая своими недетскими думами, она несётся в пурге лёгким ночным мотыльком на гаснущий огонёк последнего фонаря на её улице, и после изнурительной борьбы с ветром, в конце концов, попадает в крепкую паутину сна, где, счастливая, забывается, утонув в крепких объятиях своего любимого.
Перехватив ровное дыхание дочери, тихо вздохнёт мать на соседней кровати, осторожно повернётся на другой бок и, уставившись взглядом в расплывшийся в ночных сумерках узор ковра на стене, долго будет слушать, как колотится в окно пурга:
- Господи! Ну почему она такая упрямая и строптивая девчонка? Неужели ей недостаточно моего горького опыта? Обязательно всё самой испробовать, и за что только мне такое? У всех дети, как дети, а у меня – сплошное наказание! Теперь ещё эта напасть! Ходит целый день сама не своя, как больная, не ест, не пьёт, да только всё в окно смотрит. Мне понятно, что за болезнь на неё напала – влюбилась дочка, видать, пора, пришло её время. Чует моё сердце – быть беде, а разве бывает так, чтобы материнское сердце ошибалось? Того и гляди, что простым солдатом пойдёт девка служить в армию, а где теперь такое безобразие творится, война-то давно закончилась.  Только не положишь ей своего ума, - никак не получится, а я готова ей и жизнь свою отдать, ведь она - моя кровиночка!
Прямо птицей в окно бьётся ветер, точно беду накликать хочет! Да нет же, – прогоняя прочь тревожные мысли, попыталась успокоить себя Веркина мать, - перебесится она и успокоится, как все.
Что за ночь сегодня такая? Пурга разыгралась – самый сон в такую погоду, а тут времени -половина седьмого утра и не спишь, будто сама влюбилась. Почему? Может быть, мои переживания напрасны и я, как мать, попросту сгущаю краски? Ответь мне, Господи, в кого она такая? Почему не пошла она в другую породу, в своего отца, деда? Да, её характер весь в меня, весь, до последней капельки, такой же, упрямый, - значит, ни за что не успокоится и от своего не отступится. Любуюсь ей, как собой в молодости, только судьбы ей такой не желаю, упаси, Господи, а она, упрямая, настырно на эти грабли хочет наступить! Глупая, жизни ещё не видела и глазищами, как на врага, сверкает, а какой  я ей враг, когда я - мать родная! Как мне с ней общий язык найти, просто ума не приложу...
В каком-то забытьи, неожиданно для себя, женщина вдруг увидела свою дочку в красивом платье из красных маков, танцующую воздушный  танец высоко над городом, и лишь присмотревшись внимательнее, сумела разглядеть себя, в своём самом любимом наряде. Это было то самое, теперь уже поблёкшее красками платье, которое всё ещё хранилось у неё в шкафу:
- Господи, как быстро пробежала моя молодость! - захотелось завыть ей волчицей, но, пряча собственную минутную слабость, она лишь тихо уткнулась лицом в мокрую от слёз подушку, затем, так же неслышно выскользнула из-под одеяла, накинула халат и прошла в кухню ставить на плиту чайник.
Разъярённая пурга колотилась в окна и двери домов, с неистовым фанатизмом забивая крыши домов непокорного городка в вечную мерзлоту. Она без устали катила на него снежные валуны, и теперь готова была сдвинуть с места даже эти огромные сопки, которые, не обращая на неё никакого внимания, всё тянули свою грустную песню. В бессилии перед их вековой несокрушимостью, потерявшая разум пурга собрала все свои силы и обрушилась на три маленькие чёрные точки,  распластанные на обледеневшей дороге, прямо у неё на пути. Уж этих-то букашек она, своей неистовой мощью, точно сотрёт в мелкую снежную пыль! 
 
- Ух, ух, ух – как паровоз прерывисто выдыхает воздух Лёшка, и ему уже кажется, что он и не человек вовсе, а какая-то доисторическая рыба, впервые выбравшаяся много лет назад на сушу.
Безжизненное и пустое место, с которого ураганный ветер снёс всё подчистую, нерадиво встречает пришельца. Колючая смесь замороженной воды и воздуха непривычно раздирает горло, а ослепшие глаза ничего не видят, кроме радужных кругов, полыхающих вокруг него, в подступившей вплотную темноте. Переваливаясь с боку на бок, Лёшка то извивается ужом, стараясь отползти вбок от навалившего на него ненастья, то, подогнув к груди колени, катится кубарем под небольшой уклон дороги, в сторону покинутого им только что четвёртого поста.
- Верю! Верю, Господи, в Тебя! – захотелось ему закричать взахлёб, обдирая в кровь горло острым снежным песком, закричать во всю свою силу - так, чтобы там, на небесах, его наверняка услышали, но всё небо в этот час уже рухнуло на землю, не оставив ему ни единого шанса на прощение. 
- Снова врёшь! – ревёт всеведущий глас ветра и тащит за шкирку слабо сопротивляющегося Синицына куда-то вниз.
- Пусти! – требовательно вопит Лёшка, со всей силы дрыгая ногами, но лишь переворачивается в воздухе и замечает, как крутится вокруг него планета, - вот она прокатилась по голове, затем стукнулась в коленку, отпрыгнула недалеко и сильно приложилась к тому месту, где заканчивается спина, - За что? – кричит он в темноту ночи.
Его вопрос пропадает там бесследно, словно крупица песка в огромной пустыне, а севший голос тонет в глухом, покрытом наледью, наморднике спецпошива.
- Сейчас, щенок, я покажу тебе цену этой жизни! – ревёт в голове ветер, и всё сильнее тащит Лёшку по скользкой дороге вниз.
- Не-е-е-т! – в ужасе хрипит Синицын, понимая, что проваливается под землю в самую настоящую преисподнюю, про которую не единожды слышал и читал.
Одно дело слышать или читать про разные там страшилки, сидя в тёплом и уютном месте, навроде спального помещения в казарме или последней парты в классе. Можно дружно хохотать вместе со всеми, называя предков дремучими невеждами и тыкать пальцем в крестящихся старух, потешаясь над их отсталостью, но стоит самому один на один остаться с потусторонним и необъяснимым, как тут же появляется первобытный страх и старательно привитый октябрятско - комсомольский атеизм бесследно испаряется. 
Нет, комсомолец Синицын не собирался раскаиваться в выборе собственного пути и публично осенять себя крестным знамением, да и времени для этого у него практически не осталось, он чувствовал, что безостановочно летит в самое пекло ледяной геенны.
- А-а-а! – скованный животным страхом, закричал Лёшка, и со всей силы попытался вцепиться ногтями в ленту ускользающей жизни, - Не хочу, чтобы меня гиена сожрала, - скулил он, обламывая свои ногти, сквозь задубевшие рукавицы, о снежный накат мраморного полотна дороги.
- Сейчас, сейчас... – недобро цедит своё сквозь зубы ветер.
Всё, имеющее начало, имеет конец, за исключением замкнутого цикла вечности. Закончился и Лёшкин полёт в преисподнюю, точнее сказать, он неожиданно прервался, а поспособствовало этому то ли само дорожное полотно, прекратившее падение в бездну, то ли автомат, крепко державший Синицына за руку своим ремнём, и якорем волочившийся за ним по дороге.
Какие молитвы читал Лёшка в этот момент, он не запомнил, да и не знал он никаких молитв, кроме воинских уставов, но они все в этот момент вылетели из головы напрочь.
Тяжёлое небо внезапно взлетело над землёй, и Синицын почувствовал, что просто лежит на дороге, вцепившись в неё подрагивающими кончиками пальцев. Осторожно перебирая пальцами, он, словно вытаскивая себя с края высокого обрыва, не дыша, подался вперёд. Ветер нещадно стегал его по одежде острой снежной плёткой, которая с сухим треском проходилась по натянутой ткани спецпошива, норовя разорвать её в мелкие лоскуты.
Лёшка, не поднимая закутанной головы, толкнул напирающий ветер и с радостью заметил, что в ответ его не потащило вниз, как раньше, а всего лишь по-приятельски потрепало по макушке и по прижатым к дороге плечам.
- Ага! – радостно пронеслось у него в голове, он приподнялся над дорогой и неожиданно для себя самого дико зарычал по-звериному и подался вперёд.
Не ожидавший такой наглости, ветер, опешивши, отскочил назад, и недоумённо взирал на микроскопическое существо, решившие своим слабым телом попрать всю его здешнюю силу и власть, а, получивший робкую надежду, Лёшка всё увереннее полз вперёд по-пластунски, словно слепой пёс, грозно рыча на всех невидимых врагов в округе и в себе самом. Он полз на пузе, поддёргивая локтём ремень волочившегося рядом автомата, пока не уткнулся головой во что-то твёрдое и неподвижное на дороге. Протянув вперёд свободную руку, Лёшка ощупал в темноте предмет и понял, что перед его головой находится не что иное, как чья-то нога, в тяжёлом армейском валенке на толстой литой подошве.
Когда растаяли цветные круги в глазах Синицына, он осторожно приоткрыл веки и попытался оглядеться, сдувая с ресниц густую снежную пыль, проникавшую через узкую смотровую щель его капюшона. В окружавшем его сером, свинцовом мареве было абсолютно ничего не разобрать. Рука, протянутая в сторону, пропадала, растворяясь там, словно в густой серной кислоте, а пронизывающий ветер набрасывался на неё и с силой принимался трепать и колошматить её так, что она быстро немела и теряла всякую чувствительность.
Лёшка выдернул задеревеневшую руку из ледяного потока и прикрыл её рукавицей свою смотровую щель, затем подтянул за ремень оружие и ощупал сморщенный на боку подсумок. Кожаный ремешок застёжки надёжно прикрывал карман, в котором лежал запасной магазин с тридцатью боевыми патронами. Оставалось только удивляться, как на таком ветру его не оторвало и не раскурочило на детали, или почему он не выскочил на дорогу и не рассыпался там патронным горохом, не умчался всей весёлой россыпью в сторону первого КПП, подстёгиваемый ветром и собственной длинной пружиной?
Синицын оторвал рукавицу от смотровой щели и похлопал ей по другому боку, в районе пояса, где обычно сиротливо раскачивались пустые ножны. Те тоже были на своём месте и не собирались никуда отправляться.
Тут же, откуда-то с той стороны, прямо из снежного потока, на Лёшку темным пятном навалился чей-то спецпошив. Сначала он ткнулся в локоть, а затем, покачиваясь на волнах, словно океанский лайнер, неторопливо отвалил в сторону, и снова пропал в плотной свинцовой каше. Перед носом мельком пролетела только чёрная подошва валенка, тёмным пароходом ушедшего в пургу разводящего. Синицын перевернулся на живот и тронулся следом за ним.
Ослеплённая пургой, смена упрямо карабкалась по скользкой дороге, пробиваясь сквозь вставшую перед ними плотную стену ветра и снега. Держать направление приходилось строго против потока, сметавшего всех и вся со своего пути, дорога же в этом месте, как специально, уходила вверх и немного в сторону от напиравшей воздушной струи. Всё время рыскающий ветер трепал одежду и сбивал с направления и поэтому, чтобы не свалиться с полотна дороги под откос, приходилось всё время подставлять глаза под ледяную плётку пурги и отыскивать в серой пелене светлую точку фонаря автопарка, путеводной звездой горевшего где-то возле далёкого горизонта.
Озверевший вконец ветер внезапно решил сменить свой ужасный гнев на милость, - он скинул обороты, заметно ослабив свой напор. Немного осмелевшая смена осторожно поднялась с колен и, придерживаясь друг за друга, медленно подалась вперёд, неторопливо передвигая свои непослушные ноги. Покачиваясь из стороны в сторону, и всё время низко кланяясь ветру, они снова шли, каким-то неровным уступом, где последние всё время старательно прятались за качающуюся спину впередиидущего.
 - Фу-у-у! – с шумом выдохнул Лёшка, сгоняя с лица капли влаги и снежную пыль с ресниц и края своей смотровой щели, - Кажись, прорвались, - с облегчением подумал он, то семеня, то останавливаясь и замирая с вытянутой вперёд рукой, в позе сильно загнутого вопросительного знака. 
Он был в этой сцепке последним вагоном и, хотя, скорость всего состава смены была невелика, его сильно мотало позади всех, временами норовя оторвать и сбросить под откос, как ненужный балласт. От такой мысли ему ещё больше становилось не по себе, но он гнал страхи прочь и старался крепче держаться за пояс товарища, идущего впереди.
- Нормально, нормально, ничего, ничего! – подбадривал себя Лёшка, передвигая валенки, словно огромные чугунные утюги, - Теперь осталось-то  всего ничего, раз плюнуть, - и в тёплой караулке, а там - автомат с плеча и отдыхай, смена, покуривай!
Ветер рванул с новой силой, и идущий впереди оторвался от рукавицы и пропал, будто его и не было вовсе. Его унесло так быстро, что Лёшка и краем глаза не успел заметить, в какую сторону тот улетел, ветер же, не теряя времени, принялся навешивать оставшемуся в одиночестве Синицыну крепких тумаков, сворачивая его загнутую крючком фигуру в настоящий бараний рог.
- Ой, ой, ой! – загибаясь на ветру, попытался удержаться на ногах Лёшка.
Теперь он больше похож на канатоходца, в огромных водолазных ботинках на толстой свинцовой подошве, балансирующего на тонкой струне над опасной бездной.  Все его мечты о том, как придёт в караулку и как, расположившись с комфортом в уютной комнате приёма пищи, на простом, видавшим виды табурете, он, полный солдатского счастья, будет неторопливо тянуть терпкий чай, вприкуску с медалькой  печенья и кусочком сахара, оставались мечтами за далёким горизонтом событий, на этой обледеневшей на ветру дороге. 
- Где же ты, моё счастье-то солдатское? – подумал Синицын и тут же увидел себя свободным от этого наряда, в солдатской чайной, за столом, полным разнообразных сладостей, возле нетерпеливо воркующего горячего самовара.
Видение было настолько реалистичным, что стоило немного протянуть руку вперёд, и можно было до этого всего дотронуться, ведь всё это было совсем рядом, за стенкой, за тёмным стеклом, по ту сторону этой тонкой плёнки из призрачной амальгамы.
- Пусти! – закричал он ветру, клацая, как пёс, своими зубами, настырно вытягиваясь из скрученного нелепого завитка, сильно подаваясь всем телом вперёд, в отчаянной попытке схватить со стола хоть какой-нибудь вкусный кусочек.
Ветер тут же приложил его так, что Лёшка пулей выскочил из крепко державших его ноги тяжёлых водолазных ботинок, и быстро полетел назад, а гудящая проволочная тетива рванулась из-под ног и опрокинула стол с самоваром и яствами, который быстро перевернулся в воздухе и бесследно растаял. 
- Вот, он, где рай-то человеческий был, Господи! – успел крикнуть Лёшка вслед исчезнувшему видению и опрокинулся навзничь. 
От обиды и отчаяния у него в этот момент чуть не брызнули слёзы из глаз:
- Да ты - сука, а не погода! – воскликнул он, в бессилии колотя литыми пятками валенок по дороге, - Такую сладкую картину испоганить, чтобы тебе ни дна, ни покрышки не было!
 Ветер быстро подхватил пытающегося подняться на ноги обиженного Синицына, и снова потащил его вниз.
- Куда? Стоять! – непонятно кому закричал Лёшка, - Стоять! – ужом выкручивался он из цепких лап ветра.
Ветру же явно нравилась такая игра, ему ничего не стоило взять, да и перенести Синицына, хоть к лиману, хоть далеко за лиман. С высоты своего огромного роста он, довольный этим занятием, наблюдал, как забавно копошится под его напором эта букашка, возомнившая себя царём природы.
- Стоять! – срывая голос до хрипоты, кричит Лёшка в уносившую его пургу.
- Чего, чего? – спокойно переспрашивает непонимающий ветер, игриво перебирая лапами и наклоняя свою лохматую голову ближе. 
- Да что же это такое? Господи, Боже мой! – клокочет хрипло в груди у Синицына, а ветер с силой рвёт его в стороны, но широко раскинутые руки уже насмерть вцепились в дорожное полотно, - Врёшь, – не возьмёшь! Ты не простак, но и я не лыком шит! Попробуй теперь - оторви меня!
Лёшка пыхтит, как загнанный паровоз, усердно отдуваясь от забившей глаза и нос снежной пыли, а ветер крутится рядом шустрым волчком, старательно забивая под него свои длинные клинья, чтобы отковырнуть и сбросить нахального упрямца с дороги. Лёшка всё сильнее жмётся своим животом к дороге, стараясь не пустить эти тонкие и сильные пальцы под себя. Жмётся и чувствует, что не сдюжит и сдастся, потому что заканчиваются его последние силы, и больше совсем нет никакой мочи, а, значит, - судьба пропасть ему в этих бескрайних снегах навсегда! Зашвырнёт его сейчас ветер своей безжалостной рукой далеко в тундру, где его никто и никогда не отыщет, и помрёт он там совсем молодым, так и не покуривши напоследок!
С каждой секундой всё быстрее тают силы, теряя их, только сильнее дрожит от напряжения весь Лёшкин организм. Обезумевший ветер рвёт плащовку спецпошива, и крепкая ткань уже готова затрещать по швам под его напором, сам Синицын, призывая небо, из последних сил приготовился зубами держать эту дорогу, но небо уже вновь упало на землю и давит своей тяжестью на Лёшкину голову, впечатывая её прямо в далёкое, тяжёлое ядро планеты.
Ревёт пурга и дико воет вся округа, гудит замёрзшая колом Лёшкина одежда, а располосованная острыми когтями душа, от обиды за собственное бессилие перед стихией, готова вылететь наружу.  Вот уже запел свою последнюю песню его внутренний стержень и, обезумевший от воя этой какофонии, Синицын совершает совершенно необъяснимый поступок, - он отпускает дорогу и начинает медленно подниматься навстречу летящему на него с сумасшедшей скоростью потоку ветра, снега и страха.
- А-а-а-а-а! – тяжело взлетая, вытягивает он из себя последний оставшийся звук, сквозь плотно сжатые зубы.
Собравшись от охватившего его ужаса в дрожащий, крохотный комочек внутри пустого спецпошива, Синицын понимает, что расплата за его безумный поступок будет ужасна и неминуемо скора, и поэтому он, словно приговорённый к смерти, хватается за своё последнее слово, - Посмотри на меня! – кричит он ветру, исчезая в маленькой чёрной точке, - Я не жду твоей милости, но и ты от меня покорности не добьёшься!
 Вместо ответа, ветер только зло хлещет по глазам своей ледяной нагайкой.  Быстро вернувшийся в свои привычные размеры, Лёшка отчаянно мотает головой, сбрасывая острую резь, заполыхавшую в крепко закрытых, заполненных слезами, глазах.
Несмотря на снег и слёзы, Синицын, всё-таки, успевает заметить в свою узкую смотровую щель путеводную звезду фонаря автопарка, которая убежала немного в сторону. Сморгнув слёзы с глаз, он глядит себе под ноги и видит, что почти висит над дорогой, вытянувшись в струнку, на застывших чёрных трубах из тяжёлой ваты. Рукавица на его левой руке прикрывает от встречного напора смотровую щель, в которую Лёшка, как кот в темноте, видит пролетающую далеко под ним землю, а в его правой руке подрагивает пряжка широкого брезентового ремня, на котором, раскачиваясь в стороны, стальным знаменем трепещется на ветру непослушный автомат.
- Давай, сынок, сделай маленький шажок! – слышит Синицын совсем рядом голос своей матери, упрашивающей сделать его свой первый шаг в жизни.
- Ножик, ножик приготовь, - шепчет бабушка где-то рядом, - путо надо разрезать!
- Лёша, иди к маме смелее! – воркует ласковый мамин голос.
Лёшка Синицын, караульный четвёртого поста третьей смены, завис над летящей под ним дорогой, на планете Земля, не в силах сделать даже крохотный шажок и хоть сколько-нибудь повернуть свою тяжёлую голову в сторону бабушкиного голоса.
Окрашенные терракотовой краской, широкие половицы пола дрожат и покачиваются под его непослушными детскими ногами:
-  Почему вдруг мои ступни оказались приросшими к этому полу, ведь он только что был белым, и я ползал по нему достаточно быстро, как  собачонка, кому понадобилось поднимать меня с коленок и тянуть ввысь? Отсюда я теперь запросто могу упасть и разбиться! Неужели, это я сам сюда забрался? Такое просто невозможно, я же точно знаю, что рождён для другого! Куда ведёт эта дорога из широких половиц, пропадающих за тёмным, невидимым отсюда, горизонтом? Мне страшно, мама!
- Иди ко мне, сынок, не бойся! – издалека успокаивает голос матери.
- Иду, мама! – и маленькая ступня, с крохотными, почти кукольными, пальчиками,  стремительно выброшенная вперёд, гулко стучит розовой и нежной пяткой в половицу из столетнего дерева, - есть первый шаг!
Быстрее молнии, накрест чертит острие ножа, разрезая призрачное путо, - теперь на всю его жизнь дорога свободна!
- Шагай смелее, сынок! – говорит мамин голос прямо из детства.
- Не могу! – ревёт сквозь чудовищный ветер Лёшка, не в силах пошевелиться в плотном, облепившем его со всех сторон, свинцовом потоке.
- Ты же умеешь, это так просто! – подсказывает знакомый с рождения голос.
- Не могу! – задыхается на колючем ветру Лёшка, - Я  не умею, я совсем разучился!
- Не выдумывай, сынок, ты просто шагай, как в свой первый раз!
Спокойный голос матери придаёт ему самую малую крупицу силы, и Синицын, схватившись свободной рукой за развевающиеся в снежном потоке косы сестёр-сопок, тянет своё непослушное тело навстречу ветру. В глубине планеты, под дорогой, глухим громовым раскатом трещит вековой камень, а над ним, с сухим треском, лопается вздыбившаяся наружу мерзлота, отпуская из своего плена вывороченные корни проросших подошвами валенок.
- Иду, мама! – глотая слёзы, продирается сквозь ветер ослеплённый пургой маленький Лёшка, - Иду, мам, иду!
 
Неистовый ветер гнул своё, но, собравший силы, Синицын упрямо топтал литыми подошвами непослушных валенок эти строптивые метры, поднимавшейся в небо дороги. Он бил их коленками и толкал локтями, пластал спиной и гладил руками, ругал их последними словами и слёзно молил Бога прекратить всё это, но метры дороги множились в темноте в нескончаемые вражеские мили, и казалось, в эту ночь им уже не будет конца.
Простая и обыкновенная, как в школьной задачке, дорога из пункта «А» в пункт «Б», внезапно вздыбилась и из простой и понятной превратилась в трудную и неразрешимую. Нельзя было отбросить или отложить её решение на завтра: та школа, в которой можно было отойти в сторону, обиженно поджав губы, давно закончилась, - здесь была другая, - с огромной красно-коричневой партой до горизонта, прикрытой теперь белым.
- Господи, ну почему всё происходит именно на этой дороге? Неужели не существует другого пути? Я сотню раз умирал на этих трёх километрах пути, пока был в карантине! Я люто ненавидел каждый её крошечный камешек, потому что команда «Карантин, выходи строиться на зарядку!»  для меня была равносильна приглашению на собственную казнь. Всю эту дорогу я терял силы и исходил кровавой пеной, на каждом метре выплёвывая в пыль, в кровь разодранные лёгкие.
Она выворачивала мне ноги и раздирала грудь, каждый раз превращая меня в груду мусора в конце пути. Я был пустой, замученный и злой, и просыпаться на следующее утро живым не было никакого желания. Проклятая серая лента решила вытащить из меня последние силы, но я обманул её, это я забрал у неё силу и стал птицей летать над ней, за что теперь и приходится расплачиваться. 
Господи! Наполнишь ли ты  меня силой после этого испытания или отвернёшься, как от глупого безбожника? Что суждено мне в этой жизни? Взлететь над всем этим, широко расправив крылья, или пропасть слепым в этой пурге? Слепым так тяжело, а без веры жить просто невозможно! Как быть? Я совсем растерялся на этой дороге, почему для меня нет другой?
Ветер валит Лёшку, словно убаюканную куклу, а он упрямо поднимается и, стиснув зубы,  снова карабкается против него, зажимая в замёрзшей рукавице свою волю и ремень непослушного автомата. Ветер резко гнёт его к дороге, и Синицын, отбросив прочь гордость, брякается на четвереньки и бодает своей замотанной головой и ветер, и строптивую дорогу, и нещадно хлеставший его серый бич непогоды.
В этом гудящем снежном колесе, повисшем над дорогой, Синицын уже похож на маленького евражку, которого вынесло на край Вселенной, где уже видна верная погибель, а он, обессиливший глупец, вместо того, чтобы сложить послушно лапки и заснуть навечно, противится этой страшной силе, благодаря своему единственному желанию жить.
Пишет Лёшка на белом полотне дороги странные знаки, выводит непохожие на буквы закорючки, с множеством точек и пустых отступов назад. Таскает его ветер своей уверенной рукой, словно авторучку над белым листом бумаги, а он, несмышлёныш, в толк никак эту грамоту не возьмёт и всё норовит с дороги свалиться. Крепко держит ветер на своей стремнине, не пускает упрямца вперёд, но уже качнулась и подалась ему навстречу путеводная звезда далёкого фонаря автопарка. Танцует Лёшка свой танец, выписывая на дороге китайскую грамоту, борется с ветром, поднимаясь и падая на гладкое полотно, а звезда над головой, в самом зените, светит яркой, негасимой точкой в непроглядной мгле ночи.
Следом за фонарём из ночной темноты появляется и нависает над дорогой чёрная громада ремзоны автопарка. Налетевший на неё со всего размаха, ветер отскакивает и неожиданно прячется в глубоком овраге за автопарком, и, получившая короткую передышку, смена снова собирается вместе.
Оглянувшись назад, Синицын увидел, как только что пролетевшая мимо него стена снега набросилась на одинокий фонарь. Она хищно прыгнула к его яркой голове, и кружила там, как стервятник, выжидая удобного момента, чтобы перекусить ему тонкую стальную шею. Привычно наклонившись вперёд, Лёшка поторопился следом за сменой и не заметил, как оставшийся позади него фонарь стал судорожно цепляться своим слабеющим светом за его согнутую спину.
Спрятавшись от ветра за каменными стенами ремзоны, смена шла почти ровно. Шагая почти в полный рост, все клонили вниз головы, разглядывая мелькающие над дорогой носки собственных валенок. Здесь ветер лишь плотно прижимался к одежде, не рвал и не трепал её, как только что, и обрадованный такой перемене Синицын довольно семенит следом, за мелькающими пятками идущего впереди товарища. Здесь тишь и благодать по сравнению с тем, что творится на этой дороге всего в ста метрах позади смены и, притопывающий своими большими валенками по дороге, Лёшка всего на одну секунду теряет бдительность:
- Нет, ну я же не на посту сейчас! – успокаивает он себя и мысленно тянется своим закутанным носом в сторону пропавшего в ночи накрытого стола и самовара. 
Стол снова внезапно выскакивает из темноты откуда-то сбоку и, минуя вытянутый в его сторону Лёшкин нос, мчится мимо со скоростью курьерского поезда.
- Куда?! – попытался схватить его за ускользающую ножку Синицын, - Стой! – закричал он ему вслед.
Стол остановился, как вкопанный, на углу, возле здания ремзоны, до которого оставалось пройти всего два шага.
- Стой, милый! – радостно потирая руки, повторил Лёшка и собрался сделать оставшихся два шага, - Раз!..
Синицын никогда не был обжорой, но сейчас, при виде открывшегося перед ним изобилия, готов был съесть содержимое всех тарелок разом! Он перепрыгивал голодными глазами с одного яства на другое и всё никак не мог решить, с какой тарелки начинать и что оставлять на закуску. Содержимое стола многократно перекрывало объём его собственного пищеварительного аппарата, и Лёшка решил начинать есть из самой середины, ну, а что не влезет, то взять и запихнуть за пазуху, – про запас, на потом...
-  Два! – не успел Лёшка, согласно строевому уставу чётко приставить ногу, как вылетевший из-за угла ремзоны ветер сильно ударил его в грудь.
От неожиданности Синицын чуть было снова не свалился на дорогу. Он закрутился волчком перед воротами автопарка, нащупывая распахнутую калитку раскинутыми в стороны руками. Так и прошёл её, покачиваясь в стороны, словно нёс в своих руках большую и тяжёлую пачку стекол.
- Фу, ты, напасть! – прогоняя из-под капюшона набившуюся туда снежную пыль, негодовал Синицын, нагоняя смену и тоскуя по варёной сгущёнке, оставшейся на холодном ветру возле угла здания ремзоны.
Лёшка шагал вперёд и всё сдувал со своих ресниц мелкие капли влаги, вперемешку с прилипшим снегом. Он шёл, почти не разбирая дороги, мимо темнеющего неподалёку ряда техники, зимующей на открытой стоянке. Этот путь ему был уже хорошо знаком, он мог пройти его с закрытыми глазами, потому что заблудиться и пропасть на территории автопарка, со всех сторон окружённой зданиями и техникой, было почти невозможно. Синицын уверенно шагал следом за растаявшей на ветру сменой, лишь краем глаза цепляя в свою смотровую щель размытый свет внутренних фонарей автопарка.
- Так, вот ещё немного шагов - и будет подъём на вал, к часовому на пятом посту... – бормотал он, слизывая с верхней губы солёную испарину, - Ещё немного, и поворот! – произнёс он, повернул и упёрся головой в широкую радиаторную решётку темного исполина. 
От неожиданности Лёшка чуть не сел, прямо перед этой, выскочившей на него прямо из темноты, свирепой мордой.
- Фу, ты, чёрт! Напугал меня до смерти! – унимая дрожь в коленках, ругал Синицын застывшее перед ним чудовище.
Он поправил автомат на плече и, на всякий случай, отошёл немного в сторону  от этого, обвешенного разнообразной оснасткой, наполовину танка, наполовину бульдозера, с подъёмным краном одновременно. БАТ – так называли солдаты батальона это чудо техники, бывшее военным путепрокладчиком, но слово «тягач», короткое и мощное, как хлыст тяжеловоза, больше подходило к его брутальному внешнему виду, а от задранного на спину раскосого отвала тянуло средневековой жутью, несмотря на поддерживающие его смешные и неуклюжие лапы, похожие на сильные ноги большого кузнечика. 
Вся техника в автопарке рано или поздно приходила в движение.  Мощные Уралы с высокими кунгами дважды в год колесили по местным дорогам, совершая марши в строгих колоннах. Сновали разнообразные авто, развозившие продукты и рабочих людей, лёгкие командирские Газики и дежурные вездеходы всегда были в готовности, а, дремавшие девять месяцев в году бортовые Мазы, так вытягивали свои стальные жилы в навигацию, что к зиме и большому снегу оставались почти без сил. Они так и  забывались в своей спячке, с распахнутыми небу порожними кузовами.
Высокий КрАЗ, на больших и сильно раздутых колёсах, прозванный остряками «два метра жизни» за свой неимоверно длинный капот, величественно проплывая мимо, всегда оставлял невысокому Синицыну загадку: «Есть ли кто-нибудь в его кабине?», поскольку ничего, кроме вращающихся под днищем машины карданов, Лёшка, с высоты своего роста, разглядеть не мог. Легендарный сто пятьдесят седьмой, казалось, был таким древним, что помнил штурм самого Берлина. Он очень долго и медленно заводился и ещё медленнее передвигался, за что в солдатской среде получил прозвище американской баллистической ракеты «Поларис».
Всё крутилось и передвигалось, несмотря на колёсный или гусеничный ход, и лишь этот тягач стоял недвижимым всё время, словно про него все давно забыли. Может быть, его двигатель и запускали иногда, но только Синицын этого никогда не видел и не слышал, а уж про то, чтобы узреть это чудо в движении, тут и речи нет, - такое событие забыть было бы просто невозможно! Он же - почти многорукое божество танкового рода!
И вот теперь это огромное страшилище зачем-то выкатилось, прямо из снежной стены, на Лёшку и нависло над ним, замахнувшись своим ужасным отвалом, - ещё мгновение - и как рубанёт с плеча! Такого ни штыком, ни пулей не возьмёшь, а гранат у Лёшки с собой сейчас не было.
- Зверь! – уважительно бросил в темноту Синицын и, толкая низко опущенным плечом ветер, поспешил за своим разводящим, который уже сменил часового у закрытых и опечатанных боксов пятого поста автопарка.
- В караулку, в караулку! – заторопились его ноги в ватных штанах и тяжёлых валенках.
- Скорее, скорее! – открыл свой сифон Лёшка и, молотя сугробы, на полной тяге помчался следом за разводящим. 
Пурга настолько закрутилась в городке, что совсем потеряла из виду и разводящего, и поспешавшую за ним смену. Спохватившись, она тут же набросилась на троицу, неожиданно появившуюся из-за здания солдатской столовой, и принялась усиленно мутузить её, старательно растаскивая всех в разные стороны. Но, то ли она силы свои растеряла, раскачивая фонари и засыпая приземистые крыши городка снегом, то ли уже сама потеряла всякий интерес к этим упрямцам, но раскидать их в стороны у неё не получилось. 
Смена ловко спряталась от ветра за стеной здания холодильника, от которого до караульного помещения оставался последний бросок. Пурга бросилась к деревянному забору, окружавшему караулку со всех сторон, и встала перед ним непроходимой стеной из ветра и колючего снега.
- А ну, прочь! – прицыкнул на неё Синицын, с трудом заталкивая себя в калитку ворот, как в узкий шлюз космического корабля, словно был космонавтом, вернувшимся из открытого космоса.
Пурга обиженно кинулась на забор и принялась громко выть в его колючей проволоке, наблюдая оттуда, правильно ли смена разряжает оружие. Напоследок она, всё-таки, чуть не сбросила вниз замешкавшегося на высокой эстакаде караулки Лёшку Синицына.
 
 
Жизнь рексов в батальоне охраны, в основном, делится на учёбу, подготовку и несение караульной службы. Всё это время им практически приходится не выпускать из рук оружия, прирастая к нему каждой своей клеткой. Тренажи, тактика, стрельбище и караул, караул, караул... Дни мелькают, как снег в пургу, - моргнул глазом, и пролетела неделя, ещё моргнул - и месяц позади! Здесь главное - не разбивать время на дни и часы, иначе его ход сразу же замедляется и может почти остановиться. Зацепится час за минуту и та растягивается до бесконечности, как бинтовая резина, - сил уже нет, а она все тянется и тянется. Выбросьте ваши карманные календари, не отмечайте в них каждый прожитый день, ведь недаром говорят, что хуже нет, чем ждать да догонять, а рексы в батальоне это знают лучше всех, уж поверьте мне на слово!
Схватил автомат и помчался в караульный городок, оттуда в роту, из роты на плац, с плаца в караулку, оттуда на пост несколько раз, с поста в караулку - и так, пока не закончится наряд и, покрытое смазкой, усталое оружие не упокоится на короткую ночь в пирамиде оружейной комнаты роты. Редкий день оно продремлет там, тоскуя по твоему плечу, всё больше трёт цевьём лопатку на спине, да колотит в ягодицу прикладом, подгоняя в дороге тебя и время. Ему и сносу почти нет, - на выброс только брезентовые ремни идут, местами потёртые и разлохмаченные от этой сумасшедшей собачьей жизни. Вот так и несёт службу оружие в батальоне, раз в два года выбирая себе новых солдат, - само уже седое стало, но на покой пока не собирается.
Что такое автомат? Стальной, бездушный  механизм, выточенный на станках и отфрезерованный в нужных местах, зашлифованный до блеска и собранный воедино в продолговатой штампованной коробке, в соответствии с жёсткими требованиями инструментальных калибров, и всё? Или он, всё-таки, имеет душу и жизнь в своём магазине, раздробленную на тридцать равных частей, каждая из которых несёт смерть? Значит, всё дело в патронах, но ведь они по-своему ненавидят оружие, которое превращает их особую жизненную ценность в бесполезную и никому не нужную кучу стреляных гильз. Поэтому и живут они отдельно, в большом стальном сейфе, в углу оружейной комнаты, спрятанные за свои замки и печати.
Поначалу, загоняя в магазин боевые патроны, Лёшка немного волновался, понимая всю ответственность происходящего момента, но со временем, закрученный каруселью службы, ощутил, что эти чувства притупились, а тяжесть подсумка на боку стала более привычной и перестала волновать. Всё становилось привычным, кроме одного, - избавиться от ощущения, что его автомат становился живым, стоило только Синицыну примкнуть штык и присоединить к нему полный магазин с боевыми патронами, было невозможно, по необъяснимой причине.
Лёшка просто чувствовал своим стриженым затылком, как преображалось его оружие на станке для заряжания. И дело было даже не в весе тяжёлого магазина, который принимал автомат, и не в выставленном напоказ грозном блеске хромированного штыка, а в чём-то другом, спрятанном где-то глубоко внутри оружия.  Заряженный автомат быстро просыпался от спячки и, словно конь удилами, нетерпеливо позвякивал карабином возле кольца антабки, но строго запертый на предохранитель, внешне был тих и печален, как рогатая морская мина, выставленная на палубу миноносца.
- Может быть, дело всё в подающей пружине магазина? – размышлял Синицын, прокручивая в голове работу всего механизма автомата.
Все его детали, будь он заряжен или нет, находились в одинаковом положении, и лишь одна, самая большая и крупная пружина, находилась под гнётом тридцати боевых патронов. Удивительно, но факт, - на учебные патроны автомат нисколечко не реагировал, и можно было сколько угодно досылать их в патронник и спускать механизм, дождаться признаков жизни от него было невозможно, хоть всё из него вытряси. Даже в большом и холодном камне можно было найти больше жизни, чем в нём в эту минуту. От холостых же патронов автомат только чихал, как простуженный, обрастая нездоровой копотью, чистить которую совсем не доставляло никакого удовольствия.
Оживал он только в карауле, на месте для заряжания, после присоединения к нему до отказа заполненного магазина, когда верхний патрон упирался в затворную раму и дожимал терявшую последние капли терпения пружину магазина вниз, ровно на полпатрона. Зажатая со всех сторон в тесной коробке, пружина начинала корить свою нелёгкую судьбу, проклиная оставшихся в роте товарок, расслабленно валяющихся на полке в оружейной комнате:
- Чёртовы лентяйки! Только и можете, что валяться и косить от службы! Мне теперь одной за всех отдуваться и тащить службу? И не надо мне говорить, что вы тоже долг отдаёте! Вас  для чего сюда привезли, за много тысяч километров от родного дома? На полке лежать? Ржавчина вас всех побери! – высоким фальцетом кричала зажатая пружина, но её голос тонул в большом магнитном поле земли, и только автомат, перехватывая её крик, оживал на своём, молекулярном, уровне.
Лёшка Синицын сразу уловил своим тонким чутьём эту перемену в настроении оружия и решил быть с ним на «вы», то есть, уважительно, - ведь автомат на службе, Лёшка – тоже, он живой, и Лёшка тоже живой, ну, а если что... только вот про это думать Синицыну совершенно не хотелось. Что думал его автомат по этому поводу, Лёшка выведывать не стал, и это осталось для него тайной.
С каждым новым днём их отношения только улучшались и очень скоро переросли в настоящую дружбу. Синицын чистил оружие белой ветошью и любовно смазывал его оружейным маслом, а автомат отвечал ему точной стрельбой на стрельбище, безотказной работой слаженного механизма, и всё сильнее льнул к его правой лопатке.
Почему автомат не подавал таких признаков жизни на стрельбище, было непонятно, - причина могла быть и в его неполном магазине, и много в чём другом, только Лёшка никогда не замечал там в нём той лёгкой дрожи, пробегавшей по его корпусу едва заметной зыбью, которой бежит душа под утренним туманом по воде, что всегда чувствовалась у автомата в карауле.
По правде говоря, на стрельбище Синицына самого хорошо трясло и колотило перед этим самым рубежом и, прокатись за его спиной тяжёлый танк с огромной пушкой, он бы даже не уловил, как трясётся под его катками земля. Но и тут удивительное дело, - стоило там присоединить магазин к автомату и дослать патрон в патронник, как стальное спокойствие наведённого на цель оружия, плавно перетекало к Лёшке и мгновенно вытесняло все признаки его мандража  далеко за пределы военного округа.
За время службы в батальоне Лёшка научился гасить жизнь в автомате, уверенным движением отсоединяя от него магазин. Заодно он и сам переключался в другое состояние, в котором, как той пружине из магазина, становилось ровно на полпатрона легче. Короткий и полный разрыв связи с оружием происходил только после того, как автомат запирался на поворотную щеколду в стальной пирамиде караульного помещения.
Вместе с ним там же оставалась та часть Синицына, которая была исправным солдатом, другая же его часть, с мыслимыми и немыслимыми нарушениями строевого и внутреннего уставов, закипала в крови и рвалась наружу.
Вот и теперь, она нетерпеливо подгоняла Лёшку по крутым ступенькам караульной лестницы, торопясь скорее освободиться от полегчавшего автомата и тяжёлой, напитанной усталостью, одежды. Забрасывая свои непослушные ноги на подросшие за ночь стальные ступени лестницы, Лёшка почувствовал, что взлетает к заоблачной вершине мира, до которой не в силах будет дотянуться этому вездесущему ветру.
- Я - птица! – кричал он пролетающему мимо него гудящему ветру, - Я - гордый орёл! Я - большой и сильный беркут, а ты - ничто под моим крылом! Смотри, как я взмываю под самые звёзды! – пел Лёшка, поднимаясь всё выше и выше.
Под звёздами, горевшими яркой россыпью в окнах караульного помещения, высоко взлетевший Синицын, внезапно провалился крылом в воздушную яму и неожиданно для самого себя полетел мимо распахнутой прямо перед ним дверью караульного помещения. Он громко заскулил, по щенячьи цепляясь своими дрожащими подошвами валенок за обветренную эстакаду, но тут же инстинктивно схватился за высокий поручень её перил и быстро затолкал своё непослушное тело в светлый прямоугольник дверного проёма.
Получив на прощание такой обидный пинок от пурги, Синицын уже не придал ему особого значения, поскольку за толстыми стенами караулки его ждали горячие трубы в сушилке, отдых в спокойной обстановке, и завтрак, который, согласно внутреннему распорядку, скоро должен быть на подходе, - его пока никто не отменял.
Поставив оружие в стальную пирамиду, Лёшка вздохнул и принялся отдирать намертво примёрзший к воротнику спецпошива, завязанный бантиком, шнурок капюшона. Гладкая скорлупа обледеневшей на ветру завязки кусала холодом и без того озябшие пальцы и не торопилась привычно развязываться.
Облитый ледяной глазурью, кренделёк завязки наконец-то заплакал в немеющих пальцах и неохотно завилял своим непослушным хвостиком. Синицын с силой потянул его и, скорее почувствовал, чем услышал, как на застеленный линолеумом пол караулки посыпались мелкие ледяные скорлупки. Отодрать от воротника собранный в «гармошку» капюшон не получилось, поскольку его ткань превратилась в подобие гофрированного металла, припаянного льдом к воротнику и шапке, нахлобученной на глаза по самые брови.
Оставив свои безуспешные попытки разоблачиться, Лёшка скрылся  за дверью сушилки в своём полном облачении. Притворив за собой плотнее дверь, он уселся на решётку, сваренную из стальных арматурных прутьев, рядом с оттаивающим там караульным пятого поста, вернувшимся вместе с ним в этой смене. Оглушённый наступившей тишиной, Синицын молча слушал, как тихо пощёлкивает и переливается пар в регистрах под решёткой. Молчал и его товарищ рядом. Получившие массу впечатлений, они молчали, каждый по-своему переживая происшедшее. На этот момент ни скулить, ни бравировать, у них не оставалось ни капли душевных сил. Им оставалось только молча впитывать тепло и ждать, когда жар сушилки размягчит ледяной панцирь, крепко сковавший их одежду.
Постепенно оттаивая, плащовка капюшона становилась податливее, и её очень скоро удалось расправить и откинуть назад за спину. Она нехотя перевалилась туда тёмной полусферой застывшего в  немом ужасе чёрного зева. Размякли и покрылись капельками влаги брошенные на решётку трёхпалые байковые рукавицы. Неслышно опустился на спину оттаявший капюшон. Размятый в потеплевших ладонях воротник спецпошива расцепил, всё-таки, свои объятия и потихоньку стал отрываться от примороженной к нему планки.
 Всё ещё непослушными пальцами, Лёшка расстегнул верхние крючки и пуговицы на спецпошиве и, быстро развязав завязки своей чукотской шапки, стянул её с головы. До открытых ушей донеслись звуки жизни в караульном помещении, приглушённые плотно закрытой дверью сушилки. Их разнообразная палитра тщетно пыталась перекрыть ещё стоявший в голове сильный гул пурги.
Синицын устало прикрыл глаза и принялся на ощупь расстёгивать оставшиеся пуговицы. Его пальцы торопливо бегали по одежде, механически расцепляя все крючки и пряжки, которые попадались им на пути. Упрямые валенки, собравшись в единое целое с ватными штанами, сильно заартачились и наотрез отказались сниматься. Лёшка расстегнул поясной ремень и принялся выкручиваться из плена своей одежды, спеленавшей его теперь уже ненужным коконом. Он с силой тянул руки, высвобождая их из цепких и мокрых манжет рукавов. Отчаянно сучил ногами, стряхивая прочь непослушную обувь, вместе с ватными штанами и тяжёлым брезентовым подсумком, при этом он с такой силой зажмурил глаза, что перед ним поплыли радужные кольца. Не обращая на это внимания, Лёшка выкручивался из одежды, ломая задеревеневшие суставы, и только сильнее сжимал зубы. Он ничего не видел и только громко и прерывисто сопел, отдуваясь от приступившего к гудящей голове жара.
Когда Лёшка открыл свои глаза, он увидел, что находится в сушилке совершенно один. Его товарищ оказался проворнее, и теперь Синицын сидел в одиночестве на решётке караульной сушилки,  босой, взъерошенный и мокрый, как после хорошей бани.  Подсушенные скулы пламенели натянутой кожей, а, натёртые холодным песком веки саднили так, будто по ним наотмашь хлестали корявым, без единого листа, веником. Занесённый каким-то непонятным ветром, в голове громко ухал одуревший филин, а в красные, хорошо распаренные ладони, попеременно втыкались сотни острых иголок. 
Лёшка надел валенки на босу ногу и принялся собирать свою разбросанную одежду. Только теперь он заметил, что острые снежные полосы никак не желали стаивать с капюшона и верха его куртки.
- Что здесь за место такое? – мысленно вопрошал он неизвестно кого, разглядывая свою исполосованную одежду, - Плюс на улице, а приходишь во льду, теперь вот снег, который не тает! Мне кажется, или этот мир сошёл с ума? Или мир ещё нормальный, а здесь тронулась только погода? Погоди, погоди, да это же меня так пурга разрисовала, выходит?
Бывшая ещё вчера вечером новенькой, форма за один проход с четвёртого поста до караулки, из цветущей молодки превратилась в изношенную, потерявшую свой сочный цвет, блёклую и морщинистую старуху, которую ещё и плёткой отодрали по спине и капюшону! Ветер со снегом проявили каждую её складку, дочиста сняв всю чёрную краску с материала.
- Да, хорошо тебе сегодня досталось, бедная одёжка! – разглядывая куртку, думал Лёшка, представляя насколько больше или меньше пострадала бы она, скатись он кубарем в ней с асфальтовой горы, высотой с пару этих сопок?
- С такой горы от неё точно ничего не останется, а вот если за тем тягачом, да по грунтовой дороге, то километров шесть выдержит точно! – раздался знакомый тоненький голосок.
- А, это ты? – поприветствовал Синицын своего старого знакомого, - Почему один, где второй?
- Да здесь он, - замялся знакомец, - он это... в общем, он немного боится.
- А ты?
- Я не боюсь, я такой же смелый, как ты, - уверенно пропел голосок, принадлежавший одной из двух боевых половинок, какой точно, Лёшка уже не помнил.
- Нашёл тоже смельчака! Я пока до сюда добрался, раз двадцать чуть не помер, даже Богу молиться начал, про уставы и комсомол забыл, а ты говоришь – смелый! Какой я смелый, когда сам боюсь, как трус последний?
- Ты, Лёша, теперь наш герой! – осторожно подала свой голос вторая половинка.
- Да какой я герой? Меня только что чуть с эстакады ветром не унесло, и вообще, герои подвиги совершают, а это просто служба. А чего это я вас теперь не вижу?
- Так здесь очень жарко и мы немножко растаяли, - в ответ пропели половинки.
- Ну, что, повеселели? – поинтересовался у них Синицын.
- Да, здесь хорошо!
- А там?
- Там поначалу тоже было неплохо, даже немного весело скакать на будке, мы даже хотели в снежки поиграть, - радостно воскликнула первая половинка, и тут же расстроено добавила, - но снег почему-то не лепился!
- Да, - согласился с ней Лёшка, - такой снег не будет лепиться. Да и не снег он вовсе, а какой-то песок из ледяной пустыни. С ним не до веселья.
- Так мы же не знали этого! – принялась оправдываться первая половинка, - Мы только поначалу веселились, когда на пост по ветру летели и на будке катались, а потом мы не веселились, мы это... – тут половинка замялась и замолчала.
- Что вы «это»? – переспросил её Синицын.
- Мы сильно испугались, когда тебя ветром бросило и потащило к океану, мы думали, что совсем пропали, но ты молодец, ты нас спас! – поблагодарила Лёшку первая половинка.
- Да никого я не спасал! – отмахнулся от неё Синицын, - Нашли тоже спасителя! Просто шёл своей дорогой, и всё!
- Нет, Лёша, - вмешалась вторая половинка, - теперь ты настоящий герой, потому что знаешь песнь ветра!
- Не морочьте мне голову вашими глупостями! Какую ещё песню? Ветра? Этот однотонный гул, который гнёт горы? У него совершенно нет слов и намёка на мелодию, разве такое возможно спеть? Это не песня, а дикий рёв!
- Я удивляюсь твоему непониманию, - расстроилась вторая половинка, -  как можно за всем этим не заметить песни ветра? Пуская я слабая и трусливая, но получается, что здесь только я одна всё отлично чувствую и прекрасно понимаю!
- Эй, ты! Ты на что это намекаешь? – стала напирать на неё первая половинка, - Если я чего-то сразу не схватываю, то это не значит, что я глупая и совсем бесчувственная!
- Но, но, не напирай так решительно! – перешла в наступление вторая половинка, - Не забывай, что и я не настолько слабая и трусливая!
- Видали мы таких! – подступала к ней первая...
- Ну, я вижу, вы уже полностью в себя пришли! – воскликнул Лёшка, пресекая грозившую вспыхнуть ссору, - Пойду-ка я утолять свою вредную привычку, а вы брысь по углам и сидите тихо! Кто вас только таких задиристых придумал?
 
За толстыми стенами караулки пурга без устали несла свой снег к далёкому лиману. Она быстро проносилась за окном, мельком бросая в него свой колючий взгляд, и всё подстёгивала своей плёткой ледяной ветер, который, как сумасшедший, носился по округе, разыскивая улизнувшего от него Синицына. Понимая, что не будет теперь ему спокойной жизни, ветер заглядывал в самые потаённые места и укромные уголки городка, но нигде не мог обнаружить пропавшего Лёшку. Догадываясь, что этот хитрец просто спрятался от него в караульном помещении, ветер, на всякий случай, пролетел под застывшими мостами и осторожно заглянул в дымящие трубы котельной.
Синицына нигде не было.
Сильно раздосадованный, он тут же набросился на затрещавший под его натиском забор караулки, оторвал его от опутывающей поверху колючей проволоки, и повалил на дорогу.  Довольный своим поступком, он забрался на него верхом и принялся легко срывать с гвоздей, причитавшие во весь голос крепкие доски.
 
Не завидуйте, вы, люди вольные, полёту северных ветров. Недолгая у них свобода – народятся летом на зорьке утренней, а к обеду уже осень зовёт их на службу к зиме пожаловать, а там пурга построит в строгие колонны и гоняет по планете кругами. Летят ветра по строгой указке и завидуют солдатам, у которых всё по распорядку, согласно расписанию.
С десяти вечера до шести утра спят солдаты крепким сном и в бритый ус не дуют – уставом положено, а несчастные ветра несутся над огромной планетой, за своим призрачным покоем целые сутки напролёт, и конца и края не видно этой гонке.
Рвутся в лоскуты и звенят от натуги, вытягивая собственные жилы, а их всё крепче сворачивает в свой плотный поток пурга и, знай, гонит вперёд, в неизвестную бесконечность. Не суждено свернуть им с этого пути, и, кажется, что жизнь теперь им - вечное наказание.
Каждую зиму летят, торопятся, северные ветра в зной далёкой пустыни, упрямо несут снега и свою душу в погибель верную. Они верят в то невозможное чудо, и нет такой силы, способной их от этой веры отвратить! Не потому ли, каждый раз пропадая, они все уходят вверх, к далёким звёздам?
Короткой белой ночью всплакнёт по ним тёплым дождиком небо и, следом за зорькой, на широких северных просторах, народятся новые ветра, молодые и неопытные, которые пройдут такой же дорогой, что и их далёкие предшественники и, как знать, может быть, кому-нибудь из них  удастся осуществить эту вековую мечту и выпасть белым снегом в той далёкой пустыне.
Прислушивается Лёшка Синицын к ветру, который бесится снаружи, неторопливо затягивается папиросой, и всё пытается уловить в звуке с улицы подобие песни. Ветер только глухо давит на окно, да рычит безостановочно...
 - Нет там песни никакой! – думает Лёшка, окутанный табачным туманом, - Да и я не герой! Разве герои ходят в таких огромных валенках на тоненьких ногах? Герои всегда, как старшие ребята, - большие и сильные, а меня вот только эти валенки и удержали сегодня!
- Оставь покурить, Лёха! – вытягивается их табачного тумана чья-то рука.
- Держи! – откусив разжёванный кончик папиросы, Синицын сунул в протянутую руку тлеющий огоньком окурок, и выскочил из тесного и душного туалета, служившего зимой курилкой в караульном помещении.
Лёшка подошёл к окну и стал смотреть, как за окном проносится мимо него целый мир. Он улетал к далёкому дому, через непроглядную мглу неизвестности, через многие километры дороги, которую предстояло ему осилить, прежде чем он снова окажется там, где родился, и где память цепко держала самые лучшие его воспоминания. Затёртые временем обида, боль и страх пропадали бесследно, уступая место новым, но и те не копились в памяти, а просто таяли, как горький папиросный дым.
- У тебя нет никакой песни, слышишь меня? – едва двигая губами, прошептал он беснующемуся за окном ветру.
Прижавшись к оконной раме, ветер нежно прошелестел снежной крупкой по стеклу и быстро отпрянул в начавшую таять ночь. Синицын проглотил горький комок, внезапно подкативший к горлу, и стал с силой гасить, топтать и рвать на части вспыхнувшее желание выскочить на улицу в чём мать родила, и встать стеной против всего этого враждебного потока.  
 
-3-
 
- Рядовой Синицын, в канцелярию! – от этого окрика дневального у Лёшки всегда что-то тревожно ёкало в груди. Привычка растворяться в серой солдатской массе уже настолько прочно сидела в его сознании, что любое её нарушение в ближайшем будущем не сулило ничего хорошего. Даже обычное приказание выйти из привычного строя, вне занятия по строевой подготовке, нарушало весь внутренний баланс призрачного солдатского спокойствия и заставляло его сердце биться чаще.
 Этот влажный комочек в узкой грудной клетке, словно малая пичуга, попавшая в крепкие силки, начинал испуганно трепыхаться, усиленно разбрызгивая адреналин в стриженую голову, пятки и кончики пальцев. Лёшка собирал свою волю в невидимый кулак, стискивал его вместе с нутром, готовым разреветься на тысячу голосов от вселенской несправедливости, и делал шаг навстречу полной своей неизвестности.
Наведи в этот момент на него рентгеновский прибор, который просвечивает человека насквозь и показывает всё, что спрятано у него внутри, так он либо зашкалит, либо, вообще, перегорит от того количества страха, исходившего в стороны от маленького испуганного комочка, воробышком прыгающего по всем клеткам организма в поисках более надёжного укрытия. Любая попытка словить и крепко зажать этот комок была обречена на полный провал. Почему это с ним так происходило, Синицын никак не мог понять. Привычка исполнять любые, даже самые абсурдные, приказы вышестоящего начальства, уже сидела у него в крови, а вот приказать собственному сердцу не выскакивать из груди он никак не мог.
Каждый раз, непонятный, словно вставший из далёкой глубины веков, какой-то первобытный страх, хоть на секунду, но прилипал к нему, стоило Лёшке оказаться выделенным из всей солдатской массы первой роты, второго взвода его отделения. За эту короткую секунду, грозившую растянуться в целую вечность, Синицын уже чувствовал себя обнажённым и крепко привязанным к позорному столбу посреди огромной площади, под кругом презирающего его, тяжёлого взгляда товарищей, поскольку, нарушить любой из воинских уставов в армии - дело плёвое, другое дело - соблюдать их до последней буквы, что для солдата срочной службы было практически невозможно.
- Рядовой Синицын, в канцелярию! – что может быть хуже, чем этот крик дневального? Даже пустой желудок, с его вечным нытьём по сладкому, можно легко унять Суворовским выражением про завтрак обед и ужин, да и не страдал он от голода. По вкусной еде он ныл, как и у всех, а вот голодным никогда не был, пускай для него это была и простая, без изысков пища, но получал он её регулярно и в достатке.
Свирепая пурга, по сравнению с тем, что могло ожидать Лёшку за крашеной красно коричневой краской невысокой дверью, с табличкой «канцелярия», была расшалившейся, капризной девочкой в розовом платьице, не больше и не страшнее. За этой дверью была полная неизвестность, и от этого страх, крепким стальным обручем, ещё сильнее сжимал Лёшкино горло.
Синицын быстро хватался за него рукой и, пробегая пальцами от крючка на воротнике вниз по пуговицам к поясному ремню, заученным и отработанным движением быстро расправлял складки на кителе, загоняя их за спину на своём поясе. Поравнявшись со скучающим на тумбочке дневальным роты, краем рта коротко спрашивал у него:
- Кто?
- Ротный, - вполголоса бросал ему тот, предвкушая скорое зрелище поверженного в прах сослуживца.
- Разрешите? – приоткрывая зловещую дверь, вопрошал неизвестность Лёшка.
- Да! – коротким рыком доносилось из глубины ротной канцелярии.
 Прикусив свой собственный страх, Синицын делал два грохочущих строевых шага по дощатому полу канцелярии, и вытягивался в струнку, «взяв под козырёк»:
- Товарищ капитан, рядовой Синицы по вашему приказанию прибыл! – замирал Лёшка в нехорошем предчувствии.
Напрасно внутри него маленький мальчишка с белым марлевым сачком пытался словить порхающее, как бабочка, испуганное сердце, всё волнение предательским образом повылезало наружу и не ускользнуло от внимательного взгляда командира роты.
- Ну, ты, птица, даёшь! – не совсем по-уставному начинал ротный и улыбался, отодвигая задребезжавший под строевыми Лёшкиными шагами гранёный стакан от стеклянного графина на своём столе, - Сможешь такое исправить?..
 Когда через пару минут Синицын, как ни в чём не бывало, выпорхнул из дверей канцелярии, целый и невредимый, то на немой вопрос удивленного дневального просто показал ему украдкой кукиш, и с гордо поднятой головой проследовал в класс учебного корпуса, где располагались ротные писаря, бесконечно переделывавшие наглядную агитацию на всех стендах роты.
«Как ни крути, но не писанная солдатская заповедь «подальше от начальства, поближе к кухне», работала, работает и будет работать во все времена, как завещал отслуживший своё первый «дембель» всему начинающему служить молодому  поколению, а «дембель» в армии, согласно солдатским молве, самый главный и авторитетный!» - радостно думал удаляющийся Синицын, оставляя в полном недоумении погружённого в свою тоску дневального по роте. 
Проводив своим взглядом довольного Лёшку, дневальный заскучал ещё сильнее и, осторожно подперев заведёнными за спину ладонями стену, стал взглядом подгонять резиновое время, повисшее на длинной стрелке строптивых часов напротив него.
Неправильным будет считать, что всё исполняемое Синицыным делалось только за один лишь страх. Оставленный позади год службы научил Лёшку нехитрым солдатским премудростям, позволявшим несколько облегчить его существование в жёстких рамках уставов и распорядка дня. Нет, отлынивать от службы или «косить», как здесь говорили, желания у него никогда не возникало, ведь всё, что не сделаешь ты, автоматически перекладывалось на плечи стоящих рядом с тобой товарищей.
Можно лелеять мечту о том, как попасть в длинный день, куда-нибудь на продуктовый склад батальона или военторга, где крыша над головой, всегда тепло и головокружительные запахи сухофруктов. Стараться не угодить на тяжёлые хозяйственные работы - это одно, а вот увильнуть от прямых обязанностей несения караульной службы было совестно, прежде всего, перед своими товарищами, неважно, в каких отношениях ты был с ними.
Особо большой дружбы Лёшка ни с кем не водил, со всеми сослуживцами в роте его отношения были разные, от простых приятельских, до прямо противоположных, но всё его личное сразу же отходило на второй план, стоило роте заступить в караул. Прикидываться больным и немощным не позволяло рабоче-крестьянское происхождение и строгое дворовое воспитание, да и все болячки, которые регулярно досаждали Синицыну с раннего детства, чудесным образом отскакивали от него, словно вражеские снаряды от секретной брони. Тут можно сказать спасибо армейскому режиму, физзарядке и, конечно, той самой дороге, километры которой Лёшка каждое утро складывал в копилку собственного здоровья.
Конечно, хорошая привычка - вещь сильно необходимая, особенно, когда она полезная, да ещё в уставе прописанная. Только вот прививаются такие привычки достаточно трудно, если, вообще, такое возможно. В основном же, хитрый и ленивый солдатский мозг моментально схватывает всё прямо противоположное армейским заповедям и уставам, записывает для верности это на подкорку и вот уже ноги сами уносят пустую солдатскую голову подальше от начальства, а начальства над солдатом в армии больше, чем коротким летом комаров в тундре.
Каждый ефрейтор, согласно уставу, может тебе что-нибудь приказать, а ты прикладывай к своей голове, в которой только: «Есть», «так точно», «никак нет» и «не могу знать», ладонь руки, отвечай коротко и ясно и бездумно исполняй, проявляя при этом инициативу и солдатскую смекалку.  Что-что, а вот этой самой смекалки мозг солдатский выдавал иногда с излишком, которого с избытком хватало  на внеочередные наряды от старшины роты. Тут уж кому как повезёт, правда, бывали и счастливчики в этом виде спорта, но, как говорится, «сколь верёвочке не виться, всё равно конец будет», в итоге, и они попадали под раздачу. Божественное око старшины было всевидящим, ухо всё слышащим, а твёрдая рука – беспристрастно карающей.
Оставив за плечами свой первый год службы, Лёшка Синицын ощущал себя на вершине одной из двух громадных сопок, возвышавшихся над лощиной, в которой уютно расположился весь военный городок. Теперь ему оставалось в течение второго года лишь неторопливо спуститься в долину, забрать документы в штабе и навсегда покинуть это ненавистное ему место. Почему это было именно так? Ни понять, ни разобраться в этом Лёшка не пытался, просто съедаемый каждодневной тоской по оставленному далёкому дому, знакомым и друзьям, всё больше ненавидел это место, которое всеми называлось по-разному, - то Золотой долиной, то долиной Смерти. Последнее название больше подходило к этому, достаточно мрачному месту, полностью лишённому привычных для Лёшкиного глаза радостных красок.
Осталась позади и самая первая долгая зима, где разнообразия погодных катаклизмов хватило бы не на одну энциклопедию погоды. После неё Лёшка чувствовал себя пустой, полностью выпотрошенной рыбой, брошенной на каменистый берег лимана. Он открывал рот, отвечая на команды и обращения товарищей, совершенно ничего не соображая, словно был неживой. Слушал, смеялся, писал домой письма и ходил в наряды, ощущая внутри себя разрастающуюся с каждым днём пропасть. Он также беззлобно огрызался на приколы товарищей, ел, спал, но чувствовал себя холодным и ко всему безучастным, словно мёртвая и никому не нужная выброшенная рыба.
Виной всему была даже не зима, с её лютыми морозами и свирепой пургой, не обилие её белых красок, утонувших в бездонном мраке долгих ночей, а нечто другое, прокатившее по нему тяжёлым паровым катком, от которого сильно несло угольной гарью, запах которой Лёшка не любил с раннего детства, как не любил чужие дороги и любые расставания. Всего триста шестьдесят пять раз Земля прокрутилась вокруг своей оси и сделала только один оборот вокруг светила, - у нормального человека даже голова не успеет закружиться, а тут вдруг такое - и у кого? У солдата Советской Армии, в образцовой части! Не приведи Бог, враги разузнают, тогда всей стране поражение неминуемо!
 Но по серьёзному открываться кому-нибудь Синицын не торопился, поскольку основная солдатская масса сама только и делала, что роптала о нелёгкой своей судьбе, проклиная отцов командиров и всю эту армию, за исключением единственного министра обороны, который светлым днём возьмёт, да и подпишет приказ о долгожданном увольнении в запас.
Зависнув над разрастающейся внутри него собственной пропастью, Лёшка с ужасом понимал всю безысходность такого положения, - прошёл целый год и впереди его ожидал точно такой же, как две капли воды похожий на предыдущий, следующий год. Прожить ещё столько времени с пустой головой, в которой только восемь обязательных для солдата слов и девятое - это твоё последнее «ура», с которым помрёшь, но так и не узнаешь, почему весь мозг у военных в шапке находится! Снял шапку – и голова пустая стала, снова надел – полная, можно руку приложить, доклад начальству сделать. Такого кошмарного состояния Синицын не испытывал с самого своего рождения!
Ужасающая пустота разрасталась с каждым новым днём с невиданной быстротой и грозила перерасти в настоящую чёрную дыру, в которой мог бесследно исчезнуть весь Лёшкин мир. С этим положением вещей надо было срочно что-то делать. Бросаться в лобовую атаку на всю армейскую систему Синицын считал глупым, да и не пробьёшь тонким лбом эту глухую стену, за которой работал отлаженный, громоздкий и страшно неповоротливый механизм, с неисчислимой массой всевозможных рычагов.  Обострённое чувство несправедливости и юношеский максимализм не оставляли Лёшку в покое и тогда он попытался подстроить себя под этот механизм, но очень скоро понял, что и из этого тоже ничего не получится, поскольку отличным солдатом он уже стал и даже  получил за это значок, но теперь стать генералом ему, почему-то, ещё больше расхотелось.
«Нет, пожалуй, на недельку можно было бы примерить большую генеральскую папаху из каракуля, так похожую собой на большой, оголившийся мозг! Выйти в ней на плац перед штабом батальона и важно пройтись перед выстроенными в фуражках в одну длинную шеренгу полковниками части. Пускай тянутся и маршируют перед рядовым генералом, а то привыкли, понимаешь, только командовать!» - растягивался в мечтательной улыбке довольный Лёшка.
Как ни крути, но крамольные мысли, которые роились у него в неуставной половинке головы, немного снимали напряжение и заметно суживали внутреннюю пропасть. Баланс двух соперничающих миров временно восстанавливался, становилось немного легче, но тоска полностью всё равно не отпускала. Она скулила  глубоко забитым в самую серёдку ржавым гвоздём, от которого душа потихоньку горела, и иногда даже приходилось разворачиваться открытой грудью под холодный встречный ветер, чтобы хоть немного её остудить.
Заполнить образовавшуюся пустоту могла бы помочь новоявленная парочка, назвавшаяся боевыми половинками чего-то очень важного, но эти двое появлялись крайне редко, и с последнего раза сидели притихшими и носа не показывали. Лёшка, посчитавший их плодом собственной фантазии и не более, в последние месяцы так закрутился, что совсем про них позабыл. Необходимо было сдать вторую полугодовую проверку только на «отлично», чтобы доказать себе, что прошлая тоже была не случайным событием в его солдатской жизни.
 И вот теперь, когда и этот очередной барьер успешно взят, и все экзамены уже позади, а на груди, поблёскивая голубой эмалью, красуется новенький значок отличника, остаётся только радоваться собственной удаче и пройденному пути, но непонятная тоска тянет его с высокой  сопки вниз, под обрывистый берег лимана, и бросает на голые камни разбитым и совершенно опустошённым. 
«Почему так? Может быть, виной всему затянувшаяся весна, спрятанная где-то здесь, глубоко под снегом? Привычка, выработанная многими годами - встречать пробуждение жизни в этом месяце, - а её нет! Или что другое? Почему в это время всегда тревожно, будто что-то обязательно должно произойти? Где отыскать ответы на все эти вопросы?..»
- Синицын! В канцелярию! – широко растягивая гласные, горланит дневальный на тумбочке.
- Что, снова меня? – подскакивает Лёшка со своего места, - Ну, господа немцы, теперь вы не увидите на моём лице и тени испуга! Вот моя грудь! Где ваши пулемёты?
 
-4-
 
Всё когда-нибудь рано или поздно проходит. Проходит долгая ночь, за которой обязательно наступает светлый день, пускай короткий, но он обязательно приходит, как за печалью радость и за длительной разлукой долгожданная встреча. Казалось, что растянувшаяся на восемь долгих месяцев зима в этот год совсем не собирается сдавать своих позиций. Этой весной, занесённый снегом по самые крыши своих домов, маленький городок в долине, на первый взгляд, выглядел крепко заснувшим.
Спокойное бормотание дизельной электростанции и курящаяся через дорогу от неё высокая чёрная труба котельной, навевали в городке спокойствие и уверенность. Неизменность происходящего, казалось, будет вечной, и ничто не могло нарушить этот безмятежный покой, но внезапно выглянувшее из-за покатого склона южной сопки яркое светило быстро поднялось ввысь, и торопливой хозяйкой бросилось готовить заспанный городок к стремительно приближающемуся лету. Его острые лучи легко пронзали ещё крепко скованный морозом воздух и с долгожданным теплом били прямо в открытые лица людей и тёмные стены домов.
 Холод, всю зиму державший городок в своей власти, ночами ещё пытался сцепить крепче свою ледяную хватку, но ночь, его верная союзница, заметно укоротилась и уже сама с трудом пряталась в тающей тени невысоких домов. Солнце, словно опомнившись или компенсируя собственное долгое отсутствие, не удержалось и внезапно сорвалось с неба. Оно кинулось в ослепительно белые снега, разбрызгиваясь и широко рассыпаясь по всему северному покрывалу бессчётным количеством огненных искр, и снега заволновались. Подвластная холоду, замёрзшая вода успешно отразила первую атаку далёкого светила, но местами всё-таки покрылась ледяной коркой и заметно просела.
Набравшие силу солнечные лучи дружно ворошили многометровые сугробы и неустанно соскребали снег с южной стороны огромной северной сопки, старательно наполняя своим теплом тоскующий по лету городок в долине. В прогретом солнцем чистом и прозрачном воздухе носилась непонятная смесь, вдыхая которую легко можно было получить головокружительный удар.
Сорвавшееся с цепи солнце сильно пьянило и будоражило кровь, напрочь вышибая из головы все воинские уставы. Эта гремучая смесь солнечного тепла, морозного воздуха, горящих глаз и кипящей крови, сильно пульсирующей в натянутых до предела жилах, отодвигала в сторону даже жалкие крохи караульного сна, лишая покоя приходившего в себя после долгой зимы и утомительных проверок Лёшку Синицына.
Зашатались и рухнули в его голове почти все воинские уставы, незыблемым остался лишь устав гарнизонной и караульной службы и все табеля постам, видимо, накрепко были заучены, а, может быть, для Лёшки они были основными в его службе. Во всяком случае, разбуди его посреди ночи и спроси, сколько и чего охранят он на посту, то он без запинки с готовностью ответит, что у него там находится под охраной и обороной, несмотря на головокружительное время года и неспокойно бурлящую молодую кровь.
Всё, что необходимо было знать рядовому Советской армии комсомольцу Синицыну лучше чем «Отче наш», Лёшка знал на «хорошо» и «отлично», вот только не знал он ни единой молитвы к Богу, но за ненадобностью и без необходимости он не торопился забивать себе голову, как он считал, этой поповской дребеденью.
Тем временем, горячее солнце прибавило настолько, что по всей тундре потекли весёлые ручьи и реки. Открылась зимовавшая под толстым слоем льда и снега неширокая речушка на дне долины. Запетляла, заворковала на своих невысоких перекатах и легко понеслась к далёкому лиману.
Завидуя её беззаботному течению, Лёшка закинул свою чукотскую шапку на затылок и, расстегнув крючки шинели и пуговицы кителя, дышал на постах полной грудью. Несмотря на мороз, он щурился на пригревающее его солнце, как кот на тёплой, оттаявшей завалинке. Ему даже не мешал тяжёлый автомат, который тащил назад и мял своим широким ремнём голубой погон на плече шинели, грузно отвисая где-то далеко позади за его спиной. 
Доклады на постах, короткий, урывками, сон и весь армейский ритм внезапно задрожал под неотвратимым напором этого вечного зова крови, но, верный воинской присяге и долгу, Лёшка выстоял, пропустив мимо этот пронзительный девичий взгляд, а захромавший устав внутренней службы сыграл с ним злую шутку. Что это было, Синицын так и не смог понять. Может быть, это была обыкновенная месть серой солдатской книжки, за пренебрежение её параграфами, а, может, это всё было в том воздухе, той атмосфере, в которой в это время года жаром билось сердце каждого взрослого в этом городке и не только. Во всяком случае, не успел Лёшка опомниться от дивной атмосферы, воцарившейся в городке, как тут же получил три внеочередных наряда от старшины роты и был немедленно отправлен откапывать торец своей казармы, занесённый снегом под высокий, остроконечный конёк крыши.
Ругая всю вселенскую несправедливость, так некстати обрушившуюся на его бедовую голову, Лёшка надел куртку спецпошива и взяв пару лопат: широкую деревянную и большую сапёрную, отправился на задворки солдатского мира откапывать на метр проход за казармой роты. Никакой стратегической необходимости в этом проходе не было, но у каждого старшины в приземистых одноэтажных казармах это был прекрасный фронт работы для проштрафившегося личного состава.
Солнце к этому времени  уже спряталось подо льдом лимана и, воспрянувший к вечеру, мороз крепко стиснул Синицына в своих дружеских объятиях. Отмерив «на глазок» ширину прохода - метр с небольшим, Лёшка принялся рубить металлической лопатой сильно спрессованный снег на небольшие брикеты. Наколов достаточное количество кусков, неспешно откидал всё деревянной лопатой в сторону. Стало тепло, и Лёшка, посмотрев на свою проделанную работу, откровенно сник, - по его подсчётам работы здесь оставалось не меньше, чем на целый месяц, без перерывов на сон и приём пищи.
 Снег поистине был словно железным, будто бы его зима специально катала, как крепкий броневой лист. Металлическая лопата с трудом вгрызалась в его суть, покрывая обильным потом молодой, бунтующий организм.
«Вздыхай, не вздыхай, а на любое солдатское головокружение снега на Чукотке с избытком», - невесело подумал Лёшка, и принялся с удвоенной энергией рубить стальной лопастью лопаты снежную гору, - «Всё здесь так, всё против жизни. Только и стремится, что заморозить и обездвижить навечно, как мерзлоту под ногами, а стоит только на малую долю, всего лишь на короткий миг озариться светлой, хорошей мыслью, как тебя тут же прихлопнет тяжёлым уставом в твёрдой руке ротного старшины. За что? За то, что я молодой и у меня есть необыкновенно сильное желание жить и любить? Почему это должно быть не к месту, когда в воздухе кругом уже весна? Наверно, это потому, что я нахожусь на службе и старшина прав, - надо уметь контролировать собственные эмоции! Или это не старшина так говорил? Нет, здесь столько командиров, что успевай только честь отдавать, а надолго запомнить, кто чего говорит, всей головы будет мало. Проклятый снег! Из чего он только сделан?!»
Лёшка почувствовал, что ему становится очень жарко, как в парной на самом высоком полке, где жар легко сгибает тебя в дугу, и ты чувствуешь себя дымящейся щепкой, угодившей в горнило, где плавится сталь. Нестерпимо захотелось курить, и Лёшка, достав слегка примятую в кармане пачку папирос, с наслаждением закурил. Он опустился в выкопанный им снежный приямок и, словно в широком кресле, с удовольствием устроился прямо на его неровной поверхности.
Снег приятно холодил снизу разгорячённое работой молодое тело, и полностью расслабленный Лёшкин организм обессилено завалился на спину.
«Ну, где ещё можно получить такое удовольствие, как расслабленно поваляться на снегу с папироской, пуская густой дым прямо в звёздное небо? Здесь ты не на посту и не на тактических занятиях, где тебя носом в этот снег уткнут, а ты лежишь и напряжённо ловишь своим ухом новую команду. Нет, здесь полная солдатская лафа! Наслаждался тишиной и спокойствием, дыши и мечтай, покуривая...» - пробравшийся слишком близко к нежному телу, ледяной холод прервал ход Лёшкиной мысли и заставил его подняться из импровизированного кресла на ноги, - «Жуткое место, чудовищный холод, ещё весна называется!» - ругался он, нервно передёргивая своими плечами, пытаясь разогнать подступивший холод, коварно пробравшийся снизу спины под его одежду и уже удобно устроившийся где-то между лопаток.
Движение – это был единственно известный Лёшке способ согреться в данной ситуации, и он с небывалым остервенением набросился на вставшую перед ним снежную стену. Он бил её жёстко спрессованную суть остро отточенной лопатой, разбивая на геометрические фигуры разнообразных форм и размеров. Снег упорно сопротивлялся, не желая поддаваться Лёшкиному напору, он не пускал в себя прочное стальное лезвие лопаты и норовил отломать её крепкий деревянный черенок, когда Лёшка наваливался на него всем своим небольшим весом, пытаясь отколоть подрубленный со всех сторон большой снежный брикет.
Вредный брикет из спрессованного снега был настолько упрямым, что казалось, во всём белом свете нет того, кто мог бы с ним соперничать собственным упрямством. Уже закачалось над Лёшкиной головой тёмное небо, и с него стали градом осыпаться вниз звёзды. Падая на землю, они разбивались в искрящуюся снежную пыль, столбом закружившую вокруг Синицына, а он всё рубил и рубил своей тяжёлой лопатой вокруг упрямого брикета, который давно прирос своими длинными корнями к глубокой вечной мерзлоте и лежал неподвижно, словно вековой камень.
Лёшка отступал на полшага назад, собирался с силами и снова бросался с лопатой наперевес на этот снежный прямоугольник. Он колол его лопатой, словно штыком, загоняя её всё глубже и глубже, подрубая невидимые корни, на которых держался этот брикет, широко бил сплеча и снова шёл в штыковую, пытаясь нащупать слабину в другом его месте, но упрямец оказался неколебим.
Решение разбить этот снежный колосс на несколько меньших по размеру кусочков, неоднократно приходило в Лёшкину голову, но он его отверг, как пораженческое. Ну какая же это будет настоящая победа, когда замахнувшись на большой кусок, ты просто не в силах его одолеть? Сейчас он важно и пренебрежительно похохатывает над тобой своим надменным баском, а раздробишь его, так он многоголосо зальётся таким пронзительным, звонким хохотом, что все до последней снежинки на свете будут знать, какой ты слабак. Такого солдат срочной службы рядовой Синицын допустить не мог!
Внимательно осмотрев противника со всех сторон, Лёшка обнаружил, что этот, словно приваренный электрической сваркой, снежный брикет, держался всего одним единственным углом за всю снежную массу Чукотского края.
- Ага! – радостно воскликнул Лёшка и бросился резать эту связь ребром своей лопаты.
Проделав в углу зазор на глубину штыка большой сапёрной лопаты, Лёшка быстро подсунул лопату под неподвижный брикет и, в надежде быстро справиться с противником, с силой навалился грудью на её деревянный черенок. Последний мягко спружинил и легко подбросил Лёшку вверх, и все его последующие попытки не принесли каких-либо заметных результатов.
Здесь явно чего-то не хватало. Либо утренней каши, либо длины рычага, в качестве которого использовалась лопата, либо Лёшкиной массы. Утренняя каша была полностью и с удовольствием съедена, как и все предыдущие. Лопата тоже была обыкновенная, с массивным лезвием и нормальной длины ухватистым черенком. Единственное, чего не хватало, так это полной Лёшкиной массы, увеличить которую можно было, встав ногами на деревянный черенок лопаты, но такой способ грозил поломкой шанцевого инвентаря роты, за который из внеочередных нарядов старшины можно было запросто не выбраться до самого дембеля.
Пойти на такой откровенный риск Лёшке не позволял его собственный инстинкт самосохранения. От отчаяния Лёшка пнул строптивый снежный брикет сапогом, но тот в ответ лишь прыснул редкой белой  крошкой и по-прежнему остался на своём месте.
- Эх, была - не была! – Лёшка быстро подсунул под упрямый брикет большую сапёрную лопату, отошёл на пару шагов назад и, рванувшись вперёд, прыгнул на её черенок, словно разъярённый лев!
Он летел на эту деревянную рукоятку лопаты, как в самый первый свой прыжок через длинного спортивного коня, который намного превосходил тогда его в своих размерах, но безрассудное отчаяние тогда, как и теперь, бесстрашно бросило его вперёд, и Лёшка полетел, как летит истребитель на цель – стремительно и неотвратимо! Выставив обе руки вперёд, Лёшка навалился на черенок всем своим весом, придав к нему ещё и ускорение, которое сначала подбросило его вверх, а затем обрушило со всей силы на круглый черенок лопаты, глубоко загнанной под снежный ком.
Черенок сильно выгнулся в дугу - и тут же спокойные и мирные сумерки маленького городка расколол приглушённый хлопок, раздавшийся прямо из-под сцепленных Лёшкиных рук. Воздух над сопкой глухо треснул хрупнувшей доской, и Синицына тут же словно окатило из ледяного ушата!
- Всё, пропал! – быстрее молнии пронеслось у него в голове, - Теперь меня старшина за эту лопату посадит здесь на цепь до самого дембеля! И надо же было такому случиться именно со мной! Впрочем, такое только со мной и могло случиться! Кому ещё смогло бы прийти в голову устраивать соревнование с огромным снежным комом? Что и кому я доказал этим безрассудным поступком? Вот бестолочь-то я дурная!
Кровь с силой бросилась ему в лицо, и оно запылало так, что под ним торопливо начал таять снег. Лёшка заворочался в этой холодной снежной яме, пытаясь принять более удобное для себя положение, поскольку находиться вниз головой, с лицом в снегу и застрявшими где-то далеко в стороне сцепленными и придавленными телом руками, ему было очень неудобно.
- Фу-у-у! – протяжно выдохнул он, выбравшись из ямы и протирая ладонями всё ещё пылающее лицо от прилипшего к нему снега, - Пропал! - повторил он, вытаскивая из ямы свою шапку и надевая ее на голову.
Саднила прикушенная губа и противно ныло в серёдке. Так всегда происходило, когда в предчувствии чего-то нехорошего маленький щенок внутри начинал тоненько скулить и царапаться, упорно просясь наружу.
- Глупый маленький щенок! Ты же уже почти караульный волк, а всё никак свои детские привычки не оставишь! – обругал себя про себя Лёшка.
Даже теперь перед самим собой ему хотелось выглядеть немного лучше, чем позволяла вся эта история с черенком и снежным комом.
- Цыц! – прикрикнул на заскулившего ещё громче внутри него собачонка Лёшка, и потянул на себя притоптанный в снег черенок большой сапёрной лопаты.
Черенок отозвался приятной тяжестью на противоположном конце, и в душу Синицына на цыпочках осторожно вернулась робкая надежда. Осмелев, Лёшка сильней рванул к себе черенок, и в тот же миг, прямо из глубины снегов, к нему выскочила целая и невредимая лопата. Не веря собственным глазам, Лёшка руками ощупал её всю, на предмет повреждений, и не найдя таковых, чуть не закричал «ура» от охватившей его радости!
- Ах ты, гад! – приступил он с целой лопатой к поникшему снежному брикету, - Сейчас я тебе покажу, что бывает за испуг советского солдата!
С этими словами Лёшка подхватил лопатой отколовшийся с громким звуком снежный брикет и попытался поднять его на край ямы. Неровный снизу комок снега всё время соскальзывал с лопаты и падал к Лёшкиным ногам, словно не собирался так просто сдаваться, или ему просто нравилось дурачить такого неопытного солдата. Поняв, что его просто «водят за нос», Лёшка отложил в сторону лопату и, обхватив двумя руками этот, с одной стороны ком, с остальных пяти - брикет, поднял его на снежную бровку обозначившегося прохода вдоль занесённого торца казармы.
Не зря говорят, что враг хитёр и коварен! Этот старый знакомый очень скоро напомнил о себе и своём неустойчивом положении. Он дождался подходящего момента, и в тот самый миг, когда увлечённый работой Лёшка закидывал за него наколотый небольшими кусками снег, взял и медленно поехал с бровки прямо на Синицына. Лёшка успел его поймать, но запнулся пяткой за что-то позади себя и кубарем полетел вниз, не выпуская из своих рук коварный кусок снега.
Когда Лёшка Синицын открыл глаза, то первое, что он увидел, это была пара перевёрнутых сапог, стоявшая прямо перед его глазами.
- Эк, меня загнуло-то! – пробормотал Лёшка, выворачивая голову и пытаясь избавиться от придавившего его снежного кома.
- Ты откуда это, птица? – спросили сапоги голосом Сашки Данилова, частенько попадавшего под внеочередные наряды старшины.
- Не видишь, с горки катаюсь! – ответил ему Лёшка и попытался встать на ноги, но пошатнулся и медленно опустился на снег.
- Покури, оттягивает! – с видом знатока, Сашка протянул Синицыну дымящуюся папироску, - А меня к тебе в бригаду старшина назначил! – радостно сообщил он.
- Вот гад! – сплёвывая попавший на язык горький табак, выдохнул Лёшка.
- Ещё какой! – поддакнул ему Сашка.
- С горы меня скинул!
- Кто?!
- Лошадь в пальто! Снежный ком, вот кто! – ответил Лёшка и рассмеялся.
- Чего ты сам-то, как конь, ржёшь? – обиделся Сашка и протянул, - Я-то думал...
- Тута, Саша, думать не надо! – вернул ему назад «бычок» Лёшка, - Держи своё курево и ни о чём не думай! Тута, как говорит наш товарищ прапорщик, «Бери больше, кидай дальше! Пока летит - перекуривай!» Пошли, страдалец!
Поддерживая друг друга, они неторопливо поднялись по крутому снежному склону наверх и, откидывая в сторону снег, продолжили углублять начатый Синицыным проход. Появившийся вскоре с проверкой старшина роты устроил им разнос и пообещал добавить по одному наряду каждому за срыв и невыполнение приказа в срок.
- За что, товарищ старший прапорщик? – дружно возопили несправедливо обиженные солдатские души.
- За пререкание, лень и разгильдяйство, по три наряду вне очереди каждому! – отчеканил старшина, взяв под козырёк.
- Есть три наряда каждому, - нестройно ответили солдаты, стоявшие навытяжку с лопатами «к ноге» над старшиной, с нависающего над ним сугроба.
- Вы похоже оба хорошие, недисциплинированные лентяи, способные только на то, чтобы нарушать воинские уставы!
- Никак нет, товарищ старший прапорщик! – рявкнули дружно солдаты, - Это снег такой!
- Ничего не знаю! – отрезал старшина, - Торец - откопать, по исполнении – доложить! Проверю лично!
- Товарищ старший прапорщик, - заканючил жалобно Сашка, - этот снег, как железный, его только динамитом и возьмёшь!
- Я те покажу динамитом! – погрозил старшина Сашке пальцем, - Продолжайте работу и берегите имущество роты! За испорченный инвентарь с каждого спрошу лично!
- Есть! – ответили солдаты вслед удаляющемуся от них старшине.
- Чего нам теперь, здесь всю ночь копать? – доставая папиросы из бокового кармана штанов, расстроено бросил Сашка.
- Так всё равно не успеем, здесь на неделю работы, а то и больше. Завтра в караул пойдём, а там видно будет. Батя человек отходчивый, может, забудет или простит... -  полез за своими папиросами Лёшка.
- Ага, держи карман шире, как же, забудет он! А кто снег копать будет? – чиркая спичкой в темноте, недовольно ворчал Сашка.
- Другие найдутся... – пытаясь поймать своей папиросой робкий огонёк, затеплившийся в Сашкиных ладонях, успокоил его Лёшка, - Мало ли народу в первой роте?
- Народу-то хватает, только вот охотников снег копать - не очень!
- Не переживай, Саня, батя их отыщет, в его записной книжке длинный список!
Они молча перекурили, размышляя каждый о чём-то своём, потом дружно принялись за отложенную работу. Накололи снег, перекидали его за растущую к небу бровку, отдышались и снова принялись рубить своими лопатами снег. Злополучный торец казармы неохотно показывал свои очертания, медленно высвобождаясь из долгого снежного плена.
- Всё, давай завязывать! – посмотрел на стрелки своих часов Лёшка, - Скоро рота на прогулку пойдёт, хватит с нас на сегодня!
- Точно, ну его в баню! Надо и ребятам что-нибудь оставить! – согласился с ним товарищ.
- Саш, наша баня в понедельник, а до него ещё дожить надо, тут морозы, смотри, ещё  прижимают, да пурга норовит... – начал, было, Лёшка.
- Ладно тебе, - остановил его Сашка, - Четыре масла съели и здравствуй, баня! Доживём, Лёха! Мороз уже не тот, и пурги больше не будет!
- Это почему?
- Воздух другой, изменился... На весну повернул, нету больше силы ни у мороза, ни у пурги... Вот так! – подытожил свои слова Сашка и спрыгнул с остатков снежного раскопа вниз, к ротной курилке.
Сомневаться в услышанном Лёшка Синицын не посмел, он просто поверил на слово Сашке, который родился и вырос в Сибири и мог запросто собственным носом учуять тот поворот в природе, разделяющий времена года. Всё, что витало вокруг Лёшки целую неделю, кружило ему голову и норовило на вороных унести его далеко за тундру, оказалось обыкновенной весной, - озорной девчонкой, примеривший белый подвенечный наряд своей старшей сестры.
На следующие сутки, заступившую в наряд первую роту батальона, накрыла пурга. Она ни кого не валила с ног и не хлестала нещадно своим стальным бичом, она была приветлива и по-своему мила, видимо, растеряла все свои силы, заметая снегом широкие Чукотские просторы.  Теперь её ослабшие ветра принесли и бросили в долину последние крупицы уже начавшего таять снега.
Стоявшему днём на четырнадцатом портале часовому третьего поста первой смены Лёшке Синицыну привиделась девушка, танцующая свой лёгкий танец под солнечным диском, прикрытым поднимающейся кверху белой снежной пеленой. Она невесомо кружила перед ним, едва касаясь краем своей одежды открытого Лёшкиного лица и шеи, и от этих её холодных прикосновений Синицына бросало в жар. Его лицо и шея покрывались холодным бисером, который уже не мог остудить вновь закипавшую кровь.  Лёшка же, не отрываясь, смотрел в сторону отливающего медью солнечного диска, который то покрывался пятнами, как старый бубен, то пропадал, то вспыхивал на небе золотым кольцом, а под всем этим всё кружилась и кружилась в своём весеннем танце едва заметная, лёгкая, как мотылёк, незнакомая ему девушка.
Шаманка, наверно…
 
-5-
 
Как ни противилась зима, но ей, всё-таки, пришлось отступить. Растаяли многометровые снежные сугробы, и на открывшихся солнцу просторах закипела, забурлила пробудившаяся от долгой зимней спячки многообразная жизнь, по всей тундре. Все, словно сорвавшаяся с цепи огромная стая, рванулись и побежали, полетели по своим срочным и неотложным делам, замелькали, зарябили в глазах, наполняя звуками жизни всё окружающее пространство.
Разбавляя бурый цвет, зазеленели молодью распустившихся почек покатые склоны сопок в долине, торопливо потянулись к яркому солнцу  молодые травы. Закрутилась, запетляла по дну долины, набравшая силы, полноводная речка, заворковала нежно на своих многочисленных каменистых перекатах, приветствуя и прощаясь с ними. Торопливо отдохнула в уютной тени под старым деревянным мостом, затем внезапно выскочила из-под него на равнину, где разлетелась радужными брызгами по ближайшему броду, и без оглядки и сожаления стремительно понеслась прочь из долины - к далёкому и чуждому ей океану.
Всё кругом пришло в быстрое движение, и лишь покрытые мхом холодные камни и огромных размеров морские чайки – бакланы, источали полное спокойствие и размеренную неторопливость. Одни нехотя и лениво подставляли горячему солнцу свои холодные серые бока, медленно и молчаливо пропуская в себя тепло его лучей, другие, в ожидании поживы, неторопливо прогуливались вокруг солдатской столовой, временами оглашая округу своим простуженным, гортанным криком, напоминавшем всем о близости холодного океана.
Солнце прибавило прыти и порой жарило так, что, закрыв глаза, можно было представить себя очень далеко от этого места. Короткий миг - и ты летишь через многие тысячи километров, даже не домой, а в какую-то сказочную страну, в которой всегда так тепло, и сильно пахнет нагретыми на солнце медовыми яблоками. Закрывшему на посту глаза, Лёшке Синицыну удавалось за первые короткие полсекунды оторваться от земли и взлететь под высокие облака, где за вторые полсекунды он уже был так далеко от этого места, что мог дотянуться и потрогать своей рукой те самые ароматные яблоки! Но дальше, его вытянутый по ветру нос, так жаждавший почувствовать неземной аромат сказочных яблок, почему-то, явно ощущал крепкий запах горьковатой тундры, к которому настойчиво примешивался запах хорошо нагретой на солнце солдатской шинели, вперемешку с запахом кирзы, гуталина и оружейной смазки.
Конечно, устав, присяга и погоны на его плечах были куда сильнее возникавшего иногда призрачного желания убраться от всего этого военного куда подальше. Сознание настойчиво возвращало и ставило его на землю, каждый раз напоминая ему, зачем и почему он находится здесь в этот момент. Присяга, выученная и отскакивающая от зубов каждой буквой в каждом её слове, была для молодого и только начинающего свой жизненный путь человека, не просто клятвой, её корни уходили далеко вглубь богатой истории той страны, в которой он родился. Во всяком случае, Лёшка Синицын так считал, разглядывая политическую карту мира, на которой его Родина была обозначена четырьмя заглавными буквами СССР. Делить её на союзные республики ему и в голову не приходило, хотя из уроков школьной географии он прекрасно знал и эти границы, и столицы, но всегда воспринимал их как единую целую и неотъёмную составляющую своей большой страны. Ну, а как могло быть иначе-то?
«Да, здесь я на военной службе и мне, действительно, доверили первое стоящее дело, серьёзное, требующее ответственности, за которое с меня тут особый спрос! – думал Лёшка, отмеряя шагами время на постах, - Но, тогда, почему всё время так настойчиво возникает это желание, идущее наперекор моему теперешнему положению? Что за такой робкий росток пробивается сквозь толстую железобетонную плиту? Раздавит ли его тяжёлыми армейскими уставами, или срубит под корень приказ командиров, которых целая гора над моей головой высится? Может, не ломая долго голову, просто самому, взять и растоптать его, ко всем чертям собачьим?
Нет, на такое у меня рука не поднимется, точнее, собственная нога! Да и зачем это? Сколько раз я в мелкие клочки разрывал подобную чушь, но от такого с ней обращения она никуда не пропадала. Она только множилась и уже рядами теснилась в моей коротко остриженной голове. Душить же собственное сознание я не собираюсь, в моей короткой жизни бывали и труднее времена, да ничего, справился, а тут - и устав, и око старшины мне в помощь!
- Не тужи, Лёшка, пробьёмся, - успокаивал он, подбадривая себя, когда обида совсем брала за горло...»
 Ещё год назад, когда отсчитывались самые первые дни службы, сложившиеся в трудные недели карантина и учебной роты, радостно напуганный Лёшка Синицын, неожиданно для себя самого, обнаружил, как становится совершенно другим человеком. Из его бесшабашной и совершенно безответственной сути вдруг выстроился новый человек, с другим багажом в стриженой голове. Худой и, на первый взгляд, незнакомый ему мальчишка, с головой, забитой новыми правилами, попавший в непереносимые условия и принявший их совершенно неохотно, Лёшка недолго сопротивлялся всему новому и вскоре заметил, как с головой втянулся в накрывший его водоворот армейской жизни.
Прошедшая через полгода итоговая проверка показала ему, что ничего червоточащего в его солдатском организме не было, и вся его ущербность была не более чем надумана им самим. Ненадолго отпустило и, вздохнувший было Лёшка, чуть не схватился за голову с появлением странной парочки, появившийся в его голове и представившейся боевыми половинками.
Бардак, который эта парочка устраивала там, был настолько явным, что грозил перевернуть весь Лёшкин мир вверх тормашками. Здесь уже не спасали ни зубрёжка уставов, ни строгие армейские будни. Пришлось заключать с ними мирный договор, но, даже и после этого до Лёшкиного сознания доносились отголоски их откровенно вредоносных советов, мешавших строить Синицыну успешную карьеру - от хорошего уставного солдата до генерала или маршала. 
Когда у года Лёшкиной службы отрос небольшой хвостик, крепко закружившая голову весна так и не показала ему своего лица, и в течение одной недели быстро обернулась летом, а время армейской службы быстро понесло Синицына по известной ему проторенной дорожке.
- Раз, два! Левой! – отсчитывал командир взвода, и Лёшка чётко припечатывал начищенным до блеска сапогом поднимавшуюся с грунтовой дороги пыль.
- К бою! – коротко бросал командир роты, и рядовой Лёшка Синицын распластывался на огневом рубеже стрельбища, заряжал оружие, и после своего обязательного доклада сливался воедино с автоматом. Он неподвижно застывал, прижимая его цевьё к невысокому деревянному столбику, за рубеж которого точно посылал отрывистые очереди в два патрона, не оставляя ни единого шанса всем деревянным супостатам.
- Бегом марш! – звучала команда, и Лёшка просто бежал наперегонки со временем по дороге, бежал на тактике в призрачный бой, по коварной, ломающей ноги тундре, всем своим видом распугивая прятавшихся там сусликов. Лёгкой птицей взлетал над порталами, на тревожную южную сопку, и камнем скатывался оттуда вниз, чувствуя, как в его худом и выжатом до предела теле, накапливается упругая сила, тугим жгутом крепко стягивающая весь Лёшкин скелет.
А Лёшка всё сильнее раскачивался беспокойным маятником по Золотой долине, по нескольку раз за день взлетая на склоны её сопок и падая в низину к речке, с её застывшим, перед его стремительным полётом над ней, быстрым течением. Он всюду торопился поспеть, словно воспрянувший после долгой спячки маленький зверёк, внезапно лишённый своего покоя могучей властью векового инстинкта, толкавшего его теперь только вперёд.
Он всё торопился и торопился, стараясь не сбиться с ноги и не отстать от всей, бурно закипевшей в городке, летней жизни. Заступал в наряды, работал по хозяйству, а каждое свободное утро вновь топтал бесконечную ленту дороги, глотая её горькую, солёную пыль, тяжело поднимавшуюся высоко от земли, к далёкому солнцу над его головой.
Теперь он не ныл и не умирал, как год назад, а просто работал слаженным механизмом, - собирался в закрученную боевую пружину и шлифованным стержнем отрабатывал по заряду-заданию. Точно и чётко исполнял все приказания и, совершая бесконечные возвратно поступательные движения, лишь отбрасывал в сторону кучу собственных, ненужных эмоций. Казалось, что ещё немного - и вот он, готовый образец отличного солдата, мечта любого военачальника. Так думал и Лёшка, но, пробивший толщу крепкого армейского бетона тонкий росток, чего-то совсем не военного, в одночасье изменил весь его внутренний порядок. Он затеплился робким огоньком надежды в его молодой душе, готовой зачерстветь от окружившего её всего уставного, и не позволил казённому духу взять над ней окончательный верх.
Почему так случилось, Лёшка знать не мог, он мог лишь только догадываться о том, что его таким на свет придумали родители и поэтому все строгие воинские уставы оказались бессильны полностью подчинить себе его неокрепшее сознание. Он оставался маленьким, но необычайно сильным ростком, в противостояние всему казарменному укладу, потянувшись за которым, Лёшка Синицын начал понимать высокую цену простой человеческой жизни.
Нагретое солнцем, время ускорило свой ход. Оно летело наперегонки с несущимся быстрее ветра  Лёшкой Синицыным, который, как ни старался, всё равно, не мог ни догнать, ни перегнать его спокойный и размеренный ход. Стремительно меняющие друг друга события накатывали волнами, а Лёшка всё пытался зацепиться за ускользающий короткий миг времени, и подтянуть к себе эту неподвластную величину. Ему так хотелось рвануться вперёд и опередить время на малую, совсем крохотную, долю секунды, - и в этом неистовом рывке пробить брешь в пространстве и оставить весь предстоящий год в своём далёком прошлом.
 Но, как ни старался Лёшка обогнать или поймать ускользающее от него время, у него ничего не получалось. Эта невидимая, разогретая солнцем величина могла даже неподвижно застыть, остановиться, словно вода в реке, но дотронуться до неё было невозможно. Стоило только подумать об этом, как она тут же рассыпалась в пыль, неосторожно потревоженным хрусталём. Набрать полные ладони даже разбитого вдребезги времени, Лёшке никак не удавалось, ему оставалось лишь наблюдать за тем, как беспрепятственно быстро оседает в его пригоршнях этот песок, уходя в свою неизведанную вечность.  От собственного бессилия перед этим, Лёшка готов был рвать и метать, а вся эта сумасшедшая гонка становилась очень похожей на гонку пса за собственным хвостом, неожиданно возникшем у него после года службы.
Быстро прибавивший света день, склонил на свою сторону ночь, и та растаяла, пропала, растворившись в прозрачной чистоте неба над долиной. Вместе с ней пропали и все звёзды. Осталась лишь самая яркая из всех, почти полностью притушившая свой свет, которая бледной точкой всю ночь висела где-то возле далёкого горизонта, и лишь на короткое время вспыхивала четырьмя острыми лучами перед самым восходом солнца, появлявшегося на противоположной от неё стороне.
Великолепное величие поднимавшегося над сопкой светила невозможно было передать обыкновенными словами, и Лёшка, волею судьбы занесённый твёрдой рукой помощника начальника караула в третью смену, поначалу просто смотрел, как раскинувшееся перед ним небо постепенно наливается малиновой спелостью. Самым удобным местом для наблюдения за восходом был третий пост на четырнадцатом портале, с которого открывался замечательный вид - и на весь городок, отступавший своими любопытными окнами немного в сторону от поста, и на саму сопку, из-за которой появлялся первый луч. Почему именно на этом посту так тянуло на лирику зажатую в строгих уставных рамках Лёшкину душу, Синицын тоже не мог понять.
Может, это был открывающийся в сторону лимана вид на простор и волю, от которой Лёшку отгородили несколькими рядами колючей проволоки? Или, всякий раз поднимавшаяся пара серебристых истребителей, напоминала ему о той полосе, оторвавшись от которой, он навсегда попрощается со всем, что его здесь окружает? Будет ли потом сниться эта чуждая его духу земля, или не приснится, как не хочет сниться теперь его родная?
Не знал Лёшка ответов на все эти вопросы, как не знал, чего больше - благодарить или проклинать судьбу, за это место на далёком краю земли, где светлые белые ночи были точно такие же, как и в его далёком, родном городе? Кто и за что послал ему такое испытание? Но и на этот вопрос у него не было ответа, поскольку, в военкомате его посылали совсем в другую сторону.
Обескураженный Лёшка поспешно воткнул вилку телефонной трубки в аппарат связи и привычно доложил на пульт в караульное помещение, что на посту происшествий не случилось. Затем он быстро повернулся и впился взглядом в тёмнеющий склон далёкой сопки, из-за которого вот-вот должно было показаться солнце. Третья смена на постах, самая коварная и нелюбимая, не раз норовившая сбить с толку  и свалить в тяжёлый сон Синицына, на этот раз ничем не донимала его. По всей видимости, наступившая белая ночь прогнала прочь Лёшкину усталость, и в этот утренний час он чувствовал себя на удивление весьма бодро.
Осмотревшись по сторонам, Лёшка неторопливо двинулся вдоль плотных рядов колючей проволоки, натянутой на серые деревянные столбы. Неслышно двигаясь вперёд, он не сводил взгляда с высокой сопки, небо над которой уже начинало менять свой цвет. Теперь в Лёшке проснулся какой-то первобытный инстинкт, и он почувствовал, что вся его, напряжённо пульсирующая кровь, словно острыми иголками, до краёв наполнилась чем-то таким диким и почти звериным, что от этого у него немного закружилась голова и пересохло в горле.
Пьянея от такого неожиданного ощущения, Лёшка подтянул ремень автомата повыше и, вытянувшись вперёд напряжённой, готовой в любую секунду оборваться, тонкой струной, продолжал осторожно двигаться навстречу просыпавшемуся солнцу. Казалось, что всё время остановилось в этом мире, и только каждый Лёшкин шаг осторожно приближал рождение нового дня.
Погружённая в светлые сумерки, ночь дрогнула и спряталась далеко за спиной. Лёшка заметил, как она задрожала и пугливо метнулась прочь. Провожать её взглядом он не стал, поскольку неотрывно следил за тем моментом, когда первый солнечный луч прорежет ставшее уже совсем ясным небо и возвестит всей округе о рождении нового дня.
Вроде бы и ничего особенного в этом не было, но для самого Синицына рождение каждого нового дня было равносильно рождению любой новой жизни, каждую из которых он считал необыкновенным чудом. Где ещё в жизни представится такая возможность так явно погрузиться в своё первобытное состояние, чтобы вновь почувствовать себя древним охотником и словить самый первый солнечный луч?  Да и вообще, любое рождение - это таинство, узреть которое - не простое событие, и отказать себе в этом Лёшка просто был не в силах!
Небо за далёкой сопкой стало стремительно светлеть. Лёшка остановился, как вкопанный, боясь моргнуть, хотя бы одним глазом. Он даже перестал дышать и всё не сводил взгляда с почерневшей сопки, за горизонтом которой зарождались таинственные события. Напряжение ожидания достигло своей наивысшей точки и, замри Лёшка на одной ноге, то он так бы и стоял, боясь дыхнуть и пошевелиться. Оставался всего лишь один единственный, короткий миг, до появления чуда, нужно было только немного выждать, сохраняя при этом спокойствие и полную боевую готовность.
Всё произошло настолько быстро, что Лёшка Синицын поначалу даже ничего толком не понял, видно, подвела коварно подкравшаяся к его глазам усталость, ничем другим своё ротозейство он просто не мог объяснить. Как так, смотреть во все глаза и прозевать самый ответственный момент? Ведь он даже глазом не моргнул, а сопка уже  просветлела, и в насмешку над Лёшкой ещё и примерила набекрень на свою голову исходящую лучами солнечную корону!
- Может быть, я зря так отчаиваюсь, и нет никакого первого луча, а сразу – бац, и целая корона? – подумал про себя Лёшка, разглядывая выкатывающееся из-за высокой сопки солнце.
Вот не имей человечество тех знаний, что земля круглая, то часовой третьего поста третьей смены рядовой Синицын, разглядывая этот Чукотский восход, с готовностью бы подтвердил то, что земля на самом деле плоская, а ночью солнце прячется именно за этой сопкой. Факт!
- Сморгнул, всё-таки, раззява! – обругал себя за невнимательность Лёшка, и принялся протирать заслезившиеся глаза.
Его заколотило какой-то противной мелкой дрожью, видимо, давала себя знать утренняя прохлада, пробравшаяся под шинель, а перед глазами уже катался огромных размеров огненный шар. Лёшка поморгал, прогоняя настойчивое видение и, для пущей надёжности, даже пострелял глазами в разные стороны, но наваждение, вместо того, чтобы пропасть, внезапно раскололось пополам и приветливо замахало ему своими маленькими ручками.
- Только не это! – прогоняя грёзу, махнул свободной рукой Лёшка, но этим только рассмешил видение, и парочка моментально залилась своим тоненьким смехом, - Вот кто вас только придумал, и зачем? – в сердцах воскликнул Лёшка.
Половинки перестали смеяться и дружно пропели первую строчку известной всем песни:
- Мы рождены, чтоб сказку сделать былью...
- Прекратите издеваться! – прервал их самодеятельность Лёшка.
- Мы даже и не думали! – в один голос ответили ему обе половинки.
- А что, вы, вообще, думали?
- Мы думали, тебе будет приятно это услышать, ведь ты авиатор!
- Авиаторы вон там, в авиаполку, а я из другого батальона - лётчик, в наряды залётчик. Кончайте издеваться, говорю, иначе выкину вас из головы! Договор забыли?
Пристыженные боевые половинки притихли, побледнели и стали медленно пропадать.
- Куда? – начальственным тоном остановил этот процесс Лёшка, - Разве была команда «разойдись»? Я вам такую команду не давал... Ишь, взяли манеру, когда хотят - появляются, или сами собой пропадают... Вы, вообще, военные?
- Так точно! Мы – боевые! – ответили обе половинки и вытянулись по стойке «смирно».
- Вы первостатейные архиразгильдяи, а не боевые единицы! – продолжал выговаривать им Лёшка, - Что? Разговорчики в строю! Прекратить пререкание, а то влеплю вам по три, нет, по пять нарядов вне очереди и вместо личного времени вы отправитесь убирать весь Чукотский снег!
- Так нет же уже снега-то, товарищ рядовой генерал, - робко подали свой голос половинки.
- Прекратить разговоры! Нет снега, прикажу – выпадет! – довольный Лёшка Синицын скосил глаз на своё правое плечо, где на его голубом солдатском погоне золотой генеральской звездой ярко засияла в молодых солнечных лучах  металлическая антабка ремня автомата, - Так вы, негодники, ещё и подлизы? Совсем у вас совести нет, - пряча собственную улыбку, подытожил Лёшка.
- Никак нет! – вытянулись половинки на цыпочках, - Есть совесть!
- Правда? А вот я в этом сомневаюсь!
- Не сомневайся, Лёша, у нас есть всё, что есть у тебя и, даже, немножко больше! – не выдержав, хихикнула одна из половинок.
- Да, с сумасбродством и глупостью у вас полный перебор, тут не поспоришь, - согласился Лёшка, - а в остальном вы просто моя выдумка – грёза.
- Мы не твоя грёза, мы просто с другой стороны этого мира... - начала одна из двух половинок, наверно, она была более образована и воспитана.
- Что ты несёшь! – накинулась на неё товарка, - С этой «другой стороны» ничего нет! Чёрная яма, бесконечная пропасть и полное забвение, вот что с той стороны! Говорить надо, что мы, например, - пришельцы. Прилетели сюда на мелалитовой летающей тарелке, которая совершила аварийную посадку, неудачно зацепившись за трубу местной котельной, и теперь, вынуждено, коротаем здесь время. 
- Почему ты меня всё время перебиваешь? – надула губы первая половинка, - Сама несёшь полнейшую чушь, в которую искренне веришь, да ещё других в эту веру норовишь втянуть! Невежда!
- Это кого ты невеждой обзываешь? Зубрила!
- Я – зубрила? – задыхаясь от гнева, воскликнула первая половинка, - Я просто всё старательно запоминаю, и в отличие от некоторых, уроков жизни не прогуливаю, поэтому и выгляжу умнее!
- Да? – начала наливаться пунцовой краской вторая половинка, - Так ты опять, значит?
- Не опять, а снова! Именно так! – гордо ответила ей первая.
- А я сейчас кое-кому наваляю крепко! – медленно пошла в наступление вторая половинка.
- А я – дам сдачи, больно! – парировала первая и, показав товарке кулак, тоже стала пунцовой.
- Эй, развесёлая парочка! – обратился к сходящимся половинкам Лёшка, - Я, вообще-то, здесь службу несу! Так что, давайте, либо миритесь, либо - брысь, в разные стороны! Нечего мне своей склокой боеготовность понижать! Не желаете жить дружно, - разойдитесь навсегда и летайте, каждая в своей тарелке!
- Мы так не можем, - дружно ответили Лёшке пристыженные половинки, - мы одно целое!
- Тогда почему вы разделились? – Лёшка подошёл к прибору связи, который находился на выступающем из сопки бетонном портале, и по телефонной трубке доложил в караулку, что на посту без происшествий, - Чего вы разделились, если вы одно целое? – мысленно повторил он свой вопрос половинкам, убирая трубку в карман шинели.
- Нас специально разделили, чтобы мы стали больше и сильнее! – пропели радостно засиявшие половинки.
- Чего вы мне тут заливаете? Как такое возможно, чтобы при делении разделённое становилось больше? – Лёшка на секунду задумался, но тут же махнул рукой и произнёс, - Ерунда и полная чушь! Два разделить пополам получится единица, а она никак не может быть больше и сильнее поделённой пополам двойки, так?
- Так-то оно так, только вот... – немного замялась первая, образованная, половинка.
- Что не так? – поинтересовался у неё Лёшка.
- Ты совсем не то принялся делить! – тоненько захихикала вторая половинка, - Надо целое делить, тогда всё получится, это даже я знаю!
- Что-то не нравится мне эта ваша политинформация, - туману много, а понять нечего! – обиженно отмахнулся от издевательского смешка Лёшка, - Сами сначала считать научитесь, а потом уже свои загадки загадывайте...
Наполовину показавшееся из-за высокой сопки, ещё холодное, солнце уже протянуло свои первые лучи навстречу проснувшемуся городку. Вдалеке, на бетонный плац перед штабом батальона, высыпали стройные коробки солдат, на физзарядку. Разводящие повели на посты очередную смену. С востока на Синицына потянуло крепкой утренней свежестью. Он поёжился, собираясь в тёплый комок  внутри своей шинели, нахохлился какой-то большой птицей и тут же быстро встряхнулся, прогоняя прочь подбирающийся к тёплой серёдке холод.
- Что, стихли? – обратился Лёшка к половинкам, - А-а, сказать нечего, понятно!
- Понимаешь, Лёша, сказать есть чего, но тут важно, как это тебе подать, - осторожна начала первая половинка, - ведь, действительно, необходимо делить неделимое целое, чтобы получить такой искомый результат.
- Чего, чего делить? – непонимающе переспросил первую половинку Лёшка.
- Во загнула, наука! – прихлопнула себя по худенькой коленке вторая половинка, - Бросай Лёшке голову ломать, айда на речку купаться, сегодня отличный денёк будет!
Первая половинка молча посмотрела на свою товарку и укоризненно покачала головой:
- Делить надо что-то неделимое, навроде яйца или ядра! – строгим учительским тоном произнесла первая половинка и незаметно пригрозила тонким пальцем товарке – уймись!
- С чего это яйцо стало неделимым? – удивлённо поднял брови Лёшка, - Всегда просто его делили: бац ножиком пополам - и готово!
- И что у тебя готово? Разбитое яйцо? Или ты варёное в столовой черенком вилки половинишь? – передразнивая Лёшку, поинтересовалась первая половинка, - Включи свою голову и реши простую задачу по разделению неделимого куриного яйца! Что может в итоге получиться?
- Да ну вас! – нехотя отмахнулся потерявший к беседе интерес Лёшка от приставшей к нему с куриным яйцом первой половинкой, но тут его вдруг осенило, и он засиял, словно ему, только что, удалось поймать тот самый неуловимый, первый солнечный луч, - Курица может получиться!
- Вот, правильно! Молодец! – похвалила Лёшку первая половинка, - Смотри, - продолжила она, - если взять ядро и поделить его на два...
- Эй, эй! – не на шутку заволновался Лёшка, - Не надо тут ядра делить, на объекте повышенной секретности!
- Так это же я только для примера! – попыталась оправдаться первая половинка.
- Не надо никаких примеров! – сказал, как отрезал, Лёшка, - Вот вы, к примеру, сами-то, из какого ядра будете?
- Из разумного, - поспешили ответить половинки.
- Странно, - напуская на себя нарочитой строгости, задумался Лёшка, - голова одна, а вас почему-то двое... Подозрительно всё это.
Солнце оторвало свой край от верха далёкой сопки и плавно тронулось в путь по прозрачному небу. Лёшка подошёл к серебристой калитке на границе поста и прислушался к тяжёлым шагам смены, поднимавшейся к нему в гору.
- Не грусти, Лёша, - пропели в его голове половинки, - расколотое напополам сознание – это нормально, не печалься!
- Ещё чего! Стану я за это переживать! Про вас никто и никогда не узнает, а вот что я про службу на дембеле рассказывать буду? Все солдаты нормальные при танках и самолётах служат! У кого пушка грозная или миномёт, а то и целый военный корабль! Они героями домой вернутся, одному мне стыдно, что рассказать нечего, - два года большие зелёные ворота сторожил, да серебристые бочки с бензином. Какое тут геройство? Тут только позор один, прости Господи!
 Ну почему в этой жизни ко мне такая несправедливость? И лётчик я тоже липовый, а мне так хочется, хотя бы разок, взлететь вон над той сопкой, чтобы самым краешком глаза увидеть, как за ней новый день нарождается. Может, тогда легче станет?
 
-6-
 
Задаться неожиданным вопросом, внезапно возникшим среди строгих, назубок заученных правил солдатских уставов и наставлений, для Лёшки Синицына на втором году службы стало привычным делом, - таким, как далеко вытягивать вперёд носок высоко поднятой ноги, тянуть подбородок и делать правильную отмашку рук.  Доведённая до полного автоматизма моторика несложных, заученных на строевых занятиях движений, работала без сбоев, и уже впиталось к нему глубоко под кожу. Теперь она всё чаще стала казаться родной, - той самой, которую он знавал ещё в прошлой своей жизни, но потом, по ряду неизвестных причин, позабыл, а теперь снова вспомнил и сильно удивился, - как это я до сих пор жил без всех этих армейских навыков?
Под барабанную дробь и дружную печать сотни солдатских сапог, Лёшка «утюгом» припечатывал подошвы своих начищенных днём и ночью чукотских сапог к твёрдому бетонному покрытию плаца, высекая из него искры набитыми на каблуки небольшими металлическими подковами. Эти щегольские пластинки, малиновыми колокольчиками отзывавшиеся при каждом его шаге, сопровождали Лёшку с раннего утра до позднего вечера и целые сутки в наряде, привнося своим тонким пением некоторую радость в обыденную бесконечность его серых солдатских будней.
Их робкий голос совсем не тонул в общем хоре марширующей роты, он лишь немного приглушался на деревянном, набранном из дранки плацу, возле казармы первой роты, но стоило  Лёшкиным каблукам оказаться на грунтовке, как они тут же весело начинали перекликаться между собой на своём птичьем языке, словно парочка синиц. А с какой радостью они звонко запевали на мраморной крошке вестибюля в солдатской столовой! Заслушаться можно!
- Эх, мать моя – женщина! – восклицал про себя Лёшка,  печатая на плацу бесконечную ленту строевых шагов, - Вот она, моя солдатская чечёточка! Раз! Раз! Раз, два, три! – вколачивал он каблуками в звенящий на всю округу плац тонкое теньканье своих набоек.
Ко второму лету немного изменился и внешний Лёшкин облик, - приладилась к телу мешковатая раньше гимнастёрка, движения стали более уверенными, а страх инстинкта солдатского самосохранения уже не пытался спрятать его голову глубоко в землю. Его правая рука уже до такой степени автоматически взлетала к рыцарскому забралу, что Синицыну казалось, будто  она и во сне, сама собой,  непроизвольно отдаёт честь всем проходящим мимо неё военачальникам.  
Тяжёлый пресс армейской службы временами был милостив и ненадолго отпускал своё давление, но Лёшке, угодившему в крепкие тиски батальонной службы, расслабляться было уже некогда. Большую часть суток его подневольная душа находилась под неусыпным контролем отцов-командиров, а когда заканчивалось их время, то крепко забитое в Лёшкино сознание строгое слово устава по инерции властвовало над ним, не позволяя образовываться любого вида крамоле в его голове.
А тут ещё и неуклюжая кувалда политинформации норовила приложить всю свою массу к этой голове и скривить молодой и неокрепший мозг. Для чего Синицыну было так необходимо забивать себе голову освободительной борьбой угнетённого негритянского населения в Африке, он понятия не имел, как не имел понятия, почему этой борьбой не озадачивается часть этого самого населения, насильно вывезенная в североамериканские штаты. Что, у них там не угнетают чернокожих, или эти империалисты безобразничают только за пределами собственной страны, показывая всем свой звериный оскал?
Конечно, все они - порядочная сволочь и первостатейные гады, это Лёшка Синицын и без политинформации понимал, но взять и полностью отбросить преподаваемую идеологию он не мог, мешало что-то такое, сидящее так глубоко в его сознании, до чего быстро докопаться было просто невозможно.  Как бы там ни было, но вся эта новодельная идеологическая макулатура покоилась на прочном фундаменте из пролетарской революции и Великой Отечественной войны.
Революцию Лёшка не помнил и ничего об этом событии сказать не мог, он просто с раннего детства много слышал о ней самого разного. Другое дело – война. Не та, в которую он играл в детстве, а другая, настоящая, которую взрослые деревенские мужики  всегда поминали крепким словцом, а женщины - иначе как большим горем никогда её и не называли. Откуда у маленького мальчишки, родившегося после этой войны, могут быть такие тревожные воспоминания, связанные с теми далёкими событиями? Неужели, человеческая память имеет свой генетический код? Если нет, тогда откуда такая тревога?
Получить ответы на свои вопросы и разузнать хоть что-то о войне, у маленького Лёшки так и не получилось. Подвыпившие мужики обрывали свой говорок, неожиданно замолкали и, отвернувшись в сторону, протирали заслезившиеся глаза. Они, словно с головой, ныряли в какую-то чёрную, лишавшую голоса яму, вытащить из которой их было уже невозможно. 
- На, смотри! – задирал кто-нибудь из них свою рубаху кверху, - Гляди, куды немец девять граммов приподнёс! – и теперь уже, онемевший и поражённый увиденным, маленький Лёшка разглядывал большой круглый отпечаток покалеченной кожи, размером с медную пятикопеечную монету, на животе ветерана.
Может быть, эта первая, увиденная им, настоящая и давно затянувшаяся рана, с той далёкой войны, была всему причиной. Может быть, это были старые фотографии, молчаливо смотревшие со стен в каждой деревенской избе из его детства. Или это сама земля, местами изрезанная линиями заросших траншей и густо покрытая оспинами оплывших от времени воронок, несла свою далёкую боль прямо в сердце мальчишке, или всё это, вместе взятое, и многое другое, сформировали Лёшкино сознание, которое уже не нуждалось в никакой другой идеологической обработке.
Чего было Лёшку агитировать за Родину-то? Здесь, на краю земли, за ним не только Москва стояла, за ним вся страна была, защищать которую он поклялся ещё в своём детстве. Попробуйте, враги, переубедите его! Ни шиша у вас не получится, потому что владей вы, даже самыми хитроумными приёмчиками, и сколько хотите внезапно нападайте на него идеологически, он будёт твёрдо стоять на своём! Ну, а коли вы ещё и свои лапы к его любимым валенкам протянете, то помните, что будете крепко биты и лежать вам до той поры, пока вы эти самые валенки не возвернёте!
Лишённый всего индивидуального, накоротко стриженый Лёшка, прекрасно чувствовал себя новеньким боевым патроном, в покрытой медью стальной оболочке, с гремучим капсюлем в собственной заднице. Ух! Попробуй только тронь его, жахнет так, что мало не покажется!  Вообще-то, Лёшка сам не мог понять, каким образом к нему, человеку уже военному, как патрон снаряжённому в тесную коробку магазина, где плечом к плечу - сплошные товарищи и где нет, и не может быть места иному… к нему, в стальную, покрытую чистой медью голову, могла попасть посторонняя мысль?
Какая-то шершавая с виду, она быстро юркнула в стройный ряд правильных Лёшкиных мыслей, и незаметным движением попыталась сбросить с себя, выдававшую её с головой, шероховатость. Бдительный Лёшкин глаз сразу же заметил лазутчицу, несмотря на все её старания оставаться незамеченной.
- Гм! – громко произнёс он, рассчитывая на то, что иная, а, значит, и вредоносная мысль сама покинет стройный ряд его правильных военных мыслей и исчезнет, а препятствия в этом деле ей чинится не будут! – Гм! – ещё громче повторил Лёшка, но нахальная мысль даже бровью не повела и оставалась неподвижной на своём месте.
Будь Лёшка Синицын обыкновенным рядовым, он бы точно запаниковал, как-никак, явная диверсия в его подразделении! Но рядовой генерал Синицын, чеканя шаг, торопливо прошёлся вдоль замершего перед ним строя мыслей туда и обратно. Возвращаясь, он остановился, как раз напротив новоявленной нахалки.
- Так и есть! – воскликнул заволновавшийся рядовой генерал, и в сердцах прихлопнул ладонями на бёдрах свои широкие генеральские галифе с красными лампасами.
Во всём ряду его правильных, военных мыслей, стояла совершенно иная по форме, а, значит, и внутреннему содержанию, новая мысль, которую выдавали её  непривычно неуставная форма одежды и слегка растрёпанный внешний вид.
- Сми-и-и-и-р-р-рно! – протяжно зарычал на побежавшую по своим стройным мыслям непонятную волну, рядовой генерал Синицын.
Заволновавшийся строй нервно колыхнулся и неподвижно замер, сверкая начищенными до блеска кирзовыми сапогами, рядами пуговиц и новенькими пряжками поясных ремней.
- Ух, я вас! – погрозил кулаком стоявшим перед ним навытяжку собственным мыслям Лёшка, - Я вам покажу разброд и шатание! Разгильдяи!
Упиваясь покорностью строя, рядовой генерал двинулся строевым шагом вдоль застывшей шеренги, от одного фланга к другому. Все ладные и выточенные, словно, как на подбор, Лёшкины мысли пожирали его глазами, боясь даже дышать в его сторону, и только одна единственная мысль витала своим взглядом где-то далеко за облаками.
- Отставить витать за облаками! – чуть не сбился с ноги рядовой генерал Синицын, - Должность, фамилия и ваше воинское звание? Доложить немедленно по всей форме!
- Ответственный заместитель командира по времени года, полковник Весна, товарищ рядовой генерал! – тоненьким девичьим голоском пропела новоявленная мысль.
Только сейчас, сильно зачерствевший, солдафонский взгляд рядового генерала разглядел стоявшую перед ним навытяжку неуставную мысль. Её лицо, густо присыпанное рыжими веснушками, лучилось светлой улыбкой явно подкрашенных помадой губ, озорные глаза во все стороны сыпали искрами, а взлетевшие к небу, тонко выщипанные брови, говорили о полном неуставном настроении своей хозяйки. Из-под её пилотки на голове выбивались свернутые в кольца тугие тёмные косы, перехваченные большими белыми бантами, которые поначалу Лёшка принял за дикую, неуставную шершавость.
- Кто-кто? – от неожиданности дважды переспросил рядовой генерал Синицын.
Он никак не мог поверить, что у его простых солдатских мыслей могут быть столь высокие воинские звания, но после секундного замешательства он уже был готов отчитать эту неуставную мысль, как простого солдата, попавшегося ему в самоволке.
- Полковник Генерального Штаба по временам года - Весна! – чётко отрапортовала мысль и улыбнулась, а от её зардевшихся щёк и ямочек, проявившихся там, у Лёшки пошла голова кругом.
- Так, где же тебя черти носили? – чуть было не воскликнул он, но вовремя спохватился и тут же крепко закрыл свой рот руками.
Стройный ряд военных мыслей, всё равно, дрогнул и рассыпался звонким смехом.
- Становись! Равняйсь, смирно! – бросился наводить порядок в своей голове рядовой генерал Синицын.
Мысли неохотно построились, подравнялись и после команды «смирно» замерли в напряжении. Напряжение всего строя скоро передалось и Лёшке, поскольку, как бы старательно он не отводил и не прятал глаза, его взгляд упорно натыкался на выбивавшиеся из стройного порядка круглые коленки босоногого полковника Весны.
- Почему не по форме одеты? – не разжимая зубов, зашипел на неуставную мысль рядовой генерал Синицын, решивший устроить ей окончательный разнос за все её прошлые, настоящие и будущие грехи.
- Не могу знать! Нам обувь, вообще, не положена! – выпятив в сторону рядового генерала непривычно неуставные округлости груди, звонко ответила полковник Весна, и Лёшкин глаз тут же уловил, как её короткая и тесная юбка, в этот момент, стала ещё короче и теснее.
- Разговорчики! – прикрикнул рядовой генерал на зароптавшие в строю мысли, - Вы, как я посмотрю, все здесь писюны мамины, а не солдаты! Смирно! На месте шагом марш! Будете маршировать до тех пор, пока из вас вся эта дурь не выйдет! Раз! Раз! Раз, два три! Выше ногу, чётче шаг! Полковник Весна, отставить мелькать коленками в строю, команда «выше ногу» вас не касается! Строй, стой! Раз, два!
Рядовой генерал Синицын остановил марширующий строй собственных мыслей, с целью вывести из него неуставную мысль, строго наказать её собственной властью и отправить куда подальше, чтобы та не устраивала вопиющего безобразия и нарушения уставного порядка в Лёшкиной голове. Но на то они и мысли, чтобы быть быстрее всех на свете, и не успел рядовой генерал подумать о суровом наказании, как сразу заметил, что все его мысли сбились в кучу и поголовно желают быть наказанными вместе с мятежным полковником.
- Хитрецы... - презрительно сузил глаза рядовой генерал Синицын, и тут же рявкнул на сгрудившихся вокруг полковника, - Отставить! Вот кобели-то, тьфу! Прости меня Господи! И не совестно вам? – принялся увещевать он бывшие совсем недавно уставными и правильными свои собственные мысли, - Посмотрите на себя, ведь вы же простые солдатские мысли! А она кто? Дочка генеральская? Что? Председательская? Всё равно, - вам не пара! Так что - всем смирно! Рядовой Синицын!
- Я, товарищ генерал!
- Взять ведро с зелёной краской и закрасить голые коленки полковника Весны! Косы обрезать под корень, а юбки, бантики и всё лишнее выкинуть из головы немедленно! И продолжать занятие по строевой подготовке, согласно расписанию сегодняшнего дня!
- Есть, товарищ генерал! – чётко ответил ему Лёшка.
 «Нет, всё-таки, я - металлический  бездушный механизм, с годом выпуска и серийным номером, согласно номеру моего военного билета. Ничего во мне уже человеческого не осталось, хоть рвись, хоть реви, - не вырвешься из этой строгой оболочки. Ведь, был же, ещё год назад, нормальный мальчишка, а теперь? Стал немой коробкой, с единственным боеприпасом в медной голове и стальным сердечником внутри, или кем другим? Найти бы ответы на эти вопросы... Эх, жаль маловато я слов знаю, да не обучен наукам разным, а то написал бы устав такой, на все случаи жизни годный!» - думал рядовой первой роты Лёшка Синицын, продолжая припечатывать своими звонкими набойками на каблуках нескончаемую череду скучных серых квадратов, окаймленных белой атласной лентой, выпущенной на бетонный плац прямо из расплетённых кос полковника Весны… 
 
-7-
По восемь граммов сливочного масла на три ломтика белого хлеба, до краёв тарелка с кашей и полная солдатская кружка кофейного напитка со сгущённым молоком, - так начинался каждый новый день службы Лёшки Синицына. В отличие от распорядка, по которому день для личного состава войсковой части начинался с подъёма в шесть утра, Лёшкин календарь времени начинал свой отсчёт нового дня именно со съеденного завтрака, в противоположность распространённому в солдатской среде мнению о том, что день можно считать прожитым, как только съеден очередной кусок масла.
Всё, что происходило от команды дневального «Рота, подъём!» до первого прихода в солдатскую столовую, за оставленный Синицыным позади год своей службы, настолько примелькалось и стало обыденным, что потеряло свою остроту, которая поначалу в кровь резала натянутые до предела нервы, а теперь спокойно сидела в каждой клетке организма и лишь немного покалывала время от времени. Даже ненавистная поначалу зарядка, с её обязательной гонкой всей волчьей стаи, острыми зубами рвущей твои внутренности в клочья, и она вошла в обыденную привычку, и уже не беспокоила сильно.
Привести себя и спальное помещение в порядок, затем осмотр и немного разнообразивший утро тренаж, на котором уже начинал окончательно просыпаться весь Лёшкин организм. Растормошенный кишечник начинал потихоньку подавать признаки своего существования, напоминая хозяину организма, что неплохо было бы уже чего-то и подать. Не проснувшийся желудок ещё сонно ворочался где-то глубоко под рёбрами, изредка скромно позёвывая, культурно прикрывая рот своей маленькой ладошкой.  Отдалённый от всего пищеварительного аппарата мозг, по привычке ещё чётко отдавал команды телу, но уже догадывался о назревающем бунте, - что-то совсем рядом с ним, где-то во рту, начинало тоскливо подвывать и противно подсасывать.
Без четверти восемь, оголодавший за ночь, солдатский организм Лёшки Синицына полностью просыпался и поднимался на дыбы. Испуганный мозг собирался в единое целое и запирался в своей, осаждаемой голодными клетками, цитадели, откуда пытался руководить ускользающим из-под его контроля телом. Одному Богу только известно, как в эти минуты ему удавалось сохранить контроль и самообладание в этой критической ситуации, близкой к полному хаосу и катастрофе!
Устремившийся к полному захвату власти, тонкий кишечник выстраивался в ряды кордебалета и начинал свой обязательный дикий танец, за которым тянулись разъярённые голодные клетки, а пустой желудок в этот момент, почему-то, то страдальчески собирался в маленький ноющий комочек и выпрашивал корочку хлеба, то растягивался вдоль всего организма, и на полном серьёзе грозил проглотить уже целого слона. Мозг, отдающий животу власть над всем телом, уже смирился со сложившейся ситуацией. Он сократился до размеров небольшой звенящей горошины и только контролировал направления, поправляя команды голодного живота, вечно путающего своими местами право и лево.
Апогеем этого внутреннего безобразия был мощный ор вырывавшегося из утробы желудка, который уже не просил тоненьким голоском покушать или перекусить, умиляясь от собственной скромности, он басовито орал, требуя, взбесившейся и вышедшей из-под контроля тубой, чтобы его немедленно накормили!
- Дайте жрать! – басил он большой медной трубой, непонятно каким образом оказавшейся в Лёшкином теле, - Хлеба и каши! – выдувал он в пищавшие волынками голодные ряды кишок.
 - Дайте нам белого хлеба и наш кусок масла! Почему мы ещё не в столовой? Пора! – многоголосо вторили ему молекулы в оголодавших клетках Лёшкиного организма.
Пристыдить или одёрнуть их в этот момент было делом бесполезным, потому что верховодил всем этим безобразием незримый, но всем известный волчий аппетит, который к этому времени набирал свою максимальную силу и был запевалой в этом хоре. Получив порцию каши, хлеба с маслом и обязательного кофейного напитка со сгущёнкой, наполненный желудок быстро замолкал и сонно отваливал, отступая со всей своей оравой до обеда, где уже так громко никто из них не подавал своего голоса. Огрузневший от полученной пищи, желудок закрывал осоловелые глазки и, внезапно вспомнив про своё воспитание, мог даже прикрыть сытую отрыжку своей маленькой ладошкой и вежливо попросить за это прощения.
Отдохнувший за время приёма пищи, мозг забирал бразды правления над телом в собственные руки и выносил Лёшкины ноги за двери солдатской столовой, где уже по-настоящему начинал свой отсчёт его каждый новый день.
 
Без отдыха и перерывов каждую секунду, неустанно набивает армейский станок полотно Лёшкиной службы в добротную ткань. Спит солдат глубоким  сном, а станок всё работает, по миллиметру сокращая длину долгого пути, и неотвратимо приближая час его окончания. Почти всю службу спит Лёшка урывками – снов не видит, а что увидит, то не запоминает. Сам, как раскидай на длинной резинке, мечется туда-сюда в наряды разные и не замечает того, что его второе армейское лето уже в зените – зноем пышет!
От сумасшедшего двадцатитрёхградусного зноя, доходившего в свои дневные часы до своего максимума, заклубились лёгким паром низинные заболоченные места. Закипела, зашевелилась в них несметным количеством жизнь насекомых, запищала на предельной ноте и, поднявшись к небу, заслонила собой весь белый свет.
Ночи стали тёмными и невыносимо душными, а озверевшие полчища комаров ни днём, ни ночью не давали никому прохода. С утра от них ещё можно было убежать на физзарядке, но к тренажу эти озлобленные полчища уже снова поджидали тебя на плацу.  Теперь оставалось одно единственное средство, - это спрятать искусанное лицо в маску противогаза, да накинуть на себя прорезиненный плащ, вот тогда только можно было поймать минутку спокойствия, где не надо каждую секунду нещадно лупить себя в лицо и уши в кровь расчёсанными руками.
Это, конечно, хорошо, когда не очень любимый химический тренаж выпадает по расписанию, а что делать, когда ты один-на-один оказываешься с этим насекомым войском на строевой подготовке? Здесь уже противогазом не прикроешься, да и противогаза нет с собой, как нет резиновых перчаток химзащиты. Теперь ты уже любым перчаткам рад, но их тоже нет – летняя форма одежды.
Вообще-то, Чукотский комар ничем, кроме длины своего жала, особенно не отличается от обыкновенно распространённого кровососа... – так думал Лёшка Синицын, успевший к двадцати собственным годам отдать не один литр своей драгоценной крови этой насекомой напасти, - Подумаешь, - комар, велика сила, шевельнул мизинцем - и нет его! А то и, вообще, дунул на него посильнее, так он без памяти свалится, и крылья свои поломает! Одно плохо, что здесь их точное бессчётное количество, - всех не сдуть!
Однажды в детстве Лёшка даже поспорил со старшими ребятами, что есть такое число, как бессчётное количество. Старшие уверяли мальчишку, что нет, и не может быть такого, что к любому бессчётному количеству можно прибавить один, два, три и так далее, а маленький Лёшка упёрся на своём, и ни в какую с ними не соглашался. Взбешённые его упрямством, старшие ребята тут же пожаловались взрослому дяде, и тот авторитетно объяснил маленькому упрямцу, что он не прав!
Раздавленный авторитетом взрослого дяди, маленький Лёшка молчал, не в силах ничего возразить. Его душили слёзы и обида за свой маленький рост и возраст, он не понимал, почему весь этот мир ничего не объясняя, только и делает, что постоянно давит на него своим авторитетом?
- Погодите, вот я тоже вырасту! – про себя грозился маленький Лёшка всему взрослому миру.
Чего он тогда грозился, он и сам не знал, но с той поры взрослеющий мальчишка никогда не давил своим авторитетом на младших, и не горечь обиды была тому причиной, а одна предшествующая этому событию августовская ночь. Именно тогда, оказавшись ночью на высоком деревенском крыльце, Лёшка удивился тому количеству необычного света, исходящего с тёмного неба.
Просторный деревенский двор был и знакомым, и чужим одновременно, его со всех сторон необычно окружали таинственные ночные тени, но маленький Лёшка, зажав в груди трепетавшее птахой сердечко, зачем-то осторожно спустился с крыльца.  Что увидел он вдалеке? Там, над частоколом деревянной изгороди огорода, за тёмными шапками яблонь в ночном саду? Что заставило его шагнуть навстречу собственному страху, притаившемуся здесь на каждом углу? Любопытство или глупость? Какая жажда  заставила его совершить этот поступок, а, главное, зачем? Лёшка на это не может ответить до сих пор.
Земля была ещё немного тёплая, и мальчишка, неслышно ступая босыми ногами, осторожно вышел на середину двора и остановился. Яркий свет падал вниз со всех сторон одновременно, как зимой в тихую погоду падает самый крупный снег – величественно и неслышно.  Это светили большие и маленькие звёзды. Они в несчётном количестве выглядывали из-за длинной и серой крыши сарая. Сколько помнил себя маленький Лёшка Синицын, такого количества звёзд ему, в его короткой жизни, еще не доводилось видеть. Лёшка быстро посмотрел в другую сторону и самым краешком глаза успел увидеть, как с высокого и острого конька бани несколько ярких озорниц прыгнули прямо за калитку. От неожиданности мальчишка чуть не сделал шаг в сторону, но в следующую секунду он уже завороженно разглядывал сияющее небо над тёмным контуром большого дома.
Везде, куда бы ни повернулся маленький Лёшка, всюду были яркие звёзды. Они скатывались по наклонной крыше дома в сторону далёкого чёрного леса и висели сбоку от приникшего к самой земле старого пчельника, прямиком над широким картофельным полем. Звёзд было так много и все они были так близко, что в один момент мальчишке даже показалось, будто ему достаточно протянуть вперёд свою маленькую руку, руку совсем не взрослого человека, и она дотронется до одной из них. Вон, к примеру, до той, что запуталась в ветках старой яблони в огороде, или за другой, что повисла неподалёку, наклонившись к самому полю.
Стало совсем светло, и маленький Лёшка закрутил головой в поисках солнца, но не отыскал его, как ни старался. Тогда он сообразил, что хитрое ночное солнце просто играет с ним, вроде бы, как с маленьким, и ловко прячется у него за макушкой.  Лёшка собрался с силами и, насколько мог, сильно запрокинул свою голову наверх. Он постарался быстро заглянуть за собственную макушку, да так и застыл, от увиденного там. 
В том перевёрнутом мире моментально пропали серые крыши всех домов, далёкий чёрный лес, и калитка с забором по кругу. Всё растворилось и утонуло в несущемся навстречу мальчишке потоке яркого света. Ушла из-под ног земля, пропали яблони с запутавшимися в них звездами, и маленький мальчишка быстро полетел навстречу идущему прямо к нему яркому свету.
Сколько было перед ним звёзд, маленький Лёшка не знал, а сосчитать их полное количество он даже и не пытался! Ведь, складывая их по три, или по пять штук, словно куски сахара, в свои небольшие пригоршни, он, всё равно, не смог бы их все пересчитать, потому что для этого ему понадобилась не одна жизнь взрослого человека, да и считать-то он ещё толком не научился. А когда невозможно сосчитать, то получается бессчетное количество. Именно столько звёзд и было прямо перед летящим к ним мальчишкой, особенно в том месте, где они сходились так плотно, что образовывали сплошную светящуюся дорожку.
И вот потом, посрамлённый авторитетом старших, пристыженный маленький Лёшка, лишь молчал и глотал свои слёзы, не в силах рассказать, что видел на небе точное бессчётное количество звёзд! Но доказать ему свои слова нечем, все звёзды, как сахарные, растаяли к утру в его руках, а на слово никто тебе, такому маленькому, здесь не поверит, да и влетит крепко за то, что ночью самовольно из дома выходил...
 - Рядовой Синицын!
- Я!
- Ко мне! – командует командир отделения, сдувая со своего лица прилепившихся насекомых.
- Есть! – отвечает Лёшка и, распугивая тучу комаров, печатает строевой шаг по бетонному плацу, - Товарищ младший сержант, рядовой Синицын по вашему приказанию прибыл! – докладывает  Лёшка, приложив ладонь к пилотке и чувствуя, как к его ушам скоренько присосалось два десятка самых наглых Чукотских комара.
- Встать в строй! – следует команда отделенного.
- Есть! – согласно уставу, отвечает Лёшка, и возвращается в строй.
Горят огнём искусанные уши, саднят руки и чешется всё лицо, и хочется головой в песок или куда отсюда подальше, но Лёшкиной службы пока никто не отменял и поэтому:
- Рядовой Синицын!
- Я!
- Ко мне!
- Есть!
Сколько будет продолжаться эта пытка, он не знает, но спроси его - сколько на Чукотке комаров, - он без запинки ответит, что их много больше, чем всех звёзд на тёмном августовском небе.
 
-8-
 
Не успели погаснуть огни белых ночей, как следом за их душной и нестерпимой тоской об оставленном далёком доме, снова потянуло освежающей утренней прохладой. Чья-то властная рука неторопливо добавила в прозрачный свет ночи густой чёрной краски и на затенённом небесном полотне над Золотой долиной робко показались первые звёзды.
Чукотское лето, такое короткое и яркое, словно вспышка молнии, промелькнуло и покатилось по склонам сопок в сторону далёкого горизонта, навстречу уже показавшейся осени. Набравшая свою силу тундра щедрыми руками принялась одаривать всю округу грибами и ягодами. Закипела вода на мелководьях рек и в тесноте ручьёв, засеребрилась, вытягиваясь кверху горбатыми спинами лососей, пришедших сюда из просторного океана в свой обязательный последний путь. Народившийся молодой ветер унёс все орды надоедливых комаров в недалёкую Америку, а затянувшие свою унылую песню дожди окончательно смыли с  сопок последние клочья почерневшего снега прошлогодней зимы. Сменяя день и ночь, планета неустанно продолжала вращаться вокруг Солнца, а первая рота батальона охраны - нести свою караульную службу.
Совсем не воскресное, тёмное, свинцового цвета, утреннее небо, почему-то испуганно прижалось к склонам сопок в долине и, казалось, что пройдёт ещё немного времени, и оно будет готово полностью лечь ещё на пыльную дорогу, по которой, поблёскивая хромированными молниями штыков, уходила, следом за своим разводящим, очередная смена с дальнего поста.
Оставшийся на этом посту часовой проверил замки и пломбы на больших воротах и калитке, доложил по телефонной трубке в караульное помещение, потом посмотрел на свои часы, чтобы засечь время, подтянул на плече ремень грузного автомата и неторопливо огляделся. Навалившиеся со всех сторон серые тучи, уже несколько часов как закрыли всё небо над городком, и, заигравшая вокруг него, ещё на рассвете, своей яркой палитрой тундра, внезапно замерла и притихла, словно напуганный ребёнок в ожидании первого громового раската.
Будто предчувствуя что-то,  заволновался, закачал поседевшими головами иван-чай, и в этот момент, где-то далеко за спиной часового, за высокой сопкой, закрывающей от него добрую половину мира, перекликаясь приближающимися басами, зарокотал большой шаманский бубен тяжёлого громового раската.  С непривычной стороны потянуло прохладной свежестью,  фигурка часового поёжилась и посмотрела на быстро потемневшее над головой небо. Чёрная, как смоль, туча зацепилась за вершину сопки неподалёку и клубилась там, быстро набирая силу и разрастаясь во все стороны. Какой-то бледный лютик, непонятно каким образом выскочивший из неживой, каменистой почвы, испуганно прижался к серому столбу с колючей проволокой и от страха весь собрался в крохотный бутон. Не успел часовой сделать и пары шагов, как с дрогнувшего и оглохшего над его головой неба сорвались и полетели навстречу земле первые крупные капли дождя.
- Ну, здравствуй, август! – как старому приятелю протянул дождю свою открытую ладонь часовой второго поста Лёшка Синицын.
Грозившая разразиться буря внезапно сменила свой гнев на милость, - она отдалилась и унесла с собой чёрную тучу - за тёмную и неизвестную сторону северной сопки, оставив Лёшке лишь серое небо, да монотонную поступь тяжёлых капель дождя. Нет, исключительным такое событие за всё лето, конечно, назвать было нельзя, но, почему-то, именно такой дождь для Лёшки Синицына был особенным, - неторопливый, с крупными каплями, которые размеренно и громко шлёпали по всей охраняемой территории, совершенно не стесняясь его присутствия. Единственные, кому можно было беспрепятственно ходить в запретной и строго охраняемой зоне второго поста, были Лёшкины приятели: дождь, его родной брат снег, непоседа и вечный бродяга ветер, и, властное над всем, строгое время.
Несмотря на выходной день, в городке напротив поста с раннего утра кипела бурная жизнь, перекликавшаяся перезвоном стропильных крюков с далёкими пароходными гудками,  зовущими к своему причалу долгое время дремавшие в автопарке старые бортовые грузовики. Давно настал их час и, очнувшись от своей спячки, они с начала лета и до последнего парохода теперь будут вытягивать стальные жилы из своих трансмиссий, не жалея ни тормозов, ни резины, ни собственных моторов.
Попавший в прошлогоднюю навигацию Лёшка Синицын был немного удивлён видом этих стародавних грузовиков, явно сошедших с видавшего виды экранного полотна в солдатском клубе, прямо из времён послевоенного восстановления Днепрогэса. Почему так? Да просто потому, что такой древней техники больше нигде не оставалось, и увидеть её можно было только в кинохронике и очень старых фильмах. Лёшке, презрительно сморщившему свой нос от вида этих раритетов, вскоре пришлось изменить своё мнение.
Перетаскивая на руках и спине многие сотни килограммов грузов, которые нескончаемым потоком, многими тоннами, шли в кузовах этих «старичков», уставший до смерти Синицын молил только об одном: чтобы, следующий за этим, очередной грузовик поломался где-нибудь подальше в тундре и не притащил к складу свой длинный кузов, полный тяжёленных мешков с мукой.
Обсыпанный с ног до головы мучной пылью, Лёшка посылал проклятья вновь прибывшему грузовику. Он грозил белым, покрытым мукой, кулаком, призывая небесную кару на этого железного зверя, натужно воющего своим мотором. Взывая к справедливости, молил всех технических богов, прося послать самую малую неисправность этим механизмам, но, то ли боги сами оглохли от громкого рычания этих стальных чудовищ, то ли по другой, неизвестной Синицыну причине, грузовики всё прибывали и прибывали к складам и, ни один из них нигде по дороге не споткнулся, не закашлялся и даже не чихнул.
- Чтобы у вас всех колёса отсохли! – ворчал Лёшка, принимая на свою спину пятидесятикилограммовый мешок с мукой, - Это где же такое видано, чтобы на моих кровных пятидесяти пяти, пятьдесят килограммов муки ездило? Где справедливость? – негодовал Синицын, но, принимая на спину очередной мешок муки, лишь немного приседал и крепче сжимал зубы, - Нет справедливости! – понимал Лёшка, перетаскивая свой груз, сильно пригибавший его к дощатому полу склада.
Он скрипел зубами, истирая их в мелкий порошок, рычал, как большой железный грузовик, и тащил в глубину склада весь этот неподъёмный  груз, на подгибающихся в коленках ногах и небольшой разнице в пять килограммов собственного живого веса.  Под конец прошлогодней навигации его ждали любимые солёные помидоры, в огромной, почти в его рост, деревянной бочке, на входе нижнего продуктового склада и картошка, в видавших виды деревянных ящиках, а по первым морозам - огромная, выше крыши холодильника, гора - из нарезанных вдоль позвоночника говяжьих туш, которых все здесь называли бизонами.
Навигация этого года проходила немного в стороне от Синицына, и не только в этот день, а и вообще, шумела и лязгала где-то неподалёку, но Лёшку особо не задевала. Может быть, сказывалась привычка, выработанная в прошлом году, и он её просто не замечал, или солдатская судьба готовила очередную каверзу, милостиво ограждая его от тяжёлых мешков с мукой? Во всяком случае, этого Синицын не знал, но теперь он был готов к любому повороту в своей судьбе, понимая, что всё это и есть его служба.
Неторопливо шел дождь. Под его спокойные шаги нёс службу и Лёшка, прислушиваясь к разноголосому шёпоту капель. Все звуки, которые ещё с полчаса назад беспрепятственно доносились до Лёшкиных ушей, потонули в общем хоре поющего свою тоскливую песню дождя. Вместе со звуком пропал, растаял в сером свинцовом мареве, весь городок за колючей проволокой. Неслышно стало вечного бормотания дизельной электростанции. Задрожали и растаяли под напором капель высокие трубы котельной, оборвалась и пропала вся планета за границей поста, остались только серые столбы, с рядами почерневшей на них колючей проволоки и пятнадцать метров запретной зоны перед ними. Всё, что было за ними, перестало существовать, будто его никогда и не было. Теперь во всей Вселенной остался только второй пост, окружённый колючкой, его часовой Лёшка Синицын, с автоматом, телефонная трубка в кармане его шинели, часы «Победа» на руке и шестьдесят боевых патронов в двух магазинах, - остальной мир в одночасье пропал!
Оставалась последняя надежда на связь с канувшим в лету миром, но и она, больше похожая на связь с механической головой робота на другом конце провода, отвечающей в трубке свою заученную фразу про принятый доклад.  В этой ситуации Синицыну ничего не оставалось делать, как продолжать исправно нести службу, докладывать и не терять надежды, что по надёжной линии связи, по этим медным, со стальными прожилками, проводам, его обязательно найдут товарищи и вернут вместе с частью оторванной планеты обратно в свою воинскую часть.
- Эх, маловато моё королевство будет! – окинув взглядом территорию второго поста, подумал Лёшка, - Ничего! – подбодрил он себя, - Зато я здесь и Царь, и Бог, и самый главный воинский начальник! Факт!
Над этим  крохотным, оторванным от целого мира клочком планеты, по-прежнему проливало свои слёзы небо. Оно не треснуло и не раскололось, не испарилось и никуда не пропало, теперь казалось, что оно вплотную приблизилось к охраняемым Лёшкой зелёным воротам портала, висело на штыке его автомата и заметно давило своей тяжестью на намокшие плечи. Вся вселенская грусть, вплотную подступившая в этот момент к границе поста, грозила раздавить своей свинцовой тяжестью оставшегося в одиночестве солдата, но на удивление самого Синицына, чёрствый, как ржаная корка, неудобный и тяжёлый комок в горле неожиданно размяк и рухнул куда-то далеко вниз, оставив во рту  лишь лёгкое, кисловатое послевкусие свежеиспеченного хлеба.
Готовый во весь голос закричать, завыть по-волчьи на всю пропавшую за этим дождём Вселенную, Лёшка Синицын понимал, что не вправе так поступать, и не только потому, что в данный момент он был лишён строгим уставом своего голоса и вовсю чувствовал себя змеем с раздвоенным и онемевшим языком. В этот момент он почувствовал себя непонятным существом, загнанным всеми воинскими уставами и порядками в единственный кирзовый сапог, которым припечатывала здешнюю землю, его опустевшая и чужая оболочка, а в ней, уже как целый год, высилась огромная стопка казённых указов и наставлений.
- За что?! – вырываясь из тесной грудной клетки, ревела во всю мощь его душа, и обливалось слезами трепыхающееся сердце, - Почему? – затихая в голове, колготилась единственная мысль.
Вместо ответа, навалившийся со всех сторон военный быт лишь глубже затолкнул в сапог остатки Лёшкиного гражданского самосознания. Сам же рядовой Синицын, почувствовав, что окончательно и бесповоротно тонет в широком провале голенища своего сапога, почему-то позабыл про все законы физики и инстинкт собственного самосохранения, и мёртвой хваткой вцепился в свой тяжёлый автомат. Не выпуская его, словно спасительную соломинку, Лёшка провалился в чёрную дыру голенища сапога, и тут же вынырнул с обратной стороны оторванного куска планеты - в другом, параллельном, мире.
Про вероятное существование таких миров Лёшка давно знал из научно-популярных передач, которые с интересом смотрел по телевизору ещё до своей службы. Что эти миры существуют где-то во Вселенной, легко можно было предположить, ведь теперь представить себе её размеры было просто невозможно. Это в детстве было всё понятно, мир был маленьким, и Бог следил за ним с иконы в позолоченном окладе. Теперь горизонты настолько расширились, что мир перевернулся, и всё и вся уже норовило спрятаться в крошечную частицу, размером с несколько атомов. Вся передовая наука шагнула так далеко, что теперь никто не может не гарантировать, что в крохотной  песчинке под твоими ногами, или в старом гвозде, возможно, прячется чей-то целый мир, а то и вселенная.
Лёшка не успел толком испугаться, как поглотившая его чёрная дыра очень скоро вынесла его на каменистую поверхность параллельного поста номер два, в незнакомом ему мире. Немного взволнованная, душа испуганно прижалась к замершему сердцу. В голове моментально пронеслась мысль о скором конце света и неминуемой смерти, но, оглядевшись, Лёшка увидел знакомые ряды деревянных столбов, с натянутой на них чёрной колючей проволокой, привычную обстановку вокруг и успокоился. Даже если он и находился в параллельном мире, то этот мир оставался для него вполне знакомым и приемлемым. Размотав провод телефонной трубки, Синицын воткнул её вилку в аппарат связи и доложил в параллельное караульное помещение, что на посту происшествий не случилось. Механическая голова робота на далёком конце провода пробулькала,  что доклад был принят, и отключилась, громко щёлкнув чем-то металлическим по мембране его телефонной трубки.
Весь параллельный мир, как две капли воды, был похож на только что оставленный Лёшкой его собственный мир, с пропавшим за стеной дождя маленьким Чукотским городком без названия. Стоило Синицыну внимательнее вглядеться вдаль, как за плотной серой занавесью стали проступать знакомые ему силуэты зданий. Внезапный порыв ветра неожиданно сильно рванул полы Лёшкиной шинели и плеснул ему в  лицо целый черпак мелкой дождевой пыли. Городок качнулся и неторопливо поплыл по долине,  медленно покачивая крышами размытых дождём домов.
- Прощай! – беззвучно прошептали ему Лёшкины губы, - Я никогда не буду по тебе скучать! Я не буду тосковать ни по тебе, ни по тому, другому, который держит меня здесь в неволе второй год. Я никогда не любил ни тебя, ни твоего близнеца брата, я терпеть не могу это место, и всю эту погоду и непогоду в придачу! Пропадите вы все пропадом, а меня отпустите скорее домой!
- Как же я устала, Господи! – поддержала Лёшку его душа.
- У меня тоже больше нет сил... – устало колыхнулось в груди его сердце.
Застывший, словно на крепком морозе, мозг даже ничего не успел подумать, как весь Лёшкин организм развалился на мелкие кусочки и рассыпался по всей территории второго поста в далёком параллельном мире. Хлынувший следом дождь понёс своим потоком его разбросанное по земле тело, следом за уплывающим к океану городом.
- Куда? Я не хочу! – противился, сопротивляясь, Синицын, - Мне с ним не по пути, я не люблю его и мне совсем в другую сторону!
Собрав воедино собственную волю, Лёшка бросился собирать уплывающие от него части своего организма воедино. Сделать это было не так просто, поскольку единственная уцелевшая рука, по-прежнему, крепко держала ремень автомата и выпускать его не собиралась. Изловчившись, Лёшка подцепил свободным мизинцем проплывающую мимо него вторую руку и, уже с её помощью, успешно добрался до своей, беспомощно барахтающейся неподалёку, головы.
Раскрывшиеся небесные хляби уже низвергали на землю воду сплошным, нескончаемым потоком, а поднявшийся ветер устроил настоящий девятибалльный шторм. Скромная речушка в низине моментально вышла из своих берегов, поднялась до рухнувшего на неё неба, и быстро понесла в своём стремительном, пенном потоке лихорадочно собирающего себя в единое целое Лёшку Синицына. Он выхватывал единственно свободной рукой из бурного потока разные части своего тела и быстро собирал его, с ужасом понимая, что никак не успевает закончить эту сложную и непосильную для него работу к своему очередному докладу с поста в караульное помещение.
- Господи, ну почему у тебя всё так ладно с первого раза получилось? – расстроено думал Лёшка, меняя местами собственные ноги, - Почему мне, созданному тобой, по твоему образу и подобию, никак не удаётся даже с нескольких попыток собрать себя правильно?
Синицын молил Бога, чертыхался, и торопливо, без устали, всё переставлял местами разваливающиеся детали не желавшего собираться воедино организма, а бурный поток, тем временем, уносил его всё дальше от границы поста. Держать себя на плаву и одновременно собирать своё непослушное тело, орудуя пальцами одной руки, было крайне неудобно, потому что вторая рука рядового Синицына была высоко поднята над кипящим потоком и крепко сжимала оружие и подсумок, с запасным  магазином к нему.
- Пускай наступит конец света, или другой какой  катаклизм, – пропадая в бурном потоке, думал Лёшка, - но свой порох, назло всем врагам, я сохраню сухим!
Заливший ещё тёплым дождём Золотую долину, первый августовский день унёс этим потоком маленький городок, со всеми его заботами, радостями и печалями - в бескрайний Тихий океан. Следом за ним отправилось непонятного вида нервное существо, молчаливо державшее над поверхностью бурлящей воды заряженный автомат с примкнутым к нему штыком, брезентовый подсумок с запасным магазином на широком кожаном ремне, с тускло блестевшей под серым небом одинокой звездой на латунной пряжке, и, раскачивающиеся рядом с ней, пустые безжизненные ножны штык ножа.
Не успел Лёшка подумать про свой бесславный конец, как чья-то властная рука вытащила пробку в далёком океане и вся вода, закрутившись в гигантской воронке, устремилась глубоко под землю. Синицын попытался зацепиться за края этой скользкой воронки, но с одной рукой это у него получилось плохо, он не удержался и полетел прямо в раскалённое земное чрево, откуда уже через мгновение вылетел обратно, через голенище сапога,  в свой мир, прямо на второй пост, вместе с шипящей  струёй густого белого пара. Когда пар рассеялся, Лёшка остался стоять посреди широкой площадки поста изумлённым истуканом.
Молодой ветерок осторожно потянул его за полу шинели. Он, словно щенок, предлагал поиграть, трепыхаясь пойманной в сетку рыбой, или просто путаясь в свободных полах Лёшкиной шинели, но застывшему только на секунду Синицыну казалось, что уже целую вечность нет до этого молодого и беззаботного недоросля никакого дела. Он смотрел невидящим взглядом сквозь дождь, в ту сторону, откуда на него своими тёмными окнами смотрел целый и невредимый городок. Тогда ветер отскочил назад и обиженно приник перед Синицыным к земле, но уже в следующее мгновение, с неожиданной силой,  радостно бросился оттуда, прямо к Лёшке на грудь.
Синицын качнулся под его напором и, словно очнувшись, провёл ладонью по своему мокрому лицу. Мелкий водяной бисер собрался под ладонью в быстрые капли и, ловко выскользнув из-под неё, побежал тонкими струйками по подбородку и шее прямо за воротник, освежая огнём горевшую грудь.
- Нет, не ради славы я здесь стою... – подумал Лёшка, разглядывая крупные капли воды, повисшие перед ним на заострённых кончиках колючей проволоки, - Чего во мне больше: любви к оставленному далеко дому или ненависти к этому, забытому Богом, месту? Почему я его так ненавижу? За что? За то, что гнёт и ломает меня ежесекундно, за то, что не даёт покоя ни днём ни ночью? Так я уже привык к этому, только тоскливо скулит что-то внутри постоянно, словно беду чувствует.
Странно всё это и непонятно... Как много всего в одной маленькой капле воды: и страсти, и грусти, и любви, и ненависти! Чего в ней ещё? Да всего, что душе угодно! В ней сама жизнь заключена, нет воды - нет жизни, какая сила всего в три атома! Кто же я такой? Ну, что человек, это понятно, только вот - какой? Чего во мне больше: света или тьмы? Зачем я родился и хожу по этой земле? Для чего меня сюда судьба забросила? Посмотреть это место и невзлюбить его до крайности? Это вряд ли. Тогда почему меня тошнит от этого, набившего оскомину, однообразного вида? Откуда это крайнее желание закрыть глаза и оказаться далеко-далеко отсюда, как можно быстрее и навсегда.
Так рано или поздно придёт это время и я покину этот город навсегда! Осталось совсем немного, только вот слово это какое-то не совсем правильное. Разве можно давать такой зарок про навсегда, а ведь это значит, что больше никогда в жизни я не увижу этих сопок! Но я же их ненавижу? Ненавижу! Они от меня целый мир загородили собой! Тогда почему что-то тоскливо ноет в серёдке, если сам я так решил, что навсегда! Разве, кто-то вправе решать за меня? Нет! А я решил, что навсегда! Чувствуешь, проклятый городишко, всю мою ненависть к тебе? Я ненавижу тебя и всё твоё население, ненавижу эти чёртовы порталы, провались они под землю, со всем своим содержимым, ненавижу этот дождь и чёрную дыру в голенище собственного сапога, ненавижу себя в этой серой шинели, свои неуставные мысли и непонятные чувства! За что мне всё это? Кто даст ответ, насколько долгим будет тот шаг, который отделит всю эту чёрную ненависть от моей долгожданной любви? И настанет ли такой момент? Вдруг для этого мне не хватит целой жизни? Сколько у меня её осталось и успею ли полюбить потом всё, чего мне так сильно не хватает теперь? Нет ответа на эти вопросы, как нет во мне сейчас ни единой капли любви ко всему, что меня здесь окружает. Может, этой любви вообще не существует? Нет, это пережить просто невозможно, эта сырость меня сегодня окончательно доконает!
Лёшка Синицын, часовой второго поста второй смены, направился к высоким металлическим воротам выпиравшей из сопки громады бетонного портала, где доложил голосом в караульное помещение, что на посту, за время несения службы, происшествий не случилось. Затем он подошёл к стоявшей неподалёку караульной будке, выкрашенной точно такой же тёмно-зелёной краской, что и железные ворота портала, снял с плеча оружие и, поставив его прикладом на землю рядом с будкой, торопливо накинул на себя брезентовый дождевик. Подхватив оружие за ремень, привычным движением быстро забросил его на плечо и неторопливо двинулся по маршруту часового, проверяя по пути сохранность замков и печатей, находящихся под его охраной и обороной на этом посту.
 
 
Пятнадцать минут, поделённые на три доклада, неторопливые шаги по маршруту часового и восемь таких четвертей за смену. Смен всего четыре, и к ним в довесок торопливая дорога, в несколько километров, до караульного помещения. Неспешный перекур, короткий сон и снова время, поделённое на бесконечные доклады и нескончаемая дорога, словно идёшь ты по ней не к своему светлому дембелю, а к непонятному, растаявшему в ночи, горизонту. Почему так? На этот вопрос Лёшка не мог точно ответить, потому что чувствовал себя каким-то слепым котёнком, которого тянет что-то вперёд, а он идёт послушно следом, толком ничего не соображая, да и спать всё время хочется! Всё кругом неудобно и одно только хорошо: закрыть покрепче глаза и забыться сном каменным! Но здесь нельзя такого допустить, даже на полглазика, как бы тебе этого не хотелось!
«Здесь сон не друг, а самый злейший и коварный враг, - думал Лёшка, отмеряя шагами секунды своей службы, - он норовит тебя срубить под самый корень, стоит только тебе поддаться его воле, как ты, считай, пропал - и сам не заметил как! Всё это Лёшка знал, потому что сам не раз и не два попадал в его липкую паутину, и поэтому он гнал прочь любую мысль о сладкой дрёме, не говоря о том, чтобы где-нибудь присесть на короткую минутку.
На посту так навоюешься со сном, так нагоняешь его прочь, что потом в комнате отдыха весь перекрутишься на жёстком топчане в ожидании этого изгоя. Там спать можно, даже необходимо, но драгоценное время уходит, а сна всё нет, - он потерялся где-то и бродит сиротливо вокруг твоей пустующей  в казарме койки. Хорошо, когда он, спохватившись, примчится к тебе и накроет в комнате отдыха, пускай, на короткие тридцать-сорок минут - и на том ему спасибо, - солдат отдохнул и готов нести службу дальше, а сон пускай терпеливо дожидается его возвращения в караульном помещении.
 Какая хорошая была бы сказка, но, к сожалению, этот коварный мир устроен своим, особым образом, и редкий сон дожидается солдата, как положено. Всех в этом мире тянет побродить, и снам присуща эта слабость! За что же их ругать? За то, что не сидится дома, как положено? Так сны, как ветер, их не удержишь на коротком поводке, вот и гуляют они бесшабашной вольницей, а ты крутись на жёстком топчане, ругай неудобную каменную подушку под тяжёлой головой, и сто раз забрасывай за спину постоянно мешающий подсумок с магазинами, подманивай сон посулами разными, затыкай для него крепко свои уши и считай военных слоников, но его и рядом не бывало!
- Смена, подъём! – мерзким голосом кричит чья-то появившаяся голова в дверном проёме комнаты отдыха в караулке.
Ты свинцовый, как сердечник тяжёлой пулемётной пули, с трудом открываешь свои каменные веки и не в силах приподнять голову с подушки:
- Спал? Не спал? И сам не понял! – собираешься в пружину и выталкиваешь себя одеваться, потом к пирамиде, инструктаж, помещение для заряжания, пробежка скорым шагом, за убегающим от тебя разводящим, и вот ты снова на посту, в относительном спокойствии и в полном одиночестве.
Проходит час, и ты, ничего не подозревая, продвигаешься по маршруту, и в этот момент на тебя наваливается пропавший сон. Ты ругаешься и гонишь его прочь, а он, подлец, только делает вид, что слушается, а сам крадётся рядом, вяжется к тяжёлым, непослушным ногам и давит на уставшие плечи, стараясь пригнуть их к земле ближе. Шепчет прямо в ухо что-то своё, ласковое, от которого голова идёт кругом, глаза закрываются и уходит из-под ног земля, и возникает единственное желание - беспрекословно подчиниться его воле.
Нет преград на пути его коварства, не послужат ему помехой ни дождь, ни снег, ни мороз и ни пурга. Везде и всюду он властен над слабыми духом и всегда сторонится сильного, который голову себе расшибёт, но сон прогонит, вот и приходится стучать себя по голове под утро в третью смену. Самая сила тогда у сна, - на ходу убаюкает!
Но теперь коварное время сна уже далеко позади, да и вторая смена не такая тяжёлая. Чего греха таить, в караулке, в бодрствующую смену, есть возможность перехватить минут пять-десять вороватого сна, где-нибудь сидя на табурете. Это не много и ни мало, но здесь каждая его крупица имеет свой золотой вес.
Да, есть она, настоящая солдатская любовь! В сапогах и простенькой гимнастёрке защитного цвета, ноющая в уставшем теле приятной негой после бани, любовь к варёной сгущёнке, солнечному кругляшку сливочного масла, сытному обеду и лёгкому ужину, к незримой, но всегда присутствующей рядом солдатской удаче, оберегающей своих счастливчиков от гнева начальственного и крепкому, восьмичасовому сну в казарме, который слаще всего на этом белом свете.
Перестаньте плакать, девчонки, будет и вам место в солдатском сердце! Оно и сейчас есть, только пока оно закрашено суровой военной краской, но придёт время, и на той поляне расцветут прекрасные цветы, поскольку в этом мире без любви к вам жить просто невозможно...
Неожиданно возникшая светлая мысль оборвалась столь внезапно, что Лёшка даже остановился и оглянулся назад, словно пытаясь подождать её, отставшую за углом приземистого серого сарая, что назывался здесь кислородной станцией, но прошла секунда, за ней другая, а светлая мысль так и не появлялась.
- По всей видимости, она растворилась в неизвестности, - решил Синицын и, подойдя к столбу с аппаратом связи, подключил телефонную трубку к ОКиЛу и  доложил голосом в караулку, что на втором посту всё в порядке.
- Доклад принял! – сонно ответила механическая голова на другом конце провода и торопливо отключилась.
- Вот что солдатская любовь делает! – подумал Лёшка, завидуя дежурному на пульте, который уже плотно позавтракал и, отключившись от суеты, подпирал голову свободной рукой и грезил где-то в своём параллельном мире, автоматически выдавая в этот мир заученную фразу, - Эх, придавить бы сейчас минут так сто двадцать с хвостиком! Прямо здесь растянуться, под уютным навесом, на этой бетонной плите с узкими рельсами! Отбросить всё далеко в сторону и забыться под размеренный шаг дождя, ведь, под его, такую сладкую музыку, камень и тот, наверняка, будет мягче пуховой перины!
Закачался, задрожал под ногами оторванный от планеты маленький кусок земли, поплыло в сторону заплаканное небо. Закружились дружным хороводом вокруг Лёшкиной головы серые столбы периметра, а из образовавшейся прямо за границей поста чёрной пропасти бездны, на Синицына, далёкими красавицами, выглянули заспанные звезды. Они были чувственны и прекрасны, но настолько размыты, что казалось, прибавь дождь ещё каплю своей силы, и всё это, ни с чем несравнимое великолепие, одним махом будет смыто в неизвестность, ко всем обрывкам прекрасных Лёшкиных мыслей, так и не получившим своё продолжение в его жизни.
- Постой! – воскликнул Синицын и подался вперёд, за своей, протянутой в бездну, свободной рукой и тут же, словно сорвавшись с обрыва, начал своё падение вниз, - Стоять! – замычал закрытым ртом Лёшка, тщетно пытаясь сохранить последнюю каплю равновесия.
Все самолёты и ракеты рвутся в небо, а сорвавшийся со своего места Лёшка Синицын, почему-то нацелился своей головой, в промокшем капюшоне дождевика и пилотке со звёздочкой, на тяжёлое ядро планеты под своими ногами. Он давно хотел разрешить мучавший его вопрос: каким образом его немагнитное тело, из обыкновенной плоти и крови, притягивает к этому, спрятанному в глубине планеты, плотному металлическому шару? Конечно, его, как и множество мальчишек, притягивали массивные стальные предметы, но их притяжение было не настолько сильным. Вот, скажем, с виду обыкновенный трактор в деревне, но насколько неописуемо притягателен он был для Лёшки в детстве. Его головокружительный запах горячего масла и топлива, лязгающего на разные лады металла, мог запросто лишить покоя и сна, а грозно рычавший двигатель мог легко увести за собой мальчишку в самые далекие, незримые дали. Ох, и попадало ему за такую самовольную отлучку со двора! Но поделать с таким притяжением Лёшка ничего не мог, поскольку разница в массе между ним и трактором тогда была просто огромная!
Тогда не надо было никакой  науки, с её непонятным объяснением про массу тел и гравитацию, и мальчишке достаточно было первый раз увидеть настоящий танк, чтобы надолго к нему прилипнуть. Пускай он памятник и без горячего мотора, оторвать от него мальчишку без слёз не могла даже строгая родительская рука! Может быть, поэтому на подсознательном уровне Синицын и рванулся теперь к этой позабытой, детской мечте, спрятанной у него под ногами?
- Я лечу! – кричал на всю Вселенную счастливый, широко улыбающийся Лёшка, улетая глубоко под землю.
Он летел, опережая все известные и неизвестные космические скорости, опережая свет и собственные мысли, и очень скоро оказался в кромешной темноте, уютно обступившей его со всех сторон. Его падение всё ещё продолжалось, когда внезапно окружающая его тьма лопнула и разорвалась на многие тысячи ярких точек. От такой вспышки Лёшка на мгновение даже ослеп, но, когда он вновь обрёл зрение и открыл свои глаза, то увидел, что весь городок в Золотой долине, словно волчья стая, окружил его своими разномастными домами. Большие и маленькие, словно матёрые волки с подрастающим выводком, они наступали со всех сторон прямо на Синицына. С горящими глазами-окнами, они приближались, хищно скалясь в его сторону распахнутыми настежь проёмами дверей, словно голодные, дикие звери.
- Ах, ты так! – недобро процедил сквозь зубы Лёшка и потянул с плеча ремень автомата, - Тогда я буду разговаривать с тобой по-другому!
Крайний, самый крупный дом, уже подобрался к Лёшке на достаточное  расстояние для своего рокового прыжка. По его позе, красноречиво говорившей о том, что он и есть вожак в этой стае, Синицын догадался, в кого надо послать первую пулю, чтобы внести в их строгий порядок сумятицу. Лёшка сильнее потянул ремень, но тяжёлый автомат застрял у него за спиной, словно зацепился там за острую лопатку.  Стая приблизилась, она словно почувствовав всю беспомощность жертвы, лишь плотнее сжимала свой смертельный круг, затягиваясь прочной удавкой на тонкой Лёшкиной шее.
- Назад! Стрелять буду! – испуганно закричал Синицын и, что было силы, дёрнул предательски застрявший за спиной автомат.
Волки оскалились и немного отпрянули, но уже в следующее мгновение подступили ещё ближе. Они жгли его своими горящими в темноте глазами и неотвратимо приближались, совсем не оставляя времени на манипуляции с поставленным на предохранитель оружием.
- Назад, суки! – теряя от страха сознание, захрипел Лёшка и из последних сил рванул ремень застрявшего автомата.
В следующий миг, холодея от ужаса, он  понял, что у него в руке остался только пустой ремень, старый и изношенный, навроде тех, которые с месяц назад поменяли у всех автоматов  первой роты.
Оглядев себя, часовой второго поста Лёшка Синицын неожиданно обнаружил, что находится  на широком плацу, полностью раздетый, посреди смыкающей вокруг него свой смертельный хоровод, опасной волчьей стаи. На нём не было ни единого клочка одежды, для того, чтобы прикрыться, будто бы он только что заново родился, или собрался помыться в бане.
Оставшись без своего оружия, с одним старым, потрёпанным службой, брезентовым ремнём в руках, рядовой Синицын не знал, что будет быстрее: сгорит ли он от собственного стыда, или его в кровавые клочки разорвёт эта голодная волчья стая. Понимая, что молить судьбу поздно и бесполезно, Лёшка собрался весь в маленький комочек, размером с микроба, которым был в начале своего существования, и затих, в надежде, что волки его, такого маленького, не найдут и просто пройдут мимо.  Но эта уловка не помогла, поскольку вожак стаи легко унюхал, где находится спрятавшийся от голодной стаи Лёшка.
Он остановился напротив Синицына, свернувшегося маленьким калачиком, и страшно оскалился, показывая своим видом всей голодной стае, что нашёл притаившуюся еду. Готовый сгореть со стыда, Лёшка в этот миг уже готов был отдать половину своей жизни, самого дорогого, что у него теперь оставалось, за небольшой кусочек ткани, размером с обыкновенную портянку, которой можно было прикрыть весь свой позор на этой площади, но судьба была безжалостна к нему и в этот момент.  В его руке, кроме старого, потрёпанного временем, ремня от пропавшего автомата, по-прежнему, ничего не оставалось.
Душа микроскопического Лёшки Синицына обливаясь градом слёз, уже разорвалась на мелкие кусочки и готова была покинуть ставшую тесной маленькую оболочку. В отяжелевшей голове лихорадочно метались мысли, и, охватившей их панике теперь, казалось, не будет конца и края.
- Ты давал присягу! – строго произнесла коренастого вида мысль, сохранявшая спокойствие посреди этого вселенского хаоса, творившегося в его голове.
- Какая, к чертям, присяга! – закричали мечущиеся в голове остальные мысли, - Мы же голые! Нас раздели подчистую! Какая присяга? У нас и погон теперь нету, надо всем спасаться!
- Мы все давали присягу, - спокойно повторила маленькая коренастая мысль и несколько сознательного вида мыслей примкнули, став рядом с ней в один строй.
- У нас нет оружия, - раздался чей-то робкий голос, тут же потонувший в творившемся вокруг хаосе.
- У нас есть ремень от автомата! – ответила маленькая коренастая мысль.
- Но он очень старый, - попытался кто-то возразить. 
- Закончится ремень, останутся зубы, будем защищаться до последнего! – сказала, как отрезала, маленькая коренастая мысль.
- Но такой стыд! Нам даже не подняться в полный рост! Все увидят нашу наготу, позор-то какой, – заплакал кто-то тихонько.
- Прекратить немедленно панику и слёзы! – скомандовала маленькая коренастая мысль, - Стыд необходимо побороть, а что увидят все, - это не позор, а наше мужское достоинство! Позор - это помирать трусом, а не в бой ходить!
- Дураки, вы же голые, вас всех в два счёта слопают! – истерически завизжали слабые мысли из хаоса.
- Всех паникёров и трусов – к стенке! – скомандовала маленькая коренастая мысль, - Все подлые мыслишки - расстрелять немедленно!
- Есть! – чётко ответили сознательные мысли, но растерялись, - Здесь нет ни единой стенки, и у нас, по-прежнему, нет оружия.
- Тогда гоните их всех старым ремнём, как поганой метлой, прочь! Пускай за лиман убираются, трусы, нам с ними не по пути! В атаку, ребята! Ура!
Всего две-три правильные мысли и маленький, тщедушный микроскопический организм Лёшки Синицына забурлил, закипел, наливаясь непонятно откуда появившейся яростью. Может, это поднявшаяся до неба обида на несправедливую к нему судьбу, может, страх, но не тот, трусливый, который при первом же случае быстро норовит спрятать твою голову в землю, а другой, более сильный, который сильнее смерти, заставляет её, всесильную, отодвинуться в сторонку, страх перед грядущим поколением, в глазах которого умереть подлецом, предателем и трусом - страшнее самой лютой смерти. 
Так это или иначе, но, не слышавший этого разговора собственных мыслей, Лёшка почувствовал, как весь наливается новой, бесстрашной силой.
- А-а-а-а! – закричал он, яростно стегая ремнём оскалившуюся на него острыми клыками ужасную пасть вожака.
Синицын страшно рычал, говорил какие-то малопонятные, дикарские  слова, призывая себе в помощь всех богов и чертей с того и этого света, но его силы быстро таяли, ремень превратился в лохмотья, которые с каждым последующим ударом не причиняли никакого вреда страшной волчьей морде, отскакивая от неё и осыпаясь лишь большими хлопьями невесомого серого пепла. Скоро в его руке растаял последний лоскут брезента и тогда Лёшка понял, что настал его решающий момент. Он опустился на четвереньки  и, сжав зубами рвущийся наружу страх, затянул, завывая, свою последнюю, смертельную песню.
Закрученная до предела стальная пружина зазвенела от напряжения, ожидая того момента, когда удерживающий поводок исчезнет, и придёт её время вырваться на волю. Подавшись назад, Лёшка пригнул свою голову к земле, крепко закрыл глаза и словно стрела, выпущенная из лука, метнулся в сторону вожака. Он летел и страшно рычал, как слепой и смертельно раненый истребитель, в своём последнем пике, на выбранную им цель. Ничто уже было не в силах ни отвратить, ни изменить его траекторию полёта, и Лёшка отчётливо понимал, что он обречён на погибель, как обречена и выбранная им цель. Страх полностью растворился в охватившей его ярости и безрассудном отчаянье. На смену им быстро пришла, совсем не к месту, дикая радость, даже, какой-то невиданный доселе, восторг, от которого у него всё похолодело внутри. Лёшка открыл глаза и увидел, прямо перед собой, летящую прямо на него, широко открытую волчью пасть.
Синицын попытался поднырнуть под неё, чтобы вцепиться своими зубами вожаку прямо в незащищённое горло, но вожак, с точностью до малейшего движения, повторил Лёшкин манёвр, со своей стороны намереваясь вцепиться в торчащий Лёшкин кадык.  Синицын сделал в полёте «бочку» и хищно оскалился, подтверждая серьёзность своих намерений. Вожак тоже крутнулся в воздухе и показал острые зубы, предупреждая, что не отступит. Так они и неслись навстречу друг другу, рычали и скалились, исходили в стороны злобой, и не думали сворачивать. Лишь за короткое мгновение до того, как они должны были сойтись в своей смертельной схватке, Лёшка Синицын понял, что летит он на своё собственное отражение в огромном сером зеркале, но даже и тогда он не отвернул и не сбавил своей скорости, так, на полном ходу, и пробил, разорвал в клочья разлетевшееся в дребезги надвигающееся на него страшное отражение.
Брызнувшие в стороны, осколки засверкали на далёком небе яркими звёздами. Мягкая серая мгла окутала израненное кровоточащее Лёшкино тело и понесла его в сторону далёкого дома.
- Стой, куда? – прошептал он разбитыми в кровь губами, - Мне ещё рано! Назад! Мама, помогите, кто-нибудь! Куда все пропали? Где я? Куда запропастилась эта вечно мешающая мне парочка? Половинки, где вы?
- Здесь мы, Лёша, здесь! Службу несём на втором посту, во вторую смену! – бодро ответили невидимые половинки.
- А что же тогда делаю я? – недоумевающее прошептал Синицын, - Ведь это я сейчас на этом посту во вторую смену...
- Ты уже целую секунду падаешь в своём глубоком сне! Теперь мы, вместо тебя, часовые на посту! – засмеялись боевые половинки.
- Стоять! – замычал, просыпаясь и прерывая собственный полёт Лёшка, - Я вам покажу - часовые! – он зашатался, пытаясь на ходу поймать потерянное равновесие, и уже через пару шагов выровнялся, и продолжил путь по своему маршруту.
Сон или явь, - за плотной стеной дождя всё ещё было не разобрать размытых домов городка, которые спрятались за его серой занавесью. Уносился ли потоком воды, на самом деле, этот городок или это только показалось уставшему Синицыну, осталось в тот день для него неразрешимой загадкой. Старый знакомый, сон срубил его на полном ходу, чуть было не опрокинув на него целый земной шар, но Лёшка и на этот раз, каким-то чудом, выстоял и не поддался на соблазн сладкой дрёмы.
- Что это? – задался вопросом Синицын, - Ведь, есть же целая планета! Но, странное дело, - моргнул глазом и оказался в отрезанном и перевёрнутом с ног на голову мире, где всё с первого взгляда точно такое же, но совершенно иное и непонятное до дикой одури. Какой странный и непонятный мир вокруг, - со всей силы пытаешься стать хорошим солдатом - зубришь уставы и благоговейно пожираешь глазами начальство, сдаёшь проверки на «отлично» и тянешь вперёд носок ноги, задрав к небу подбородок. Делаешь всё, чтобы тобой были довольны абсолютно все генералы в армии, а тут вдруг появляется маленькая, едва заметная мыслишка - и весь, аккуратно выстроенный, армейский порядок разваливается в трам-тарары! И мыслишка, вроде бы, не вражеская, своя, родная и не вредная, но, почему-то, она ни в какую не желает подчиняться строгому армейскому укладу.
Почему такой мизер, который возникает из ниоткуда и сам по себе ничего не весит, с лёгкостью противостоит всей тяжёлой стопке воинских уставов? С большим трудом выталкиваешь его из себя, а он лишь делает вид, что пропадает, - сам изворотливый и хитрый, как Сашка Чучин из нашего отделения, раз – и снова здесь! Что за напасть такая? Почему с такой настойчивостью мешает мне построить карьеру военного и стать большим генералом? Прогнать прочь, забыть или закрасить её – невозможно! Эта маленькая мысль, несмотря на свой рост, очень сильная и настойчивая. Неужели она не понимает, что сейчас ей не место в моей голове? Пускай проваливает прочь! Не желает? Вот, действительно, напасть на мою голову! Или эта напасть в моей голове, как будет правильнее? Надо с этим разобраться. И откуда только всё это? Кто сказал про Божий дар? Вы опять за старое взялись? Нет? А, ну это у вас, боевых половинок, всё ясно и понятно, а для меня это, как в тумане...
Лёшка Синицын посмотрел на наручные часы и направился к аппарату связи, - близилось время очередного доклада. Доложив в караулку, он убрал телефонную трубку в карман и пристально посмотрел в сторону спрятавшегося от него за стеной дождя маленького городка в долине. Там, на покатом склоне северной сопки, кипела жизнь. Её звуки приглушила падающая с серых небес вода. Она всё так же монотонно шлёпала крупными каплями по всему, что окружало Лёшку: била по наброшенному на пилотку капюшону дождевика, по неприкрытой руке, тянувшей ремень автомата, по мелкому крошеву камней у него под ногами, по столбам и ощетинившейся на них колючке, по серебристым прутьям  ворот на входе поста и грозному порталу, нелепо торчащему из горы у него за спиной.
Лешка старательно тянулся взглядом в сторону растворившегося в дождевом мареве городка, пытаясь отыскать хоть малейшую зацепку, которая могла бы оставить в его душе пускай мизерное, но хорошее, положительное чувство к этому постылому и однообразному виду, который за это время он уже изучил почти досконально. Казалось, что каждый камень на склонах двух сопок, каждый кустик и былинка были тщательно изучены и так прочно отпечатались в памяти Синицына, что случись любой катаклизм, так Лёшка бы восстановил здесь всё по памяти, с точностью до последнего камушка и самой крохотной песчинки. Всё бы расставил по своим местам и ничего не перепутал, ни сил, ни времени не пожалел бы на такое, только вот единственное чего у него не было и без чего не могло случиться чудесного восстановления всего утраченного, так это любви к этому месту.
Ненависти к этому городку было хоть отбавляй, а любви - ни единой капли! Но Лёшка знал, что на ненависти ничего не построишь и не восстановишь, она разрушает и выжигает собой всё дотла, за ней по пятам тянется сама смерть, довольно потирая свои костлявые руки. Ей пировать и радоваться, если такое можно назвать радостью, но почему нет любви?
Лёшка подался вперёд, он приблизил своё лицо вплотную к разделявшим его и городок рядам колючей проволоке, и снова пристально посмотрел на небольшой город в долине:
- Нет, этого не может быть! – Синицын внезапно отшатнулся от разделительного ограждения, в этот момент ему показалось, что с той стороны дождя на него тоже кто-то пристально посмотрел.
Лёшка, словно стараясь прогнать неожиданное видение, быстро провёл рукой по обрезу свисающего со своей  головы капюшона брезентового дождевика. Видение отступило, оставив в его пальцах лишь несколько маленьких мокрых капель влаги. Синицын повернулся и направился к торчавшему из горы бетонному порталу. Он шел неторопливо, стараясь своими шагами не перегонять размеренную поступь августовского дождя, затянувшего свою песнь на всю его утреннюю смену. Отмеряя шагами свой путь по маршруту часового, Лёшка чувствовал странный взгляд, упиравшийся ему в спину. Этот взгляд, несмотря на ставшую уже привычной тяжесть автомата, настойчиво толкал сзади и сверлил ему затылок, требуя обратить на себя внимание.
- Вот чёртов городишко! – воскликнул про себя Синицын, - Ну чего ты прилип ко мне, скучно стало? Ты меня не обманешь, придумай что-нибудь другое поинтересней! Ишь, привязался! Чего душу щиплешь? Хочешь меня разжалобить? Так нет ещё таких слёз, чтобы Лёшка Синицын им поддался! Может быть, ты хочешь сказать, что меня любишь? Нашёл, тоже мне, время и место... Да, да, я понимаю, во всём виноват этот дождь, я тоже тебя сегодня люблю. Люблю сегодня днём поесть и вечером поспать, а в остальные дни я тебя терпеть не могу. Я тебя просто ненавижу! Не толкай меня в спину и не лезь ко мне со всей своей любовью!
Большие зелёные ворота выпирающего из огромной сопки портала, замки, печати пломбы и Вселенская тоска кругом, на многие тысячи километров. Что может быть хуже в дождливое утро убегающего прочь короткого Чукотского лета? Впрочем, утро уже далеко позади, и день вовсю заявляет свои права. Скоро придёт смена, и Лёшкиному очередному одиночеству наступит конец.
- За время несения службы на посту происшествий не случилось! -  голосом доложил Синицын в караульное помещение.
- Доклад принял! – ответила трубка человеческим голосом и отключилась.
- Я не трус! – подумал Лёшка, наматывая на телефонную трубку её провод, - Вот сейчас я обернусь и никого за своей спиной не увижу. Сейчас, я только сосчитаю про себя до трёх. Раз, два, три! Минуточку, надо трубку в карман положить... Раз, два, три... Подтянуть автомат на плече и резко повернуться, - раз! Ну, я же говорил, что там никого нет. Да, ну и дела, а кто тогда мне в спину смотрел?
Лешка удовлетворённо хмыкнул и отправился в обратную сторону, по заученному маршруту. Добравшись до задворок поста, он повернул и неторопливо двинулся обратно, вдоль столбов с колючей проволокой внутреннего периметра. Сделав два неспешных круга туда и обратно, он снова доложил в караулку, убрал непослушную трубку в карман дождевика и почувствовал, как его снова берёт за горло серая тоска.
- Эй, вы, развесёлая парочка, чего вы там про Божий дар говорили? Чего притихли-то? – попытался он расшевелить собственное сознание, но сознание оставило его вопросы безответными, - Вы, что, с поста дезертировали? – строго задал половинкам свой вопрос Лёшка и, прогоняя сон, пошлёпал себя ладонями по мокрым щекам, - Спите?
- Никак нет! – по-военному, чётко ответили боевые половинки.
- Почему сразу не отвечаете? – напуская генеральской строгости, спросил половинок Лёшка.
- Так мы погодой любуемся, - ответили притихшие половинки.
- Тоже мне, нашли, чем любоваться – дождём!
- А нам такая погода очень, очень нравится  и вид отсюда хороший!
- Вот только не надо ничего про этот вид начинать! Говорите про что угодно, только не про это! Сыт я этим по горло! – и Лёшка, проведя ребром ладони по выпирающему кадыку, показал, насколько он сыт всем этим видом, - Вы мне лучше про любовь чего-нибудь расскажите.
- Так мы про настоящую любовь-то ничего толком не знаем, мы пока ещё маленькие!
- Так, значит, песни матерные вы не маленькие во весь голос распевать, а про любовь, так сразу и маленькие? Как это понимать?
- Так то же песня, Лёша, и из неё слов никак не выкинешь, даже матерных, а про любовь мы и взаправду ещё маленькие – не выросли!
- Тогда давайте про Божий дар рассказывайте, что знаете, а то чего-то меня в сон снова клонит! Который из вас заикался про это? Рассказывай!
- Божий дар - это такая любовь... – начала было одна из половинок, но вторая тут же на неё зашипела недовольно:
- Перестань немедленно! Не бывает такой любви!
- И очень даже бывает! Вот сам не знаешь и не говори, а любовь бывает разная! Материнская, любовь к Родине, первая любовь...
Тут вторая половинка что-то шепнула на ухо первой и та моментально переменилась. Из обычного серого, стального цвета, она моментально стала пунцовой.
- Это не любовь, а инстинкты! – резко отшатнулась она от второй половинки, - Это то, что отличает людей от животных и меня от тебя!
- Ха! А я и не скрываю своих чувств!
- Инстинкты.
- Что?
- У тебя не чувства, а сплошные инстинкты! Тебя человек про любовь спрашивает, про тончайшую материю!
- Ну и что?
- Что, что? - передразнила первая половинка вторую, - Тебя про чувства спрашивают, а ты всё грязными руками залапать готов!
- Посмотрю я на тебя, как далеко ты без инстинкта с одной своей любовью дойдёшь! – обиженно надула губы вторая половинка и отвернулась.
- Мне Родину любить инстинкты за ненадобностью! – резанула первая половинка.
- Ты это на что намекаешь, морда протокольная? Да если хочешь знать, я свою Родину люблю не меньше твоего! Я хоть сейчас умереть за неё готов! Давай мне любое смертельно опасное задание – выполню!
- Пожалуйста, - ответила первая половинка, - вот объясни про такое маленькое чувство, которое все на свете горы двигает!
- Чего?
- Объясни человеку, для начала, про любовь, - вот он живёт и не знает,  любит он или не любит.
- Ну, если он живёт, значит любит!
- Хорошо, засчитано, давай дальше. Объясни ему, когда это чувство появляется.
- Оно появляется тогда... оно появляется... Нет, для меня это слишком!
- Я же говорил, что ты – слабак!
- И ничего я не слабак! – вскинулась вторая половинка, - ты мне настоящее смертельно опасное задание поручи, тогда увидишь, какой я слабак! Вот я сейчас как стукну тебя больно!
- А я крепко дам сдачи! – ответила первая половинка, наливаясь пунцовой краской.
- Всё, ребята, теперь расходитесь по углам, я сам всё понял! – остановил грозившую вспыхнуть ссору Лёшка.
Прислушивавшийся к разговору двух половинок, молодой ветер внезапно встрепенулся и, резко рванув наверх, помчал по склону сопки разгонять поредевшие облака на поднявшемся небе. Без семи минут десять часов утра в Золотую долину, через образовавшуюся прореху в сплошной облачности, вернулся солнечный луч. Умытый утренним дождем, посвежевший городок в долине потянулся к нему навстречу своими сверкающими окнами.
Часовой второго поста второй смены Лёшка Синицын скинул с себя отяжелевший от влаги дождевик и невольно залюбовался открывшимся перед ним видом. Что-то в облике городка изменилось настолько, что ошарашенный Синицын смотрел и не понимал, как  в этом известном до мелочей виде, в одно мгновение всё стало совершенно другим и знакомым до боли, и неизвестным до дрожи в коленках. Поменяй властное время положение вещей, перепутай, поставь всё с ног на голову, закрути и перемешай всё, что можно и нельзя, а Лёшка так остался бы стоять вечно изумлённым истуканом, с перехватившим от непонятного чувства дыханием.
Что за наваждение и откуда оно возникает - на этот вопрос он так и не смог получить ответа. Промелькнувшая быстрее молнии, мысль умчалась далеко за горизонт всех происходящих в этом городке событий, а странное чувство ещё долго преследовало его, но так и не открыло того момента, когда же всё это начинается.
Может быть, это происходит в тот момент, когда первый, пробивший тучу солнечный луч дотягивается до старой колючей проволоки, оградившей тебя от всего мира, и брызнувшая с неё вода слетает к твоим ногам множеством огранённых алмазов, и ты становишься самым счастливым человеком на свете?  Может быть, это происходит в другой момент, раньше или позже, гоняться за этим всё равно, что пытаться поймать самый первый рассветный луч.  Их миллионы в один миг - и каждый из них первый, но беспокойная Лёшкина натура не оставляла попыток определить, - который из них самый, самый первый, - тот, который ты успел ухватить своим взглядом, или другой, появившийся намного раньше.
Уже через половинку коротенькой секунды этого крошечного момента быстротечной человеческой жизни, молодой и полный сил Лёшка Синицын продолжил нести службу на втором посту, шагая по разбросанным у него под ногами, горящим на солнце,  драгоценным камням. Их было столько много, что Лёшка вскоре перестал обращать на них внимание, а они всё падали и падали ему под ноги, срываясь с узловатых ниток почерневшей от времени колючей проволоки.
 
-9-
 
- Что моя жизнь молодая? Всего лишь - короткий прожитый миг позади и необъятная, целая вечность впереди. Между тем, и тем нескончаемый день, который поделён строгим воинским распорядком, расписанным до последней минуты, без лишних секунд и случайных мгновений. Огромный армейский механизм, полностью заправленный и хорошо смазанный, который год работает без сбоев, на раз – два – три! Бросишь со стороны случайный взгляд на всё это, и ощущение того, что все в армии родились солдатами, будет долгое время преследовать тебя, - размышлял Лёшка Синицын, шагая в строю роты. - Отстанет ли когда-нибудь эта армейская корочка от меня? Говорят, что очень трудно отвыкнуть от всего этого, и у всех правая рука на «гражданке» по привычке  ещё долго тянется к козырьку, которого уже нет.
Ну ладно, там танк или грузовик военный, или автомат, которые специально придуманы для этой цели. Возьми любой боеприпас - от патрона до снаряда, так сколько их не скобли, сколько не чисти, они, всё равно, останутся тем, чем их сделали. Танк или мина и через тысячу лет останутся  собой, - а я? Кем буду я, когда вернусь домой, и мне навсегда придётся снять эту военную форму, к которой я уже прикипел достаточно сильно?
Может, не ломать свою голову, а просто взять и остаться здесь на сверхсрочную? Нет, слишком всё просто будет, да и не смогу я, не выдержу, когда уже сейчас душа вовсю рвётся из тесных уставных рамок! Чувствую, как трещит, расползается крепкое сукно в стороны, не устоять ему, не удержаться перед неизбежным дембелем! Ух, держитесь, девчонки, совсем немного времени осталось вам там скучать без меня!
Угораздило меня на два года попасть в это армейское горнило, из которого и носа не высунуть, но ничего, я только крепче здесь стал, закалился, словно железка в кузнеце!  Пускай ещё колотит меня этот армейский молот, я уже настолько привык к нему, что почти не замечаю его тяжести! Так, может быть, остаться? Нет, не смогу! Да и кому я такой разгильдяй нужен в армии? Никому, там и без меня своих хватает!
Ну, правда, чего это я заладил, - останусь, останусь, будто у меня здесь корни выросли? Не должно быть корней у военного человека, он, как перекати поле, - получил приказ - и без лишних рассуждений отправился его выполнять. Лётчик на самолёте, танкист на танке, ракетчик на ракете, авторота на своих огромных Уралах, даже пехота из соседней части и та на гусеничной технике, и лишь мы здесь, как волки, чаще на своих двоих или на четырёх, когда совсем невмоготу, сутками службу тащим, невзирая на пургу и мороз!
Почему тащим? Да потому, что нелёгкая она, эта наша служба собачья, всё бегом, бегом! Руки – ноги заняты, так мы её, голубушку, хвать зубами и тащим из последних сил. Привыкли, правда, уже, втянулись, и чем больше на нас давят с разных сторон, тем мы становимся только крепче и злее, как настоящая стая.  Ладно, ладно, вон авторота уже заскулила, что и у них служба не сахар! Согласен, - не сахар, и не мёд, не варёная сгущёнка, но только по тревоге они на колёсах покатят, а мы за ними сзади строем побежим, груз охранять будем. Приказа ведь никто не отменял! 
Нет, нельзя мне оставаться на сверхсрочную службу! Никудышным был я здесь солдатом, так из меня и начальника там путного не получится. Мне всех жалко станет, а какой ты, к чёрту, начальник, если в тебе есть хоть капля жалости? Вот и сбрасывай, брат Лёшка, эту окалину, пока не присохла насовсем, а то, не ровён час, дослужишься до генеральского чина и начнёшь свои порядки в армии заводить, но там тебе не кобылой править, - армейский механизм очень тяжёлый и неповоротливый, трудно ему свои привычки менять, – там система!
Считается, что самые жестокие надсмотрщики – это бывшие рабы. Почему? По исторической практике. Возможно ли теперь так думать про наших генералов и маршалов? Нет, ну в песне поётся, что мы все одна семья, конечно, но, ведь, это только в песне. Спели песню и разошлись, да и не поют генералы таких солдатских песен, они их только слушают, да растягиваются в благостной улыбке. Нет, разные у нас семьи, как и разные взгляды и разная правда. У солдата своя сермяжная правда, всем понятная, у генерала тоже есть своя правда, но она настолько витиеватая, что и не каждому генералу понятная. Так вот мы теперь и живём, точнее, служим. 
Справедливо ли всё это? С точки зрения солдата – не очень, но из песни слов не выкинешь, и, поэтому,  будем и дальше радовать слух генеральский, раздирая горло в крик. Только вот, разрешите обратиться, товарищ генерал, - почему вы для меня товарищ, а не господин? Вы – Бог из заоблачной столицы, которую я никогда не видел, разве что только на картинке, да по телевизору. Бог не может быть солдату товарищем, Бог ему только господин, поскольку только на него у солдата последняя надежа в окопе перед смертным боем.
Нет, правда, не на генерала же мне надеяться, да и не полезет генерал ко мне в стылый и промёрзший насквозь чукотский окоп, и не потому, что ревматизм его мучает или подагра, нет, он здоров и ноги у него в тепле. Просто, генералу удобнее из столицы приказывать, а мне здесь эти приказы исполнять. Есть, товарищ бог! Тьфу ты, виноват, товарищ генерал! Ах, да! Вы там, за высокой стеной, ничего и не слышали, вам оттуда, по большому счёту, на меня наплевать.
Мне тоже наплевать, на все эти тяготы и лишения и, даже, если я  совсем примёрзну задницей к этой чёртовой вечной мерзлоте, я, всё равно, скоро отсюда уеду или улечу, да я на карачках уползу, и никакая мерзлота меня здесь больше не удержит! Вот только приказ министр подпишет, а без приказа – нельзя! Ни - ни! Я же солдат правильный! Пускай, не бравый и не рубака, пускай, росточка невысокого, но я настоящая боевая единица, я - солдат и для меня нет выше этого звания, пускай, теперь мне завидует сам столичный генерал!
Ну вот, теперь мне недолго и до генерала осталось дослужиться, или до полковника в каракулевой папахе, которую в солдатской среде называют «имитатор мозгов». Нет, точно, не пойду служить дальше, и не потому, что за глаза все будут смеяться над папахой, которую снял - и мозга не стало. Не потому, что, зная свой дурной характер, рискую остаться в вечных капитанах, не потому что не хочу кривить душой и залезать в партию, которая только на словах едина с народом, а на деле это обыкновенная раковая опухоль, как и вся политика в этом мире.
 Нет, не по этой причине, по другой, - вот посмотрю я на ребят, что шагают рядом, и мне становится страшно, что завтра кто-нибудь из них дослужится до генерала. Ведь это уже не люди – звери! Да и чего греха таить, сам я - не исключение, шерсти только на мне маловато, а вот злости – через край! Тут приходится это честно признать, - иногда так волком выть хочется и весь мир искусать, что в лапах зуд страшный - обчешешься, а отрастёт назавтра хвост, так я уже такому и не удивлюсь!
Страшно подумать, что такая собака, как я, наденет генеральские штаны с лампасами, и начнёт проверять на прочность солдатиков, гнуть их в разные стороны, ломать и приговаривать, мол, я сам оттуда, знаю, почём фунт солдатского лиха, да вы ещё службы толком не видали, я вам сейчас всем покажу! Нет, нельзя мне в генералы – всех солдат изведу своих, а какой я генерал буду без солдат? Никакой! Никакой генерал в никудышной армии, потому что армия, в которой одни только генералы - это уже не армия, а сплошной генералитет. Все только друг дружке приказы отдают, но их никто не исполняет, потому что солдат-то уже нету.
Вот и крутись, брат Лёшка, как уж на сковородке, выбирай золотую середину, придумывай правильное решение, чтобы и генералы были сыты, и солдаты целы, а нет, так катись колбасой в народное хозяйство и не ломай себе голову!
- Рота, стой! Нале - во! – прерывает Лёшкины размышления своей командой замком  первого взвода, - Справа в колонну по одному, в столовую, шагом марш!
- Ну вот, опять не удалось  с генералами разобраться! – посетовал про себя Лёшка Синицын, - Война  войной, а обед - по расписанию! Что мне генерал, я уже дедушка советской авиации! Пускай, в уставе нет такого звания, но в моей службе этот чин постарше генеральского будет!
 
Снова ночь, снова далёкий пост и невероятно жгучий мороз кругом. Всё повторяется, с какой-то набившей оскомину монотонностью старой, заезженной граммофонной пластинки, угодившей на земную ось здешнего проигрывателя, выпирающую в центре городка в виде высокой чёрной трубы котельной. Весь маленький мир городка, отгороженный огромными сопками от всего остального, в тишине такой ночи, по-особенному, казался центром вселенной. Там, за поясом серых столбов периметра части, за потемневшими рядами колючей проволоки, резко обрывалась жизнь. Там не было ни близкой земли, ни далёкого океана, там ничего не существовало, был только один призрачный мираж, посреди замёрзшей, занесённой снегом огромной пустыни.
Последний огонёк жизни теперь теплился где-то в глубине груди, укрывшись под ворохом остывающей одежды. Он весь съёжился, собравшись в крохотного светлячка, и совсем не собирался делиться оставшимся драгоценным теплом, с начавшим серьёзно замерзать телом. Прошло не более получаса, как растворившаяся в темноте дороги смена, в одиночестве оставила Лёшку Синицына на далёком четырнадцатом портале, а он уже начал чувствовать настоящий собачий холод. Ещё полчаса назад запыхавшийся Лёшка часто смахивал кативший со лба пот и готов был с головой окунуться в сугроб, настолько он был разгорячён быстрой ходьбой, а теперь, вот, неожиданно замёрз...
Вторую неделю в Золотой долине царило безмолвие ветра. Открытый небесам небольшой городок оказался крепко прижатым сильными чукотскими морозами к склону северной сопки. Сырой и тяжёлый воздух повис плотной, сверкающей на невидимом солнце алмазной пылью, дышать которой стало невыносимо тяжело. Каждый вечер в роте зачитывали сводку погоды, надеясь на долгожданное потепление, но порядком надоевший собачий холод, рьяно кусавший солдатские носы, уши и щёки, лишь усиливался.
Застывший столбик термометра к ночи падал на один – два градуса и замирал в таком положении до следующего вечера. Его стойкости оставалось только позавидовать, и Лёшка Синицын даже попытался поначалу прогнозировать, насколько её может хватить. Прошли сутки, за ними другие, но мороз и не подумал сдаваться, он просто взял, да и прибавил «жару», опустив температуру воздуха сразу на несколько градусов, приблизив её к минус тридцати восьми градусам.
Потянулась очень холодная неделя, в течение которой мороз подкидывал каждый вечер по целому градусу, дружно опуская все столбики наружных термометров вниз. Городок, с утра оживавший на короткое время, к вечеру казался полностью вымершим, и лишь свет в окнах его домов говорил о том, что за ними ещё теплится жизнь.
Капризная и переменчивая суть местной погоды, оставив свой скверный характер на потом, застыла в неподвижности на несколько недель. Распахнув пошире небеса, она решила в уходящем году всем и вся показать свой суровый северный норов.
Вопреки Лёшкиным прогнозам, куражившийся целую неделю крепкий мороз и не думал сдаваться, - он с удовольствием грыз всё в этом городке -  от деревянных и каменных домов, до утонувших в сугробах грунтовых дорог и столбов, с поседевшей паутиной проводов над ними. Со всей силы наваливался он на крыши и солдатские спины, прижимая их ближе к застывшей земле. Осторожно и  медленно хороводил он вокруг высоких труб котельной, заглядывая в её серые окна, словно торопился узнать, насколько той ещё хватит, подгонял редких гражданских прохожих и старательно печатал шаг со всеми военными. По ночам озорно отрывал старые доски, с треском раскалывая их своим острым топором. Радостно тискал всё живое своей мёртвой хваткой, и не забывал крепчать каждый вечер на один градус.
Опустив к концу недели столбики всех термометров к отметке минус сорок четыре, он немного притомился и решил отдохнуть, прямо над поднимавшимся из высокой трубы котельной столбом холодного сизого дыма. Взбив его словно пуховую перину, мороз забрался на самую верхушку и, попыхивая оттуда ледяным холодом, стал неторопливо оглядывать крепко схваченные им окрестности, явно довольный такой своей работой.
Замерзающий на третьем посту, часовой третьей смены Лёшка Синицын посмотрел на заснувший напротив него городок, на светившие в ночи ореолы его далёких фонарей, на редкий свет в крохотных окошках домов, размытый в морозном мареве, и поёжился. Впереди была ещё целая смена, а драгоценное тепло, запаса которого ещё на запрошлой неделе с лихвой хватало на целую смену, уже закончилось.
- Да-а-а... – подумал Лёшка, - Тогда было всего каких-то минус двадцать восемь, а теперь, который день, минус сорок четыре! Да и четвёртый пост - в низине, там и сейчас намного теплее будет! А что? Теперь разница в полтора-два градуса тоже имеет значение! Убери их сейчас и везде теплее станет. Вот бы поднять градусов на пять сразу, так мне бы такое в самый раз! Да-а-а... А лучше - сразу на все пятнадцать! Чего там мелочиться-то? Ну, тогда наступит просто жара! А что? Ведь, минус двадцать девять – это, даже, не минус тридцать! Просто, Африка на Чукотке, - можно будет и куртку расстегнуть!
От внезапной мысли, что наступит то время, когда станет так жарко, что можно будет расстегнуться, внутри у  Лёшки что-то коротко полыхнуло и его бросило в мелкий пот, затем по всему телу пробежал лёгкий озноб, и Синицын покрылся холодными мурашками.
- Нет! – категорически отрезал он, - Расстёгиваться я, пожалуй, не буду, я только воротник у куртки опущу! Да-а-а... – поёжился Лешка, - Просто, какой-то, невообразимо собачий холод!
Сколько раз ему приходилось видеть, как некоторые из гражданских, презирая мороз и пургу, ходят в таких же солдатских куртках, с расстёгнутой настежь грудью, словно вся эта погода им по большому батальонному барабану. Смотреть без содрогания на такое пренебрежительное отношение к суровому местному климату Лёшка не мог. Он сразу же весь съёживался и, как улитка, быстро втягивал свою голову глубоко в плечи.  Он старательно прятал за тонким панцирем казённой одежды нежное и легкоранимое холодом тело, куда в этот момент готов был затащить и своё тёплое шерстяное одеяло с кровати из спального помещения роты, и ворох горячих батарей из душной караульной сушилки к нему в придачу. 
Никакие собственные увещевания не могли пресечь или изменить это его желание, а всяческая бравада на этот счёт была просто не в его характере. Был кураж, непонятный ему самому и порой совершенно безбашенный, а вот бравады у него не было. Случалось так, что и в первую зиму замерзал он на посту в такую хрупкую сосульку, что сам потом удивлялся, каким это ему образом удалось сохранить собственную жизнь и не рассыпаться в снежную пыль, от какого-нибудь своего неосторожного движения.
Зная цену теплу и понимая силу холода, Лёшка ещё прошлой зимой научился разумно расходовать первое и с уважением относиться ко второму. Но замерзать ему случалось не только зимой, бывало, что и летом поднимут по тревоге под утро, в далёком теперь и жарком августе, да бросят в побелевший от инея окоп, на дне которого он крыл отборным матом и себя, и небеса, и погоду, и местную природу, а также всё армейское начальство, загнавшее его в летней форме на промёрзшую насквозь линию обороны.  Вот где папиросы быстро таяли, и вся их дневная норма могла легко улетучиться в дым, пока рота отбоя тревоги дожидалась, и не раз Лёшка жалел, что сукно на шинельке такое тонкое, а впереди ещё одна долгая зима. Просто озвереть можно было от такой перспективы!
Но разве будешь, стоя на морозе, вспоминать, как замерзал где-то здесь, пусть бы и прошлым летом? Да и холод разве был тогда? Так, по сравнению с этим, всего лишь, тренировка. Манёвры, одним словом...
 - Ко всему в этой жизни, оказывается, можно привыкнуть, - думал про себя Лёшка, старательно притопывая повизгивающий под литыми подошвами валенок снег, -  дело только во времени, и в самом человеке. Меня запросто могут отправить завтра куда-нибудь в чисто поле, которое здесь тундрой называется. Там нет никакого жилья до самого горизонта, и только старшина, вместо мамки, рядом... Вот тогда и крутись, учись выживать, Лёшка, вспоминай первобытные инстинкты. Да-а-а...
Одно дело - это когда из тёплой казармы с утра на физзарядку выходишь! Там в любой мороз скоренько размялись, помахали руками туда – сюда, ногами подрыгали и быстрее бегом, бегом... Все молодые да крепкие, куда там морозу угнаться за нами!? Тогда сразу и воздух по-особенному чистый и свежий, и просыпаешься мгновенно, да и потом, распаренные, все сразу обратно в казарму, где холодная вода из-под крана не такая уже холодная, и можно с удовольствием ей умываться, раздевшись до пояса.
Другое дело – это когда ты укутанный в полный спецпошив, в огромных валенках до колен, бегом за разводящим, километра три под горку - на горку отмахал, на одном плече автомат, на другом - язык и пот из-под шапки катится градом! Примчался на пост и обсыхай, в чём есть, а кругом мороз за сорок. Тут поневоле заскулишь, затоскуешь, и по первому посту, где два часа стоять неподвижным истуканом – не такой уж и мрак, и по любому мало-мальски тёплому помещению, где служба на вершок, но, всё-таки, полегче и не давит так на тебя со всех сторон этим адским холодом...  
Нет, никогда Лёшка не завидовал ни внутреннему наряду, ни столовскому, не завидовал и не презирал тех, кто по-тихому пытался отсидеться на время разбушевавшейся пурги или сильных морозов в спокойном, тёпленьком местечке. Он просто считал, что каждый человек находится на своём месте, а уж как он туда попал, - это совсем другое дело, и, окажись сейчас другой Лёшка Синицын в горячей пустыне, его бы службе этот Лёшка точно не позавидовал.
- Чему там завидовать-то? Вокруг песок жгучий, воды нет совсем, жара неимоверная и змеи ядовитые кругом ползают, б-р-р! Лучше уж здесь совсем замёрзнуть, чем там меня змеи до смерти закусают! Не, всё-таки, нормальная у меня здесь служба, - настоящая! Будет, что вспомнить, да грядущему поколению поведать, если, конечно, это им будет интересно...
С другой стороны, посмотреть на такую службу, так скучнее её ничего в жизни и быть не может! Где интересные приключения в городке, подвластному всем северным ветрам? Нет их, как нет  захватывающих погонь за неприятельскими диверсантами, которых здесь легче подстрелить, чем гоняться за ними по бескрайней тундре. Никакой я не герой здесь, а обыкновенная серая мышь, замёрзший суслик с автоматом. Точно! Замороженная арктическая белка в полном спецпошиве и в тяжёлых валенках... Постой, постой, но ведь все евражки зимой спят, а мне нельзя! – прогоняя прочь своего старого приятеля, затряс головой Лёшка.
Разлившаяся по всему телу сладкой патокой, дрёма моментально пропала, как невидимое тёплое покрывало, оставив замерзшего Синицына посреди площадки третьего поста, под тёмным небесным куполом, с высоты которого прямо на Лёшку сыпался искрящийся свет холодных северных звёзд. Лёшка попытался быстро-быстро заморгать, чтобы прогнать и неожиданное видение, и подкравшийся на цыпочках сон, но его закоченевшие веки лишь едва дрогнули и с большим трудом подняли отяжелевшие, покрытые густым инеем, ресницы. 
Чёрное небо над головой казалось какой-то перевёрнутой, бездонной пропастью, из которой всё сильнее тянуло холодом. Совсем окоченевшие звёзды готовы были разом сорваться и упасть на невидимое дно, но Лёшка знал, что до рассвета их никто никуда не отпустит. Вот его сменят, уже где-то, через час, а им ещё долго там висеть и плакать, так что пускай теперь они завидуют ему! 
Лёшка поправил висевший на груди автомат и осторожно расправил свои плечи. На загривке что-то громко захрустело, и лопатки тут же обожгло резким холодом. Синицын лишь крепче сжал зубы и принялся локтями расталкивать в стороны окруживший его холод. Он с силой крутил плечами, не обращая внимания на прилипавшее к телу давно остывшее, ледяное, бельё. Оно кусалось, словно злая собака, глубоко впиваясь в последние крохи тепла своими длинными, ледяными зубами.
Разогнав обступивший его холод, и немного согревшись, Лёшка уже через минуту почувствовал, как ему на спину снова кто-то положил тяжёлую и очень холодную плиту. Плита была явно из чистого свинца и тянула ледяным холодом всей Вечной мерзлоты края. Синицын тут же согнулся крючком под её непривычной тяжестью, крякнул от натуги, собираясь в единый комок, и... медленно выпрямился.
- Ну негоже «дедушке советской авиации» крючком на посту стоять! Замерзать, так по стойке «смирно» надо, а иначе молодые не поймут его, как старослужащего, - чего он тут две зимы делал, когда его так легко на морозе загибает? Пусть я лучше в сосульку здесь замёрзну, но найдут меня, как стойкого оловянного солдатика - на одной ноге, вторая, потому что, к тому времени уже отвалится от дикого холода. Столбом буду стоять, в назидание всем потомкам, и на лето не оттаю, потому что здесь и летом солнца не бывает, или, всё-таки, бывает? Не, чего это я? Бывает, ещё как бывает! Оно и зимой бывает, только вот, что-то, уж больно, оно здесь очень холодное, а мне так тепла хочется!
Лёшка принялся, стоя возле ОКиЛа, неторопливо исполнять какой-то неизвестный никому танец, на своих негнущихся, одеревеневших от холода, ногах. Не прерывая свой необычный танец, он подсоединил к аппарату связи телефонную трубку, и через «намордник» на лице, и высоко поднятый воротник, глухо пробубнил в неё свой очередной доклад в караулку. Смотал провод на трубку и неуклюже долго убирал всё непослушной рукой в околевший на морозе боковой карман куртки спецпошива. Затем он неожиданно замер, и принялся с интересом разглядывать неторопливо поднимающийся из высокой трубы котельной серый дым.
Густой и плотный, как вата, дым, тяжёлыми клубами вываливался из высокой, чёрной трубы котельной и, слегка расширяясь на своём пути, величаво уходил ввысь. Достигнув своего апогея, он растекался по небесной сфере огромного вида ядерным грибом, хорошо подсвеченным снизу ярким светом фонарей городка. Лёшка задрал голову и, как завороженный, смотрел на выросший в стороне необыкновенно-величественный гриб, который подпирал собой чёрное небо, и из неподвижного облака которого на него испуганно выглядывали крохотные точки побледневших звёзд.
Где-то, далеко за лиманом, потонул в морозном мареве Анадырь, заснули самолёты в аэропорту, укрывшись широким белым одеялом, отдыхала тундра, неслышно спала речка под толстым слоем льда, спали все, кому было положено спать в этот час, и лишь часовой третьего поста Лёшка Синицын, под неустанное бормотание притихшей дизельной электростанции и дружный хохот прослезившихся звёзд, разглядывал необычной формы дым, застывший на морозе.  Почему-то, у Лёшки внезапно засосало глубоко под ложечкой, и ему стало немного обидно за себя и противно за всех тех, кто сейчас увиливает от караула. Он хотел было приложить их крепким солдатским словцом, но, почему-то, резко одёрнул себя:
- Ну, не могут, если, люди по-другому, так за что их судить? Кто-то по слабости здоровья или духа не может ходить в караул, кто-то по другой причине – люди и в батальоне все разные, сколь тщательно ни равняй и не причёсывай их строгим армейским гребнем, - успокоил себя Лёшка, он уже порядочно втянулся в армейскую жизнь и привык к её законам, - получил приказ – исполняй, нет приказа – жди его!
 Многому научился Лёшка за прошедшее время, и характер свой, весьма ершистый, поправил, и иммунитет на многое приобрёл, только, вот, одного ему постичь так и не удалось, - не смог он научиться увиливать от службы. Нет, что-нибудь пропустить или сделать иначе, по расхлябанности собственного характера, конечно, такое случалось с ним, но, чтобы сделать это специально – нет, такого сотворить он не мог. От одной мысли «закосить» под убогого у него всё сразу закипало внутри и поднималось на дыбы необузданной стихией! Кровь сразу же бросалась в лицо, а весь разум закручивался в плотный жгут непонимания: Попасть сюда, за много тысяч километров, на настоящую военную службу, чтобы не считаться убогим, и там этим убогим прикидываться, - это как?
Нет, не считал себя убогим рядовой Лёшка Синицын, и в такие моменты мог пообещать себе, что ещё не вечер, и что он обязательно дослужится до генерала!.. А пока, пока Лёшка для себя вывел простое правило: не может кто-то - сделаю я, но я не хочу, чтобы кто-то за меня отдувался! Так и служил с этим.
Конечно, среди разнообразного солдатского люда попадались и такие, кто откровенно готов был всегда прятаться за чужие спины, но таких Синицын старался не замечать и сторонился их, как прокажённых. Вся его врождённая брезгливость, остатки которой он ещё прошлым летом смыл в бане, вместе с липкой грязью из свинарника, давно его покинула, но единственный её сегмент, всё же, оставался при нём. Неприятие человеческой подлости так и осталось для него непереносимым. Ложь, трусость и глупость Лёшка легко готов был простить, и не единожды, он мог понять любую человеческую слабость, толкнувшую человека даже на измену, мог простить и саму измену, но смириться с подлостью не мог.
Может быть, тот самый маленький щенок, что сидел где-то глубоко под Лёшкиной гимнастёркой, за полтора последних года настолько вырос, что изменил собой всё отношение Синицына к этой жизни. Да, он заматерел, там, внутри, и его голос настолько окреп, что ему теперь не было никакой необходимости громко лаять, чтобы показать свою силу. Теперь ему было достаточно коротко рыкнуть, и всё, что до этого трусливо металось в ужасе и панике по Лёшкиному организму, как по команде, замирало в чётком строю, ожидая дальнейших приказаний.
Кому-то может показаться странным, но не воинская Присяга держала сейчас на морозе Лёшку Синицына. Была какая-то другая сила, которая накопилась за время службы, и которой беспрекословно теперь подчинялось всё и вся в Лёшкином сознании. Он ещё до конца не понял, но уже  явно чувствовал, что есть в нём что-то такое особенное, ради чего он здесь находится, и ни Присяга, ни высокий воинский долг, ни пропаганда, которая уже не помещалась в его распухшей от уставов голове, ничего не было столь более значимым, чем это...
- До чего же ловкая чернильная душа придумала ставить подпись под  присягой на верность, всё равно, кому, хоть чёрту, хоть Богу! Главное, - чтобы закорючка на бумаге стояла, а кому - там не важно, важно, что потом с тебя спрос можно было учинить, осудить и наказать! Значит, и вся моя служба тогда за страх перед неотвратимым наказанием, получается? Ну, а как поступить со всеми теми, которые внутри? Как быть с ними, с большими и маленькими, похожими на меня и не совсем, любимыми и ненавидимыми? Как быть со всем, что никак не подвластно, - ни Присяге, ни уставам? – тоненькой ниточкой неожиданно вытянулась выпрыгнувшая на мороз крамольная мысль.
Лёшка прищурил слипающиеся на холоде веки и попытался поймать её в прицел глаз, но скопившийся на ресницах иней мешал ему сосредоточиться на этой цели, размывая картинку далёких огней ночи в яркую, цветную радугу, распушившую свой павлиний хвост прямо перед глазами. Синицын прикрыл глаза и осторожно смахнул уголком рукавицы мешавшие зрению тонкие иголки инея. Через секунду веки уже так плотно склеились, что ему пришлось старательно растирать каждый глаз, возвращая своё зрение к нормальной жизни.
Уголок закоченевшей рукавицы ворочался в сухих глазах, словно горящая головня. Он густо сыпал искрами и нестерпимо чадил, выедая сильно замёрзшие белки глаз. Наконец, веки расцепили свои объятия, и Лёшка обрадованно захлопал заметно полегчавшими ресницами. Согреваясь, он слегка наклонился и принялся быстро отряхивать рукавицами густой иней с надвинутого до бровей козырька шапки и высокого, поднятого к самым глазам, воротника куртки спецпошива. Испугавшись неожиданно резких Лёшкиных движений, мороз быстро отскочил в сторону, но вскоре, почувствовав, что ему ничего не угрожает, снова запустил свои холодные щупальца под одежду Синицына.
- Вот, чего ему только неймётся? – про себя приложил мороз крепким словцом Лёшка, - Морозил бы и дальше свои льды на Северном полюсе, так нет, скатился на мою голову оттуда, - сетовал Синицын, старательно отвлекаясь от преследовавшей его крамольной мысли, но та уже крепко ухватила Лёшкино сознание и с невиданной лёгкостью увлекла его за собой в узкий, размером с игольное ушко, лаз запретного.
Лёшка посмотрел на тёмное пятно охраняемых ворот портала за его спиной, неторопливо оглядел нависающую  над ним заснеженную громаду склона сопки и, насколько хватало остроты зрения, впился долгим, проникающим взглядом в непроглядную ночь, притаившуюся за двойным периметром столбов запретной зоны, прямо за строгими рядами колючей проволоки.  Стараясь поймать любой посторонний звук, Лёшка перестал дышать и замер, на несколько секунд превратившись в самый тонкий слух, но, сколь ни напрягался он, до его ушей так ничего необычного и не долетело.  За привычным монотонным бормотанием дизельной электростанции можно было разобрать, как, едва слышно, поднимается к небу густой дым из высокой  трубы котельной, да опускается оттуда, падая прямо на уснувший городок в долине, невесомая звёздная пыль. 
- Может быть, она и не настолько крамольная, эта мысль? – разглядывая искрящийся снег и маленькое игольное ушко под своими ногами, подумал Лёшка, - Ведь не за страх же я здесь стою, а за совесть.
И это была чистая правда. За свою совесть он и стоял сейчас на крепком морозе, презирая и страх, и холод, и смерть. Презрительное отношение к первому, возможно, и уходило своими корнями к далёким предкам, но, скорее всего, было выращено с раннего детства, здесь оно только окрепло и набрало силу. Пренебрежение к последнему было ещё до конца не осознанным, по причине его бесшабашной молодости, и, хотя расколотое сознание одной половинкой подсказывало, что он ещё в самом начале жизни, и никакой смерти нет рядом, и быть не может, а ждать её ещё очень долго, другой – напротив, было в сильном волнении и постоянно напоминало об осторожности, указывая на шестьдесят боевых патронов в двух магазинах, серьёзной ответственности и особенное Лёшкино положение. Но теперь Лёшка почти не прислушивался к советам собственного сознания, он уже вкусил терпкого армейского куража и, на всю катушку, без оглядки, мчал под гору свой остаток службы, уверенно чувствуя, что вся его рота, как молодая волчья стая, стала настолько заряженной, закрученной и натренированной, что даже черти в аду - и те начали её побаиваться!
- За чей страх я здесь стою? – осторожно потянул он паутинку крамольной мысли обратно из игольного ушка, -  Свой собственный страх я съел ещё на первом году службы, а на чужой чихал вон с этой сопки, понятно? Присяга – это хорошо и правильно для канцелярии, а с меня, обдери всю шкуру на этом морозе до костей, я и без присяги отсюда никуда не денусь!  Может быть, ты правильная и не настолько крамольная, но пока ты точно неуставная, и, значит, не место тебе в моём сознании, кыш!
Лёшка посмотрел на светящиеся стрелки наручных часов, расстёгнутый браслет которых был надет поверх манжеты рукавицы. Они показывали ровно полночь. До Нового года теперь оставалась ещё одна целая неделя, и всего полчаса до долгожданной смены.
- Это хорошо, что с портала дорога под гору начинается! На деревянных-то ногах вниз сподручнее за разводящим  бежать. Это он, разгорячённый, быстрей, быстрей торопится, а я, как чурбан деревянный – только у караулки в себя и приду, да и то рук – ног толком не чувствуя. Случись сегодня чудо, и окажись дежурный по части человеком, так дежурную машину бы второму разводящему дал! – совсем размечтался Лёшка, - Ну, а не даст – доковыляем тогда сами, не привыкать...
Лёшка пошевелил пальцами ног и с ужасом заметил, что уже совсем не чувствует их. Коварный холод забрался в его армейские валенки и, словно опытный хирург, острым ножом незаметно оттяпал все пальцы на ногах Синицына. 
- Нет, это уже совсем никуда не годится! – принялся вяло топтаться на одном месте Лёшка, он колотил себя сжатыми кулаками в застывшую грудь и плечи, колотил так беспощадно и с такой силой, будто был готов или вдребезги разнести замёрзшее тело, или выбить из него душу или накопившейся там холод, - Давай! – сопел он окоченевшим носом в побелевший от инея воротник, и колотил чужими руками не своё тело ещё сильнее, - Давай, сука! Давай! – зарычал он от страшной боли, охватившей всё тело, но бить его не перестал.
Вскоре острая боль немного отпустила, и Лёшка почувствовал, как ослабляет свои смертельные объятия и сдаёт позиции холод.
- Ага! Не нравится? – закрутился Лёшка волчком, прихлопывая ладонями по автомату на груди, - А как тебе это? – он тут же встал в шестую балетную позицию, и объявил: Пётр Ильич Чайковский, танец маленьких лебедей, исполняют: автомат Калашникова, шестьдесят боевых патронов и рядовой Синицын, в полном спецпошиве и валенках! Хореография – северная!
Он приподнялся на цыпочки и, под бессмертную музыку великого композитора, боковым бисером мелких шагов, направился по визжащему резаным поросёнком снегу, в сторону аппарата связи, на очередной доклад в караульное помещение.
Через час, сидя в тёплой караулке, Лёшка уже не помнил, как только что сильно замерзал на посту, всё пронеслось так стремительно, словно это был короткий миг, а не долгое двухчасовое противостояние. В памяти отложился только гриб, подпиравший высокое небо и яркие звёзды. Лёшка с удовольствием взял бы отсюда несколько штук себе на память, в ту ночь они были здесь какие-то особенные, дома таких точно не бывает…
 
-10-
 
С самого первого дня своей службы здешняя баня была для Лёшки Синицына каким-то особенным местом, своеобразным началом начал, ступив на порог которого ещё гражданским человеком, сойти с него ему получилось уже только военным. Пускай, новенькая, с иголочки, форма тогда была ещё без погон, шеврона и петлиц, пускай, и на шапке пока не было кокарды, но шинель на поясе уже перехватывал широкой лентой новый кожаный ремень с блестящей выпуклой звездой на тяжёлой латунной пряжке.
Двадцать месяцев назад Лёшка впервые примерил военную форму, и с той поры ни разу её так и не поменял на гражданскую одежду. Без увольнений и отпусков проходила служба всего личного состава срочной службы в этой части. Исключением были редкие счастливчики, которых отпускали жениться, и другие, к которым приходили из дому скорбные известия. Ни к первым, ни ко вторым Синицын никакого отношения не имел и поэтому относился к подавляющему большинству своих сослуживцев, с первого дня терпеливо дожидающихся своего срока отправления домой.
Крепко душившая тоска по дому теперь уже не хватала с такой силой за горло. Она, словно смирившись со своей судьбой, день и ночь отсиживалась где-то за далеким лиманом, и её голоса Лёшка совсем не слышал, или делал вид, что не слышит. Закрутившая волчком служба не оставляла ему времени на тоску, да и тратить на такое пустое и неблагодарное занятие любое время Синицын считал непозволительной роскошью. 
  - Хоть вой, хоть плачь, а этим ничего теперь не изменишь! – прогонял он прочь тоску, но коварная злодейка иногда подбиралась к нему настолько близко, что Лёшка чувствовал, как она скребётся своим острым шилом по корочке его брони, пытаясь добраться до податливой сердцевины. 
В такие моменты Лёшка вспоминал свой первый день в этой части, всю беспокойную и тревожную дорогу сюда и эти бетонные семь ступенек на крыльце бани. Тогда ему, напуганному до полусмерти этим чужим и неприветливым местом, казалось, что его жизнь готова оборваться в любой миг, а всё враждебное окружение только и ждёт удобного момента, чтобы наброситься на него и свести на нет.
Теперь он с благодарностью вспоминал свой первый день в части, а над кружившей тогда вокруг него чёрной стаей страхов, сейчас он лишь слегка улыбался, да и то, только про себя. Какой бы ни был трудным этот первый день, но он был прожит! Какими бы ни казались ужасными те страхи,  но и они все постепенно рассеялись, а новым уже не нашлось места в Лёшкиной груди, под кителем защитного цвета, в кармане которого лежали военный и комсомольский билеты.
Много дней уже минуло с той поры, но первый день так и остался той отправной точкой, с которой началась его долгая обратная дорога домой. Запомнил ли он свою первую баню? На этот вопрос Лёшка мог ответить однозначно, что да, но вот на другой вопрос, - понравилась ли она ему, всегда отвечал – нет! Да и что могло понравиться замученному многочасовой самолётной болтанкой, молодому и растущему ещё Лёшкиному организму, попавшему в совершенно чужой город, на самом краю земли, спрятанного у главного военного чёрта между каменных рогов? Он на паровозе-то раз пять всего в своей жизни ездил, а тут через всю страну самолётом, на какой-то заброшенный остров, за забор с колючей проволокой угодил, и не на один день, а на долгие два года. Впору волком завыть на всю округу, а не про баню помнить!
Но, вопреки всему, Лёшка хорошо запомнил своё первое посещение бани в этом городке. Тогда ему было непривычно холодно и страшно неудобно заголяться перед незнакомыми людьми. В парной стоял невыносимо ужасный жар и сунувший туда свой нос Лёшка, не простояв в самом низу парилки и пяти минут, выскочил обратно в прохладное моечное помещение. Там он набрал полный оцинкованный тазик тёплой воды и принялся намыливать тёмным куском солдатского мыла с острыми краями свою стриженую «под ноль» голову. С трудом намылившись, он прокрался  по непривычно ледяному и скользкому  полу к душевой лейке и долго стоял там, подставив пылавшее жаром лицо под  прохладные и тугие струи воды.
Ему казалось, что со всех сторон, из каждого укромного уголка этого здания, за ним внимательно следил чей-то пристальный взгляд. На него, как на чужака, с интересом и опаской смотрело всё внутреннее убранство бани, от пола и до потолка. Подвох мог скрываться за каждым её предметом, он таился на мокром и скользком полу моечной, непривычно дышал жаром в парной и прятался за высокими спинками сидений в раздевалке.
А эта казённая, до нитки пропитанная запахом кирзы и машинного масла, одежда? Она просто восстала против непривычного для неё Лёшкиного тела и висела на всём этом, вновь прибывшем к ней, огромным бесформенным мешком цвета хаки...
Сколько уже прошло недель с того дня - и не сосчитать, а в каждой из них была своя, новая баня. В основном, всё происходило вечером в понедельник, это когда с наряда или на длинный день выпадала помывка, или с утра, пред заступлением роты в суточный наряд. Закрутившаяся служба утянула в свой водоворот Лёшку Синицына, и он крутился сутками напролёт, словно попал точно в центр этого водоворота, по краю которого наперегонки со всеми вовсю мчалась его военная жизнь.
Чем дальше продвигалась его служба, тем больше Лёшка не любил это место. Вроде бы дело такое, военное, - куда послали, там, будь любезен, и служи, но с детства мечтавшему служить где-нибудь в танковых войсках или артиллерии Лёшке, до слёз было обидно оказаться со стареньким, видавшим виды автоматом, на этих армейских задворках, в забытой Богом дыре, на самом краю земли.
Через полгода он уже до последнего винтика так изучил свой, местами затёртый до белого металла автомат, что мог с быстротой молнии разобрать и собрать его в любое время дня и ночи, на ходу и даже с закрытыми глазами. Он знал наизусть каждую щербинку на его прикладе, но что толку от всего этого, когда любой школьник, прошедший курс начальной военной подготовки, обладал почти такими же навыками.
- Чем тут можно гордиться? Да такое в каждой школе любая девчонка легко может сделать! – с досады отмахивался рукой на своё тогдашнее положение Лёшка, а тут ещё и служба в карауле показала ему свое унылое однообразие.
Можно было окончательно загрустить или, как делает австралийский страус, взять и воткнуть свою голову глубоко в землю, чтобы не видеть и не слышать ничего. Но, если бы у Синицына и была фамилия Страусов, он всё равно не стал бы так поступать, по причине того, что невозможно было найти под своими ногами пригодный для этой цели более податливый грунт.
Кругом всё было словно отлитое из крепкого бетона, и даже кочковатая и горькая до тошноты тундра, и та вся была покрыта жёсткой растительностью, словно кто-то старательно сплёл её из прочной стальной проволоки. Ткнётся Лёшка на тактических занятиях носом в это жёсткое мочало, а под ним на щиколотку чавкающей болотной жижи, возьмёт, да брызнет прямо в лицо липким мазутом, вперемешку с ржавчиной, и ничего, что вчера баня была, а сегодня он снова, как свин на свинарнике, в собственном солёном поту и этой грязной жиже валяется.
Говорят, что тяжело только в ученье, но от такого напора воинской науки тогда возникало желание умереть прямо там, или забиться маленькой серой мышью под уютную кочку, заткнуть крепко уши и не слышать  этого осатаневшего до одури сержантского ора. Сколько раз тогда Лёшка пожалел, что угодил в эти странные войска - и не сосчитать! Он клял себя и военкома, клял эти огромные сопки, собственную слабость и тяжёлый, постоянно мешающий ему автомат. Обессилено падал в грязь и снова поднимался и шёл в атаку за качающийся горизонт, на всех своих призрачных врагов, сатанея от их недосягаемой непобедимости.
Теперь-то Лёшка хорошо понимал, насколько был тогда прав сержант, безжалостно гонявший весь их взвод вверх и вниз по коварному склону сопки. Теперь можно с улыбкой вспоминать то время, теперь, когда ему осталось прослужить-то чуть-чуть побольше половинки последней осьмушки. Вроде бы и не срок уже, но раньше положенного времени, всё равно, не уйдешь отсюда самовольно...
Крепкий мороз, больше месяца державший свои позиции в округе неприступными, немного отступил. В городке заметно потеплело до минус двадцати четырёх градусов, но на следующий день, потянувший со стороны второго городка сырой и тяжёлый сквознячок, принёс с собой высокую влажность, и всё вернулось на свои места. Обрадованный такому потеплению гражданский люд торопливо сновал по городку,  пряча носы и лица в тёплую одежду, не чувствуя прибавки радостных ощущений к отступившему морозу.
Угодившему в затяжной внутренний наряд Синицыну эти несколько дней показались райским отдыхом на уютном и тёплом островке – тумбочке дневального. Долго отсутствовавший ветер, словно сильно соскучившийся старый знакомый, всю неделю радостно встречал Синицына, стоило тому показать свой нос на улицу. Ветер только и ждал того момента, чтобы покрепче прижаться к Лёшке. Он с силой тыкался своей тяжёлой головой в Лёшкину грудь и путался у него в ногах, стараясь тут же повалить его прямо на расчищенный дощатый плац перед казармой. Подолгу вылизывал своим холодным и колючим языком лицо на разводе и, захватив полы шинели зубами, зачем-то крепко трепал их в разные стороны. 
Уходившая на улицу на дневные занятия, рота возвращалась обратно, седая от инея, словно пробыла там целую вечность, а не пару часов. Лёшка с содроганием смотрел на вернувшихся ребят, на их красные от холода носы и щёки, на побелевшие шинели и немного завидовал их свободе. По возвращении в казарму рота исходила крепкой морозной свежестью и силой. Она суетливо бряцала оружием в ружейной комнате и, звонко стуча замёрзшими каблуками, проносилась мимо Синицына в уже расстёгнутых шинелях, обдавая его смесью запахов оружейной смазки, свежего пота, табака и вездесущего гуталина.
В такие минуты Лёшка был готов сорваться с наскучившего уже ему райского острова и броситься вместе со всей гурьбой всё равно куда, в мороз или пургу, лишь бы вырваться на волю, но оставаясь привязанным к этому месту, лишь беззлобно отвечал на шутки, отпущенные проходившими мимо сослуживцами в его адрес. К концу недели благосклонные военные боги перевели Синицына в долгожданный остаток наряда, но, не успел он как следует насладиться свалившимся на него куском солдатской лафы,  как уже ночью был выдернут из солдатской нирваны безжалостной рукой судьбы и отправлен часовым на пятый пост в автопарк, вместо внезапно заболевшего товарища.
К утру, прокаленный на жёстком и беспощадном ледяном ветру, Лёшка Синицын смотрел с высокого пандуса пятого поста в глубокий овраг за автопарком, где покоились остатки разнообразной техники, и где среди всего прочего, выделяясь своей серебристой массой искорёженного металла, лежал какой-то остов военного самолёта. Подставив свою спину напирающему ветру, Лёшка разглядывал тоскливую груду металла, который, в свои лучшие годы, наверняка, поднимался на такую головокружительную высоту, от которой у Синицына  и сейчас перехватило дух.
- Неужели, у всего военного такая печальная судьба? Родиться глубоко в недрах земли, чтобы обрести форму под человеческими руками, взлететь высоко и рухнуть оттуда на дно оврага, где догнивать за ненадобностью, чтобы снова уйти в недра? Может быть, и я повторю его судьбу и буду, в итоге, как этот самолёт, валяться где-нибудь, никому не нужный, выпотрошенный жизнью и сильно измятый, без крыльев, хвоста и кабины? Нет, такое уж вряд ли возможно... – Лёшка поёжился от охватившего его неприятного чувства, ему с раннего детства не нравились ни покорёженные автомобили, ни заброшенные, мёртвые дома, а тут этот самолёт, словно нарочно выбрался из кучи металлолома и попался ему на глаза.
Стало невообразимо тоскливо, и Лёшка, чтобы не подставлять колючему ветру лицо, попятился задом от печальной картины глубокого рва, где доживали свой век многие поколения разнообразной техники. Сделав несколько шагов назад, он нехотя повернулся и, прикрывая рукавицей лицо от жгучего ветра, направился к аппарату связи. За всё время караульной службы он настолько хорошо выучил своими ногами маршруты на всех постах, что мог запросто двигаться задом наперёд на любом из них, но никогда не позволял себе делать больше пары-тройки таких шагов!
- А вот было же время когда-то! - и тут Синицын снова вспомнил свой первый день службы, и на его лице появилась улыбка, -  Ох, кажется, что это было уже очень давно! Ну, почему моя служба, от первого до сегодняшнего дня, спрессовалась в один короткий миг, а вся оставшаяся так не может?  Ну и ветер! Дубак настоящий, даже сопли замёрзли! Но ничего, уже сегодня вечером можно будет снова хорошо отогреться в бане!  Как в прошлый раз!
В прошлый раз Лёшка чуть было не переусердствовал с нагревом. Стараясь как можно больше накопить драгоценного тепла, он забрался на самый верх в парилке и сидел там, пока не обнаружил, что его сильно покрасневшая кожа уже стала приобретать коричневый цвет. Лишь только после этого он осторожно спустился по сильно кусающим ступни ног деревянным ступенькам вниз, где, немного отдышавшись, вышел наружу и сразу плюхнулся в просторную ледяную купель, сваренную из толстых листов нержавейки, поставленную в углу моечной, как раз напротив узкого выхода из парной.
Тогда Лёшка настолько раскалился в парной, что в первый момент в холодной воде купели ничего не почувствовал, но уже в следующую секунду у него сразу перехватило дыхание и, следом за схлынувшим и испарившимся в неизвестность жаром, кинулась и его испуганная душа, которой было уже не в силах удерживаться внутри тесной, скованной стальными обручами холода, застывшей грудной клетки. Синицын выскочил из купели, словно пробка из бутылки и бросился обратно в парную, где снова стоял, чувствуя, как вместе с теплом в его тело неторопливо возвращается убежавшая жизнь. Закрыв глаза, он упивался этим теплом, заполнявшим каждую клеточку его организма под самую завязку. Он забивал, заталкивал и плотно трамбовал его там, запасаясь впрок каждой крупицей, которую потом ему придётся бережно расходовать целую неделю. 
Снова нагревшись до белого каления, словно железка,  в этом импровизированном горне-парной, Лёшка нырял в купель и выскакивал из неё несколько раз, до тех пор, пока не почувствовал, что израсходовал все свои силы.  Лишь только тогда он, полностью обессиливший, принялся намыливать вялыми руками гудящую голову и неторопливо водить мочалкой по всему покалывающему острыми иголками и размякшему, словно тесто, телу...
Теперь это закутанное в спецпошив тело терзали только мороз и лютый ветер, под напором которого Лёшка уже не раз засомневался в точности прогноза погоды и показаний всех местных термометров, говоривших о наступившем долгожданном потеплении.
Когда же это всё было? Не достанешь его рукой, это «вчера», и не вспомнишь теперь, когда он впервые так полюбил эту баню? Когда поднялся по её ступенькам в десятый или в двадцатый раз? Где тот ветер, который принёс это странное и непонятное чувство, и когда Лёшка уловил  его впервые? Случилось ли это, теперь уже позабытым, дождливым осенним днём, когда вовсю потянуло горьковатым запахом из поникшей и поменявшей свои краски, тундры? Может, это было той зимой, и его, неторопливо поскрипывая в ночи снегом, осторожно принёс крепкий мороз, или его пригнала стая белых волков, этих верных подручных  дикой и неистовой пурги, которая сразу замела все следы так, что не видно теперь, откуда исходит это начало. 
- Чего теперь искать и что-то раскапывать? – отгонял от себя приставшую мысль Синицын, отмеряя неторопливыми шагами время на посту, - Баня для любого человека в радость, а для солдата - вдвойне! Её трудно сравнить с чем-нибудь и променять ни на что не возможно, особенно теперь!
Последняя зима словно ополчилась за что-то на Синицына, она, которую уже неделю, со всей силы так крепко зажимала его в свой калёный холодом кулак, что Лёшка не раз чувствовал её ледяные пальцы у себя на замирающем сердце.  Лёшка, насколько мог, сопротивлялся такому её натиску, но понимал, что силы явно неравны, и перевес был на стороне властной соперницы.
Действительно, здесь она полноправная хозяйка, а Лёшка, сколь не распускай в её сторону свой куцый хвост, всего лишь один из временных гостей, которых в таких краях испокон веку никто не любил. По всей видимости, маловат был этот его срок в два года для того, чтобы стать здесь своим, но другого способа  попасть в некие избранные Синицын не знал, блата в этом деле не имел, да и не одобрял он этот способ. Растягивать удовольствие, для познания превратностей местной погоды на другие года, он себе позволить никак не мог, поскольку не любил он это место, скудный пейзаж которого давно набил ему стойкую оскомину своим постылым видом.  
Ещё с прошлой зимы Лёшка заприметил в бане ту необычную атмосферу, что царила там. Может, это произошло потому, что ему стало невозможно дальше жить в состоянии полной  нелюбви ко всему окружающему, и Лёшка сам попытался найти хоть какую-нибудь отдушину в придавившем его чужом и неприветливом месте.
Может, это было и совсем по другой причине, только Синицын, особо не разбираясь, отвечал тем же самым всему военному городку, уютно расположившемуся в этой долине. Лёшке казалось, что городок, с его устоявшейся жизнью, только и делал, что гнул, пинал и давил его строптивый юношеский характер. Он безжалостно гонял его по своим неровным дорогам туда-сюда, сильно прижимая тяжёлыми валками приказов и строгих воинских уставов, выжигал огнём изнутри и снаружи, но, при этом, исправно одевал и всё время хорошо кормил.
В ответ всему этому Лёшка старался быть хорошим солдатом, но внутренне ничего и никого не любил здесь, считая своё нынешнее положение лишь временным недоразумением своей судьбы.
- Пройдёт совсем немного времени, и я позабуду всё это, как дурной и кошмарный сон! – успокаивал он себя в очередной раз, чувствуя, что вновь переполняется отвращением к этой земле, сопкам  и тёмному небу над городком.
Ночами вся накопившаяся горечь простиралась далеко за океан и нередко, поднимаясь в сторону полной луны, тоскливо вытягивалась в однообразную, пронзительную ноту. Эту тоску никогда не уносило пургой, не выжигало морозом, и её нельзя было выколотить строевым шагом на бетонном плацу, она не боялась комаров, была неистребимой и казалась вечной, а воровавшие сладкий сон частые тревоги лишь усиливали её чёрную, липкую суть, перерастающую порой в откровенную ненависть ко всему окружавшему.
Выжить в этом тесном, зажатом со всех сторон колючими запретами, мире, без друзей и союзников, было очень трудно, и поэтому Лёшке Синицыну пришлось искать друзей всюду, где только было можно. Он не раз задавался вопросом, почему ему никак не удаётся сойтись с кем-нибудь поближе из ребят своего или соседнего призыва. Ощущение того, что он со всеми разговаривает на другом, неподходящем для этого места языке, постоянно не покидало его. Он не был изгоем в этой стае, но, почему-то, завести крепкую дружбу с кем-нибудь никак не получалось. Приятелей, с радостью предлагавших свою дружбу, пока он их снабжал табачком, было хоть отбавляй. Они готовы были виться днём и ночью вокруг него, словно мотыльки, но стоило закончиться Лёшкиному куреву, как вся их дружба тут же рассеивалась, словно сизый табачный дым, оставляя после себя лишь терпкую досаду на дне пустой пачки из-под папирос.
Крепкий дух солдатской халявы изо дня в день неустанно бродил по расположению роты, выискивая любую возможность поживиться, всё равно у кого и чем. Лёшка, изучивший эту сторону солдатских отношений, как мог, делился всем, что у него было, но  дружеские отношения ни с кем больше завязывать не пытался. Случалось иногда гоношиться с кем-нибудь за компанию, в той же солдатской чайной, но это бывало достаточно редко, да и то, по большей части, от полной безысходности давившего со страшной силой одиночества.
Загнанному в строй, словно патрону в тесной магазинной коробке, Лёшке Синицыну было уютно и далеко параллельно всё, что напрямую не касалось его обязанностей по армейской службе. Всё, что от него требовалось, он исполнял автоматически, точно и в срок, но за всей этой, солдатской, для него оставалась и другая, простая человеческая сторона, не дававшая ему покоя своими неразрешимыми вопросами. Время шло, а безответных вопросов становилось только больше и Лёшка уже начал опасаться, как бы его однажды не придавило насовсем этим огромным ворохом всего непонятного.
Был ли в роте такой человек, с которым можно было поделиться откровенным, или его не было, Лёшка этого знать не мог, поскольку людей открытых для такого общения он не видел, - все были одинаково заперты и замкнуты в себе. Проводить же задушевные беседы с офицерами роты он считал делом сомнительным, неблагодарным и весьма для себя опасным.
Помогла ли ему неожиданно появившаяся у него в голове эта странная парочка? Конечно! Если бы не эти двое, то Лёшка точно бы закис, как перебродившая хлебная закваска, и из него вряд ли бы получился более-менее пригодный к службе солдат.
Сейчас Лёшка уже сам начал сомневаться, а не именно ли эти двое подсказали ему разделить службу на недели, в начале которой поставить баню, а в конце - солдатский клуб, с обязательным кинофильмом? Теперь уже и не вспомнить, точно ли всё было так, но Лёшка Синицын стал подозревать, что любовь к бане не ветром из тундры навеяло и не морозом принесло, её просто, как на блюдечке, ему преподнесли эти двое, а сами юркнули в сторонку и молчок!
- Точно, так и есть! – осенила Синицына внезапная мысль, - Как же я сам об этом сразу не догадался?!  Вот хитрецы! Но, надо отдать им должное, у них это ловко получилось! Ну, погодите! Вот только появитесь, я вас приструню!
Пригрозив половинкам, Лёшка и не думал их сильно ругать, он собирался только немножко пожурить их за самоуправство  и всё. Ну, правда, хоть какой-то порядок должен быть у него в голове, а то дашь им волю, так они там полную анархию разведут! А это уже ни в какие ворота не лезет!
Находившаяся в центре городка, баня была, действительно, светлым пятном среди серой армейской  повседневности Синицына. Конечно, были и другие радости скупых солдатских будней, но баня была самой  непревзойдённой, особенно, в зимнее время года, которое здесь, если верить высказыванию командира роты, - десять месяцев в году! Ротный - мужик конкретный, он зря такое говорить не будет!
Так всё было или по-другому, но, привыкшему жить по уставу, Лёшке Синицыну понравилась эта простая мысль, что полюбить здешнюю баню ему удалось без всякого приказа. От такого откровения его словно окатило ледяной водой, и Лёшка явно почувствовал внезапно выступившие капельки пота на своём лице, которые тут же привычно смахнул тыльной стороной рукавицы.
Ветер напирал на Лёшку так, словно собирался сбросить его с высокого пандуса на дремавший внизу ряд техники, среди которой особенно выделялся большелобый путепрокладчик, горделиво закинувший за свою спину широкий, раскосый отвал. Захватив рукавицей край полощущегося на ветру капюшона, Лёшка с силой потянул его книзу, старательно закрывая от колючего ветра огнём горящее лицо.
- Ничего, ничего! – бодал он напиравший ветер низко опущенной головой, - Что-то ты, старичок, совсем сдал! Меня таким уже не напугаешь! Хочешь дружить? Так давай, залетай вечерком в баню, погреемся!
Ветер не слышал, чего там бубнил своими замёрзшими губами заслонившийся от него Лёшка, он  чётко исполнял полученный приказ и тянул своё в нужном ему направлении. Его задача была куда важнее, чем весь ворох неразрешимых Лёшкиных проблем, до которых самому ветру было далеко параллельно. Он мог легко сбросить эту упрямую букашку в полинявшем спецпошиве на дно глубокого оврага, стоило только получить приказ свыше.
Лёшка даже не подозревал, насколько серьёзное задание выполнял гнувший его к земле ветер, ему до этого тоже было, как до параллельной вселенной, у него был собственный приказ, исполнить который он был обязан любой ценой, невзирая ни на какие природные катаклизмы. И ещё он знал, что всегда день меняет ночь, время безостановочно бежит вперёд, и всё здесь крутится вокруг невидимой оси, по неписаному закону, в этой маленькой вселенной, на заброшенном краю земли.
А ещё Лёшка знал, что сегодня вечером он поставит автомат в пирамиду ружейной комнаты, сдаст патроны, напихав их в продолговатую деревянную плашку, и потом скинет шинель и всю одежду в бане и будет расслабленно сидеть, после жаркой парной и ледяной купели, на прохладной мраморной лавке, и с внутренней улыбкой вспоминать всю прошедшую неделю, в которой ему снова удалось здесь выстоять.  И пусть в это время где-то зажигаются и гаснут далёкие звёзды, пусть нарождаются и пропадают целые миры, пусть пропадает всё, что находится за тёплыми и толстыми стенами бани, потому что в тот момент Лёшка снова будет любить свою службу, и эту землю, и эти сопки, и всё небо, над ставшим дорогим его сердцу, маленьким Чукотским городком. 
 
 
Унесла на далёкий север свои жгучие морозы зима, закуталась в ледяную вьюгу и умчалась вместе с ней за невидимый горизонт, спрятанный за громадой северной сопки. Последняя пурга, словно очнувшись от какого-то забытья, кинулась за ними следом, да что-то не задалось у неё, - то ли запамятовала она чего-то, то ли обронила где впопыхах вещь нужную, но только задержалась она в городке ещё на две долгие недели. Она вновь затянула свою тоскливую песню на одной ноте, но по всему уже чувствовалось, что за зиму она порядочно растеряла свои силы, старательно заметая снегом все бескрайние просторы тундры, и была уже не та.
Солнце, показавшееся из-за сопки напротив, днём висело на небе неясным, сильно размазанным пятном, на которое с остервенением набрасывалась пурга, словно хотела сбросить его оттуда, но, помолодевшее и отдохнувшее за зиму светило теперь ей было явно не по зубам. Словно собираясь с силами, пурга опускалась к ногам и затихала на несколько мгновений, но затем быстро поднималась в рост и вновь заслоняла собой и небо и солнце. Старуха гневно грозила далёкому светилу своим скрюченным от холода костлявым пальцем, высоко поднимая плотную снежную пыль, но, повернувшая к лету земная ось уже не давала ей прежней силы, и той оставалось лишь в бессилии опускаться и липнуть набухшим снегом ко всему, что было в городке.
Она, всё ещё по-хозяйски забиралась в самые укромные его уголки, тщательно утрамбовывая их изрядно подтаявшим снегом, который старалась запрятать подальше от обжигающих солнечных лучей, в надежде оставить его там до следующей зимы, но все её попытки были тщетны. Из беспощадной и свирепой, полной сил, молодой и всевластной хозяйки всех ветров тундры, она превратилась в ополоумевшую, всеми позабытую старуху-побирушку, непонятно чего здесь потерявшую. На неё почти никто не обращал никакого внимания, и это бесило её ещё сильнее.
Она волочила за собой свою прохудившуюся торбу, из многочисленных дыр которой вылетала мягкая крупка липкого снега. Пурга неторопливо кружила его своим ослабевшим дыханием, словно была не в силах ни удержать убегающее вдаль время, ни совладать с собственной горькой участью. Снег, послушно поднимаясь кверху, таял на горячем солнце и опускался на городок мелкой водяной пылью, обильно покрывая потемневшие к югу крыши домов и растрёпанные по ветру волосы обезумевшей старухи.
В конце второй недели она обиженно удалилась в сторону лимана неспешной, качающейся походкой, и потом ещё долго  можно было видеть, как  по центральной улице городка, следом за ней, ветер несёт длинный шлейф её величественного одеяния, собранный  из кружевного бисера крохотных круглых снежинок. 
На календаре заканчивался месяц апрель и где-то на далёком материке уже распускались почки и вовсю зеленели травы, а здесь природа и не думала просыпаться, находясь под многометровым снежным покровом. Днём весеннее солнце старательно нагревало всё, до чего могли дотянуться его, уверенно набиравшие силу, лучи, но стоило ему скрыться за лиманом, как к вечеру снова становилось тихо и достаточно холодно. Вернувшийся к ночи небольшой мороз прихватывал оттаявший снег прочной ледяной коркой и держал её до тех пор, пока на небе вновь не появлялось долгожданное светило и не прогревало всё в округе с новой силой.
Лёшка Синицын стоял на четырнадцатом портале и, как довольный кот, щурился на яркое солнце. Несмотря на то, что это был обыкновенный рабочий день недели, для Лёшки он был по-особенному праздничный. Именно сегодня, вопреки стараниям судьбы-злодейки, закончился его двухгодичный срок пребывания в этом военном городке. Все долгие семьсот тридцать дней и ночей службы оказались позади, оставалось лишь самую малость, - дотянуть этот неуклюжий армейский паровоз, с тяжёлыми квадратными колёсами, до конечной дембельской станции.
Всё это число, с самого начала пугавшее его своим огромным, умопомрачительным размером, было похоже на большую сопку, заслонившую собой весь остальной мир, а его нескончаемая бесконечность была сравнима лишь с гневом старшины, иногда весьма крепко прижимавшим крохотное Лёшкино сознание.  Теперь для него это число было не больше, чем простой ряд цифр, и всё! Всё его микроскопическое сознание, с первого дня придавленное этим неимоверно большим грузом, за два года настолько укрепилось и выросло, что теперь смотрит на всю эту суету с недосягаемой высоты. Как медленно таяли те первые дни, сейчас и не вспомнить, благо время теперь не ползёт, а летит, словно на реактивной тяге! Предложи ему сегодня ещё столько же, и Лёшка, не моргнув глазом, ответит – запросто!
Заброшенный за спину тяжёлый автомат нисколько не мешал Синицыну предаваться такому наслаждению, как приём маленькой солнечной ванны, в которой Лёшка с удовольствием полоскал своё лицо и шею, вытянувшуюся навстречу солнцу из-под распахнутого воротника шинели и расстёгнутого кителя.  Покинувшая долину, последняя пурга оставила после себя тяжёлые сугробы, а просветлевшее за непогодой небо радовало глаз по-весеннему ласковым солнцем и небольшим, градусов в десять, лёгким морозцем.  
Портал был вскрыт, и по территории поста сновало несколько офицеров, одетых в бушлаты.  Чтобы никого не смущать своим сверкающим на солнце штыком, пристёгнутым к автомату, Лёшка отошёл подальше в сторону от суеты, происходившей у настежь распахнутых серебристых ворот периметра поста, где, лязгая своими, до блеска отполированными траками, крутился бульдозер «сотка». Его большой и тяжёлый отвал, вгрызаясь в дорожное полотно, отхватывал куски плотно спрессованного снега и сбрасывал их под высокий откос дороги. За ним следом, широко раскрыв свою чудовищную пасть, двигался колёсный шнекоротор, который подбирал за «соткой» все комки снега, перемалывал их внутри себя и выбрасывал высоко вверх и в сторону, в виде тонкой, однородной снежной струи, вылетавшей из него, словно из кита. 
Соскучившемуся по тёплым солнечным лучам Лёшке не было никакого дела до происходившей на третьем посту суеты, поскольку на вскрытом объекте его присутствие было равносильно присутствию мебели, с той лишь разницей, что у мебели не было заряженного оружия и воинского долга. И то и другое у Синицына присутствовало, как и шапка, которую он лихо заломил на затылок и, не обращая внимания ни на суету, царившую в городке, ни на ту, что была неподалёку, спокойно принимал свои солнечные ванны.
Почему-то Лёшке казалось, что вместе с ним всё вокруг дышало одним праздником - и голубое небо, и яркое солнце, и даже белоснежный, ослепительно сверкающий под солнечными лучами снег - и тот настойчиво лез в глаза какой-то непонятной, зажигательной радостью. Серые и невзрачные столбы периметра поста готовы были сбросить с себя строгие ряды колючей проволоки и расцвести под этим настроением. Лёшке нравилась атмосфера такого праздника, и он уже вовсю лелеял сакральную мысль о том, что в любой момент может получить приказ убираться отсюда восвояси.
Продолжая нести службу, Лёшка счастливо жмурился на солнце, как тот самый деревенский кот на прогретой завалинке. Он так старательно вытягивался навстречу светилу, что, кажется, прибавь ещё немного, и он выскочит из всей своей одежды и полетит навстречу этому притягательному теплу, в чём мать родила...
- Неужели, для того, чтобы полюбить обыкновенный день, необходимо прожить долгую ночь? Думаю, что я с прошлого лета не видел такого жаркого солнца! Почему, чтобы полюбить местную баню, надо было не раз и не два чуть не до смерти здесь замерзнуть? Почему этот мир такой странный и всё в нём постигаешь в сравнении, или он такой только для меня одного? – думал Лёшка, осматривая из-под полуприкрытых век, как на ладони лежавший прямо перед ним, залитый солнцем, маленький городок.
Он не знал, чего ещё такого неизвестного готовит ему грядущее, на что будет испытывать. Получится ли ему в жизни найти себе верных друзей, обрести настоящую любовь, и насколько горькая будет та чаша познания, которую ему придётся испить, и на сколь она будет велика?
- В жизни всё очень сложно получается, - разберёшься с одной проблемой, вместо неё вырастают сразу три и так далее, по возрастающей, хоть вообще не задавай никаких вопросов, - плыви спокойно по течению, радуйся жизни. Так-то оно так, только почему-то не могу по-другому, вот тоже напасть прицепилась! Может, у половинок спросить? Э-э-э, разморило их, видать, на солнышке, тоже, поди, соскучились по нему... Дрыхнут бессовестно, а ещё боевые! Ладно, пускай дрыхнут, ведь они уже дембеля, без пяти минут, гражданские...
Что мне мешает остаться здесь? Зачем мне чьё-то чужое мнение в этом вопросе? Нет, пожалуй, не смогу, не выдержу, загнусь с тоски смертельной по любимому, родному дому! Но, ведь, и это место мне теперь уже не чужое... Как быть, я не знаю, - праздник праздником, а у самого на душе кошки скребут и волком выть охота! Почему такая несправедливость? Отбросить прочь сомнения, и сделать свой выбор, - ничего не может быть проще. Только, хорошо бы, знать, что этот выбор правильным будет, а так, всё остальное - лишь суета сует.
Вот теперь и я похож на этот искрящийся под солнцем снег, который непонятно почему радуется свету и теплу, несущих ему обязательную погибель. Парадоксально, но это так, - маленькое солнце всем дарит жизнь, но стоит к нему приблизиться слишком близко, как тут же сгоришь, словно неосторожный мотылёк. А что же делать мне со всей этой, до краёв переполнившей меня, любовью? Вот уж где нежданно-негаданно! Думал, что испепелил себя ненавистью к этому месту, старательно выжег всё дотла, и ничего не могло здесь уже получиться, а теперь понимаю, что сам только и делал, что неустанно трудился на этой земле, на которой и появился такой крепкий росток.
 Почему именно сегодня мне так хочется жить и любить? Непонятное чувство, наверно, я уже просто горю, или таю... – Лёшка прикрыл глаза и повернулся лицом к солнцу, он почувствовал, как его ноги отрываются от земли и его несёт навстречу яркому светилу.
 
 
Тот день командира части начинался, как обычно, с пятикилометрового кросса с двухкилограммовыми гантелями в каждой руке. Это помогало держать неплохую физическую форму  хорошо сложенного тела. Своей статью и выправкой молодцеватый полковник мог дать фору любому из офицеров части, но не это заставляло командира делать ежедневные пробежки в любую погоду. Скорее всего, это была обыкновенная привычка, выработанная им с годами. Затем завтрак и служба, нескончаемая служба, сутки напролёт, без выходных и праздников. Кому-то она может показаться чересчур однообразной и унылой, кому-то – нет.
Посвятившему всю свою жизнь служению Родине, командиру N-кой воинской части оставался всего один шаг до заветного желания любого хорошего солдата. Он сидел в своём кабинете в оперативном штабе части и, просматривая очередной циркуляр Главного Управления «О мерах по дальнейшему повышению боеготовности частей и подразделений», думал о том, что ему осталось совсем немного до генеральского звания и выхода на заслуженный отдых. Остался последний рывок и потом можно будет отдохнуть, лишь бы ничего чрезвычайного не произошло. Оставалось слетать в Москву на предпоследний доклад, а там, глядишь, к осени, и генеральский чин присвоят...
Размышления командира части прервал звонок с местного коммутатора:
- Слушаю! – коротко бросил он в поднятую трубку.
- Товарищ полковник, докладывает дежурный по части майор Коротков! Сегодня во время показа военной техники на стрельбище произошёл несчастный случай. В результате несанкционированного выстрела из гранатомёта погиб рядовой Алексей Синицын...
 
28 февраля2018г  –  8 марта 2020г.
 
 
 

 

© Copyright: Юрий Журавлёв, 2021

Регистрационный номер №0488338

от 31 января 2021

[Скрыть] Регистрационный номер 0488338 выдан для произведения:
 
-1-
 
Всю предыдущую неделю через Золотую долину тоскливо тянул свою песню неприятный, тяжёлый сквознячок, со стороны второго городка. Пронизывающий до самых костей ветер, словно развлекаясь, неожиданно бросал в лицо мелко наколотую ледяную крупку, которая стальной тёркой  проходилась по неприкрытой коже, где сразу же оставляла за собой горевший огнём след, не затухающий под напористым и студёным дыханием приближающейся зимы. Городок, спрятавшийся в долине, уже приготовился встретить первую пургу  этой осени, но ближе к концу той недели с вершины северной сопки, под утро, нежданно скатился молодой мороз и расписал все окна города своей замысловатой, причудливой вязью.
Обнявшись, будто старые приятели, мороз и ветер быстро умчались в сторону лимана, где весь остаток недели со всей силы выколачивали из болотистой тундры накопившуюся там за короткое лето влагу. Напитавшийся сыростью воздух потянул вниз облака, и уже  к вечеру вторника этой недели всё небо целиком и полностью упало на землю, как раз в то самое место, где и находился городок, в самое сердце Золотой долины. Словно в сгущенном молоке, притихший городок сразу же утонул в густом и плотном тумане.
Лёшка Синицын, солдат – первогодок, расположился за партой возле окна, в классе тактической подготовки учебного корпуса первой роты, поскольку выдалась свободная минутка, то он собрался написать домой коротенькое письмецо.  Положив перед собой тетрадку в сорок восемь листов, Лёшка разложил её ровно посередине и несколько раз провёл пальцами, прижимая к столу непослушные листы в клеточку. Взял шариковую ручку и старательно вывел сверху листа:
«Здравствуйте, мои дорогие мама и брат! В первых строках своего письма сообщаю вам, что я жив и здоров, чего и вам искренне желаю...»
Отложив в сторону ручку,  Лёшка задумался:
- Нет, это никуда не годится! Скоро будет уже полгода, как я пишу отсюда письма, и всегда одно и то же! Ну, никакого разнообразия нет! Уже с десяток писем написал и все здравствуйте, да здравствуйте... не, следующее письмо начну по-другому, интереснее, например: «Привет с Чукотки», или «Привет с дальних рубежей нашей Родины!» Вот, что лучше написать? Надо будет у ребят поинтересоваться, откуда они свои приветы шлют? Может быть,  «Привет с Севера»?
Нет, пожалуй, до севера здесь немножко далековато, да ещё подумают, что я на северный Полюс попал, с ума там сойдут от переживаний! Нет, такого писать нельзя! Да, вообще-то, отсюда много чего писать нельзя, всё кругом - сплошная военная тайна! Всё, что видишь, и о чём можешь услышать – всё под запретом, хотя тут ничего нет. Кругом только чёрная колючая проволока, а за ней - пустая и враждебная тундра, с громадами сопок. Всё... ни ракет, ни самолётов, ничего нету! Нападут враги, станут свои силы тратить, а мы - в оборону круговую и давай, до последнего патрона, отстреливаться, а они всё наседают и наседают, уже и граната последняя в моей руке...
Нет, пожалуй, с гранатой чего-то я поторопился, ладно, пускай хватают меня вражины в бессознательном состоянии, я им всё равно ничего не скажу! Но и там же, ведь, тоже не дураки в армии служат! Начнут потешаться надо мной, мол, вот дурачок деревенский, воюет здесь на Чукотке, сам не знает, за что! Ничего не отвечу врагам – пускай все лопнут от смеха! Куда им понять душу советского солдата...
 
«В боевой и политической подготовке у меня всё на «хорошо» и «отлично»... - продолжил писать письмо домой Лёшка, - «Погода всю неделю стоит переменчивая...»
 
Лёшка Синицын посмотрел за окно и расстроился:
- Ну вот, хотел про погоду написать, а за окном непонятно что творится, вон, крышу соседней казармы совсем не видно, а до неё всего-то метров двадцать - и того не будет! Теперь и про погоду толком не написать, а это было единственное, про что можно было без ограничений писать, эх! Теперь и погода стала секретной, спряталась ото всех в тумане. Ладно, пускай прячется, - сегодня спрячется, завтра покажется!
 
И чего только Лёшка не наслушался про здешнюю погоду от местных «старожилов», солдат – срочников! Даже заносчивый призыв из Подмосковья, прибывший прошлой осенью и прослуживший на полгода больше, и тот свысока поглядывали на всех вновь прибывших. Представьте только, как малорослый солдат из их призыва с презрением бросает новобранцу гренадёрского роста: «Сынок, да ты службы ещё не видел, зимой здесь в пургу ломы летают!»
Выдав такое откровение, бывалый служака, успевший пережить здесь одну зиму, торжествующе удалялся прочь, а ошарашенный услышанным беспомощно озирался и ещё некоторое время приходил в себя, представляя, каким образом, а главное – в какую сторону эти самые ломы летают! Да, здесь вам не там! Чукотка – край суровый!
В первые дни своей службы, находясь в карантине (это такое время, где за первый месяц пытаются выявить непригодных по той или иной причине, просочившихся в доблестные ряды Советской армии), так вот, в этом самом карантине Лёшка и услышал, что здесь, в пургу, справлять нужду по большому все ходят с двухпудовой гирей. Лёшка потом видел такую, всю выкрашенную чёрной краской, с цифрами 3 и 2, отлитыми на её корпусе. Тяжёлая! Одной рукой её можно только было оторвать от пола и с усилием приподнять до уровня колен. Дальше упрямая железка никак не хотела подниматься, видимо, в этом месте ей мешала избыточная сила всемирного тяготения. «Удобства» же, что в карантине, что в любой другой казарме, как и во всём городке, были на должном уровне, то есть находились внутри помещений, были тёплыми и весьма комфортными.
Расстояние от места, где находились гири, до двери в туалет, было не больше сотни шагов, и Лёшка быстро представил себе, как в «нужный» момент необходимо было быстро метнуться в угол казармы, где «зимовал» спортивный инвентарь, схватить гирю и через всё спальное помещение вернуться с ней к нужным дверям в коридоре казармы. И всё это в то самое время, когда снаружи сумасшедшая пурга пытается оторвать и забросить за гору родную казарму. Вот, оказывается, как проявляется солдатская смекалка! Унесёт казарму в океан, а солдат, благодаря находчивости, останется в войсковой части и дезертирства ему не припишут!   
Нет, ну чушь же полная! Гиря – спортивный инвентарь и незачем её в уборную таскать! – решительно отверг Лёшка такой «совет», - Но «старики», ведь, это просто так утверждать не будут, а они, для всех вновь прибывших, всегда - непререкаемые авторитеты, но в самом потаённом уголке солдатской души, всё-таки, осталась капелька сомнений.
Поначалу даже может показаться, что вот она, страшная тень армейской дедовщины, надвигается на молодое пополнение, но нет, не надо воплей и соплей, потому что любой новобранец, угодивший в воинскую часть, чувствует себя неуклюжим гадким утёнком на чужом дворе. Здесь всё для него враждебно и, кажется, что все только и делают, что стараются ущипнуть или клюнуть его побольнее. Но это всего лишь школа, непривычная и суровая, как и вся здешняя природа. Там, где бьют солдата, дедовщина прячется среди офицеров и искать её надо именно там. В этой воинской части проявления такого зла Лёшка Синицын не замечал, правда, среди сослуживцев бывали небольшие стычки, но они больше походили на спор цыплят в курятнике, - у самих ещё хвост не оперился, и голоса не окрепли, а каждый уже считает, что только с его голоса солнце встаёт! 
Да, много чего страшного рассказывали про особенности местного климата, всего и не запомнить, да и к чему это всё было запоминать, когда на первое место встали уставы воинские, а разнообразные страшилки про ломы и гири, да примёрзшие к шинелям автоматы, канули в лету сразу же, как только закончился срок карантина призыва. Тут присягу надо было выучить, а про посещение туалета с гирей во время пурги пускай хвалёные аналитики вероятного противника себе головы ломают, пусть изучают поведение загадочной русской души, им за это деньги платят немалые.
 
«С товарищами по службе у меня отношения нормальные, живём одним призывом, дружно... - продолжал письмо Лёшка, - Кормят здесь по-прежнему хорошо, всего хватает». 
 
Служба в батальоне охраны, для человека стороннего, ничем особенным не отличалась от службы в других подразделениях части. Свободные от караула роты, согласно распорядку дня, вели такую же жизнь, как и все остальные, - с утра делали зарядку и бегали обязательные три километра кросса, дальше тренажи, завтрак и занятия по расписанию...
- Посмотрите, какая выправка у вашего мальчика! – восторженно говорили Лёшкиным родителям воспитатели в детском садике, - Ему обязательно надо быть военным!
Может быть, это та самая печать и привела тщедушного мальчишку в этот далёкий край, этот самый отпечаток военной выправки и определил его на службу в батальоне? Почему именно так, а не иначе всё получилось здесь и именно с ним, Лёшка понять не мог, да и честно-то говоря, он не особо и пытался разобраться в этом, но слово «батальон» внутренне больше подходило к детской военной выправке.
- Ты, Синицын, говори, что хочешь служить в батальоне! – говорил Лёшке сержант в карантине, - Вот, скоро начнётся распределение, так ты прямо так и кричи, что нигде, кроме батальона, служить не хочешь! Понял? – смеялся сержант.
- Так точно, товарищ сержант! – совершенно серьёзно отвечал Лёшка, чувствуя магически притягательную силу военного слова «батальон».
«Батальон - это вам не учебная рота в сотню бестолковых, ничего не умеющих и не знающих, стриженых под «ноль», солдатских голов! Батальон, - вот где настоящая служба!» – проносилось в мальчишеской голове.
- Второй взвод, не вздумайте говорить, что кто-нибудь из вас владеет строительными специальностями! – напутственно говорил сержант новобранцам в карантине.
- Почему, товарищ сержант? – опасливо озираясь, робко спрашивали те.
- Потому, что вас заберут служить в ОЭТР, а вы знаете, что у них в оружейных пирамидах вместо автоматов ломы стоят? Вот ты, рядовой Синицын, согласен по тревоге лом таскать? – глотая смех, спрашивал сержант.
Лёшка живо представлял, как к паре сапог, которые даже во время самого короткого кросса в один километр, успевали наливаться таким количеством свинца, что уже через пару сотен метров становились неподъёмными, и словно неведомые науке магниты, крепко притягивались ко всему, на что наступали, будь то прочный бетон или коварная каменная крошка, так к ним добавить ещё и лом в придачу?! 
- Никак нет, товарищ сержант! – холодея от ужаса, выпаливал Лёшка, - Не согласен!
- Значит, все идём служить в батальон! Понятно, второй взвод? – спрашивал сержант, обводя весь строй пристальным взглядом.
- Так точно, - нестройными голосами отвечало стриженое «наголо» воинство.
- Не слышу, второй взвод? – поднимал голос сержант.
- Так точно! – вытягиваясь смирно, рявкали ему в ответ три десятка ещё неокрепших мальчишеских глоток.
- Вот так-то лучше, второй взвод, - растягивался в довольной улыбке сержант.
Надо ли говорить, что после такого разъяснения обстановки второй взвод, почти в полном составе, оказался в первой роте батальона охраны.
Тяготевшему больше к технике, Синицыну очень быстро наскучила зубрёжка  «УГ и КС» и всех остальных, густо пропитанных непривычным военным духом, чуждым его восприятию, ядрёным, как паста «Асидол», которой каждый вечер полировали тяжёлые латунные пряжки новеньких кожаных ремней, ещё не отягощённых весом подсумков с магазинами боеприпасов.
Попав в плотное кольцо однообразного окружения, мальчишеская Лёшкина натура, сильно прижатая армейским тяжёлым катком, повисла на тоненькой струне, где-то глубоко внутри, под белой рубашкой нательного белья. Она тихонечко поскуливала целыми днями, и каждый вечер пыталась громко возопить, как только Лёшка оказывался после отбоя в своей койке, но всяко оказывалась накрытой плотной завесой тяжёлого сна и мгновенно замолкала до утренней команды «Рота, подъём». Куда она пропадала по ночам, Лёшке было неизвестно, но стоило ему открыть глаза и коснуться пятками крашеных досок пола казармы, как противное нытьё внутри тут же затягивало свою заунывную, однообразную ноту, вплоть до самого отбоя, не прерываясь на завтрак, обед и ужин. Чудеса, и только!
Когда это началось? Была ли такая грань, разделившая всё в армейской жизни Синицына на «до» и «после»? Лёшка старался вспомнить все последние события и никак не мог отыскать того самого момента, когда же это произошло. Когда изменился весь тот внутренний тон, почему он стал совсем другим? Может быть, струна приросла металлом, но тогда откуда же ему было взяться в худобе под гимнастёркой? Там были обычные кожа да кости, под которыми колотились немудрёные внутренности, большей своей частью желавшие поглощать одни только сладости. Неужели железо, которое содержалось в крови, превратилось в тонкую нить и незримо вытянулось вдоль всего позвоночника?  Нет, скорее всего, дело было в нервах, натянутых до такого предела, что звон стоял в ушах, но, как известно, нервы - материя очень нежная и легкоранимая и невозможно их бесконечно испытывать на прочность,  они же не стальные в девятнадцать-то лет!
На чём держится вся Лёшкина натура, душа и сознание? Что за нить такая не даёт всему этому рухнуть безвозвратно вниз? Пускай его дух невесом и бесплотен, но порой кажется, что весь груз, находящийся внутри, просто невозможно выдержать!  Что даёт силы бежать вперёд, когда сил совсем нет? Нет вообще ничего, и из самых его последних сил хочется только упасть лицом в эти острые камни и выплюнуть в пыль дороги кровавые лохмотья лёгких!
- Слабак! – презрительно бросит ему совесть, - Что может быть проще, чем праздновать предателя и труса? Струсить и рухнуть в грязь - значит предать товарищей, быть осечкой в стройном ряду боевых патронов, заправленных в ленту!
- Тебя зачем в Советскую армию призвали? А? Родину защищать? Так чего же ты? Присягу принял – вперёд! – набатом ухает в голове, и молодое, крепкое сердце, готовое вот-вот лопнуть и разорваться на тысячу кусков,  всё сильней гонит кровь и Лёшку дальше.
- Помру! Не вытяну! – тоненько скулит самосознание.
- Врёшь, не помрёшь, - спокойно и уверенно отвечает кто-то из глубокой середины, - ты над этим ещё и смеяться потом будешь!
- Погодите, - грозит самосознание поквитаться с взбунтовавшимся организмом, - я с вами со всеми разберусь, вот только добегу до финиша и покажу вам!
Добравшись до финиша, Лёшка, согнувшись пополам, держал руками сильно дрожавшие колени и со страхом ждал того момента, когда из него должно было выскочить сердце и за ним следом разорванные лохмотья лёгких. Сердце уже сорвалось со своего привычного места и глухо бьётся по всей голове, сильно стучит по затылку и норовит выскочить через глазные яблоки наружу.  В сгоревшем горле что-то сипит и клокочет, а широко раскрытый рот жадно хватает сухими губами тяжёлый, обжигающий всё внутри и сильно разбавленный эфиром воздух, который дерёт в кровь горло и разрывает тесную гимнастёрку. Предательская тягучая слюна вытянулась с пересохшей губы и позорно болтается, никак не желая отрываться. Но ничего, мы не гордые, мы – утрёмся рукой, вытрем и слюну, и сопли, размажем и кровь по лицу, наша гордость всё стерпит, но только никому и никогда не увидеть наших слёз!
Какая же ты сладкая, эта маленькая победа, пускай не видно кругом поверженных врагов, и сам ты вида неприглядного, обессиливший, готовый рухнуть и не подняться, но незримая нить крепко держит весь твой мир над суетою тщетной, и ты победил, в очередной раз за сегодня. Ты – победил!
- Не соврали, ведь, действительно, не помер, - отдышавшись, прощал всех своих внутренних бунтарей Лёшка.
Вообще-то, первые дни службы в батальоне были совсем не сахар и оба взвода первой роты были настолько замучены зубрёжкой уставов, огневой подготовкой и стрельбами, что буквально валились с ног перед отбоем и засыпали, едва коснувшись головами подушек. Синицын уже не единожды пожалел, что оказался на службе в батальоне охраны. К концу второй недели учёбы почувствовалась нарастающая усталость.
- Ничего, ничего! – успокаивающе подбадривал сержант, - Вот пойдём в караул, там легче будет!
Со слов сержанта выходило, что вся настоящая служба здесь - только в батальоне, и караульная служба в нём - сплошной сахар и мечта любого солдата, ну, а пока сержант разворачивал взвод «цепью» и гнал его в атаку на вершину сопки, где засела неприятельская ДРГ, со скоростью света перемещавшаяся по всему склону слева – вверх - направо. Попробуй, поспей за ними такими, да и бегать по кочковатой тундре - удовольствие не из приятных, - то провалишься куда-нибудь, то внезапно получишь подножку или коварные кочки начнут в открытую хватать тебя за сапоги  и выворачивать ноги. Тут уж поневоле не устоишь, и со всего маху рухнешь в непонятную ржавую поросль между кочек, сырую и грязную, а руки не выставить, - оружие не позволяет. А в ОЭТР в это время сидят спокойно в  учебном корпусе и изучают положенную технику и приборы. Завидно? Нет, обидно, когда из всех приборов у тебя один только автомат и сапёрная лопатка!
Вот тогда, во время очередного штурма сопки, Лёшка и почувствовал, как завибрировал на тонких нитях весь его организм. Получилось что-то вроде неполного аккорда из двух нот, этакого звука отыгравшей назад пружины, - ещё не музыка, но звук уже приятный. Возможно, включилась какая-то внутренняя защита и организм отработал её по-своему. Теперь прекратилось и внутреннее нытьё, осталась только необъяснимая тревога и небольшое, инстинктивное чувство опасности. Возможно, что именно тогда, во время тактических занятий, и образовалась эта невидимая грань на склоне сопки, шагнув за которую, Лёшка почувствовал в себе новую силу, доселе ему неизвестную. 
В противоречие всех законов физики, эта сила, конечно, не могла просто так появиться из ниоткуда, и почувствовавший её Синицын был уверен, что она уже никуда не исчезнет. Нет, Лёшка не был отличником в школе, если не считать нескольких отметок в четверти по пению, про таких учеников педагоги говорили, что он полная посредственность, ничем не выдающаяся. Будь тогда Лёшка отличником, так он бы теперь институт закончил и стал лейтенантом, в офицерской форме с портупеей и в щёгольских хромовых сапогах. Ходи, командуй всеми, и даже самим сержантом, и никакие сопки тебе штурмовать не надо. Красота!
Почему в посредственной голове Лёшки Синицына, забитой воинскими уставами, вычищенной до мозга костей и заправленной всем чётко военным, в голове, в которой ничего кроме «так точно», «никак нет» и «не могу знать», оказался закон сохранения энергии из школьной программы урока физики? Вот уж точно, никакой науке не разобраться - почему так. Это всё равно, что пытаться объяснять, как извилистая синусоида перемещается внутри прямого провода! Услышанный однажды закон запомнился навсегда, как удар невидимого электрического тока, который, даже из очень тонкого провода, с такой силой бьёт тебя в самый кончик пальца, что ты мотаешь головой, лязгаешь зубами и далеко летишь в сторону.
Тот самый внутренний стержень, который однажды почувствовал внутри себя Лёшка на склоне северной сопки, с каждым днём неотвратимо набирал свою силу, вопреки тому горнилу армейской службы, попав в который, согласно законам физики, ему суждено было прогореть в пепел, а не умножить свою прочность. Наждак команд вышлифовывал этот стержень до зеркального блеска, доводил градус каления до запредельных норм и целыми днями крутил, сворачивая его в армейский «бараний рог», на что тот отвечал своеобразной реакцией, - молниеносно делился на тысячу иголок, мгновенно остужая накал, собирался воедино и, словно камертон, выдавал ноту спокойствия, или неистово ревел внутри себя немым, никому не слышным органом.
Истока этой новой силы Лёшка так и не отыскал, да и не так это было важно, когда и где зародилась она, - может быть, ему её выдали здесь вместе с новеньким обмундированием, этакой непривычной казённой обёрткой, сильно пахнущей машинным маслом.  Или она зародилась в том страхе, который тряс его со всей силы во время первой самолётной болтанки, на пути в этот городок за семью ветрами и непогодами, или ещё раньше, когда принял решение не бегать зайцем от военкома и пусть с опозданием, но, всё же, принял решение и отправился на службу. Может быть, это было в школе, или во дворе, где приходилось доказывать больше себе, что не слабак, хотя фигурой и ростом ты не вышел. По большому счёту, не так это и важно, откуда берутся истоки такой силы, - получаешь ли ты их вместе с погонами или приобретаешь задолго до своего рождения, здесь главное – чтобы они проявились и зазвучали, заиграли и запели многоголосо, тогда и сам чёрт тебе не брат, как говорится!
В армейской Лёшкиной жизни всё время разделялось на прошлое и будущее, с мгновенной, постоянно меняющейся частицей настоящего, и, если прошлое каждый раз собиралось в короткий миг, неважно, день то был или месяц, будущее же пока тонуло в непроницаемом тумане, где-то за далёким горизонтом, и совсем не спешило сюда показываться. Короткий и неуловимый миг настоящего способен был настолько растянуть целые сутки, что уже начинало казаться, что все часы в них кто-то подлым образом подменил високосными годами.
Ещё вчера ты жил совсем другой жизнью, в привычном мире обыкновенных людей, а сегодня вдруг шарахаешься от собственного отражения, не в силах поверить своим глазам. Увиденное настолько поразило сознание Синицына, что он, действительно, сначала не поверил глазам и машинально оглянулся назад, но позади него никого не было. В большом умывальном помещении никого не было, - ни единой живой души, кроме одного единственного Лёшки, а с той стороны стекла, откуда беспристрастный сплав олова и ртути обязан был отразить действительность, на Лёшку глядел раздетый по пояс, совершенно незнакомый ему чужой человек.
Рота была в наряде, и в расположении казармы оставалось десятка полтора солдат из её основного состава, не считая автовзвода, который, словно крошечное государство, разделённое на три призыва, жил своей отдельной, самостоятельной жизнью внутри большой казармы 1ЭТР. Весь резерв, называемый для простоты «остатком», разделялся на обладателей каллиграфических способностей, назначенных в писари роты, рукастых умельцев, способных произвести небольшой ремонт в штабных помещениях батальона, смены внутреннего наряда и остальных, не вошедших в обязательную обойму наряда, но необходимых для его подмены в любой момент дня и ночи. 
Взошедшая накануне, счастливая Лёшкина звезда обещала положенный распорядком сон, протяжённостью в восемь часов, небольшой наряд на хозяйственные работы и, если уж совсем повезёт, то и небольшую прибавку свободного времени. Попасть в остаток для простого смертного, не обладавшего никакими выдающимися способностями, считалось чем-то вроде выигрышного билета в малую солдатскую лотерею. Синицын, как добрый знак, уже с подъёма увидел перед собой тарелку с гладкой и румяной пшённой кашей и тридцатиграммовый, пузатый с одного боку, кругляшок сливочного масла, рядом с белым хлебом, и ароматный кофейный напиток со сгущёнкой, дымящийся в большой солдатской кружке. 
Пробегая кросс на физзарядке, он уже молил всех воинских богов, чтобы они также были благосклонны и к старшине роты, который обязательно должен был появиться в расположении после завтрака, лично проверять уровень занятости каждой свободной единицы подразделения. Никто из солдат не желал попадать под горячую руку бати (так старшину за глаза называли все в первой роте), а уж, тем более, попадать к нему на «карандаш», - в защитного цвета небольшую записную книжицу, куда, время от времени, старшина заносил многих ершистых индивидуумов. Армейский ангел-хранитель Лёшки Синицына, по всей видимости, был не последней спицей в колесе и имел достаточно высокий чин, позволявший ему заступаться за своего подопечного, благодаря чему Лёшка не испытывал со стороны начальства пристального внимания к своей персоне.
Нежелание попадаться на глаза начальству становилось навязчивым, и от него трудно было избавиться, поскольку команда «строиться» сразу же вытаскивает тебя из самых укромных уголков и вопреки сильному желанию раствориться или остаться незамеченным, быстро загоняет в строй, - под всевидящий и неумолимый взгляд старшины роты. Избежать этого было просто невозможно, и всему свободному остатку оставалось только молиться на то, чтобы нога, с которой сегодня утром поднимался батя, была правильной, нужной  ногой.
Лёшка быстро поводил во рту зубной щёткой, прополоскал его уже привычной, студёной, почти ледяной водой, от которой сразу же зашлись передние зубы, затем он нырнул лицом в полные ладони воды, и, громко фыркая, словно недовольный чем-то старый ёж, принялся растирать ещё горевшее огнём лицо онемевшими от холодной воды руками. Утерев лицо белоснежным вафельным полотенцем, Лёшка глянул на себя в зеркало над умывальником и отшатнулся. С той стороны стекла на него в упор смотрели пронзительные глаза незнакомого человека.
Оглядевшись по сторонам, Синицын увидел, что в умывальном помещении, кроме него никого не было, и худющее отражение, с торчащими наружу ключицами и рёбрами, сильно выпирающими скулами, есть не что иное, как он сам, своею собственной персоной. 
- Господи! – заревело от ужаса увиденного Лёшкино самосознание, - Мама дорогая! Только бы твои глаза никогда не увидели этого! Боже мой, да за что же меня здесь так?..
Точно засушенный Кощей перед своим смертным часом, прямо со стены, скорбно глядел на Лёшку незнакомец. К горлу внезапно подкатил горький ком, и Синицын уже едва сдерживался от того, чтобы не расплакаться, а с той стороны стекла незнакомец, в противоположность Лёшкиному виду, почему-то был готов торжествующе разразиться победным хохотом!
Такого поражения в своей жизни Лёшка не помнил с самого детства, когда подвыпивший деревенский тракторист внезапно так напугал его, что обрушившийся на мальчишку страх моментально парализовал всё тело, унизительно намочив, при этом, его коротенькие штанишки.
Синицын проглотил мешавший ком в горле и впился глазами в собственное отражение. Всё ещё не веря своим глазам, он пытался лихорадочно отыскать ответ на противоречие собственных ощущений и непреклонной реальности увиденного за тонким стеклом зеркала.
Где скрывался раньше этот незнакомец и почему до этого дня он не попался Лёшке на глаза, ведь, не первый же раз он оказался перед зеркалом в умывальнике, по «форме номер два»? Позади уже было целое лето службы здесь, и не важно, что в июле снег лежал и не таял на сопке, было тепло и даже жарко, и зарядка по пояс раздетыми, - и ни разу глаз не зацепился за этого доходягу в зеркале, а теперь – вот, пожалуйста, стоит и презрительно на Лёшку смотрит! 
- Вот, до чего довела меня физическая культура, - пронеслось тогда в Лёшкиной голове, - теперь никакого оружия мне не надо, достаточно лишь скинуть гимнастёрку и враги умрут от страха, ну, или лопнут от смеха, увидев такого защитника! Все, как один, полягут от моего блокадного вида...
Постоянное чувство недоедания через несколько месяцев службы всё-таки притупилось, но солдатская пища, даже самая разнообразная, всё равно оставалась казённой, а молодому растущему организму всегда хотелось добавки. Сказать, что за последнее время Лёшка похудел, было бы неправильным, он, скорее всего, высох, как  мелкая солёная рыбёшка, вывешенная на тонкой нитке под палящими солнечными лучами, хотя весы на медосмотре упрямо показывали потерю только пяти килограммов веса. Не велика потеря, когда с некоторых «слетело» уже под тридцать килограмм! Никто же не плачет, что он голодный, все с одного котла накормлены, и всем хватает - и самому маленькому, и самому большому, всех одинаково раскладка уравняла. Чего же тут худые сопли распускать про того, который сидит внутри и вечно просит есть?..
 
Лёшка Синицын внимательно перечитал письмо, и к написанному ранее «Кормят здесь по-прежнему хорошо, всего хватает», - старательно дописал: «наедаемся все от пуза...»
 
За окном казармы, из тумана, уже показалась пустая курилка, а из-за нее выглядывала туша  наклонившегося под гору деревянного короба теплотрассы. Большим тёмным пятном за ней проявлялась крыша казармы автороты, - туман начинал медленно сдавать свои позиции.
Из всей неприглядной картины утонувшего в долине военного городка, перед Лёшкиными глазами внезапно вынырнула из тумана спина в шинели впереди идущего товарища. Спина покачивалась влево - вправо, в такт шагу роты:
 - Раз, раз, раз, два, три! – чеканили в тумане свой шаг солдаты, под чёткий счёт сержанта.
Который уже месяц подряд перед глазами маячит эта спина, - пятый? Ох, всего лишь! А сколько их впереди? Нет, об этом лучше и не думать! Но здесь совершенно невозможно жить одним днём! Здесь всё одинаковое - до противного, тяжёлого чувства тошноты, а всё иное безжалостно пресекается под корень, - «не положено», «не по уставу», - говорят начальники. Сам же устав требует инициативы, мол, изобретайте товарищи военнослужащие, но ничего нового никто не изобретает, наверно, потому, что инициатива всегда наказуема, если верить нашему сержанту.
Вот стоит изобрести крылья, - так их сразу же оторвут и выкинут, а тебя ещё и накажут за порчу казённого имущества, и ходи потом до самого дембеля в заплатанной на лопатках шинели, с маленькими крылышками в голубого цвета петлицах. Я же лётчик, отпустите меня в небо летать, и ничего, что сегодня туман и погода нелётная, я – всепогодный лётчик! Дайте мне команду на взлёт!
 Но видно, что судьбой мне не уготовано летать, остаётся только шагать строем, перемещаться в одинаково серой, однородной, безликой солдатской массе, шагать, и при этом делать правильную отмашку рук. Но руки - не крылья и, как старательно не маши ими, всё равно, никуда не улетишь – сапоги крепко держат.
Перестаёт качаться впереди шинель. Подхваченная ветром за полы, она взлетает к небу и сворачивается там в продолговатое пирожное - эклер.
 - Что такое? Рота, стой! Раз, два! – из-под сотни солдатских сапог вздымается кверху сладкая каменная крошка и густо засыпает взлетевшую шинель кондитерской присыпкой, а с крыши соседней автороты кто-то большой ложкой соскрёбывает густой туман и отправляет его кремовой начинкой внутрь воспарившей шинели...
Лёшка прикрыл глаза и сразу же почувствовал, как хрустнула тонкая корочка пирожного у него во рту, а на языке, разливаясь солдатской манной, уже начал таять вкус сливочного крема. Его ноздри затрепетали, прерывисто втягивая аромат видения, а язык, онемевший от накатившего блаженства, уже счастливо потонул в океане нирваны. В голове, под бесшабашную мелодию, закрутилась весёлая карусель и, проглотив слюну непослушным языком, Лёшка быстро подался вперёд, чтобы быть как можно ближе к, источающему головокружительный аромат, огромному пирожному. Он уже приготовился широко открыть рот, чтобы откусить от сладкой шинели самый большой кусок, но в его животе кто-то предательски громко зарычал, и Синицын, тут же, уткнулся носом в холодное и плоское стекло.
Лёшка открыл глаза и отпрянул от окна. Видение сразу же растаяло, замолчал и живот, хотя, во рту ещё некоторое время оставался едва уловимый, сладковатый привкус.
- Вот так всегда, стоит только представить себе что-нибудь такое, не совсем связанное со службой, так тебя моментально возвращают в жестокую действительность! - раздосадовано подумал Лёшка, - Какая чудовищная несправедливость царит в этом мире и никто не стремится всё исправить! Почему так? Приятное и полезное легко может спугнуть даже самый слабый шорох, а необъяснимое и непонятное так привяжется, что можно с силой биться головой о стену и всё безрезультатно, - оно сидит там, даже не шелохнётся!
 
Так было и тогда, когда на него, испуганного своим видом бедного солдатика, презрительно глянуло собственное отражение, словно было оно из другого мира, существующего в параллель с этим, разделённого только перегородкой из тонкого, прозрачного стекла. Разве такое возможно, чтобы такой же огромный мир, как и этот, уместился там, за стеклом, на плёнке, толщиной в доли микрона? И не просто поместился, а жил там своей жизнью, лишь внешне похожей на нашу, привычную.
- Нет, такого быть не может! Это, всего лишь, обыкновенное отражение, - успокаивал себя Лёшка, с интересом разглядывая незнакомца за стеклом.
 - Тогда почему ты выглядишь испуганно, а отражение уже презирает тебя за страх, которому ты позволил задавить себя?
- Нет, нет! С чего это я выгляжу испуганно? Ничего подобного! Это я смотрю на труса в зеркале, и это его давит и гнёт к земле животный страх! Смотри, у него уже дрогнули коленки!
- Ты всё перепутал и это твои колени дрогнули.
- Нет, нет, нет! - категорически запротестовал Лёшка, ему вдруг захотелось закрыться руками от всех зеркал на стене.
- Ну, вот уже и паника на корабле!
- На каком корабле? – непонимающе оглянулся Лёшка, он по-прежнему находился один посреди умывального помещения.
- На воздушном! – захохотало со всех сторон, - Ты же лётчик, Лёшка, и паника твоя - лётчицкая! 
- Откуда ты?.. – начал, было, Лёшка, но внезапно осёкся.
- Знаю, - прозвучало в ответ, словно припечатало, - я про тебя много чего знаю...
- Например?
- К примеру, каково тебе живётся с твоим новым приобретением? Да, да, с тем самым стержнем внутри тебя, которого ты сейчас, к своему великому сожалению, совсем не ощущаешь? Ай-ай, посмотри, не закатился ли он в тот тёмный угол? А, может быть, его и вовсе не было, и ты только всё сам придумал, о, великий сочинитель? Посмотри туда, в зеркало! Смотри прямо перед собой, вот она, вся правдивая реальность! Куда, куда глаза отворачиваешь? Смотри! Все смотрите на защитника Родины, рядового «соплёй перешибёшь»! Что, уже готов струиться на пол? Помнишь, как тогда, в детстве? Сейчас твои коленки тоже мелко дрожат... Давай, сдавайся, Лёшка! Что, что? Ты же комсомолец, Лёша, и закон сохранения энергии помнишь. Ведь помнишь? Правильно, значит, никакого Господа Бога нету, а есть только Родина, Партия и Священный Воинский Долг! Так?
- Да пошёл ты к чёрту! – захотел крикнуть Синицын, но удержался, потому что, и вправду, был неверующим комсомольцем, а кроме всего перечисленного, он верил ещё и в свою маму.
Реальность всего увиденного в зеркале была настолько беспощадна, что всё Лёшкино самосознание сорвалось с привычного места и тут же полетело в бездонную пропасть, растягивая за собой, в тонкую нить бесконечности, новообразованный стержень. Выпотрошенная оболочка опустила голову и принялась глупо разглядывать начищенные до блеска носки солдатских сапог. Тонкая нить вытянулась в невидимую паутинку и зазвенела на высокой ноте, грозя вот-вот оборваться под тяжестью непомерного груза.
Поверить в то, что на белом свете есть кто-то такой, который знает про него абсолютно всё и даже больше, Лёшка никак не мог, но этот чужой и противный голос, словно острый стилет, легко проникал под прочный панцирь, закрывавший от посторонних глаз всё самое сокровенное и интимное, и безжалостно наносил удар за ударом, в самые больные места. Броня, которую столько лет наращивал и укреплял Лёшка, оказалась бессильной под натиском этого коварного врага, и вот теперь, кто-то неизвестный, кромсал кровоточащую Лёшкину душу, повисшую над бездной забвения на одном честном слове.
- Твой стержень, сам по себе, - бесполезное устройство, навроде гранаты без запала или ружья без патронов, - только лишний вес с собой таскать, выброси его! – загудел в пустой голове противный голос, - Отпусти этот груз! – растягивая меха гармоники, хором подхватили зеркала и протрубили блестящие медные краны в умывальниках.
- Замолчите, замолчите все! – словно последним средством, Лёшка накрыл голову полотенцем и прижал ладони к ушам, но голоса лишь усилили свой ор.
 - А-а-о-о-ы-ы-ы! – зашёлся трубный хор в ужасе предсмертного воя.
Лёшка дёрнулся всем телом и тут из его пустой и выскобленной до последней живой клетки оболочки, прямо из самой её серединки, выворачивая наружу тонкие рёбра, вырвалась громко рычащая серая тень.
- Волк, волк! – по ту сторону зеркала испуганным пастушком задрожало надменное отражение и быстро метнулось в сторону.
Застывший в недоумении Синицын, с трудом оторвал взгляд от своей  развороченной грудной клетки и посмотрел в зеркало, куда секунду назад что-то прыгнуло прямо из него, но, ни в одном из зеркал, не увидел - ни себя, ни собственной, сбежавшей от него, тени. 
- Всё, я умер! – подумал Лёшка и под скорбный звук метронома, отсчитывающий последние мгновения жизни, закрыл глаза.
Разверзшаяся под его ногами бездна, с неожиданной силой толкнула Лёшку в ноги, и он, едва устояв, тут же услышал, как лопнули стёкла в высоком переплёте окна и вокруг затрещали стены разваливающейся казармы. Следом за тяжёлой деревянной балкой, рухнувшей прямо с расколотого пополам неба, в бездну посыпалась разнокалиберная звёздная пыль.
Лёшка тут же пожалел, что он не успеет добежать до учебного корпуса, где лежит в ячейке его сумка с противогазом, поскольку светящаяся пыль быстро закупоривала нос и очень плотно набивалась в широко открытый рот. Хотя эта пыль и не имела запаха горького миндаля, а отдавала всего лишь только мятой, дышать её светящейся свежестью Синицын остерёгся. Тут он вспомнил, что у него нет внутренностей, поскольку весь его организм полетел куда-то прямо к центру Земли и дышать ему нечем, да и в этом теперь нет никакой надобности.
Не успел Лёшка обрадованно успокоиться, как далеко внизу что-то полыхнуло, и вскоре его организм вынырнул из тьмы горячим огненным шаром, и больно толкнув под язык, бросил Синицына следом за испуганным пастушком.
- Постой! Погоди! – бежал за пропавшим отражением Лёшка, - Остановись! Я узнал тебя! Слышишь, я знаю, кто ты! – с надрывом в голосе, умоляюще кричал он в чёрную, онемевшую разом, пустоту.
- Если ты меня знаешь, почему тогда бежишь прочь? – раздался позади него насмешливый голос.
Лёшка застыл на одном месте, словно это прозвучал не привычный человеческий голос, а страшный громовой раскат, расколовший небеса и поразивший его насмерть. Он попытался обернуться, но почувствовал, что и пальцем не может пошевелить, словно был полностью парализованный. Усилием воли Лёшка попытался сбросить с себя невидимые оковы, но оказался бессилен перед мощным противником, намертво сковавшим его в своих объятиях. От обиды за собственную слабость, в голову Лёшке резко бросилась кипящая кровь. Раскалённый добела стержень разлетелся огненным металлом по заснувшим клеткам организма. В тот же самый миг из глубины Лёшкиной утробы раздалось глухое рычание, какого-то первобытного зверя, и под этот рык, ломая собственные кости и перекручивая в жгуты упругие жилы, Синицын, всё-таки, повернулся и открыл глаза.
Он по-прежнему находился один посреди умывального помещения. Стены казармы нерушимо высились вокруг него, над головой привычно белел потолок, под ногами, покрытая ровными квадратиками метлахской плитки, лежала тяжёлая бетонная плита пола. За окном, во всю ширь целостного неба, уже разливался рассвет, растекаясь свежестью розовой краски по небесно-голубому своду, а под звонкую капель из неплотно прикрытого крана с противоположной стены, из зеркала, на Лёшку с интересом поглядывал молодой волчонок. Маленький такой, и весь какой-то взъерошенный.
Недоумевая, Синицын покрутил зубную щётку в руке и машинально сделал шаг вперёд, не выпуская из виду маленького зверя. Волчонок обрадовался Лёшке, словно старому знакомому, он замотал головой и, перебирая лапами, радостно завилял своим коротким хвостом, затем вскинулся на задние лапы, прыгнул навстречу и моментально пропал из виду... 
Всё увиденное о противостоянии с собственным отражением промелькнуло настолько быстро, что его не смогла бы зафиксировать даже высокоскоростная кинокамера с миллионом кадров в секунду.  Всё произошло в очень короткий миг, за который, как показалось Лёшке, он успел прожить целую жизнь в другом, параллельном этому мире. Скорость, с которой промелькнули эти события, не оставляла ни единой зацепки в памяти, - с той поры лишь крошечная точка тяжело ворочалась где-то на затылке и временами выдавала неясные картинки.
И всё бы хорошо, если бы не расколовшееся надвое самосознание, которое с той поры, уже не стесняясь, вовсю спорило и ругалось между собой в Лёшкиной голове... 
 
Туман за окном класса качнулся и медленно поплыл вдоль долины, в сторону второго городка. Плавно покачиваясь на его волнах, казарма тронулась в другую сторону и вскоре пропала далеко за лиманом, где по зелёной траве бежит с горы навстречу маленький босоногий мальчишка. Раскинул руки в стороны, как крылья, и мчится быстрее ветра, так, что уже звенит под пятками планета, а ему всё хочется прибавить, ведь он знает, что вот-вот оторвётся от земной тяжести и невесомой пушинкой взлетит над широким полем.
- Эх, ты, детство моё золотое! Вроде бы всё, как вчера было, - рукой можно было достать, а теперь ты только в памяти и близко, - расстроенный Лёшка заложил крутой вираж и погнал казарму обратно.
Взревели мощные реактивные двигатели и казарма в один миг, покрыв расстояние в десять тысяч километров, вернулась на своё привычное место, благо к этому времени туман почти полностью рассеялся, и посадка прошла в штатном режиме.
 
«Немного скучаю по всем вам и по дому, ребятам со двора, - продолжил письмо Лёшка, - если кто из них напишет, перешлите мне сюда их адрес и номер полевой почты...»
 
- Нет, действительно, как же тяжело вспоминать о доме, когда тебя судьба забросила на край света! – горестно подумал Лёшка, - Вот за что меня так? Опять чудовищная несправедливость и обман! Обещали направить в учебку на артиллериста выучить, а заслали к самому чёрту на рога! Вон, Юрку, пусть и с третьего раза, но забрали же служить под Архангельск. Да, здорово две его отвальных отгуляли, жаль, на третью уже сил не хватило! Герка, одноклассник, на Чёрном море уже год, как загорает, а Сашка, вообще под Ленинградом служит, - пишет, что в увольнение домой на такси ездит! Один я только на казарме летаю домой и то, только когда погода позволяет, а так, - тоска смертная кругом, на весь городок всего две девчонки, а всё остальное – шинели, шинели, шинели...
Мрачно!
Впрочем, Серёга тоже по Монголии на танке колесил, но это много ближе, и там теплее, а Чукотку многие на Камчатке разыскивают и мало кто знает, - где это и, если бы только не славный город Анадырь, её бы вообще не нашли...
Местное население произносит это название с ударением на последнем слоге, ну что же, «дырь», она и в Африке «дырь»! Богом забытое место. Нет, лучше не думать о доме, а то тоска совсем загрызёт! Но, как же про него не думать, когда письмо туда пишешь? Проще придумать себе такой мир, в котором нет столько шинелей и тоски по дому, и жить спокойно, но этот мир придумывать не надо, он уже существует, только очень далеко отсюда. Мир – мечта, в который я вернусь только через полтора года. Эх! И как тут не думать об этом?
А о чём тогда думать, - о военном? Так я уже сам стал, как автомат Калашникова, - «Раз, два, к бою готов! Три, четыре – так точно, никак нет! Шагом марш, кругом, бегом!», - и постоянно дёргается рука, так и норовит взлететь к рыцарскому забралу, стоит только оказаться вне строя, что, кстати сказать, случается крайне редко. Тут прав был сержант насчёт караула, - на посту в полном одиночестве в этом плане спокойнее.
Но совсем о доме не думать нельзя, - насквозь пропитаешься всем военным, как сапог кирзовый жирным гуталином, и закостенеет душа, пропадёт, сожмётся в серёдке и засохнет под градом команд, сгинет, зажатая уставным прессом. Останется от тебя только казённая оболочка, к которой ты прирастёшь намертво, да бирка на ней с фамилией Синицын, а то, и вовсе, - присвоят номер, как у автомата, и повесят рядом с ним в оружейке, чтобы был всегда под рукой. А что? Тогда и командовать тобой удобнее, вместо привычного рядового Алексея Синицына, будет №55 50, - коротко и ясно.
Вот встанет генерал на высокой сопке и начнёт командовать оттуда:
- Полста пять пятьдесят, - в огонь!
- Есть, - клацаешь в ответ затвором в металлической глотке и бросаешься в пламя.
- Полста пять пятьдесят, - в воду!
- Есть! – ныряешь в неё, не прикрывая оловянных глаз.
- На смерть! – командует вовсю распалившийся генерал.
- Е...! – последние слова застрянут осечкой в твоём горле, и ты свалишься, сражённый, и больше не нужный своему генералу, тут и душа из тебя вон!
Э, нет, постойте, какая душа? Ведь нет у тебя, солдатик, никакой души! Мало ли что у тебя там раньше было, а теперь нет, ты целиком казённый!
- А мне так не хочется быть казённым! – горестно заплачет мёртвый солдатик...
 
«Иногда хожу в библиотеку, беру книги, в основном, художественную литературу. Читаю, когда есть свободное время...»
 
- Вот бабушка говорила, что душа у человека от Бога, - вновь задумался Лёшка, - но Бога же нет! Откуда ему взяться? Вот темнота тоже, эта бабушка!  Да и Гагарин в космос летал, - не видел там никого, вот вам и доказательство...
- Бабушка, там Бог? – спрашивал маленький Лёшка, показывая пальцем на икону в углу деревенской избы.
- Богородица, - отвечала бабушка, осеняя себя крестным знамением.
- А кто она такая?
- Она Богородица.
- А этот маленький, он кто, - её ребёнок?
- Да, это Спаситель, - ответила бабушка, - спаси и помилуй нас, Господи, - крестилась она несколько раз снова...
Все эти кресты, попы и церкви казались Синицыну такой дремучей древностью, что воспринимать их всерьёз Лёшкин ум отказывался, да и как быть иначе в век технического прогресса, когда вся страна уже вовсю штурмует космос. Крестить лоб, как бабушка? Смешно и совсем непонятно, -  для чего это.
 Выросший среди атеистов, Лёшка с детства носил на своей груди маленькую пятиконечную звёздочку октябрёнка, затем с гордостью приколол новенький пионерский значок и повязал алый галстук. Теперь на его гимнастёрке был прикручен комсомольский значок с изображением Ленина, а, ведь, ещё со школы, Лёшка слышал знаменитые слова Ильича, что религия – это опиум для народа.
Что такое опиум, мальчишка толком не понимал, но догадывался, что это очень нехорошее и вредное для всего народа, ведь так сказал великий Ленин, а его слову все верили с раннего детства. Ну, или делали вид, что верили. На Ленина всюду уповали и, не стесняясь, прилюдно молились, потрясая красными книжицами. Образ Ленина присутствовал повсюду, начиная от слов государственного гимна, под который просыпалась вся страна. Он не заканчивался даже глубоко во сне, частенько призывая там молодые и неокрепшие умы на борьбу с мировым империализмом.
Светлый образ Ильича был золотом прописан на партбилетах и знамени партии! Куда там бабушкиной закопчённой иконе под потолком, в углу деревенской избы! Кто-нибудь из вас видел бога? А Ленина увидеть запросто, - стоит только на Красной площади отстоять очередь в Мавзолей, и -пожалуйста! Правда, сам Лёшка никогда там не был, и не горел желанием побывать в столице и увидеть знаменитого покойника. Для него Ленин, как в песне, оставался всегда живой, да и что это за удовольствие - разглядывать неподвижную мумию?
Нельзя сказать, что Лёшка Синицын был закоренелым атеистом, и в его сознании ничего, кроме тезисов вождя мирового пролетариата, не было. Некоторые события в его молодой жизни существенно повлияли на самосознание, породив в нём едва заметную трещину, и, хотя Лёшка считал, что вся его жизненная позиция покоится на прочном фундаменте строителя коммунизма, на самом деле, она выглядела несколько иначе. То, что было прочным фундаментом, оказалось натянутым канатом, на котором в пятой позиции застыла маленькая синица, с огромным павлиньим хвостом, в виде красного транспаранта с золотой надписью «Народ и партия едины!»
Идеологический клин, который принялась заколачивать в голову дубина политинформаций, призванный укрепить неокрепшее сознание молодого воина, произвёл обратный эффект, он стал вытеснять наивную детскую веру в святость коммунистической партии. Его корявая суть, ни коим боком, не могла проникнуть в подсознание, но зато, с успехом, принялась выколачивать из него всю ранее уложенную туда идеологию.
Нет, Лёшка не стал в одночасье предателем, и, схвати его враги, так он бы им показал ещё более жирный кукиш, чем раньше, и наверняка принял бы смерть, как настоящий комсомолец, ведь, по-другому и быть не могло, если ты не веришь в Бога, значит, надо умирать за ребят, за Родину, - настоящие комсомольцы поступают именно так! Умирать за партию Синицыну расхотелось.
Теперь, когда поблёкла красная краска на стабилизаторе, в его хвостовой части, и с плаката посыпались буквы прописной истины, Лёшка ощутил себя раскачивающимся на канате, но не поменял свою позицию и крыльев не опустил. Привлекавшая ранее своей невинностью, красавица партия оказалась отвратительной старухой, с похотливым взглядом старой шлюхи, и двигаться к ней навстречу желание у Синицына окончательно пропало.
Это откровение поставило жирный крест на всей политической карьере Синицына. Пророчество, с детства предрекавшее Лёшке карьеру военного, полетело следом, поскольку построить одно без другого было практически невозможно. Будучи сыном рабочего и колхозницы, Лёшка не очень огорчился тому, что не бывать ему по жизни генералом, да и «свято место пусто не бывает».
- У генерала, поди, свой сынишка подрастает, - махнул рукой Лёшка на обязательное желание хорошего солдата.
Процессы, происходившие внутри него, особенно не беспокоили Синицына, он понимал, что всё происходящее с ним не что иное, как обыкновенный этап очередного взросления. Успокаивал он себя тем, что его стриженая голова, с детства заполненная всяким мусором, как могла проще объясняла ему положение вещей, отсюда и мысли такие, и видения. Был бы Лёшка философом, так он бы в спокойной обстановке всё это обдумал, тщательно взвесил и выдал бы мысль блестящую, где всё разложено по полочкам, - смотри на неё и радуйся жизни, но поначалу у него совсем не было времени, и вся лента процессов завязалась в такой плотный клубок, что распутать его казалось невозможным, даже за целый год спокойной жизни!
Когда потянулись первые дни и ночи караульной службы, Лёшкино самосознание затравленным зверьком заметалось за плотным частоколом запретов, боясь допустить даже малейшую мысль о каком-нибудь воинском проступке. Страху было настолько много, что иногда он, перехлёстывая через край, заставлял шарахаться от висящего в караульной будке брезентового плаща. Вот где после душной парной на тебя внезапно выливался ушат ледяной воды! Ошпаренный адреналином, ты шипишь, словно аспид, и только сплёвываешь ругательства себе под ноги, потому что разговаривать нельзя, разрешено только подавать команды, а какие тут команды, когда шерсть на загривке стоит дыбом и сплошной мат на языке?
Постепенно все страхи попрятались по тёмным закоулкам на всех открытых постах, забились под деревянные полы штаба батальона и здания совнархоза. На любом посту, куда бы ни был назначен в наряд Лёшка, - везде чувствовалось их присутствие. Они только обиженно сопели и терпеливо ждали своего часа.
Попрятались страхи, привыкло и плечо к тяжести заряженного оружия, статьи устава улеглись в голове по полочкам, - служба стала более привычной. Время поделилось на длинный день, короткий, смены в карауле и остаток третьего дня, который был усталым хвостом после суточного наряда и его никто не считал даже за половинку. Завертелась служебная карусель, в которой, через день, бессонными сутками приходилось тянуть в гору ремень с заряженным автоматом, потом день чего-то таскать, копать или приколачивать, поспать, немного погонять призраков по тундре, временами загоняя их на сопку, короткий, едва уловимый сон и снова, - здравствуй караул!
Прогулка, поверка, отбой! Как сладок и короток сон после наряда: не успеешь головой коснуться подушки и уже команда дневального, экстрактором выбрасывает тебя из солдатской койки в распорядок дня, и снова круговерть воинская, где ты в строю, как патрон в магазине, со всех сторон службой зажат так плотно, что и не пошевелиться, а ещё снизу постоянно что-то подпирает. Какое тут может быть время для посторонних мыслей?
Оказывается, для мысли нет ничего невозможного. Лёшка это сразу понял, когда ночью, прямо на пост, снова заявилась эта парочка, которая  после непродолжительного и спокойного разговора, принялась о чём-то горячо спорить. Поначалу Лёшка подумал, что весь этот спор, не что иное, как его собственные, перепутавшиеся мысли.  Откуда, по-вашему, на им же, строго охраняемом военном объекте, смогли появиться посторонние?
Один из этих двоих был более спокойным, он неторопливо перемещался слева направо и тихо говорил, старательно подбирая каждое слово, будто прописывал их аккуратным, изысканным шрифтом, другой же, беспокойный и нервный, как ртуть, огненным шаром метался внутри Лёшкиного сознания, постоянно цепляя своего оппонента. Говорили они на каком-то непонятном и совсем неизвестном Синицыну языке.
Синицын считал себя бдительным и дисциплинированным воином, и потому не мог и мысли такой допустить, чтобы кто-то устраивал здесь подобные действа! Не забывая нести службу, он осторожно прислушивался к неторопливой и спокойной беседе этой парочки, правда, она очень скоро неожиданно сорвалась в штопор откровенного спора и быстро переросла в настоящую междоусобную потасовку.
Пока они спокойно бубнили что-то своё на перепутанном языке, Лёшка терпеливо сносил это бормотание, благо времени, которое он должен был провести на посту, было ещё достаточно, но вскоре эти двое о чём-то горячо заспорили и, сцепившись воедино, принялись кататься в его голове воющим клубком.
- Вот придурки! – не останавливаясь, только и подумал про творившееся у него в голове безобразие Синицын.
Городок давно видел уже третьи сны, а Лёшка, под мерный звук своих шагов, привычно отмерял караульное время, вычерчивая подошвами сапог знак бесконечности, этакую вытянутую восьмёрку, загнутую полумесяцем, по точному маршруту часового второго поста.
Вопли в голове моментально стихли, и пёстрый клубок тут же раскололся на две одинаковые половинки разного цвета.
- Нет, ну ты слышал, да? – обратилась одна половинка к другой, - Мы здесь за него боремся, а он нас придурками называет! Вот засранец!
- Ты бы осторожнее выражался, - с опаской покосилась куда-то за Лёшкину спину вторая половинка, - он при оружии, все-таки!
- Да чихал я на его оружие, оно на нас не действует! Вот зачем ты меня по носу стукнул больно? – стала наседать первая половинка на вторую.
- Сам виноват, ты же первый начал! – потирая выскочившую шишку, подалась назад вторая.
- Я же, как лучше, хотел! А кто первый начал, в этом ещё надо разобраться!
- Вот и разбирайся.
- Вот и разберусь! Я сейчас с тобой лично разберусь! – придвинулась ко второй вплотную, раскалённая докрасна первая половинка.
- Точно, полные придурки! – повеселел немного Лёшка, - Сейчас снова начнут мутузить друг дружку!
- А вот и нет! – принялись крепко обниматься половинки, - Мы себя любим!
- Почему тогда драку устроили только что? – задал половинкам свой вопрос Лёшка.
- Это не драка была, это борьба!
- Хорошенькое дело, вы мне чуть всю голову не разнесли! Борцы хреновы! За что, хоть, боролись?
- Не за что, а за кого. За тебя, Лёша, за тебя, дорогой, - хором ответили обе половинки.
Тут только Синицын сообразил, что он уже добрых полминуты мысленно беседует со странной парочкой половинок, внешне похожих друг на друга, как две капли воды, только покрашенных в разные цвета. Нет, он не остановился, как громом поражённый, и, разрази его на этом самом месте молния, он бы и виду не показал и продолжал исправно нести службу, и пропади пропадом весь мир за границей поста, его бы ничего не заставило нарушить устав и отступить от присяги!
 Разматывая шнур телефонной трубки и постреливая глазами по сторонам, Лёшка направился к ближайшему столбу с аппаратом связи ОКиЛ-6. Парочка уселась поудобнее и приготовилась внимательно следить за дальнейшим развитием событий.
- Пошел закладывать, - прошептала на ухо одна половинка другой.
- Не закладывать, а докладывать, - шёпотом поправила её та.
В этот момент они были похожи на маленьких детей, которых родители привели на очень интересный спектакль. Их посадили в кресла и оставили одних в просторном и полутёмном зале театра, и вот теперь они, в предвкушении раскрытия тайны действа, не отрывая от сцены любопытных глаз, тихо шепчут друг дружке на ухо:  
- Сейчас про нас расскажет...
- Тише ты! Ничего не расскажет, он же не такой дурак!
- Опять начинаешь?
- Тише, тише, сейчас говорить начнёт...
Лёшка воткнул вилку в гнездо ОКиЛа и доложил в караульное помещение:
- За время несения службы, на посту происшествий не случилось! Докладывал часовой второго поста рядовой Синицын!
- Доклад принял! – прохрипела в ответ трубка голосом дежурного оператора.
- Ну, что, выкусила? – победно подбоченилась одна половинка и показала язык.
- Неправильно это всё. Надо было сразу во всём признаться, - опустила голову другая.
- И откуда вы только на меня свалились такие? – наматывая шнур на телефонную трубку, негодовал Лёшка.
- Мы ниоткуда не сваливались, мы здесь всегда были! – радостно зашумели половинки.
- Чего-то я вас таких странных не наблюдал здесь ранее, вид у вас больно подозрительный, - процедил Лёшка, и на всякий случай оглянулся.
- Что ты, Лёша, что ты! – в один голос закричали половинки и выпрыгнули из зрительного зала прямо на сцену, - Смотри!
И со сцены горохом посыпалась разнокалиберная дробь чечётки. Одетые в одинаковые фраки, половинки, в белых перчатках и высоких чёрных цилиндрах на головах, задавали такого жару своими лаковыми ботинками, что покрытие сцены, больше похожее на набранный из деревянных реек плац перед казармой первой роты, готово было рассыпаться в прах под их натиском. Лёшка и сам не раз дивился на этот деревянный плац перед казармой, на котором иногда проходили тренажи огневой подготовки, но одно дело разбирать и собирать там автомат, и совсем другое, - набивать чечётку.
Желание не просто маршировать, а прокатиться звонкой чечёточной дробью по всем рейкам от курилки до невысокого крылечка рядом с бетонной дорогой, было просто огромным. Единственное, что останавливало Лёшку, так это полное неумение исполнять этот танец, а эти двое сейчас так отжигали, что бедная сцена к концу танца уже перестала стонать и охать и полностью потеряла сознание.
Танцоры же моментально переоделись и принялись разыгрывать миниатюры, в которой один из них был одет в фашистскую военную форму, а второй - в советскую. Немец в рогатой каске и кургузых сапогах безжалостно пытал босоногого русского и несколько раз подряд выводил его на расстрел, пока последнему это не надоело. Он отобрал у фашиста кривулину автомата, и с криком «Я тебе покажу дранг нах остен!» принялся ею гонять немца по всему театру. Гонял он его недолго и вскоре немец вскинул кверху руки и запросил пощады...
Под конец короткого представления половинки несколько раз разделились и прошли ровным строем, громко горланя солдатскую песню, почему-то, на языке вероятного противника. На поклон они собрались воедино,  и после изящного реверанса, снова ловко разделились:
- Ну, как тебе такое? – спросили они хором.
- Циркачи! – презрительно сплюнул себе под ноги Лёшка, хотя этого ему и не следовало делать.
Ну не звонить же ему в караулку с просьбой о своей замене, мол, мне тут разок плюнуть надо?
- Не узнал что ли, Лёша? – обиженно протянули половинки.
- Впервые вижу!
- А так? – и разноцветные половинки стали одинакового металлического оттенка, - Так, ничего тебе не напоминаем?
Вместо ответа Синицын принялся считать собственные шаги. Досчитав до шестидесяти, он бросил это занятие, - цифры его не очень привлекали и мысленно он вернулся к притихшей парочке:
- Ну и что?
- Говорил же тебе, не надо в таком виде, а ты, упрямый, настоял на своём, мол, догадается, он же «это» здесь охраняет, ему привычнее... Заряды, заряды... Вот тебе и вышло, то, что вышло, надо было по старинке зайчиками нарядиться! – недовольно заворчала первая половинка.
- Перестань! – хлопнула её по плечу вторая, - Смотри, зато, какой концерт закатили – загляденье! Пускай солдатик порадуется, а то его совсем скоро автоматом придавит! Да, Лёха?
Лёшка молча подтянул ремень автомата на плечо повыше и, напрягая зрение, принялся разглядывать светлеющую в ночи полоску дороги под далёкими фонарями, - не идёт ли смена? У него не было никакого желания, даже мысленно, общаться с непонятным и подозрительным явлением на тему того, что он здесь охраняет. Пускай, даже, это явление и есть - его собственное сознание, ему не обязательно знать так много!
От этой мысли тяжело всхлипнула первая половинка, вторая сложила руки на груди и недовольно повернулась спиной к Синицыну. Громко топая ногой, не в такт Лёшкиным шагам, она принялась сбивать с ритма Синицына.
- Всё, хватит! – чуть не упал споткнувшийся Лёшка, - Хватит, говорю вам! Всё, мир! Лады?
- Лады, - с радостью подхватила первая половинка.
- Да, - поддержала её вторая, - худой мир лучше доброй войнушки! Я – за, против - никого, значит, победила дружба, так?
- Не так, а так точно! – правильно надо говорить, товарищи военные, вы, ведь, таковые?
- Так точно, товарищ командир! – пристукнули себя по выпуклым полусферам половинки, - Мы не только военные, мы ещё и боевые!
- Ладно, ладно, - успокоил обрадованных половинок Лёшка, - а пол-то у вас есть, боевые?
- Пол? – половинки недоумённо посмотрели друг на друга, затем они осторожно подошли к самому краю и, вытянувшись на цыпочках, долго что-то разглядывали внизу, негромко переговариваясь при этом.
В ночи повисла неудобная пауза.
- Есть пол! – показывая длинными пальцами куда-то под ноги Синицыну, закричали половинки, - Мужской! – доложились они по всей форме, вытягиваясь по стойке «смирно».
- Мужики, значит! – подытожил Лёшка.
- Так точно! – рявкнули в ответ половинки.
- Ну, вот что, ребята, - не по-уставному обратился к половинкам Лёшка, - вы в прятки играть умеете?
- Так точно!
- Да чего вы орёте-то, как новобранцы? Вы уже скоро полгода в армии, понимать должны! А ну, спрятались быстренько и тихо сидите там, а то, вон, смена уже идёт близко!
- Есть, товарищ командир, - прошептали половинки и беззвучно растворились в ночи.
Боевые, как-никак...
 
Лёшка оторвался от своих воспоминаний, и перечитал неполную страничку письма, которую ему с большим трудом удалось выжать из себя. Сочинение на тему: «Как я провёл эти две недели в армии», явно не клеилось. Все мысли, которые ещё накануне плотно роились в голове, устало расползлись куда-то по своим важным делам и теперь, когда требовалось их присутствие и горячее участие, Лёшка вновь оказался в одиночестве. От отчаяния он уставился в окно и принялся грызть пластмассовый колпачок шариковой ручки.
За окном кто-то с усердием стал раздирать в клочья прохудившееся полотно тумана. Городок, словно заспанный пёс, неторопливо потянулся и тут же быстро стряхнул с себя остатки белого дыма, последние клочки которого побежали вверх по склону южной сопки и скоро пропали в большом облаке, застрявшем над её белой вершиной.
- Как невеста под венцом, - подумал Лёшка, разглядывая сопку, - только невесёлая она какая-то, и платье у неё цвета солдатской шинели. Неужели, моя такая? Да ну, не может быть этого! Тогда, почему она весь мир от меня заслонила собой, и сегодня даже солнце спрятала?
Значит, скоро настоящая зима...
Просто жуть, как от этого вида домой ещё больше хочется! Но не напишешь в письме в каждой строчке об этом, это про любовь только так пишут, а эту сопку я никогда любить не буду! Слышишь меня, гора каменная? И нечего тут в фату небесную прятаться, женили меня уже здесь, на автомате в противогазе, можешь не кокетничать со мной, занят я, понимаешь, – не сво-бо-ден!.. Что-то холодом потянуло, от окна, что ли?
 
«Мама, тёплых вещей присылать не надо. По уставу не положено носить такие, и старшина положит их в каптёрку до самого дембеля. Шерстяные носки, что ты мне связала, оставь дома, буду носить их, когда вернусь...»
 
- Скоро совсем доконает меня эта воинская служба! Высушит до полного физического и морального истощения, замотает так, что «кыш» сказать буду не в силах! – думал Синицын, разглядывая однообразную картину за окном, - Ну почему здесь всё так давит на меня? Со всех сторон надвигается однообразно мрачная и совсем беспросветная картина, как в тёмном и нескончаемом туннеле, в котором уже долго и безостановочно шлёпает мой армейский паровоз, отмеряя расстояние строевым шагом по бетонному плацу части. За какие провинности это чудовище лишили колёс? Почему ослепили, погасив единственное око?  Неужели мои грехи уже настолько тяжки, что пришла пора их искупить? Это в неполные-то двадцать лет?
Страшно подумать, что со мной будет в сорок лет, если уже сейчас такое! Нет, в сорок я уже буду таким старым, что, пожалуй, и не вспомню об этом. А в шестьдесят? Не, в шестьдесят я буду дряхлый старик - пенсионер, если доживу, конечно... Да чего там думать про то, что будет в далёком будущем? Мне бы сейчас пережить всё, что здесь творится, а потом пусть и суп с котом будет! Главное – это здесь и сейчас, но местное время, как назло, застыло в вечной мерзлоте и даже не думает ускорять свой ход, а впереди ещё зима такая долгая и холодная...
Место здесь немножко странное, десять месяцев в году зима, а остальное – лето. Спросите, где же осень золотая, да весна со звонкой, радостной капелью? Я вам отвечу, что они вместе с летом два этих месяца делят, никак на троих поделить не могут. Вот одно такое лето мне здесь уже довелось пережить. Где остался мой светлый апрель с его теплом и голосами птиц? Почему здесь всё, как на другой планете? Там, далеко за этой сопкой, осталось беззаботное цветное кино жизни, широкоформатное, с хорошим стереозвуком и с обязательным мороженым, в хрустящем вафельном стаканчике, за девятнадцать копеек. Вот вернусь домой, сразу десять таких куплю, а, может, и все пятнадцать съем и даже не замёрзну! А здесь? Здесь весь мой мир утонул в чёрно-белом цвете, стерео никакого нет, осталось только серое небо, зажатое с боков громадами сопок, собачий холод и пара моих голубых погон. Ну, что же, спасибо судьбе и за это, а то служил бы я сейчас ещё и с чёрными погонами...
В этом месте от странных мыслей заводятся вещи совсем необъяснимые, взять, хотя бы, эту парочку, которая не что иное, как полный плод моей фантазии, поделённый пополам. Так нет же, они утверждают, что это совсем не так! Они намекают, что автор здесь совершенно другой, а кто конкретно, говорить не хотят, мол, сам знаешь, - кто. У кого бы мне спросить про это? Только не просто это - взять, да заголиться прилюдно на площади, там не в бане, там будет очень стыдно, а то и ещё хуже может быть, - возьмут и в сумасшедшие запишут, наденут рубашку смирительную, и профессора учёные примутся холодными пальцами мне голову щупать, - ужас!
Человек я неверующий, и поэтому Бога нет, а к замполиту с таким вопросом не обратишься – масштаб не тот и сфера другая! Да и чего ему со мной особо заморачиваться, доложит командиру роты, и спишут меня в хозвзвод. Пойду я тогда на свинарник клетки чистить и хвосты свиньям заворачивать, и сидеть мне в том дерьме по уши до самого светлого дембеля. Нет уж, лучше в карауле службу нести и терпеть эту странную парочку, чем попасть в психушку, или угодить на свинарник!
А с ребятами этим делиться у меня нет особого желания. В худшем случае, те сразу подумают, что я решил «закосить» от службы и просто-напросто отвернутся от меня, но могут, покрутив пальцем у виска, объявить «белой вороной», - и в том и другом случае мне грозит немедленное отторжение, а быть выгнанным из молодой и крепкой стаи совсем не хочется. Конечно, среди них есть и такие, кто, наверняка, сможет заявить о том, что и в его голове кто-то с ним спорит и не даёт покоя, я уверен, что найдутся даже те, у кого в головах этих голосов шумит с целый хор имени Пятницкого! Только, кто из них настолько сможет быть смелым, чтобы первым признаться в этом? Нет, тогда и я буду молчать, а то, как говорится: «Знают двое, - знает и свинья», настучит кто-нибудь в ротную канцелярию не со зла, а по собственной глупости, и мне потом долго краснеть придётся! А я синица, не снегирь, - свою масть менять не собираюсь!
Может быть, это и хорошо, что советская власть навсегда отменила Бога, и провозгласила торжество человека, как высшее творение матери природы. Теперь никто ни Бога, ни чёрта не боится, - все идейные молятся на партию и на её политбюро, и за глаза тихо ненавидят собственное начальство. Безыдейная же околица, в основном, молча, взирает на происходящее, иногда прикладывая крепким словцом и новую религию, и всех тамошних божков, и только чёрные старушки истово крестятся и предают анафеме современных Иродов. Куда податься мне, с моим собственным неверием, ни в кого и ни во что?
- Слаб ты в своей вере в коммунистическую партию, комсомолец Синицын! – упрекнёт меня замполит, - Тебе стоит уделить больше внимания политической подготовке, идеологический враг не дремлет!
- Так точно, товарищ старший лейтенант, не верю я в партию! – отвечу ему, как на духу!
- Плохой ты комсомолец, Синицын, никудышный. Исключить тебя пора из комсомола, за отсутствие веры!
- Ваша правда, товарищ старший лейтенант! – не дрогнув, отвечу замполиту, - Нет у меня ни во что твёрдой веры, ни в Бога, ни в чёрта, ни в партию! Был я в школе несмышлёным октябрёнком, потом пионером, на линейках маршировал под барабанную дробь, почти добровольно стал комсомольцем на заводе, но за все эти годы в партию поверить так и не смог! Чувствую внутренне, что недостоин я столь высокой чести - быть уверованным в партию, что-то мешает мне внутри, теребит и не даёт покоя днём и ночью. Может, это моя душа противится всяческому искривлению и ей претит распевать чуждые интернационалы? Но душа от Бога, а его нет, согласно закону сохранения энергии и учению Владимира Ильича Ленина, значит, нет у меня души, которой требуется столь сильная вера, а просто так, или, избави меня, Господи, даже от мысли такой, чтобы я из корысти смог приблизиться к светлому и непорочному имени  партии, – такого никогда не будет! Так что гоните меня из комсомола смело, товарищ старший лейтенант!..
Действительно, всё же так! Я ничего сам не придумываю, потому что я обычный человек, который не родился в рубашке, а появился на этот свет, как все, голый и беззубый. Сначала меня пеленали, затем надели ползунки и распашонки, короткие штанишки с маечкой поменяли на строгую школьную форму, из которой я не раз вырастал, - и вот теперь я в солдатской форме признаюсь себе в том, что вырос из всех детских и юношеских идеологий, а во взрослую меня что-то собственное не пускает.
И, вроде бы, в партийной идеологии не всё так плохо, как может показаться, взять хотя бы  командира батальона. Личность подполковника, его харизма с невероятной внутренней энергией, каждое его слово, заставляет безоговорочно верить ему и трепетать все солдатские сердца, независимо от срока службы, будь ты новичок-новобранец, или уже всё повидавший и отслуживший своё «дембель». Он, командир и коммунист, на которого хочется равняться, один из немногих офицеров части, о котором и за глаза вся солдатская братия отзывается с почтением. Ну, а мне даже не кажется, я просто уверен, что за таким комбатом, в любую погоду, можно идти и в огонь, и в воду, - он не генерал с высокой сопки. Почему это так, мне не понятно, но, скорее всего, дело здесь не в партии, а в хорошем человеке.
Зачем меня заставляют ненавидеть одних и любить других, совершенно незнакомых мне людей, которых я никогда в жизни в глаза не видел? Почему, если все люди братья, до сих пор пролетарии всех стран не объединились? Что мешает угнетённым народам сбросить вековое ярмо рабства? Так ли плох этот капитализм, как его малюют на политинформациях? Нет, ну империалисты, конечно, сволочи! Постоянно лезут со своими войнами по всей планете, не сидится им спокойно в своей Америке, - то в Корею залезут, то во Вьетнам, и везде по соплям получают, и нигде ничему не учатся! Того и гляди, сюда, на Чукотку, припрутся, мало им одной Аляски!
Да и царь-батюшка тоже хорош, взял и продал землицу русскую американским капиталистам, забирайте, говорит, за ненадобностью нам она, а те схватили, радостные, и сто лет на той земле золото моют! На лицо – предательство собственного народа! Ну, так чего ещё можно ожидать от прогнившего насквозь царизма? Вот политбюро бы такого не допустило, и генеральный секретарь на предательство не способен, там все свои, из народа, из рабочих и крестьян, с крепкими и мозолистыми руками, - они народ не продадут! 
Может быть, не так это и плохо, что нет во мне веры никакой? Живи себе спокойненько и ни о чём не беспокойся. Отслужил армию, женился, вырастил детей, состарился и помер, - всё, никаких отклонений! За тебя, Лёшка Синицын, всё продумали и решили партия и советское правительство, тебе остаётся только исправно ходить на работу и приносить пользу своей Родине. Это хорошо, когда ты большой учёный, профессор, или академик, тогда ты этой самой пользы много можешь принести своему народу. А что нести мне, неучёному троечнику, посредственности по жизни, какая от меня польза? Правильно, – никакой. Живи, так себе, винтик, лишь бы вреда от тебя не было - и на том спасибо!
Быть всю жизнь простым винтиком, пускай и в важном государственном механизме, тоскливо и невыносимо, хоть волком вой, а ведь именно это меня и ждёт в ближайшем будущем. Придётся с этим смириться и жить как все, маленьким серым винтиком, со шлицом и правильной резьбой. Да, да, политику партии и правительства надо понимать правильно! Вот ещё одна загадка, - если политика это думать одно, говорить другое, а делать третье, то что из этих трёх надо понимать правильно? Ведь, всё это одновременно, правильно понять невозможно! Ох, и закручивают нам мозги на политзанятиях! Нет, я совершенно не против политзанятий! Я, скорее всего, за, и даже двумя руками, пускай их будет больше, много больше, чем есть сейчас, ведь на них так сладко дремать!..
Пускай не обижается замполит, но почему я должен считать своим врагом государство Сан Томе и Принсипи, когда про его существование я только здесь от него и услышал? Впрочем, какое мне, простому солдату, дело до государства, которое на большой карте мира с трудом отыщешь, когда в современной войне простым нажатием кнопки можно опустить на океанское дно целый континент, как в анекдоте про Австралию?
Почему вокруг столько много врагов и так мало друзей? Что за ловкий фокусник так искусно всё поделил в этом мире? Государства и народы, людей в странах, ребят в нашей роте и всё остальное, включая мою бедовую голову? Для чего существует разделение на добро и зло, любовь и ненависть, вражду и дружбу, почему это всё такое близкое и полностью противоположное, как две стороны одной монеты, легко может перемениться от одной только мысли?
От чего в моей голове постоянно образуются пустоты, которые требуют заполнения? Ну, почему дует ветер, я уже разобрался, а вот почему день сменяет ночь, и наоборот, мне до сих пор не понятно!  Каким образом Земле удаётся переворачиваться на трёх китах? Говорите, она круглая? Ах, да это же ещё Галилей сказал, что она вертится! Тогда, почему она никуда не падает, и на какой верёвочке подвешено наше Солнце? Какая сила держит в космическом вакууме эту гигантскую, водородную бомбу и почему её не разрывает на куски в один момент? Куда мчатся все эти Галактики? Что там, за самым дальним краем? Бог?
 «Зачем» и «почему» так много в моей голове, что порой мне кажется, она готова просто лопнуть! А вот в школе, на уроке биологии, нам говорили, что мыслительный процесс человеческого мозга задействован всего на десять процентов! Страшно подумать, что будет со мной, если к этим десяти прибавятся остальные девяносто! Получится не голова, а огромная, всепоглощающая чёрная дыра с массой вопросов, и придётся мне снова возвращаться в школу, за парту, и не вылезать из-за неё до конца жизни. Нет, пускай эти мои вопросы пока останутся без ответа, так что: «Равняйсь! Смирно! И всё лишнее - из головы, шагом марш! Раз, два!»
Почему эти двое такие непослушные? Все же вышли, а эта парочка осталась, я просто чувствую их нахальное присутствие у себя внутри. Сидят и ухмыляются. Вероятно, они знают гораздо больше и считают меня совсем отсталым, но это сейчас меня не сильно беспокоит, ладно, пускай сидят и помалкивают...
 
«Погода здесь стоит переменчивая, очень похожая на нашу, - такая же сырая, только немного холоднее. Москва говорит, что у вас ещё тепло, а здесь по утрам уже хорошо морозит. На этом я своё письмо заканчиваю. Очень скучаю по всем вам. Остаюсь всегда ваш сын и брат Алексей. Будьте здоровы! До свидания!
P. S. Мама, если у тебя будет возможность, то вышли мне, пожалуйста, немного денег. Рублей пять будет достаточно».
 
Лёшка дописал своё письмо и, несколько раз сложив тетрадный листок до размеров почтового конверта ценой в полкопейки, аккуратно погрузил его внутрь. Потом он провёл кончиком языка по клеевой  полоске с обратной стороны и запечатал конверт. Для пущей верности положил его на ровную, покрытую твёрдым, блестящим пластиком  поверхность стола, и несколько раз провёл согнутым указательным пальцем по месту склейки, тщательно разглаживая его.
 Торопливо надписал свой привычный домашний адрес и теперешний, состоявший из огромной Магаданской области и небольшого города Анадырь, что был виден в хорошую погоду вдалеке за лиманом. Для запутывания вражеских лазутчиков, к названию города через дефис была приставлена цифра один, за которой шли два разных номера воинских частей, последний из которых имел ещё и литеру «А», не имевшую секретности и обозначавшую собой первую роту батальона охраны, где и служил Синицын. Точное же Лёшкино местоположение могла знать только почта СССР, чем не могли похвастаться даже многие военные штабы в округе, для которых это место, сплошь огороженное колючей проволокой, было самой настоящей «чёрной дырой», с топографическим обозначением «первый».
 Закончив с адресами, Синицын принялся выводить высокие цифры почтового индекса. Для этого ему пришлось несколько раз переворачивать конверт на обратную сторону, и смотреть, каким образом написать двойку, самую непростую и коварную из всех непривычно закошенных и сломанных посередине цифр.
- Ну вот, придумали, тоже напасть! – недовольно процедил сквозь зубы Лёшка, разглядывая своё художество на белом конверте.
С того самого места, где по точным пунктирам строгого образца, должны были сиять стройно вычерченные ряды цифр, на Лёшку смотрел непонятный знак какой-то китайской грамоты. Одна из двух двоек, разделённых в этом строю зигзагами магической цифры три, была на себя совершенно не похожа. Больше всего эта цифра походила на семёрку, одетую в зауженное книзу  строгое вечернее платье, с распущенным позади неё длинным, тонким шлейфом.
Застывшие по команде «смирно» в своих клетках, цифры косили изумлённые глаза в сторону незнакомки, неизвестно, каким образом, оказавшуюся посреди их строя. Больше всех таращила на неё свои круглые глаза, оказавшаяся по соседству, правильно написанная цифра два. Она, как и все в этом строю, была одета в кирзовые сапоги и одинаковую форму защитного цвета. На её голове красовалась нахлобученная до самых бровей зимняя солдатская шапка, с длинными чукотскими ушами внахлёст. Остальные цифры также были экипированы, в строгом соответствии пунктиру образца с обратной стороны конверта, и такому вопиющему нарушению устава были удивлены не менее двойки.
Сама виновница сей смуты невозмутимо взирала на всё происходящее из-под широких полей своей аристократической шляпы. Её томный взгляд из-под полуприкрытых век, скользил куда-то вдаль, проносясь мимо удивлённого лица Синицына, был спокоен и ничего необычного не замечал вокруг себя. Весь её вид говорил о том, что она находится на своём, привычном для неё месте и не понимает столь пристального к ней внимания окружающих.
От неожиданности у Лёшки что-то ёкнуло внутри и перехватило дыхание, а нахальная дамочка, с убийственным спокойствием, подняла к своему лицу длинный мундштук с тонкой дымящийся сигаретой, который она небрежно держала двумя пальцами левой руки, в атласной перчатке выше локтя и, глубоко затянувшись, неторопливо выпустила сизую струйку дыма, прямо в лицо застывшего Синицына.
- Кхы-кхы! – закашлялся потерявший дар речи Лёшка, от отчаяния он замахал руками, стараясь быстрее прогнать дым наваждения прочь.
Дым рассеялся так же быстро, как и туман за окном, но наваждение оказалось незыблемым.
- Гнать её такую надо! – выступила вперёд правильно написанная цифра два. Точно копируя ротного старшину, она быстро заходила вдоль строя, не переставая теребить нервными пальцами пуговицу на груди своего располневшего мундира, - Незамедлительно гнать в три шеи! Это, чёрт те знает, что такое! Налицо разлагающий момент! Надо понимать, что мы теперь вместо боевой единицы имеем в своих рядах идеологический подрывной элемент! Предлагаю всем без исключения проявить войсковое товарищество в этом архиважном вопросе и единогласно исключить её из наших рядов!
- Товарищ прапорщик! – заканючила остроголовая цифра один, - Ну давайте оставим её до следующего утра, может быть, она и не настолько плохая, чем кажется?
- Нет, наше промедление смерти подобно! – запрыгала на тонкой ножке большеголовая цифра девять, она считала себя самой умной, и поэтому потребовала решительных действий, - Мы должны действовать по-ленински, - незамедлительно, в едином порыве масс, недрогнувшей рукой сорвать этот змеиный покров и обнажить миру всю её гнилую империалистическую сущность!
- Подождите, - запротестовала из соседней клетки зигзагообразная цифра три, - зачем же сразу всему миру? Давайте, для начала, сами посмотрим, хотя бы, одним глазком. Мне кажется, что она ещё ничего себе, вполне свежая...
- Вот оно, тлетворное влияние Запада! – воздела кверху руки правильная цифра два, - Оно, только что, здесь появилось, оно даже не успело ничего сделать, а в наших рядах уже разброд и шатание! Вот она, работа вражеской идеологии, - джинсы, секс и рок-н-ролл! Вот она, обработка неокрепших умов! Что ты можешь сказать про свою соседку? – набросилась правильная цифра два на трепетавшую в соседней клетке, словно осенний лист, ещё одну цифру три.
- Я... я... – словно ища поддержки у товарищей, принялась беспомощно озираться последняя. Её взгляд испуганным зверьком заметался по сторонам, опасливо обходя находившуюся с ним по соседству фигуру в шляпе и перчатках, - Я ничего... я так точно, то есть, я никак нет... – слабо лепетала испуганная худосочная тройка, пока её взгляд не замер на непривычно вызывающей фигуре соседки.
Слабенькая тройка округлила глаза на полную катушку и принялась, словно рыба, беззвучно хватать воздух своим широко открытым ртом. Не произнеся ни единого слова, она сначала залилась густой краской, потом резко побледнела, закатила глаза, и рухнула на пол бездыханной бледной чёрточкой.
- Вот, пожалуйста, - показывая на пропавшую соседку, проговорила правильная цифра два, - мы уже несём потери!
- А ну, подать её сюда, такую - этакую! – раздались гневные голоса с обратной стороны конверта.
Это были образцы написания цифр индекса, и поскольку они были отпечатаны в типографии, то считали, что у них самые правильные фигуры на этом конверте, то есть истинные, навроде тех правильно нарисованных солдат, что были изображены на плакатах по строевой подготовке. Хорошо, когда ты фигурой в военного вышел, - выпячивай грудь, да тяни носок, как на картинке, печатай шаг, делай повороты в нужную сторону и все скажут, что ты исправный солдат!
Другое дело – полное отсутствие этой фигуры, как у начфина батальона или нашего ротного каптенармуса в самом начале его службы. На начфине еле портупея сходится и походка, как у королевского пингвина, но его никто не упрекнёт за несоответствие строевому плакату, потому что он в армии на своём месте и главное - мужик хороший, а с каптенармуса лишние килограммы быстро слетели, его толстым никто и не помнит уже. 
Уж на что, а на хороших людей у солдат чутьё природное, которое очень трудно обмануть, они, как зверьки, на нюх за километр любую фальшивку чуют! Тут, если Вы карьерист и шкурник, можете не растягиваться в широкой и приветливой улыбке, - всё Ваше прописано большими буквами и легко читается, даже самыми малограмотными из нас.
Будучи в армии рядовым стрелком, да ещё и новобранцем, Синицын понимал своё положение, когда тобой командуют почти все, - сержанты, лейтенанты, капитаны, полковники и солдаты старшего призыва. Строгая воинская иерархия, - успевай только козырять и уворачиваться! И всё по стойке «смирно»! Лёшка даже был уверен в том, что после команды «отбой» он и во сне принимал именно это положение. 
Всё это стало настолько привычным, что гневные восклицание цифр - образцов индекса с обратной стороны конверта почти не удивили Синицына, но он, всё же, собрался вмешаться, чтобы осадить этих выскочек, но тут его опередила остроголовая единица:
- А вот это вы видели? – и единица вытянула вверх руку и показала типографским образцам сложенный чернильными пальцами жирный кукиш, - Ишь, чего надумали! Сидите там, на своей стороне и не указывайте, как нам поступать! Сами здесь разберёмся, а вам – дырку от бублика, а не нашу красавицу! Выкусите!
Не ожидавшие такого поворота дел, все образцы написания цифр притихли на обратной стороне конверта, но по их яростному шёпоту, доносившемуся оттуда, Лёшка догадался, что у образцов происходит настоящий военный совет, вырабатывающий гениальную доктрину стратегического укрощения взбунтовавшихся чернильных цифр.
На адресной стороне простого и безликого конверта, в том самом месте, где в ровных прямоугольных клеточках, в соотношении один к двум, должны были застыть цифры почтового индекса, творилось уже что-то просто невообразимое.
Большеголовая девятка взгромоздилась на свою клетку, как на трибуну, и принялась оттуда призывать к публичной порке возмутительницы порядка. Она громко стучала кулаком и, призывая небеса себе в свидетели, гневно размахивала со своей импровизированной трибуны красной книжицей морального облика строителя коммунизма.
Правильно написанная двойка, склонилась над рухнувшей соседкой и попыталась вернуть худосочную цифру три к жизни, при помощи искусственного дыхания и непрямого массажа сердца. 
- Санитара! Санитара сюда! – заходилась она в истошном крике.
Правильная двойка уже сама тяжело дышала и хваталась за левый карман на груди своего мундира. Свободной рукой она с силой потрясала в воздухе, и со стороны было непонятно, то ли она сурово грозит своей неправильной товарке в шляпе и перчатках, то ли пытается с жаром аплодировать пламенному оратору с высокой трибуны, позабыв о том, что её вторая рука мёртвой хваткой держится за собственное сердце.
Правофланговая единица, в испуге пропустить самое интересное, вытянулась в своей клетке в настоящую коломенскую версту. Под шумок она принялась негромко распевать народные частушки, не совсем приличного содержания, и по завершении последнего куплета оглушительно засвистела, стараясь своим свистом перебить надоевшую речь оратора, а заодно и привлечь к себе внимание невозмутимой особы в вечернем платье. Ропща на судьбу и проклиная свой рост, цифра один громко топала кирзовыми сапогами, пыхтела, как маневровый паровоз и, вытянув губы трубочкой, всё тянулась в сторону последних клеток ряда почтового индекса, где происходило самое интересное и необычное.
Подобная зигзагу молнии, оставшаяся в строю, цифра три, с нарастающим интересом, всё внимательнее приглядывалась к своей необычной соседке. Пытаясь сохранить хладнокровие и чудовищную выдержку в этой непростой ситуации, она прилагала немало усилий к тому, чтобы при всех не наброситься на неправильную двойку, и не начать её немедленное разоблачение от чуждых элементов.
Запылавшая в своём красноречии большеголовая цифра девять, уже почувствовала под ногами крепкую броню своей импровизированной трибуны, и вовсю вещала поверх голов свои замысловатые тезисы, вперемешку с заповедями.  Очень скоро она настолько оторвалась от действительности, что предложила считать всех вчерашних врагов - сегодняшними лучшими друзьями и призвала к взаимной любви пролетариев во всех странах, без возрастных ограничений!
Лёшка Синицын решил немедленно прекратить это, согласно выражению старшины первой роты, вопиющее нарушение устава внутренней службы. Дело было не только в том, что его собственные каракули чернильных цифр устроили настоящий праздник непослушания, а и в том, что краем чуткого уха Лёшка уловил зловещий шёпот, доносившийся с обратной стороны конверта. Половина правильных типографских образцов предлагала подослать к взбунтовавшимся цифрам диверсантов, чтобы те подпалили бумагу, на которой они нарисованы, другая половина ставила вопрос ребром о применении оружия массового поражения, по всем без исключения, буквам и цифрам, находившимся по другую сторону конверта. 
И то и другое Лёшку, как автора письма, совершенно не устраивало, и он решительно потянулся шариковой ручкой к невозмутимой фигуре неправильной цифры два, спрятавшей свой томный взгляд за широкими полями аристократической шляпы.
Вот так всегда, не успеешь родиться, как тебя везде и всюду поджидают разнообразные правила, - сюда не ходи, так не делай, веди себя прилично, слов плохих не говори, писай прямо в горшок и так далее и тому подобное. Кто придумывает все эти правила, и почему нельзя жить наоборот? Ну, не всегда, так, хотя бы, один денёк, часик, самую малую минуточку? Ведь этого так сильно хочется!
- Нельзя! – Синицын резко отдёрнул авторучку от конверта с цифрами индекса, которые нельзя было исправлять категорически, ну не категорически, а сейчас просто недопустимо, что в данной ситуации одно и то же, - Хватит! – пристукнул он ладонью по столу так, что лежавший на нём конверт слегка подпрыгнул, - Всё остаётся, как есть, ничего исправлять не будем!
Поняв, что веселье окончилось, цифры индекса стали принимать свои привычные очертания. Ставшая похожей на грустную птицу, с большим и длинным клювом, опущенным книзу, замерла в первой клетке, бывшая недавно островерхая и разбитная, единица. Слезла со своей бронемашины и затихла большеголовая девятка, привели в чувство и прислонили в угол слабенькую тройку, её поддерживала под локоть правильная цифра два, с характером, как у ротного старшины. Сильная тройка пружинисто расположилась на своём привычном месте, и лишь возмутительница спокойствия оставалась полностью спокойна.
Спали диверсанты конверт в пепел, так она бы и бровью не повела, Лёшка был в этом уверен на все сто пятьдесят процентов. Он даже немного позавидовал её выдержке, тому состоянию, когда ты чувствуешь себя центром вселенной, а всё кругом лишь тлен и тщета. Воспитанный в атеистической среде, Синицын не стал развивать эту мысль дальше, - поля аристократической шляпы колыхнулись и Лёшка замер под пронзительным взглядом незнакомки. Её зелёные глаза моментально парализовали не только волю, но и все, самые сокровенные, Лёшкины мысли. В следующее мгновение, не отводя своего взгляда, незнакомка шагнула из своей клетки прямо навстречу Синицыну.
Сделав несколько неторопливых, по-кошачьему мягких шагов, она остановилась на самой границе конверта. Затем, легко и непринуждённо вскинула свободную руку. Движение было настолько привычно отточенным, будто бы она по нескольку раз в день много лет подряд упорно тренировалась этому. Ладонь в атласной перчатке невесомым крылом бабочки  взлетела и зависла перед её лицом. Слегка припухшие, пунцовые губы, неторопливо чмокнули воздух и тут же быстро сдунули с распластавшейся ладони поцелуй, прямо в Лёшкино лицо.
На короткое мгновение Синицын ощутил на своих губах этот воздушный отпечаток её горячих и влажных губ, и тут же почувствовал себя крохотной снежинкой, несущейся в раскалённое горнило вселенской страсти любви, где рождаются заново и пропадают без следа целые миры. Кровь моментально бросилась ему в голову, а сердце в груди заколотилось так, будто бы он только что пробежал по тундре километров пятнадцать, перепрыгивая через все сопки на своём пути.
Лёшка обмяк и тяжело выдохнул. С видом провинившейся собаки, он обреченно поднял глаза и посмотрел на незнакомку. Она медленно подняла длинный мундштук с сигаретой к губам, но передумала делать затяжку, и лишь слегка прикусила уголок своей нижней губы, при этом как-то вымученно улыбнувшись Синицыну. В следующее мгновение она круто повернулась и, плавно покачивая бёдрами, торопливо направилась к своей клетке. Её строгое, обтягивающее точёную фигуру, вечернее платье с высоким воротом, доходившим до самого подбородка, на спине имело такой глубокий и широкий вырез, что Лёшка Синицын сразу догадался, что под ним у неё нет даже и намёка на самую малость хоть какого-нибудь нижнего белья.
Синицын схватился за пылающие щёки, всё ещё не понимая, что сейчас с ним произошло. Лицо и уши горели так, будто бы на них обрушился целый шквал огненных пощёчин, а не один, обыкновенно выдуманный, воздушный поцелуй.
- Ну, вот откуда во мне такая напасть? – ощупывая руками свою голову, расстроено подумал Лёшка, - И голова-то моя, вроде бы, такая же, как у всех. Уши, рот, глаза и нос, всё на месте... И размером – не большая, не  маленькая, я бы сказал, – стандартная, тогда почему мои глаза видят в каждой обыкновенной точке космическую чёрную дыру, поглотившую целую вселенную? Разве такое возможно, чтобы она там поместилась? Товарищи учёные из института мозга, дайте, пожалуйста, мне ответ, почему сейчас в природе обезьяна категорически прекратила превращаться в человека, но, судя по некоторым дембелям из второй роты нашего славного батальона, в ней с лёгкостью запускается обратный процесс?
Вот так всегда, с синхрофазотронами у вас легко, а с обезьянами и дембелями – сложно. Бога вот отменили, формул заковыристых вывели, -  в голову уже не помещаются, а простых вещей ваша наука объяснить не может, почему? Может быть, вы и не такие учёные, а просто прикидываетесь? Нахватали званий и наград, и почиваете на лаврах былых достижений, никого к себе близко не подпускаете и, чуть что, рубите своё - «науке неизвестно» - и точка! А как мне быть, когда в этой точке целая вселенная, а то и две, как над нашей буквой ё?
Назвать дураком и отослать к чёрту, - проще простого, да я и сам знаю туда дорогу, только вот, что-то неохота мне туда отправляться, мне здесь понять надобно, - почему люди, собранные из одного и того же материала, из принципиально одинаковых клеток, говорящие одним языком, настолько разные, что порой совершенно не понимают друг друга. Что там я со своими придумками, вот у нас в роте два индивидуума схватились за грудки из-за потерянного конспекта по политической подготовке и чуть не в драку! Чего такого в этой тетрадке было записано, чтобы из-за неё, двое нормальных с виду пацанов, убить готовы были друг друга насмерть?
Да, не побежишь с вопросом к замполиту «почему я такой, товарищ старший лейтенант?», - тут, понятное дело, у родителей такое надо было раньше спрашивать, но и родители тоже пожимают плечами, говорят, что сами меня случайно нашли в сетке-авоське, в глухом и дремучем лесу. Вот и получается, что все мои вопросы остаются без ответа. С самого себя не спросишь за такую голову, а за остальное спасибо родителям и учителям, одним - за то, что не прошли мимо бесхозной авоськи, другим - за то, что научили читать и считать правильно.
Ну, вот, снова заладил своё «правильно – неправильно»! Так ведь здесь, в армии, всё либо правильно, либо нет, а про остальное знает вышестоящее начальство, через голову которого ни-ни! Странная эта птица - дятел военный, весь мозг исклевал и всё ему мало, так нахально лезет в мою, и без того одуревшую голову, что мне хочется по-страусиному, со всего маху, загнать её в землю, чтобы никого вокруг не видеть и не слышать! Только не водятся страусы на Чукотке, тут мерзлота кругом вечная - тяжёлый лом от неё отскакивает, как от брони слоёной, - сильно голову зашибить можно, не спасёт тогда ни каска крепкая, ни шапка тёплая.
Ой, а чего это я всё под землю лезу? Рановато, вроде бы, для моего возраста, пускай лучше моя голова останется на привычном для неё месте – на моих плечах, а не ныряет под землю, или того хуже – лежит, где-нибудь отдельно от меня, в кустах! Интересно, в каком месте меня тогда больше будет?..
Нет, попрут меня из армии за такие мысли, как пить дать, попрут! Тут и к бабке-гадалке ходить не надо, вылечу с треском и точка! Я же комсомолец, и здесь сталь души своей должен закалять! С каким лицом тогда домой поеду? Позор-то какой, Господи!!!
Лёшка нежно провёл ладонью по конверту с письмом домой, этой единственно возможной ниточке, связывающей его теперь с оставленным за много тысяч километров, родным краем. Ему захотелось стать обыкновенным бумажным листком, из которого можно сложить незамысловатый самолётик и запустить его с попутным ветром из второго городка в сторону дома. Внезапно нахлынувшее желание захлестнуло Синицына, как высокая океанская волна, накатившая в узкий лиман и переполнившая его за долю секунды. С грохотом оторвалась тяжёлая якорная цепь, и маленький бумажный кораблик взмыл на высокой волне под самые облака. Крохотный винт быстро- быстро завращался, и кораблик, распластав большие серебристые крылья, потянулся вслед за солнцем к той стороне, где, раскинув руки, летит над землёй мальчишка, поверивший в то, что умеет летать, вопреки всем научным законам.
Лёшка ещё раз погладил конверт и, собрав все письменные принадлежности, торопливо покинул класс тактической подготовки. Первая рота батальона охраны готовилась к построению, чтобы следовать в столовую, на ужин.
 
Словно речка по камешкам, запрыгали и побежали своей чередой скучные серые будни солдатской службы. Лёшка Синицын, с остервенением вгрызавшийся в гранит воинской науки, заметил, что его армейский воз, который он день и ночь тащил вверх по отлогому склону северной сопки, несмотря на все усилия отцов командиров и старшины роты, стал заметно легче. Навроде тяжёлого танка, с которого внезапно свалилась башня, только танки в гору ездят своим ходом, и башни у них крепко привинчены - просто так не отваливаются. Однако факты - вещь упрямая и, гружёная ворохом армейской всячины, Лёшкина телега стала более податливой, не смотря на то, что она имела неуклюжие квадратные колёса, и её приходилось передвигать рывками, требовавшими зачастую немалых усилий.
Спрятавшая свою нехитрую палитру ярких красок, тундра накрылась солдатской шинелью и притихла, утомлённая борьбой с вечным холодом. По-зимнему низкое солнце упало на жёсткую, прихваченную свежим морозом, местную растительность, и попыталось своими слабеющими лучами подарить последнюю каплю надежды умирающей природе. В оркестре ветров прибавилось разноголосых труб, и теперь они днём и ночью репетировали свой «полёт шмеля» за высокой сопкой Иоанна, недалеко от второго городка. Отзвуки этой, пока ещё нестройной меди, доносились в Золотую долину с солоноватым воздухом, капли которого со своей верхней губы уже слизывало очередное пополнение солдат срочников.
Лёшка, как напуганный зверёк, вытягивая свой нос по ветру, с осторожностью принюхивался к нему, - не пурга ли страшная крадётся? Но холодный и сильный ветер лишь драл кожу колючими снежинками и неприятно холодил спину между лопаток. Пережившие две зимы старослужащие солдаты с презрением относились к холоду и ветру, они, в расстёгнутых бушлатах, безбоязненно подставляли открытую грудь и шею ледяному напору, и лишь слегка нагибали голову и хмурили бровь, двигаясь навстречу особенно сильным порывам набирающего свою силу ветра.
Утопающий в огромных кирзовых сапогах, маленький Лёшка Синицын, глядя на такую картину, хорохорился что было силы. Он старательно копировал походку бывалого солдата, этакую небрежную, с лёгким покачиванием вразвалочку, которая  вырабатывается и шлифуется на строевом плацу многочасовыми тренировками. Распушив свой куцый хвост, он даже попытался, по примеру дембелей, игнорировать этот холодный ветер, но очень скоро почувствовал себя не матёрым караульным волком, а обыкновенной улиткой, по глупости высунувшую своё нежное тело за дверку тёплого и уютного домика.
Скукожившись, Лёшка принялся набирать тепло во все карманы своей одежды, но, странным образом, в его карманах ничего кроме военного и комсомольского билетов надолго не задерживалось. Даже за такой короткий путь, как до солдатской столовой, всё тепло из карманов моментально улетучивалось, стоило только выйти на построение на деревянный, в тонкую ёлочку плац, перед казармой первой роты.
Внезапным порывом сильного ветра сорвало пожухлую листву с карликовых тополей, этих величавых полутораметровых Чукотских гигантов, сиротливо прижавшихся внизу долины к лопочущей что-то своё мелководной речушке, уже захваченной по краям тонким ледком. Вместе с их листвой унесло за лиман и придурковатых дембелей из Подмосковья. С широкими золотыми галунами старшины на погонах, покинул часть весёлый сержант, гонявший на сопки взвод, в котором служил Лёшка Синицын. С ним и в первый караул пошли, и по тревоге «в ружьё» бегали на посты, и на сопку за охотниками, будь они все трижды неладны. Всяко было, и теперь он - герой, гуляет в столице с девчонками  и щеглам желторотым, у которых всё ещё впереди, рассказывает, как он здесь «сынов» по сопкам гонял, учил уму-разуму военному. Может, и про ломы, летающие в пургу, привирает, теперь-то кто его проверит?
Теперь для него всё поменялось, а для Лёшки всё осталось почти по-прежнему, без изменений, но немного легче. Сказалась обыкновенная человеческая привычка, в которой постепенно всё расставилось по своим местам, да и молодое пополнение прибыло из Новосибирска, а это означало, что чёткие полгода службы уже позади и не важно, что эти полгода были длиной почти семь месяцев, - в армии много чего непонятного есть, на всё обращать внимание - или свихнёшься, или окончательно отупеешь. Лучше всего закатить глаза за сопку и чётко отрапортовать, - не могу знать, - и точка!
Правда, старшину роты, простого мужика, этой политикой так просто было не провести. Он в этих вопросах был тёртым калачом и видно, что не одну собаку съел в борьбе с солдатской смекалкой и хитростью. Старшина на раз раскусывал нерадивых солдат и справедливо награждал каждого из них внеочередными нарядами на различные работы. Поначалу часть молодой  роты, за глаза огрызаясь, тихо ненавидела старшину, считая его требования обыкновенными придирками старшего по званию и должности, но со временем многие неровности притёрлись и на хозяйственного прапорщика, чистившего наравне со всеми картошку в наряде по кухне, стали смотреть совсем другими глазами.
«Батя» - так по неуставному очень скоро все солдаты в первой роте стали называть за глаза старшину.
- Гаврилов! – останавливал он в коридоре перед канцелярией пытавшегося незаметно прошмыгнуть мимо невысокого и худого солдата.
- Я, товарищ прапорщик! – вытягивался в струнку последний.
- Ты почему письма домой не пишешь? – нависал старшина коршуном над опустившим голову беднягой.
- Пишу я, товарищ прапорщик, честное слово, пишу! – ужом попытался вывернуться из лап судьбы простоватый на вид Гаврилов.
- Три наряда вне очереди! – повысив голос, полоснул его розгами старшина.
- За что? Товарищ прапорщик! – от неожиданности вскинулся было во весь свой невысокий рост солдатик.
- За непочтение родителей! – пригвоздил к стенке разгильдяйскую хитрость старшина своим суровым голосом.
- Да писал я, писал! – забилась в конвульсиях, не теряющая последнюю надежду, жертва.
- Пять нарядов вне очереди! –  не слыша её страданий, насыпал свой довесок крупного калибра старшина.
- Есть, пять нарядов вне очереди! – обречённо покорялась судьбе изворотливая солдатская душа, - Разрешите идти?
- Идите! – выпуская из стальных когтей жертву, милостиво говорил старшина.
Жертва с быстротой молнии поворачивалась и, собравшись в маленький серый комочек, пыталась раствориться в общей солдатской массе. Она рванулась мимо тумбочки дневального, в надежде потеряться в глубине спального помещения, но, не успев сделать и пары торопливых коротеньких шажков, застыла под громовым раскатом строгого голоса старшины, вновь грянувшим с высокого, выбеленного до небесной синевы, потолка казармы:
- Гаврилов!
- Я, товарищ прапорщик! – крутился кругом и вытягивался успевший обрадоваться лёгкому избавлению вновь затрепетавший организм.
- Напишешь письмо, и лично…! – старшина сделал незначительную, совсем маленькую паузу, после которой продолжал, взяв под козырёк и приняв положение «смирно», - И лично покажешь мне конверт! Повторить приказание!
И тут дневальный, который во время всего диалога стоял, словно баллистическая ракета, вытянувшись строго вертикально и лишь нервно перепрыгивал глазами с большого циферблата настенных часов, висевших напротив него под самым потолком, на старшину и обратно, услышал, как с сухим металлическим звуком защёлкнулся ошейник под кадыком на шее Гаврилова.
- Написать письмо и лично показать товарищу прапорщику, - сдавленно отвечал тот и, отпущенный на свободу, громыхал по роте каторжной цепью в поисках ручки, листка бумаги и, до зарезу необходимого почтового конверта, взаймы до скорой получки.
- Что? Что там такое? – навострив на шум уши, вытягивали шеи любопытные.
- Да батя рыжему чёрту пять нарядов за «непочтение» влепил, - отвечали просвещенные, и любопытные тут же успокаивались.
Регулярно писать письма домой обязаны были все солдаты и сержанты каждой роты, за этим специально никто не следил, но, если в штаб части приходило письмо от встревоженных родителей, о том, что их отпрыск по неизвестной причине давно не подавал о себе вестей, вот тогда-то «канувшего в лету» очень быстро воскрешали. После короткой  профилактической работы письма родителям летели домой с завидной регулярностью, будто бы их здесь печатал небольшой типографский станок, а не писали, как всегда, от руки.
Конечно, всем солдатам, и Гаврилову в большей степени, не могло и в голову прийти такой крайней мысли о том, что с ним здесь что-нибудь может случиться, тем более, что-то плохое. Ведь молодой организм так отчаянно жаждет этой жизни, что совсем не думает о смерти. Её страх затмевает бесшабашная молодость, кричащая во весь голос силой, кипящей в тугих артериях крови:
 - Я молодой и набирающий силы крепкий организм, во мне сейчас столько энергии, что я готов перевернуть землю и изменить весь этот мир! Что мне смерть? Пускай старики её боятся! Моё время ещё не скоро! Не горюй, мама, твой сын в таком надёжном месте, куда не каждого генерала пропускают!
Единственное, что строго контролировалось в батальоне, так это выдача писем перед заступлением в караул. Вся корреспонденция выдавалась только после окончания наряда, ну это и понятно, - кровь у ребят горячая, а сознания в голове ещё нет, мало ли чего можно прочитать в этих письмах!
Молодым и пылким легче привить любое чувство веры к правде и неправде, ко всему, что их окружает, они, как губка, готовы впитывать в себя всё, что им предлагает щедрой рукой жизнь, тут уже всё зависит от учителя, - не донесёт положенного до сознания в школе, все образовавшиеся пустоты заполнят уличные университеты, с их волчьими законами, а там - и предметы, и учителя - намного строже и суровее. В солдатском строю почти все одинакового возраста, и среднего образования. Разными судьбами угодившие в этот строй, они все до последнего твёрдо верят в то, что исполняют свой, действительно, священный долг.
- Не плачь, девчонка! – горланят строевую песню солдаты, а девчонка в далёком городе вытрет слёзы и напишет любимому, что, мол, прости, кругом соблазнов много, а ты там, на краю земли, застрял на долгих два года, здесь целая неделя - в вечность, и сил моих ждать больше нет совсем, в общем, прощай, выхожу я завтра замуж! 
Кто-то плюнет на такую и будет прав, потому что найдёт намного лучше, а другой не выдержит и, съедаемый вселенской тоской и несправедливостью жизни, поставит точку в ней, прислонив ствол автомата к своей голове. Автомат раздумывать не будет, - напрочь вынесет окоченевший от юношеского максимализма мозг, и брякнется рядом бездушной воронёной железкой, что ему ваша любовь? Он - инструмент и не виноват, что его не туда направили, а, ведь, каждого солдата учили, что категорически запрещается направлять оружие в сторону людей и животных!
Только не говорите, что враги тоже люди! Если видите во враге человека, то не направляйте в его сторону оружие! Что может быть проще? И себя за животное тоже не считайте, вот, командир первой роты то же самое говорит, а он мужик конкретный! Он говорит, что мы – юноши!
Не пишите девчонки солдатам писем плохих, какие бы соблазны не порхали вокруг вас, а не получится устоять, всё равно не пишите, любому солдату легче, когда у него за спиной надёжные тылы, пускай бы и призрачные, - вера в них не должна умирать. И не пеняйте на друзей, потому что, если друг настоящий, а не предатель или враг, то он ни явно, ни тайно, никогда не полезет в ваши отношения, будь ему доподлинно известна и тысяча тайных измен.
К ноябрьским праздникам вся тундра уже окончательно застыла под ослепительно белым снежным одеянием. С прозрачного небесного купола долгими ночами на городок мягко сыпался тонкий хрусталь звёздного света, а коротким днём, поднявшееся ввысь морозное небо, глубоко дышало лазуритом, благо его в небесах над Золотой долиной было предостаточно.
День стремительно таял в ночи, а бросившаяся за ним вдогонку двухсменка норовила уже целый месяц превратить в один сплошной долгий день, в водовороте нескончаемого наряда. Оставшиеся в батальоне две роты охраны посменно возвращались в казармы, чтобы ухватить свои положенные восемь часов непрерывного, каменного сна, и уже через сутки, снова попав в караул, хватались за раздробленные крохи того, что с большой натяжкой можно было назвать сном.
В конце второй недели этой круговерти, Лёшка Синицын настолько укатался на этой карусели, что начинал засыпать на ходу, на пешей вечерней прогулке, не обращая никакого внимания на хватавший за нос и щёки крепчавший к ночи мороз. Одному только Богу было известно, каких сил стоило отстоять вечернюю поверку, дождаться своей фамилии, отозваться привычным «я» на голос зачитывающего и не обрушиться на сверкающий под ногами линолеум от чудовищного груза службы, навалившегося за последние дни на эти плечи.
Относительно бесконечно долгого суточного наряда в карауле, восьмичасовой сон в расположении казармы проносился за такой короткий миг, что ставил всю свою временную составляющую под большое сомнение. Но утренняя зарядка, с её первым глотком свежего, морозного воздуха, оставляла где-то далеко позади, за ставшей уже привычной трёхкилометровой пробежкой, - и все вечерние хмари, и накопившуюся суточную усталость, и очень быстро заряжала «подсаженные» за сутки батарейки.
Штабной хмырь в чине майора, расхаживая вдоль строя в расположении казармы первой роты, излагал, сверкая отполированными до блеска голенищами своих хромовых сапог:
- Человеческому организму достаточно для полного восстановления своих сил ровно четыре часа! Мы же, идя вам навстречу, позволяем отдыхать целых восемь часов! Цените эту заботу!
Синицыну сразу же не понравился этот майор из оперативного штаба. Что-то было в нём такое отталкивающее, нет, не его холёная внешность резала глаз, не форма и погоны, и уж, тем более, не его наполированные голенища. Лёшка ощущал себя измученным голодом псом, с прилипшим к спине животом, стоящим перед заваленным снедью обеденным столом, за которым благодушный дядечка майор из штаба широким жестом позволяет ему иметь такой замученный вид.
Противно было слушать эту хорошо поставленную речь, очень мешало сытое чавканье, доносившееся за каждым словом оратора. Нет, конечно же, майор был достаточно воспитанным и культурным человеком, - он даже не брызнул и единой капелькой слюны в сторону притихшего строя, он был почти идеальный образец правильного офицера, но Синицын ему не верил и уж никак не хотел быть на него похожим.
Лёшка сразу понял, в какой жестокой узде находится этот товарищ майор из оперативного штаба, насколько, действительно, тяжёл его собственный крест. Была бы его воля, так он незамедлительно ввёл приказ по войсковой части о сокращении сна личного состава срочной службы до четырёх часов! А там, глядишь, - генеральское звание, высокая пенсия и орден во всю грудь, за заслуги перед отечеством. Вот чего услышал Лёшка, разглядывая блестящие, словно покрытые лаком,  голенища штабного майора, который с этой минуты стал для него ещё отвратительнее.
Разве Лёшка - не отечество? Почему Закон особо охраняет его право, честь и достоинство только тогда, когда он на посту с автоматом находится, а в остальное время он - бесправная единица, призванная защищать это самое социалистическое отечество? Не будь на таких майорах узды, они давно бы лишили солдат последнего, прикрываясь отговоркой про судьбоносные решения партии и указания сверху! Что для такого майора отечество? Иерархическая лестница с роскошным кабинетом в конце пути, под большими рубиновыми звёздами, или что-то другое, более простое и важное, за что, не задумываясь, солдаты жизни свои клали на этой земле?
Ведь Лёшка не против повышения боеготовности и воинской дисциплины, но, чего ещё  можно состричь с наголо обритого солдата? Разве что ободрать шкуру, да запустить её на пару новеньких генеральских сапог? Эх, рядовой Синицын, жаль, что твоя кожа годится только на солдатские стельки, так что можешь и не мечтать о том, что повезёт тебе в этой жизни, и ты станешь шикарными генеральскими сапогами!
Раскроенному на миллионы солдатских стелек Лёшке Синицыну, до боли в висках, захотелось быть настоящим отечеством, - любить эту землю, защищать её, и положить с готовностью свою жизнь за всех, кто не в силах сделать такое, без оглядки и приказа. Он готов был остаться неизвестным в истории, простым и совсем не героем, лишь бы от имени его павшей безызвестности не раздавали незаслуженные награды.
Отсверкав голенищами, штабной майор пропал в оперативном штабе, а, проглотивший очередной кусок сливочного масла и быстро запивающий его горячим кофейным напитком, Лёшка уже мчался, с тяжёлым автоматом на плече, за развевающимся по ветру языком своего разводящего, на очередной пост.
Грянувшие праздники промелькнули стремительно, оставив послевкусие праздничного обеда, с блюдом из изысканных кушаний, посреди простого солдатского стола, в виде небесно-голубой мелалитовой тарелки, полной пирожных «корзиночка». По целому пирожному на каждую солдатскую душу! Здесь и густое яблочное повидло, аккуратно уложенное на дно запечённой  формы, и нежные, разноцветные кремовые розочки, похожие собой на местные рододендроны, и сумасшедший запах, исходивший от всего этого блаженства, сильно круживший голову и радостно встречавший всех солдат в просторном вестибюле столовой.
Ничто так не радует солдатский глаз во время обеда, как выложенные на тарелку праздничные пирожные. По-особенному вкусные, борщ и картошка с мясом  исчезают со столов в течении короткого времени, даже красная рыба, нарезанная тонкими ломтиками, приправленная зелёным луком и подсолнечным маслом, непривычно съедена вся без остатка. 
И вот наступает момент, когда с тарелки бережно снимается первое пирожное. Осторожным движением, будто бы это не лакомство, а хрупкий и взрывоопасный  предмет, «корзиночка» бережно снимается с тарелки и аккуратно подносится к открытому рту. Откусывая небольшими кусочками нежную вкуснятину, гурманы медленно переворачивают во рту тающее на языке блаженство, неторопливо запивая его терпким компотом из сухофруктов. Вот где равенство и братство! Это не в чайной, где набиваешься теми же пирожными так, что у тебя они уже из ушей вылезают, а удовольствия, кроме раздувшегося в стороны живота, никакого нет! Другое дело здесь, в огромном зале, - у всех всё одинаково - и вкусно, и приятно! В какое сравнение с этим может идти что-то слопанное втихую от своих товарищей? Поэтому, ничего так не сближает солдат, как простая повседневная пища из общего котла, и пятьсот маленьких пирожных в праздник.
Первая двухсменка, больше похожая на стремительный забег, закончилась после праздников так же внезапно, как и началась. Стриженое молодое пополнение появилось в караулке в новеньких лохматых шинелях и не разношенных толком сапогах. Слегка понюхавшие службы солдаты свысока поглядывали на вновь прибывших, мерили их презрительным взглядом и называли «сыны». Молодняк держался дружно, терпеливо глотая насмешки, постигал воинскую науку, не прописанную в уставах, с недоумением поглядывал в сторону не в меру кичившихся своим положением молодых «бакланов» из первой роты. 
У Лёшки Синицына, получившего это внеочередное звание солдатской иерархии, совсем не возникало желание показать своё превосходство перед вновь прибывшими солдатами. Конечно, он прекрасно понимал своё положение и мысль о том, что, когда он уедет домой, все эти ребята ещё долгих полгода будут тянуть здесь службу, маленьким огоньком уже согревала его душу. Пусть бы и так, за счёт кого-то другого, но уже приятно осознавать, что ты не самый последний в этой нескончаемой очереди на пути к дому, теперь уже ты слышишь за своей спиной более тяжкие вздохи.
Синицыну хотелось, как-то по-своему, поддержать этих мальчишек по-товарищески добрым словом, угостить папиросой или сигаретой, за дымком в курилке поделиться советом, что здесь и как. Ходить мимо с чопорным видом и кричать на них одуревшим бакланом, Лёшке совсем не хотелось, не того полёта птица был он, а, может быть, глядя на этих ребят, Синицын вспоминал себя и те недавние трудности, которые самому пришлось пережить этой весной и летом. Что-то крепко держало внутри него набирающего силу злобного зверя, выпускать которого перед молодыми и совсем неопытными ребятами Лёшка даже и не думал.
К устоявшимся холодам старшина первой роты выдал со склада новенькие комплекты спецпошивов, покрытых сверху плотной тканью ватных штанов, с широким стёганым поясом в два ряда, высоких шлёвок под поясной кожаный ремень, и куртку с верхом из такой же плотной хлопчатой плащёвки с высоким меховым воротником, объёмным капюшоном, широкой планкой, поднимавшейся от самого низа и вверху переходившей в часть маски для лица.  Всё это на тёплой байковой подкладке, перехваченной кольцами резинок в широких рукавах, с множеством всевозможных крючков и вспомогательных верёвочных затяжек. 
Видавшему виды тёплой одежды Синицыну, его новенькая куртка спецпошива показалась даже интереснее японского танкера «Аляска», в котором щеголяли некоторые гражданские модники. Чёрная, как смоль, одежда была удобна и приятна на ощупь, она источала тепло и совсем не пахла машинным маслом далёкой швейной фабрики.
- Чёрная сотня! – восторженным взглядом обводил старшина роты замершую в обнове длинную шеренгу солдат, - Красавцы! – добавлял он, явно довольный видом строя в новенькой форме.
- Да, мы такие! – захотелось крикнуть в ответ старшине, распираемому от непонятно откуда нахлынувшего чувства Синицыну, но устав и дисциплина заставили проглотить этот рвущийся наружу радостный  крик, и Лёшка лишь широко улыбнулся.
Теперь Лёшка чувствовал себя таким защищённым, что с готовностью мог вступить в противостояние не только с сильными морозами и неведомой доселе пургой, но и, надев пару валенок на толстой литой подошве и опустив длинные чукотские «уши» своей солдатской шапки-ушанки, смело мог выйти в открытый космос, прямо в его запредельно низкую температуру. Оставалось решить всего одну задачу: как добраться до этого космоса и не вспотеть сильно, потому что передвигаться в таком космическом одеянии по земле, с непривычки, было весьма затруднительно.
В противоречие устоявшемуся ритму службы, с его чётко распланированным и прописанным на неделю расписанием занятий, местная погода, с её капризным характером кисейной барышни, решила показать свой дурной норов. Не успел Лёшка в морозной обстановке насладиться своей новенькой одеждой, как начавший поскрипывать под сапогами снег внезапно смолк, а температура на столбиках термометров в психрометрической будке проснулась и стала стремительно карабкаться вверх. За отступившими в ночь морозами, к утру в городок пожаловала первая пурга.
Бормоча что-то заунывное и слегка покашливая, словно больная старуха, она неторопливо брела по городку, прижимаясь к стенам домов и постукивая в окна сухими, скрюченными от холода пальцами, настойчиво просилась в тепло и уют. Кутаясь в пушистые сугробы, она ненадолго пропадала из виду, но тут же стремительно появлялась, словно из-под земли, с силой рвала полы шинелей и вновь пропадала неизвестно где, оставив на лице отпечаток своей холодной нежности.
Лёшка смахивал ладонью с лица эту холодную росу и презрительно сплёвывал вслед уносившемуся снежному потоку:
- Тоже мне пурга называется, тащится еле-еле, чуть живая, – только мелкий снег прилипает сильнее и всё! Нашли чем напугать! И чего её так все боятся? Ветер со снегом и ничего более, навроде обыкновенной метели, дует себе и дует, погуживая в печной трубе, как в деревенском детстве. Сиди себе спокойненько, прижимайся к тёплой печке, да слушай рассказы старших, про чудеса на белом свете. А то нагнали страстей – ломы летают, успевай, уворачивайся! Просто сказочники какие-то!
Однако уже к следующему караулу, перед построившимся в спальном помещении нарядом, появился командир роты, заступавший начальником караула, с белым листом бумаги в руках.
 «Опять где-то, что-то, с кем-то приключилось в нашем славном управлении, - успел подумать Синицын, - не иначе, ротный очередной приказ о происшествии будет зачитывать?»
Но капитан поднёс к своим глазам, спрятанными за тонированными стёклами больших очков, бумагу, и произнёс:
- Юноши! В ближайшие сутки ожидается дальнейшее усиление ветра, с двадцати до сорока метров в секунду! – здесь он оторвался от чтения бумаги и внимательным взглядом обвёл замерший перед ним солдатский строй, затем, выдержав короткую паузу, продолжил -  Отдельные порывы ветра могут достигать шестидесяти метров в секунду! Объявлено штормовое предупреждение! – листок бумаги неслышно спорхнул вниз, - Форма одежды в караул – полный спецпошив! Вопросы есть, юноши?.. Тогда, напра-во! Шагом марш, одеваться, получать оружие и боеприпасы!
В ещё не отошедшей от короткого сна Лёшкиной голове катался снежный ком, из которого в разные стороны торчали помятые листки белой бумаги, с напечатанными на них сводками погоды, разнообразными приказами по управлению и расписанием занятий роты, где в каждой графе, после обязательной политинформации, шли сплошные тактические занятия в полевых условиях.
- Ну почему такая суровая жизненная несправедливость? – думал Лёшка, натягивая огромные валенки на негнущиеся в коленках ноги, облачённые в трубы ватных штанов, - половины спецпошива, - Стоит только намыться в бане, как на следующий «длинный» день выпадает обязательное занятие – тактика в поле. Что мылся солдатик, что не мылся, - после такого занятия разницы нет. В бане своя парилка, там за сотню градусов температура, - на верхнем полке свариться запросто можно! В тундре тоже хорошая парилка, - пару-тройку раз развернулись «к бою» и можно снова отправляться в баню, менять насквозь мокрое от пота бельё, полоскаться под душем, но душ мы принимаем между пятым и последним, седьмым потоком пота, который сухой, как воздух в финской сауне, сушит нас вместе с нательным бельём. Со лба пот шапкой промокаем, а портянки перематываем, благо они для этого и предназначены и, благоухая крепким запахом, бежим по сопкам дальше, до следующего понедельника. Вот жизнь собачья! Не зря нас здесь все рексами называют, такие мы и есть – злые и замотанные, как сторожевые псы, - что по нам не так, сразу зубы скалим!
И, всё-таки, ни упрямые валенки, ни строптивые патроны, которые в этот день вязли острыми носами в своей длинной деревянной колодке, и, как-то по-особенному трудно защёлкивались в магазины, ни набиравшая силу пурга, не могли повлиять на чёткий ход армейской службы. Развод и смена караулов состоялись в своё обычное время.
Подминаемая ветром, покинула караулку третья рота батальона, она бесшумно растворилась в плотных вечерних сумерках. Ощущение того, что они все дружно шагнули в летящую за воротами караулки стену снега и моментально растаяли, пропав в ней бесследно, было настолько реальным, что наблюдавший эту картину из окна караульного помещения Синицын невольно поёжился, несмотря на достаточно жаркий воздух внутри. На пост ему заступать было ещё нескоро и нелюбимая третья смена, самая коварная и опасная в сонливые утренние часы, ждала его только к двум часам ночи.
Не ищите в уставе четырёхчасовую смену постов, не тратьте понапрасну время, есть двухчасовая смена и смена через час, в сильный мороз, которую здесь игнорировали из-за дальнего расположения постов на порталах, меняли которые в пешем порядке в пределах одного часа. Не ищите такую долгую смену, - не найдёте, как ни в одном уставе вы не найдёте слов о любви, даже самой простой, которой страдают не боги с горы Олимп, а обыкновенные смертные люди, через боль в радости появившиеся на этот свет.
В закрытом Лёшкином сердце не нашлось и маленького уголочка, чтобы там могло прижиться хоть какое-нибудь, мало-мальски, тёплое чувство к этой омерзительной Чукотской старухе - пурге. Её настойчивые приставания быстро надоедали, а длинные и ужасно холодные тонкие пальцы, которые она запускала ему глубоко под одежду, доставляли теплолюбивому телу сплошной дискомфорт, покрытый огромными мурашками. Единственное, чем мог ответить Синицын на такие заигрывания, могло быть только полное игнорирование таких приставаний. Скалить зубы и рычать в её сторону было занятием бесполезным.
Врождённому чувству любви никак не удавалось расположить молодую Лёшкину душу к красотам местной природы. Закусанный почти до смерти полчищами местных, озлобленных на всё живое огромных комаров, Синицын за короткое летнее время ещё больше возненавидел окружавшие его горы, серый камень, дорожную пыль грунтовки и скудную растительность. От всего этого хотелось встать на четвереньки и зайтись первобытным звериным воем на всю округу. Единственное, что поддерживало и спасало, так это огромное небо и простор, которого широкой русской душе Синицына здесь было с лихвой.
Но сейчас на этом просторе Лёшку нетерпеливо поджидала пурга, намереваясь припомнить ему все его презрительные плевки. В свете мощного уличного фонаря она уже нервно раскачивала часть деревянного забора в караулке. Сменившаяся с постов первая смена выглядела немного потрёпанной, но вполне себе бодрой и живой.
- Ну, как там, Вов? – спросил Лёшка прибывшего со склада ГСМ караульного первой смены своего поста.
- Мрачно, - ответил Вовка, и по его виду уже и без слов было достаточно понятно, что за метровыми стенами караулки творится что-то несусветное.
Поставивший автомат в пирамиду, Вовка сидел в сушилке, на решётке, сваренной из толстых ребристых прутьев арматуры, и с трудом пытался развязать заледеневшие завязки капюшона на куртке спецпошива. Его красные негнущиеся пальцы ковыряли упрямую, нежелающую поддаваться завязку, а с каждой складки его одежды уже начал стаивать забившийся туда снег. Рассыпая в стороны ледяной панцирь, сдалась упрямая завязка, и Вовка расстегнул поясной ремень, с глухим звуком уронив на решётку тяжёлый брезентовый подсумок с магазинами. Затем он принялся разламывать лёд на поднятом воротнике куртки и отдирать его от примёрзшей к нему планки, которую все называли «намордником» - за то, что она закрывала нижнюю часть лица до самых глаз.
- Куртку сразу в штаны заправляйте, иначе снизу так задувает, - спасу нет! – шмыгая оттаявшим носом, давал советы Вовка всей третьей смене, заглянувшей в сушилку.
- Нет, здесь чего-то физики – химики явно напутали, - думал Лёшка, неторопливо потягивая папироску в прокуренном туалете караулки, - на градуснике ноль градусов, а ребята с постов в корке льда приходят почему-то. Здесь либо градусники врут, либо учёные чего-то путают с температурой, ведь не может быть так, чтобы в теории было одно, а на практике – другое...
В комнате отдыха сон никак не хотел приходить к Синицыну. В голове катался ворох всякой ничего не значащей ерунды, который с громким звуком пинали туда-сюда тяжёлые металлические кувалды, грохотавшие в трубах отопления. Перед глазами величественно стоял покрытый белым снегом притихший лес в далёком детстве, а между его застывшими деревьями плутал босоногий мальчишка – сон, потерявший дорогу к своему хозяину.
- Я здесь, - шёпотом подзывал его Лёшка, - иди скорее сюда, здесь тепло и уютно...
Маленький хитрец делал вид, что совсем не слышит Лёшкиных слов, а целиком и полностью занят поиском чего-то особенного, очень важного и ему некогда отвлекаться на пустяковые призывы.
- Иди ко мне! – настойчиво позвал Лёшка, перехвативший взгляд мальчишки, но упрямец лишь улыбнулся чему-то своему, такому далёкому, и голышом нырнул в большое снежное облако, клубившееся прямо у него под ногами, - Ты замёрзнешь! – только и успел крикнуть ему Синицын, он хотел было броситься следом, но его тяжёлое, окаменевшее тело, застыло в полной неподвижности.
Из глубины леса раздался ужасный скрежет открываемой двери в комнату отдыха:
- Смена, подъём! Выходи строиться! – от этих слов сон моментально брызнул в сторону мелкими осколками и быстро пропал в тёмном углу.
Лёшке Синицыну осталось только плотнее закутаться в одежду и, зарядив автомат, отправляться на своё первое свидание с Чукотской пургой.
 
-2-
 
В темноте заставленной мебелью комнаты, Верка Фролова, худая, как артиллерийская буссоль, в широкой ночной рубашке, неслышно ступая босыми ногами по накрытым цветными дорожками деревянным доскам пола, бледной тенью проскользнула к окну, за которым яркий свет фонарей главной улицы городка уже с трудом пробивался сквозь поднимавшуюся тяжёлую завесу летящего снега.
Набиравшая силу пурга билась в стёкла с такой силой, будто норовила выдавить их внутрь, вместе с деревянной рамой. Она, словно обезумевшая птица, с каким-то непонятным остервенением отчаянно бросалась на эту невидимую твердь в деревянном переплёте, настойчиво пытаясь разрушить весь тот ненавистный для неё живой и тёплый мир, спрятавшийся за хрупкой с виду, призрачной перегородкой из тонкого стекла.
Чувствуя, что теряет силы, пурга отпрянула от окна и, собираясь с силами, закружила вокруг яркой точки уличного фонаря. Покачивающийся до этого под напором ветра, фонарь вдруг неподвижно замер и тут же растаял в облаке окружившего его снега, моментально превратившись в огромный белый шар, без опоры висящий над молочным пятном бетонной дороги, по которому уже  стремительно летели стаи снежных северных собак.
Заметив в окне порхающий белый силуэт, пурга радостно бросилась ему навстречу, в надежде заполучить себе союзника, который поможет ей пробраться внутрь, но силуэт, словно разглядывая что-то в ночи, застыл неподвижным одиноким парусом и не торопился впускать её. Глухо постанывая, пурга тихо заколотила холодным, будто бы раненым крылом по раме, затем громко заскулила, как бездомный пёс, помолчала, прислушиваясь и, едва слышно причитая, словно старуха, потерявшая копеечный кошелёк с медным грошиком, вновь жалобно запросилась внутрь.   
Верка облокотилась о подоконник и по-детски ткнулась носом в холодное стекло. За окном в летящем белом мареве, покачивая яркими головами, бежали ей навстречу фонари вдоль уходящей в неизвестную тьму дороги. Верка любила ночь, потому что немного считала себя кошкой, она это чувствовала в себе, такое кошачье, и не только за одну свою лёгкую, почти неслышную, походку и взбалмошный, взрывной характер, готовый расцарапать всех и каждого, - нет, теперь в ней поселилось нечто такое, которого до сих пор она у себя не замечала. К ней пришла первая настоящая любовь.
Сказать себе, что такое с ней произошло, Верка не могла, потому что поначалу не понимала и отказывалась верить в то, что это с ней произошло, как и со многими другими людьми её возраста. Поначалу ошарашенная всем произошедшим, она растерялась настолько, что подумала о том, что пропадёт и сгинет в нахлынувшем на неё потоке чувств и переживаний.
Так бы и случилось с её-то характером, но тут, на удивление себе самой, Верка заметила, что внезапно в этом вопросе, где непонятная страсть брала верх и готова была уже перевалить через край разумного, внезапно, непонятно откуда, появлялась неизвестная до сих пор холодная рассудительность и всё расставляла по своим местам, оберегая свою хозяйку от многих неприятностей. Впрочем, назвать себя хозяйкой этих чувств Верка не могла по причине того, что целиком и полностью находилась во власти борьбы собственного безрассудства и холодного расчёта всё последнее время.
- Ах, Вера – девочка, золотая ты рыбка! На какой же крючок ты так крепко попалась? – спрашивала она себя и никак не могла найти ответа.
Что же так ранило девичье сердце? Его взгляд или походка? Почему из нескольких сотен одинаковых людей в этом городке, из этой серой, однородной массы, вдруг глянулся один единственный, да не просто глянулся, а лишил покоя враз и навсегда? Мать, заметившая перемены в настроении дочери, перехватила её взгляд и устроила строгий выговор, запрещавший не только смотреть в его сторону, но даже и думать о чём-то подобном!
- Если только ещё раз замечу, что ты смотришь в его сторону, немедленно отправлю на Материк! – пригрозила она дочери.
- Что ты понимаешь в любви?! – захотелось Верке со всей силы крикнуть ей в лицо.
- Много... – отвечал ей молчаливый взгляд матери.
- Но я не хочу жить в одиночестве, как ты! Я – молодая и красивая! – клокотало и бурлило переполнявшее её непонятное и бунтарское внутри, но прижатое укоризненным материнским взглядом быстро сходило на нет, вместе с внезапным предательским румянцем...
 - Как можно любить этот город, где тебе запрещают самое светлое – свою первую любовь? Такой город можно только ненавидеть! – Верка сильнее расплющила нос о холодное стекло окна, но тут же, пронзенная внезапной мыслью, отпрянула назад, - Как я могла так подумать? Какая же я негодная девчонка! Здесь же находится он, - моя первая любовь, значит, я не могу не любить это место, где есть он, от мысли про которого так кружится голова, или голова кружится? Песня есть такая, - раньше слушала её и ничего, а теперь, действительно, всё колесом крутится. Здорово и интересно! Спасибо тебе, городок, за него, за это чувство, ночь мою бессонную и эти крылья!
 Счастливая Верка снова ткнулась носом в оконное стекло и принялась считать исчезающие в пурге фонари:
- Раз, два, три, четыре... раз, два... раз... Господи, где он сейчас? Почему я не могу полететь к нему немедленно? Просто распахнуть окно и вылететь белой птицей прямо в пургу, пусть она принесёт меня прямо к нему, где бы он ни был сейчас! Пускай там холодно, я никогда не замёрзну, я верю в то, что теперь моё маленькое сердце стало большим и способно растопить всю вечную мерзлоту! А фонарей уже осталось только два...
Вот почему в этой жизни так всё сложно перепутано? И человек я, вроде бы, нормальный, школу на «хорошо» и «отлично» закончила.  Думать даже и не думала, что такое на меня может свалиться, именно свалиться, как огромный снежный ком на голову. И когда? Нет, чтобы весной, как у всех нормальных в природе, а тут - осенью, почти зимой, одно слово, – несчастье! Почему? Да просто потому, что запуржило на неделю минимум, а у меня сердце ноет, - его увидеть хочу! Проклятая пурга, когда теперь его увижу? За неделю вся иссохну целиком!.. – расстроенная Верка, проглотив маленький, горький  комок в горле, нырнула под одеяло и крепко зажмурила глаза. Она попыталась заснуть, но сон, как и тогда, в её первую бессонную ночь, заплутал где-то далеко за сопками в тундре и не торопился к ней. 
Тем временем пурга, набирая силу, всё сильнее раскачивалась над маленьким городком в долине. Огромные сопки, привыкшие к напору стихии, давно пропали в непроглядном снежном мареве, растворившись в его стремительном потоке. Небрежно покачивающейся походкой отъявленного хулигана, пурга пританцовывала в каждом закоулке городка. Цепляясь к фонарям, она давила на них с такой силой, что последние принялись гудеть баритонами, раскачиваясь над дорогой, словно загулявшие биндюжники. Следом басовито запели трубы огромной котельной, за ними, подхватывая общий хор, альтом загудела невысокая труба на пекарне, вторя ей, глухо забубнили старые деревянные столбы в низине. Грозя сорвать свои высокие голоса, повисли на высокой ноте тонкие провода, дружным аккордом рванулись ввысь всевозможные проволочные оттяжки. Городок привычно затянул свою бурлацкую песню.
Распоясавшаяся пурга ураганным ветром давила на запевший город, стараясь разом сорвать строптивца с этого места, которое испокон веков принадлежало только ей одной, и со всей силы зашвырнуть его далеко за лиман. В ответ городок только кряхтел от натуги и всё сильнее прижимал крыши своих домов к земле, он пел и не собирался сдаваться за просто так. Взбешённая такой непокорностью, пурга обрушилась на бунтаря с такой силой, что опоясавшие его, почерневшие от времени деревянные столбы, задрожали и накренились, а повисшая на них колючая проволока громко завыла по-волчьи на всю округу.
Довольная своей работой, пурга прислушалась к слившемуся в единую ноту гудящему звуку, победно ухмыльнулась и выдохнула на прижатые к земле разномастные крыши порцию острых ледяных иголок, - теперь ей оставалось только подождать, пока город откроет все окна и торопливо вывесит в них свои белые флаги.
 
Укутанному в полный спецпошив, Лёшке Синицыну с трудом удалось найти местечко в раскачивающейся на ветру караульной будке четвёртого поста, где попадавшие внутрь противоположные воздушные потоки боролись больше с собой, чем с Лёшкой. Забившись, словно евражка, головой в угол будки, он через узкую щель между поднятым до глаз воротником куртки и накрепко затянутым капюшоном сверху, наблюдал, как в свете мощного фонаря, пробивавшего пургу позади него, прямо перед ним, висели в тёмном углу караульной будки искрящиеся снежные иголки.
Щель была настолько мала, что при всём желании в неё было невозможно просунуть и мизинца. Почти застывшие в воздушном потоке снежные иголки, медленно вращались, неторопливо поднимаясь и опускаясь перед Лёшкиным лицом. Они были словно нарублены из тонкой ледяной паутины, - маленькие, почти невидимые, переворачиваясь в воздухе, они вспыхивали своими острыми гранями в свете фонаря.
Стоило Лёшке немного изменить положение головы, как тут же, висевшие неподвижно иголки приходили в движение и коварным образом втягивались через узкую смотровую щель, где оседали на веках, моментально превращаясь в леденящую влагу, обильно сбегавшую с торчащих скул по щекам вниз, к верхней губе, откуда её, иногда подсоленную, приходилось слизывать языком и терпеливо глотать, поскольку возможности сплюнуть просто не было.
Выходить из закутка, куда прятался Лёшка, приходилось раз в семь – восемь минут, такая выработалась привычка, контролировать которую помогали часы «Победа», надетые с расстёгнутым браслетом поверх запястья на трёхпалую солдатскую рукавицу, заправленную под резинку манжета куртки спецпошива. Безобидные искорки снега остро впивались тысячей иголок в веки, стоило только высунуть голову из будки и посмотреть навстречу потоку. Что можно там увидеть, в этой, разорванной в клочья, снежной стене? Огненную полоску, которую острыми гранями ледяного песка бросает тебе прямо в глаза сама Госпожа Пурга? Вспышка и острая резь, с каплями ледяной воды, по щеке к носу, - это всё, что ты успел почувствовать и запомнить, но не смотреть нельзя, ведь ты – часовой, и твой пост, пускай и не такой важный, как номер один или два, но это пост.
Крутит Лёшка головой в стороны, смотрит назад, в темноту тундры за прожектором – ничего не видно, кроме сумасшедшего потока, в котором вроде бы и снега не видно, но стоит только на самую малость неосторожно выглянуть из-за края будки, как тут же, весь невидимый доселе снег бросается прямо в прищуренный глаз! Глаз горит, болит, потом немеет и видит одни только радужные круги перед собой, но у часового четвёртого поста Лёшки Синицына есть запасной и здоровый второй глаз, который не моргнёт в нужную минуту! Тяжёлый автомат за спиной  грозно сверкает штыком, - ему точно пурга не помеха! Ему что зной, что холод, всё едино, – отработает в любых условиях, успевай только управлять.
Синицын выбрался из будки, поймал рукавицей раскачивающуюся на ветру грушу под аппаратом связи и коротко потянул её три раза:
 - Ну вот, теперь в караулке будут знать, что я ещё живой, не замёрз, не уснул, и меня не утащили с поста белые медведи, - пробубнил он прямо в высокую планку, закрывавшую низ лица и доходившую до самых глаз.
Нащупав за спиной свободной рукой край будки, Лёшка двинулся спиной навстречу плотному потоку напирающего ветра и ледяного песка. Поворачиваться передом к беснующейся пурге у него не было никакого желания. Ветер принялся трепать куртку пошива и не будь та заправлена за высокий стёганый пояс ватных штанов, её бы точно стянуло и утащило в кромешную темноту за периметр поста.
Придерживая дрожавшую в руках тушу будки и держа сползавший с плеча автомат высоко поднятым правым плечом, Лёшка, пятясь, как рак, и больше похожий на растопыренную космическую каракатицу, чем на солдата Советской Армии, медленно двигался вокруг караульной будки.
Большого снежного сугроба перед будкой, к удивлению Синицына, не было. Точнее, был там маленький сугроб, всего-то, на полноги, да и то, - он пугливо сторонился и не подползал близко, зато за будкой и в будке, пока Лёшка совершал свой вокругбудочный вояж, успело набраться порядочно муки, намолотой этой воющей снежной мельницей. Две небольшие ямки указывали на то, где несколько минут назад стоял Синицын, доходивший до колен снежный сугроб заметно вырос, а от снежных колодцев, в которых утопали его огромные валенки, через минуту вообще ничего не останется. 
Ругаясь на поспешность, с которой хитрый снег заползал в будку, Лёшка принялся ногой в валенке выгребать непрошенного гостя наружу. Провозившись с сугробом, торопливо глянул на часы, просигналил грушей ОКиЛа в караулку и быстро нырнул в угол будки. Заворочался, закрутил мордой, как пёс, устраиваясь поудобнее, боднул головой подрагивающий угол и затих, прислушиваясь к нарастающему гулу, доносившемуся в городок со стороны далёкой пехоты.
Монотонным непрекращающимся гулом, похожим на гудение огромного самолёта, который завели совсем рядом, а полететь на нём забыли, пели все доски, собранные в караульную будку. Пританцовывая, пел высокий стальной столб, слегка покачивая в такт своим ярким плафоном, на разные ноты гудела колючая проволока и сама пурга принялась сильнее раскачивать будку, та, прихрамывая на своём месте, норовила пуститься в пляс по периметру четвёртого поста, вокруг всех его разнокалиберных цистерн и бочек.
Синицын вскинул руки и попытался урезонить плясунью, - какие могут быть танцы на посту?! Но вместо того, чтобы пристыжено утихомирить нарушительницу устава, неожиданно для самого себя, пустился вместе с ней в самый настоящий канкан! Проскакав галопом километра два и вернувшись на место, будка присмирела, она била копытом снежный наст и тяжело дышала, выпуская пар из широких, крашеных тёмно-зелёной краской, ноздрей.
- Что за чертовщина? – Лёшка, придерживая подрагивающие бока будки, принялся обходить её кругом, - Стой, милая, стой, моя хорошая! - приговаривал он, нежно похлопывая её по бокам. 
Не обращая никакого внимания на беснующееся кругом безобразие, Синицын, с трудом поднимая тяжёлые ноги в валенках на приросшие вокруг будки сугробы, дважды обошёл раскачивающуюся будку кругом, но так и не обнаружил постороннего присутствия. Мысль о том, что кто-то таким образом решил над ним подшутить, ненадолго посетила стриженую голову, но Лёшка вскоре прогнал её прочь, поскольку любая шутка с вооружённым часовым была просто неуместна. С виду, в батальоне охраны все мальчики – паиньки, но кто их знает, какой зверь в них вселяется, когда они на посту.
- Ветер, это всё сильный ветер, - решил Лёшка и снова уткнулся в угол, - и откуда у него только силы берутся? Дует и дует без остановки и только прибавляет, к концу смены точно будку опрокинет,  она ведь тяжеленная, а он её, как фантик, норовит швырнуть!
Мысль о том, что разбушевавшаяся стихия унесёт в неведомую даль его единственное укрытие, ненадолго повергла Синицына в смятение:
- Где же мне тогда от пурги прятаться? – подумал он и приуныл, - Придётся тогда, словно евражке, в снег глубоко закапываться, ведь, есть же жизнь там, между снегом и вечной мерзлотой? Наверняка, есть! Это здесь всё позамирало, одни только снежные собаки носятся, да мы, псы караульные, грешные – сердешные посты свои стережём, не лаем, не кусаем, но никого не пропускаем, хорошие замки – крепкие. Раз, два три! – потянул он коротко грушу ОКиЛа, развернулся и быстро уткнулся в шатающийся угол, - Ну и пускай уносит пурга будку! Пёс я или не пёс? Отбросив лишние вопросы, отвечу – да! Пусть забирает себе эту будку, раз она ей так необходима, а я вот здесь, под столбом с ОКиЛом, калачиком в снег зароюсь, спиной против ветра, и буду на фонарь качающийся в свою щель смотровую поглядывать, - всё равно, здесь, кроме него, больше ничего не видать!
Чего там, в Уставе, насчёт калачика прописано? Нет ничего дозволительного? Сплошное «запрещается»? Так и про пургу в нём ничего не говорится, а она есть, и ещё какая! Как же мне поступить, чтобы законы воинские не нарушить? Отпустить эту будку на все четыре стороны и самому, словно страусу, головой в снег воткнуться? Будка сразу улетит – это понятно, а вот снег головой пробить не получится, и дело даже не в том, что я - другая птица, и ножки у меня тоненькие, а голова слабенькая и клюв совсем замёрз, ничего не чувствует, – совсем беда! Дело тут в другом, в самом снеге, точнее, в этом холодном пескоструе, что летит со стороны пехоты.
Что там, за пехотой? Море с Беринговым проливом, да Американская Аляска, будь она трижды неладна! Наверняка, эта мельница стоит у них и весь лёд из одноимённого океана перемалывает и гонит этот холодный песок прямо через море в мою сторону, а я в этой долине, словно в трубу попал, одна защита – будка, да и ту норовит оторвать и в ночь бросить! Где справедливость? Почему не настигает их кара небесная? То они атомными бомбами без спроса кидаются, то пургой норовят со света сжить, - сволочной народец, без стыда и совести, одним словом, - капиталисты, а могли бы жить, как все нормальные люди, ведь есть же у них и много хорошего – джинсы, например, только, вот что-то не летят они потоком из-за океана.
Да, никак не получится мне в этот снег голову спрятать! Вроде бы, он невесомый и парит перед носом, искрится радужно, а соберётся в покров под ногами, да ветром ещё спрессуется в такую твёрдую, цементированную материю, что в него не то что голову, лом просто так не воткнёшь. Без будки на таком ветру, - точно пропасть! – и Лёшка ещё сильнее вжался в спасительный угол, ставший ему за последние два часа таким родным.
Пурга сильной рукой подхватила тяжёлую будку и потащила её во Вселенский мрак стремительным Чукотским экспрессом, Синицын лишь мельком успел заметить крышу родного дома, над которым с быстротой молнии пролетела будка, он даже и рта не успел открыть, чтобы крикнуть «мама», да и что толку было кричать на таком ветру, тем более, что рот его был спрятан за одеждой,  накрепко зашнурованной армейскими завязками.
- М-м-м! – замычал Лёшка и тут же вскинулся, словно на него опрокинули ушат ледяной воды, - Я заснул? – спрашивал себя он снова и снова, холодея от накатившего ужаса, - Я заснул!
Покрывшись крупными мурашками, Синицын, с колотящимся сердцем, бросился протирать от снежной пыли стекло наручных часов. В летящей с сумасшедшей скоростью над огромной планетой будке, время показалось застывшим крохотным угольком, рассыпающим последние искры на ветру.  Вытянутая в бесконечное пространство острая вершина минутной стрелки часов стояла на том же самом месте, словно вкопанная, всем своим видом показывая, что ход времени закончился.
 
Раздосадованный Синицын готов был провалиться вместе с будкой, сквозь всю толщу снега, принесённую этим диким ветром из-за океана. Бросившаяся в голову кровь гулко молотила в висках и покрыла испариной лицо. Лёшка почувствовал, что угодил на самый верхний полок в жарко натопленной бане, - ещё немного, и от охватившего его со всех сторон стыда загорится ярким пламенем на нём вся одежда, затем вспыхнет летящая по ветру будка, и весь этот огненный факел, прожигая снег и мерзлоту, уйдёт глубоко под землю. Там его точно не достанут ни чьи упрёки и насмешки, а таковых теперь у него гарантированно будет целая куча.
- Вот я, разгильдяй, мало того, что заснул, так ещё и часы заморозил!– корил он себя нещадно, представляя, какими словами в Бога-душу-мать кроет его сейчас тревожная группа, лишённая по его, Лёшкиной милости, сна, и летящая к нему сейчас быстрее пули, - Теперь толком и не понять, сколько времени прошло!
Лёшка принялся усиленно тереть рукавицей выпуклое стекло часов, смахивая с него снежную пыль, которая плотным облаком клубилась внутри тесного пространства будки, гасила свет фонаря и не желала открывать маленькую секундную стрелку, тоненьким паучком, всё время до этого, суетившуюся внизу циферблата. Сквозь смотровую щель своей экипировки Синицын старался уловить хоть малейшее движение танца этого секундного клопа, к которому с пренебрежением относился до сих пор. Правда, чего может быть такого важного в этом танце на одном месте? Крутится на одной точке бестолково и времени не показывает, какая от него польза? Есть же часы, за ненадобностью лишённые секундной стрелки, время показывают и не тратят драгоценный завод пружины на бесполезную суету вокруг да около.
Ах, с какой нежностью взывал сейчас Лёшка к этой самой маленькой комариной стрелке часов! Он готов был клясться ей в вечной любви и всю жизнь носить её в часах, не снимая с руки, соорудить самый большой в мире памятник и, что совсем уже не по-комсомольски, - поставить за её здравие в церкви свечку, лишь бы только она была жива!
Пурга, словно в насмешку, всё подбрасывала новые порции снежного порошка, который, поднимаясь из тёмных углов, тянулся прямо к Лёшкиным коленкам, и даже заглядывал внутрь, нависая любопытным козырьком с качающейся во все стороны крыши будки. Внутри порой становилось настолько темно, что всё становилось одинакового серого цвета и норовило полностью исчезнуть во всепоглощающем мраке небытия. Протянутая к свету фонаря, рука с часами моментально растворилась в снежном тумане, а стоило было податься за ней следом, как тут же, свирепый ветер, окружив, набросился на Лёшку и принялся сильно трепать его за одежду.
Напиравший с разных сторон, он, то внезапно хватал своей волчьей хваткой  за один бок и резко тянул вниз, то внезапно наваливался сзади и подкидывал кверху, и снова на долю секунды разжимал свои челюсти, чтобы вновь рвануть, теперь уже за другой бок, и победно повалить в снег сбитого с толку противника. Синицын, принявший правила игры, как мог, сопротивлялся его нападкам. Пропуская нанесённые с подвохом удары, он гнулся и раскачивался, как пьяный фонарь, но, каким-то чудом держался на ногах и, ни единого разу, - ни рукой, ни коленом, - не прикоснулся к нарастающему с каждой секундой снежному покрову.
Как не бесился ветер, как не старалась напустить своего холодного туману пурга, острый Лёшкин глаз выхватил в беснующемся снежном потоке неторопливую суету маленькой секундной стрелки, не обращавшую никакого внимания из-за тонкой перегородки её спокойной и размеренной вселенной, на остальной мир, явно покатившийся с катушек. Дрогнула и подалась вперёд коварно застывшая минутная стрелка,  и Синицын стал медленно приходить в себя, словно бы его телу только что пропустили сильный электрическим разряд:
- Нет, вы только посмотрите на эту перепуганную девчонку! – бубнил он себе под спрятанный от непогоды нос, - Какой же ты, Лёшка, солдат исправный? Нюня ты сопливая с автоматом, а не солдат! Погоны и оружие не делают тебя таковым, их мало носить и брать в руки, тут ещё работать и работать надо! Вот, возомнил себя караульным волком, а сам и на шавку дворовую едва ли тянешь...
Во рту сильно пересохло, и, не обращающий внимания на шатавший его из стороны в сторону ветер, Лёшка так и стоял, отрешённо уставившись в глубокую темноту, куда-то в сторону его далёкого дома, куда, набирая скорость, улетали  стаи быстрых и не знающих усталости северных псов. Время снова будто бы остановилось, уступая их ордынскому напору, внезапно заполонившему собой весь мир маленького человека, оказавшегося волею судьбы прямо на краю земли, на вековом пути этой седой и стремительной стаи.
Раскачиваясь под блеклым пятном теряющего силы фонаря, Лёшка Синицын, часовой четвёртого поста третьей смены, теперь не боялся нападок коварного сна, внезапно переключающего сознание. Адреналин, разлившийся по телу острыми иголками, приятно покалывал в каждой клеточке получившего небольшую встряску организма.
 Свет, который с трудом пробивался к ногам стоявшего совсем рядом мальчишки, уже не достигал снежного наста. Попадая  в плотный поток стаи, с волчьим воем проносившийся возле самых Лёшкиных ног, он отрывался от фонаря, и на прощание, вспыхнув в темноте ночи платиновыми всполохами, уносился со стаей прочь, оставляя своего родителя в полном недоумении.
Не обращая никакого внимания на застывшее время, Лёшка слушал монотонный гул пурги, чувствуя, как набирает силу и в унисон отвечает ей его собственный внутренний стержень, очнувшийся, словно после длительной спячки, он начинал вибрировать с такой силой, что казалось ещё немного, и от таких его колебаний разорвётся непрочная грудная клетка. Прижатый непонятным счастливым чувством, Синицын смотрел в темноту в сторону первого КПП и всё слушал и слушал набирающую в себе силу песню ветра, у него было ещё целых полминуты до следующего доклада в караулку, - долгих полкруга танца самой маленькой стрелки его часов.
- Кто же я такой в этом мире? – провожая взглядом через смотровую щель улетающую в темноту стену снега, думал Лёшка, - Крохотная песчинка в огромной ледяной пустыне, наделённая крупицей разума, которая, с одной стороны, помогает ей выжить в непростых условиях, а с другой - сама создаёт настолько невыносимые условия существования, что остаётся только удивляться, - почему я ещё живой и здоровый в свои неполные двадцать лет? И, вообще, для чего вся эта жизнь? Кто придумал человека, ведь сам себя он точно придумать не мог. Я вот себя помню почти всю свою жизнь, и за всё это время заметил за собой упрямое свойство противиться всему, чему меня пытаются научить. Сколько в человеке изначально заложено хорошего и плохого? Почему его разделили на два пола и заставили страдать, придумав в оправдание сказку про любовь? Что, вообще, такое это самое «Любовь»? С чем это едят и надо ли его есть? Нет, почему ветер дует, я знаю! Просто хотелось бы знать, когда выдохнется этот чёртов вентилятор за пехотой, и почему в моей голове всегда так много вопросов?
Может быть, это всё от того, что меня загнали в жёсткие армейские рамки? Так не об этом же речь! Устав уставом, - там всё правильно прописано, как в партитуре - по нотам, но от этого моих вопросов меньше не становится! Их с каждым разом только больше остаётся без ответа, - успевай, откладывай на потом, а случится ли в моей жизни это «потом»?
- Не думай! - стращают здесь уставы, - Читай всё по пунктам и исполняй, а за тебя командир думать будет! За командира думает его командир, за командира командиров чешет затылок вышестоящее начальство, через голову которого ни-ни! И так далее, до самого главного генерала, который сидит и думает разом за всех, за своё генеральское жалование, и ничего в этом мире из века ввек не изменяется, разве только звёзды на генеральских погонах.
Нет, на посту, всё-таки, воля! И ничего, что ветер треплет и пинает, здесь я сам - и рядовой, и генерал, жаль, звёзд не видать на небе, примерил бы парочку на свои погоны! Ветер мне здесь друг, я тоже вольный и стремительный, как мысль, хотя, на службе и с поста - ни ногой! Да, я волен думать, это мне не запрещено уставом, главное - не улетать слишком далеко, да вовремя возвращаться, а то снова часы замёрзнут!
Ну и погодка, самое время одним только чертям летать! Вот откуда такое? Почему хочется сбросить весь груз притяжения и улететь с этим ветром в те края, куда гонит эта стая? Эй, вы, Северные Псы, заберите меня с собой отсюда, я – маленький и очень злобный подпёсок, я вам пригожусь в стае! Что же не так во мне такого? Знаю, что присягу давал, я только на короткий миг оторвусь от земли и одним глазком посмотрю сверху на весь этот мир, застывший внизу от изумления.
Присяга, вот, тоже для всех одинаковый текст, но, почему-то, она не каждому позволяет лечь на амбразуру.
Какой же всё-таки это странный и очень непонятный для меня мир, в котором ещё так много белых пятен! Эй, псы! Вам, правда, подпёсок в стаю не нужен? Тогда мне пора доложить в караулку, - время!
Конечно, Лёшка Синицын хитрил, изображая из себя старого караульного волка на сильном северном ветру. Просто ему немного самому надоело прятаться в будке и сидеть там, в углу, поджав свой хвост. За его плечами была уже добрая четверть службы, с небольшим хвостиком и, согласно солдатской иерархии, ему уже необходимо было держать марку Чукотского баклана, жутко крикливого и очень бестолкового. Изображать из себя придурка Синицыну претило, но вот показать этой местечковой госпоже, что и такие ребята, как он, не лыком шиты, такого шанса Лёшка упустить не мог. Ну когда ещё ему представится возможность утереть нос самой Госпоже Пурге? Да там, на «гражданке», за такой подвиг здесь, на краю земли, все девчонки в его городе по нему сразу сомлеют, факт!
 - Выкуси! – захотел протянуть против ветра сложенные в кукиш пальцы Лёшка, но передумал и лишь поправил на плече съехавшее оружие.
Распираемый чувством собственного превосходства, Синицын, запрокинув голову назад и сильно прогнувшись спиной в сторону подпиравшего ветра, передвигаясь по-крабьи боком, осторожно вышел из-за будки, где прятался в  тени ветра, изображая из себя бывалого караульного волка. На этом вся его хитрость и закончилась. Ветер тут же сильно толкнул его в плечо и легко повалил на снег.
От неожиданности Лёшка даже зажмурился, словно собрался нырнуть в глубокий омут, но полёт его оказался намного стремительнее и короче, - через миг он воткнулся головой в острый снежный гребень прямо перед собой:
- Вот и дружи с такими! – пронеслось в его голове, - Разве друзья так поступают? – бросил он обидное вслед ветру.
- Бывает и хуже! – отскочил ветер в сторону.
- Так это не настоящие друзья, настоящие так не поступают! – потрясая воздетыми к серым небесам руками, вопил Лёшка.
 - Много ты в жизни видел, щенок! – трепал его ветер, сильно раскачивая из стороны в сторону.
- Ты ещё чего дерёшься? – толкнул Синицын локтём тяжёлый магазин автомата, который при падении больно стукнул Лёшку по замотанной голове.
Автомат промолчал, он всегда оставался немым, когда стоял на предохранителе.
- Сговорились... ополчились... против меня?! Царя природы?! Да я вас всех сейчас в муку снежную сотру! – бормотал в намордник Лёшка, перебирая руками по нашаренному в мареве столбу с ОКиЛом.
Чёрная груша на аппарате связи, мало того, что растворилась в сером снежном потоке, так она ещё и раскачивалась в нём, словно наэлектризованная серёжка модницы, к которой черти-электрики зачем-то подключили раскрученное дьявольское магнето. С третьего раза Лёшке удалось поймать всё время ускользающую от его рукавицы плутовку и торжествующе повиснуть на ней, придавив её всем своим телом к столбу:
- Ага! – победно завопил он, - Что, взяли меня? Кто следующий, ты? – и он бросился к гарцующей на ветру будке, - На, на, получай! – остервенело выпихивал он наружу своим валенком слежавшийся там сугроб.
Сугроб сопротивлялся до последнего, он вспучивался большой снежной опарой и через секунду опускался невредимым на то же самое место, где был только что. Лёшкина нога в валенке что есть силы колотила снежное облако, не желавшее покидать понравившееся ей место. Наконец сугроб сдался и выполз наружу, а Синицын, уже не глядя в сторону столба, звериным чутьём нащупал  пляшущую грушу и, вытянув в ту сторону руку, ловко поймал её рукавицей и трижды, коротко, потянул книзу.
Схватив захрапевшую будку под уздцы, Лёшка лихо оседлал её, и с криком: «Мой последний час пробил», пустился на ней вскачь по периметру четвёртого поста. Будка неслась сквозь пургу с такой скоростью, что у Синицына с непривычки даже заложило уши, но он уже не обращал на это совершенно никакого внимания. Теперь для него главным было не проскакать мимо трёх столбов с аппаратами связи, а это было не так просто, ведь с непривычки поймать маленькую невидимую грушу ОКиЛа задеревеневшей на холодном ветру рукавицей становилось всё труднее, да ещё всё это приходилось делать на скачущей галопом сквозь пургу караульной будке.
К исходу последнего, четвёртого часа, загнанная будка забилась в смертельной агонии и решила пасть прямо под вусмерть пьяным фонарём, но Лёшка, подперев её своим плечом, подтянул подпругу и сунул ей в зелёную морду кусок сахара.  Довольно схрумкав сахар, будка встала по стойке «смирно» и согласилась не падать, а послужить ещё. Измотанный Синицын ткнул головой угол будки и притих.
- Ну, что, заснул? – завыл в колючке ветер.
- Нет, - отмахнулся от него рукой Лёшка.
- Ладно, я тебе верю, - тянул заунывно бродяга...
- Нужна мне твоя вера, - бросил ему Синицын и подтянул повыше автомат на плечо, - я и сам скоро буду с усам!
- Нехорошо так поступать с друзьями, - зашептал ветер, забираясь в будку.
- Какие мы с тобой ещё друзья?
- Вот сейчас и проверим, какие...
- Когда это «сейчас»?
- Прямо сейчас, Лёша, вот только смену тебе пригоню, и проверим, насколько мы с тобой друзья... – закружил вокруг головы сладкий голос...
- Нет, нет, нет! – колотил головой в угол будки Синицын, - Спать нельзя! Поди прочь! -  слабо прогонял он наваждение, но тут же разлепил смыкающие веки и, протерев стекло на часах, растянулся в довольной улыбке, - Выстоял!
Четыре долгих часа его смены оказались позади, время пролетело, действительно, незаметно. Лёшка встрепенулся, стряхивая с себя снежную пыль, затем нырнул к столбу, подёргал грушу и, вернувшись в будку, почувствовал, что просто зверски хочет закурить.
- Здесь недалеко американский табак на патроны меняют, ты как? – прошелестело из угла будки.
- Пошёл прочь! – не оборачиваясь, ответил Лёшка.
При всём своём желании, Синицыну, всё равно, никак не удалось бы осуществить эту возможность и, дело даже не в том, что он сейчас находился на посту и охранял не что иное, а склад ГСМ, и случись чего, так и одной его серебряной бочки было бы достаточно, чтобы через стратосферу отправить Лёшку прямо к далёкому дому.  Даже имея такую птичью фамилию, как у него, Синицын не горел желанием становиться баллистической ракетой в действительности, хотя мало проходило времени, чтобы он не думал о том, как бы отсюда поскорее улететь.
Мысль о том, что придётся  развязывать крепко стянутый шнурком капюшон, раздирать все его складки, насмерть примороженные к поднятому воротнику спецпошива, ставшему единым целым с намордником, к которому, не хлопай Лёшка ресницами, давно бы и глаза примёрзли, повергала его в ледяной ужас. Ради чего? Ради того, чтобы подставить своё мокрое лицо под этот ледяной ветер? Оно того не стоит, и физика здесь простая: хотя температура и около нуля, на таком диком сквозняке она уже немного в минусе, но и этого ей достаточно, чтобы схватиться тонкой корочкой льда на лице и через несколько часов просто убить тебя холодом. Выход один, - зарываться в снег, но в его железобетонную суть просто так не зароешься, – не пустит!
Поэтому, жизнь сразу же возрастает в цене, а вредная, но такая желанная привычка на время отступает, оставляя обещание за всё поквитаться в ближайшем будущем.
- Пускай, - отгоняет прочь такие обещания Лёшка, - В караулку приду, сочтёмся и узнаем, кто у кого в рабах, а кто в хозяевах ходит. Смотри, вот брошу тебя здесь, одну одинёшеньку, в тундре, что будешь тогда делать?
- Не оставляй меня здесь одну-у-у-у! – волком завыла вредная привычка, - Я одна пропаду-у-у-у!
-  Ладно, хватит выть, а то от твоего воя оглохнуть можно! Сказал же, приду в караулку, чайку горячего попью, потом покурим с тобой, а пока притихни, - курева-то, всё равно, нет! А патроны я на табак не меняю! – грозно прошептал он уголком рта в угол будки, - Патронов у меня по счёту, ровно шестьдесят штук и лишних нету.
Нет устава для пурги, не будешь кричать «Стой, кто идёт?», да и выстрел твой, как чих слабый, разве что фонарь услышит. Вон, он свой осоловевший глаз таращит, в муть, его окружившую, - совсем захмелел и толком ничего не понимает, что происходит вокруг. А у меня здесь полные неуставные взаимоотношения происходят с пургой. Каждая смена в карауле уже прошлась по одному такому кругу, где им сама снежная госпожа своей рукой отвалила, от щедрот северных, ледяной крупы мелкого помола, да столько, что её огромным поварским половником до самого светлого дембеля не перехлебать будет! Кому сейчас не позавидуешь, так это разводящим. Вон, второй, километров пять наматывает, на порталы летая, - вот где жизнь собачья, да ещё в такую пургу!
Вот и моя смена с разводящим пожаловала!
- Что? Не понимаю! – кричит сквозь пургу Лёшка своему разводящему, раскачивающемуся на ветру из стороны в сторону и, на всякий случай, протягивает в его сторону оттопыренный большой палец в замерзшей рукавице, - Всё в порядке!
Вместо ответа на жест Синицына, разводящий пятится назад и машет рукой, показывая, чтобы тот двигался за ним.
- Пост сдал! – кричит Лёшка в чёрную полусферу капюшона сменяющего его часового, в ответ тот только машет рукой, и непонятно, - то ли он соглашается с приёмом поста, то ли пытается одобряюще похлопать Лёшку по плечу, но, оторванный сильным ветром, быстро пропадает в тёмном чреве караульной будки.
Синицына, попавшего на стремнину ветра, поток быстро пригибает к земле.
- Ничего, ничего! – подбадривает себя Лёшка, - Самое страшное уже позади! Теперь только, дай Бог, до караулки добраться!
- Комсомольцы в Бога не верят! – стучит снаружи ветер по капюшону, - Они отвергают всякую религию!
- А я и не верю, -  сквозь снег и ветер, спрятавшись за чью-то спину, пробивается под гору Лёшка.
Его мотает на ветру, как замёрзшую колом портянку. Разогретые ходьбой ребята уходят немного вперёд, и застоявшемуся на посту Синицыну приходиться прибавлять шагу, чтобы не отставать.
Строй караульной смены невозможно назвать таковым. Сильный ветер до такой степени разыгрался и расхулиганился, что изображать, ставшее привычным, подобие строя, смена просто не в силах. Ей остаётся только с трудом держаться на ногах и чудом не падать. Здесь каждый за себя и все одновременно вместе, навроде птичьего клина, где каждый инстинктивно ловит своей головой тень ветра от впереди идущего и старается держаться в ней, там, где на самую малость, но, всё таки, поменьше этот жуткий напор.
Только ветер не простак, у него нет прямого, как стрела, направления, может быть, где-то там, под звёздами, он и имеет этот самый вектор, а здесь, возле самой земли, он рыщет навроде голодной собаки, и понять его настроение просто невозможно. Он не бьёт тебя со стороны, не нападает из-за углов, которых здесь нет, он встаёт перед тобой тяжёлой стеной, которую ты ощущаешь до такой степени, что можешь потрогать её своей рукой, если только у тебя хватит силы протянуть руку вперёд, и просто спокойно смотрит на тебя. Моргнёт глазом, а тебя уже мотает, как щенка слепого на слабых лапах, поведёт легонько ухом - и тебя отбрасывает назад, словно нет в тебе собственного веса, в несколько десятков килограмм.
Его серебряная шкура, сотканная из мириада северных псов, волосок к волоску  плотно прижатых друг к другу, поднимается от земли до самого неба. Никто и никогда не видел этих злых, очень голодных и жаждущих горячей плоти, псов. Лишь в последний миг жизни возможно кому-то встретиться с этим холодным взглядом, но в обычной жизни увидеть такое просто невозможно.
Говорят, слепой и старый чукча рассказывал, что возможно подружиться с ветром, и даже приручить его немного, но, с трудом верится в такие слухи, да и чего только там, на корале, не бывает, чукчи - народ тёмный, они ещё и в шаманов верят, однако.
Начнёт ветер легонько прядать ушами, и смена тут же идёт вразброд, шатаясь, словно пьяная, - держись, дорога, крепче! Здесь нам сам чёрт теперь не брат, о чём поют ваши шаманы? Мы спешим в светлое  будущее, мы – комсомольцы и безбожники!
- Врёшь, безбожник, веришь! – шуршит снегом ветер по болтающейся над землёй Лёшкиной голове в капюшоне.
- Не верю-у-у! – упрямо тянет сквозь плотно сжатые зубы солдатик.
- Врёшь! – бьёт по спецпошиву снежным пескоструем ветер.
- Я только самую малость верю, - замирает в снежном потоке Синицын, - чуть-чуть, чтобы свою душу спасти!
 Согнувшись крючком, Лёшка завис над несущимся на него встречным потоком, не в силах оторвать ноги от земли. Смена дружно замерла под напором ветра. Рванувшего вперёд разводящего подхватило ветром и швырнуло обратно. Искавший своё равновесие Синицын тут же получил сильный толчок и кубарем полетел, следом за всеми, по отполированному ветром снежному полотну дороги.
В боку сильно заболело, по всей видимости, в него с размаху угодил чей-то автоматный приклад или литая подошва армейского валенка. Боль была тупая и несильная, и быстро прошла. Лёшка подёргал согнутой в локте правой рукой, проверяя на месте ли ремень автомата. Ремень потянул привычную тяжесть отброшенного в сторону оружия. Ощупывая в темноте гладкое полотно дороги, Лёшка покрутил головой, и через свою смотровую щель поймал свет далёкого фонаря, светившего на недосягаемой вершине возле автопарка одинокой, маленькой звездой.
- Это как же туда добраться? – обречённо подумал он.
- Бога попроси, комсомолец! – ревел в ушах ветер.
- И попрошу! – забрасывая за спину автомат, ответил Лёшка, - Господи! – начал он, поднимаясь с колен и приподнимая голову, но, тут же, получил в неё прямой, тяжёлый удар, который снова легко опрокинул его на спину.
Лёшка попытался вывернуться и упасть на бок, но это у него получилось не совсем удачно, и он снова распластался на дороге. Не выпуская из руки ремень автомата, Синицын только сильнее натянул его, прижимая оружие к своей спине, чтобы ненароком не напороться самому и не подставить кому-нибудь собственный штык, - о пролетавших совсем рядом с ним штыках, прикладах и тяжёлых магазинах на автоматах своих товарищей, Лёшка даже не задумывался.
Вся смена третьего разводящего лежала раскиданной по полотну дороги, словно её накрыло ударной волной грохнувшего рядом артсклада. И Синицыну показалось, что это уже не ветер, а кто-то непонятный забрался к нему внутрь и там громко воет, дьявольски клокоча в каждой клеточке его ошарашенного организма, непривыкшего к такому обращению.
Ну, в драке, - там понятно, - получишь по физиономии, прочухаешься, и в ответ посылаешь, если голова ещё соображает, а здесь кому отвечать? Биться с собственной тенью полезно только боксёрам, вот и остаётся только, кувыркаясь с ног на голову в этом потоке, крыть его пятиэтажным русским матом, - другого способа ответить в такой момент в голове просто нет.
Но ветер не простак, он крепко хватает за шкирку упирающегося со всей силы Синицына и тащит его в другую сторону:
- Я тебе покажу нецензурную брань! – трясёт он Лёшку внутри спецпошива, - Я тебе покажу, щенок, как язык свой поганить!
- Не буду, не буду! Я больше никогда так не буду! – клянётся Лёшка, сворачивая фигу в кармане.
- Так ты ещё и лгун! Фиги накручиваешь?! – оглушительно гремит ветер на всю округу, - Разорву негодника!
- Я не хотел, я  машинально, я, правда, больше никогда не буду... – канючит Лёшка, но ветер, из-за собственного шума, уже ничего не слышит и только сильней колотит со всех сторон по распластанному на дороге Синицыну.
Спит, убаюканная ровной песней пурги, под глубоким белым снегом, бурая тундра. Утомлённые бегом своей стремительной жизни, отдыхают её мелкие обитатели, спят крепким сном, намаявшись за короткое северное лето. Впереди у них долгая ночь зимы, в глубоких и уютных норах. Ушли на свой промысел в далёкие льды белые медведи, уткнувшись носом в пушистые хвосты, спят за сопками нарядные песцы.
Не спится только сёстрам-сопкам: они, распустив по ветру свои седые косы, тихонько подхватили знакомую песню ветра. Глядятся вдаль печально и тянут невесело на два голоса, будто навсегда проводили кого-то, или сами собрались куда? Только знают они, что не сойти им с этого места ещё не одну тысячу коротких северных лет и долгих зим, и от этого только печальнее становится их песня. За теми снегами им осталась только память, в которой навсегда осталась молодость, с пылким сердцем в груди. Пусть говорят, что не живут по стольку лет и что они давно уже умерли, превратившись в холодный и бесчувственный камень, зато у каждой сопки есть своя тайна, - они знают песню ветра.
Перестаёт тяжело вздыхать в своей постели совсем расстроенная Верка Фролова. Занятая своими недетскими думами, она несётся в пурге лёгким ночным мотыльком на гаснущий огонёк последнего фонаря на её улице, и после изнурительной борьбы с ветром, в конце концов, попадает в крепкую паутину сна, где, счастливая, забывается, утонув в крепких объятиях своего любимого.
Перехватив ровное дыхание дочери, тихо вздохнёт мать на соседней кровати, осторожно повернётся на другой бок и, уставившись взглядом в расплывшийся в ночных сумерках узор ковра на стене, долго будет слушать, как колотится в окно пурга:
- Господи! Ну почему она такая упрямая и строптивая девчонка? Неужели ей недостаточно моего горького опыта? Обязательно всё самой испробовать, и за что только мне такое? У всех дети, как дети, а у меня – сплошное наказание! Теперь ещё эта напасть! Ходит целый день сама не своя, как больная, не ест, не пьёт, да только всё в окно смотрит. Мне понятно, что за болезнь на неё напала – влюбилась дочка, видать, пора, пришло её время. Чует моё сердце – быть беде, а разве бывает так, чтобы материнское сердце ошибалось? Того и гляди, что простым солдатом пойдёт девка служить в армию, а где теперь такое безобразие творится, война-то давно закончилась.  Только не положишь ей своего ума, - никак не получится, а я готова ей и жизнь свою отдать, ведь она - моя кровиночка!
Прямо птицей в окно бьётся ветер, точно беду накликать хочет! Да нет же, – прогоняя прочь тревожные мысли, попыталась успокоить себя Веркина мать, - перебесится она и успокоится, как все.
Что за ночь сегодня такая? Пурга разыгралась – самый сон в такую погоду, а тут времени -половина седьмого утра и не спишь, будто сама влюбилась. Почему? Может быть, мои переживания напрасны и я, как мать, попросту сгущаю краски? Ответь мне, Господи, в кого она такая? Почему не пошла она в другую породу, в своего отца, деда? Да, её характер весь в меня, весь, до последней капельки, такой же, упрямый, - значит, ни за что не успокоится и от своего не отступится. Любуюсь ей, как собой в молодости, только судьбы ей такой не желаю, упаси, Господи, а она, упрямая, настырно на эти грабли хочет наступить! Глупая, жизни ещё не видела и глазищами, как на врага, сверкает, а какой  я ей враг, когда я - мать родная! Как мне с ней общий язык найти, просто ума не приложу...
В каком-то забытьи, неожиданно для себя, женщина вдруг увидела свою дочку в красивом платье из красных маков, танцующую воздушный  танец высоко над городом, и лишь присмотревшись внимательнее, сумела разглядеть себя, в своём самом любимом наряде. Это было то самое, теперь уже поблёкшее красками платье, которое всё ещё хранилось у неё в шкафу:
- Господи, как быстро пробежала моя молодость! - захотелось завыть ей волчицей, но, пряча собственную минутную слабость, она лишь тихо уткнулась лицом в мокрую от слёз подушку, затем, так же неслышно выскользнула из-под одеяла, накинула халат и прошла в кухню ставить на плиту чайник.
Разъярённая пурга колотилась в окна и двери домов, с неистовым фанатизмом забивая крыши домов непокорного городка в вечную мерзлоту. Она без устали катила на него снежные валуны, и теперь готова была сдвинуть с места даже эти огромные сопки, которые, не обращая на неё никакого внимания, всё тянули свою грустную песню. В бессилии перед их вековой несокрушимостью, потерявшая разум пурга собрала все свои силы и обрушилась на три маленькие чёрные точки,  распластанные на обледеневшей дороге, прямо у неё на пути. Уж этих-то букашек она, своей неистовой мощью, точно сотрёт в мелкую снежную пыль! 
 
- Ух, ух, ух – как паровоз прерывисто выдыхает воздух Лёшка, и ему уже кажется, что он и не человек вовсе, а какая-то доисторическая рыба, впервые выбравшаяся много лет назад на сушу.
Безжизненное и пустое место, с которого ураганный ветер снёс всё подчистую, нерадиво встречает пришельца. Колючая смесь замороженной воды и воздуха непривычно раздирает горло, а ослепшие глаза ничего не видят, кроме радужных кругов, полыхающих вокруг него, в подступившей вплотную темноте. Переваливаясь с боку на бок, Лёшка то извивается ужом, стараясь отползти вбок от навалившего на него ненастья, то, подогнув к груди колени, катится кубарем под небольшой уклон дороги, в сторону покинутого им только что четвёртого поста.
- Верю! Верю, Господи, в Тебя! – захотелось ему закричать взахлёб, обдирая в кровь горло острым снежным песком, закричать во всю свою силу - так, чтобы там, на небесах, его наверняка услышали, но всё небо в этот час уже рухнуло на землю, не оставив ему ни единого шанса на прощение. 
- Снова врёшь! – ревёт всеведущий глас ветра и тащит за шкирку слабо сопротивляющегося Синицына куда-то вниз.
- Пусти! – требовательно вопит Лёшка, со всей силы дрыгая ногами, но лишь переворачивается в воздухе и замечает, как крутится вокруг него планета, - вот она прокатилась по голове, затем стукнулась в коленку, отпрыгнула недалеко и сильно приложилась к тому месту, где заканчивается спина, - За что? – кричит он в темноту ночи.
Его вопрос пропадает там бесследно, словно крупица песка в огромной пустыне, а севший голос тонет в глухом, покрытом наледью, наморднике спецпошива.
- Сейчас, щенок, я покажу тебе цену этой жизни! – ревёт в голове ветер, и всё сильнее тащит Лёшку по скользкой дороге вниз.
- Не-е-е-т! – в ужасе хрипит Синицын, понимая, что проваливается под землю в самую настоящую преисподнюю, про которую не единожды слышал и читал.
Одно дело слышать или читать про разные там страшилки, сидя в тёплом и уютном месте, навроде спального помещения в казарме или последней парты в классе. Можно дружно хохотать вместе со всеми, называя предков дремучими невеждами и тыкать пальцем в крестящихся старух, потешаясь над их отсталостью, но стоит самому один на один остаться с потусторонним и необъяснимым, как тут же появляется первобытный страх и старательно привитый октябрятско - комсомольский атеизм бесследно испаряется. 
Нет, комсомолец Синицын не собирался раскаиваться в выборе собственного пути и публично осенять себя крестным знамением, да и времени для этого у него практически не осталось, он чувствовал, что безостановочно летит в самое пекло ледяной геенны.
- А-а-а! – скованный животным страхом, закричал Лёшка, и со всей силы попытался вцепиться ногтями в ленту ускользающей жизни, - Не хочу, чтобы меня гиена сожрала, - скулил он, обламывая свои ногти, сквозь задубевшие рукавицы, о снежный накат мраморного полотна дороги.
- Сейчас, сейчас... – недобро цедит своё сквозь зубы ветер.
Всё, имеющее начало, имеет конец, за исключением замкнутого цикла вечности. Закончился и Лёшкин полёт в преисподнюю, точнее сказать, он неожиданно прервался, а поспособствовало этому то ли само дорожное полотно, прекратившее падение в бездну, то ли автомат, крепко державший Синицына за руку своим ремнём, и якорем волочившийся за ним по дороге.
Какие молитвы читал Лёшка в этот момент, он не запомнил, да и не знал он никаких молитв, кроме воинских уставов, но они все в этот момент вылетели из головы напрочь.
Тяжёлое небо внезапно взлетело над землёй, и Синицын почувствовал, что просто лежит на дороге, вцепившись в неё подрагивающими кончиками пальцев. Осторожно перебирая пальцами, он, словно вытаскивая себя с края высокого обрыва, не дыша, подался вперёд. Ветер нещадно стегал его по одежде острой снежной плёткой, которая с сухим треском проходилась по натянутой ткани спецпошива, норовя разорвать её в мелкие лоскуты.
Лёшка, не поднимая закутанной головы, толкнул напирающий ветер и с радостью заметил, что в ответ его не потащило вниз, как раньше, а всего лишь по-приятельски потрепало по макушке и по прижатым к дороге плечам.
- Ага! – радостно пронеслось у него в голове, он приподнялся над дорогой и неожиданно для себя самого дико зарычал по-звериному и подался вперёд.
Не ожидавший такой наглости, ветер, опешивши, отскочил назад, и недоумённо взирал на микроскопическое существо, решившие своим слабым телом попрать всю его здешнюю силу и власть, а, получивший робкую надежду, Лёшка всё увереннее полз вперёд по-пластунски, словно слепой пёс, грозно рыча на всех невидимых врагов в округе и в себе самом. Он полз на пузе, поддёргивая локтём ремень волочившегося рядом автомата, пока не уткнулся головой во что-то твёрдое и неподвижное на дороге. Протянув вперёд свободную руку, Лёшка ощупал в темноте предмет и понял, что перед его головой находится не что иное, как чья-то нога, в тяжёлом армейском валенке на толстой литой подошве.
Когда растаяли цветные круги в глазах Синицына, он осторожно приоткрыл веки и попытался оглядеться, сдувая с ресниц густую снежную пыль, проникавшую через узкую смотровую щель его капюшона. В окружавшем его сером, свинцовом мареве было абсолютно ничего не разобрать. Рука, протянутая в сторону, пропадала, растворяясь там, словно в густой серной кислоте, а пронизывающий ветер набрасывался на неё и с силой принимался трепать и колошматить её так, что она быстро немела и теряла всякую чувствительность.
Лёшка выдернул задеревеневшую руку из ледяного потока и прикрыл её рукавицей свою смотровую щель, затем подтянул за ремень оружие и ощупал сморщенный на боку подсумок. Кожаный ремешок застёжки надёжно прикрывал карман, в котором лежал запасной магазин с тридцатью боевыми патронами. Оставалось только удивляться, как на таком ветру его не оторвало и не раскурочило на детали, или почему он не выскочил на дорогу и не рассыпался там патронным горохом, не умчался всей весёлой россыпью в сторону первого КПП, подстёгиваемый ветром и собственной длинной пружиной?
Синицын оторвал рукавицу от смотровой щели и похлопал ей по другому боку, в районе пояса, где обычно сиротливо раскачивались пустые ножны. Те тоже были на своём месте и не собирались никуда отправляться.
Тут же, откуда-то с той стороны, прямо из снежного потока, на Лёшку темным пятном навалился чей-то спецпошив. Сначала он ткнулся в локоть, а затем, покачиваясь на волнах, словно океанский лайнер, неторопливо отвалил в сторону, и снова пропал в плотной свинцовой каше. Перед носом мельком пролетела только чёрная подошва валенка, тёмным пароходом ушедшего в пургу разводящего. Синицын перевернулся на живот и тронулся следом за ним.
Ослеплённая пургой, смена упрямо карабкалась по скользкой дороге, пробиваясь сквозь вставшую перед ними плотную стену ветра и снега. Держать направление приходилось строго против потока, сметавшего всех и вся со своего пути, дорога же в этом месте, как специально, уходила вверх и немного в сторону от напиравшей воздушной струи. Всё время рыскающий ветер трепал одежду и сбивал с направления и поэтому, чтобы не свалиться с полотна дороги под откос, приходилось всё время подставлять глаза под ледяную плётку пурги и отыскивать в серой пелене светлую точку фонаря автопарка, путеводной звездой горевшего где-то возле далёкого горизонта.
Озверевший вконец ветер внезапно решил сменить свой ужасный гнев на милость, - он скинул обороты, заметно ослабив свой напор. Немного осмелевшая смена осторожно поднялась с колен и, придерживаясь друг за друга, медленно подалась вперёд, неторопливо передвигая свои непослушные ноги. Покачиваясь из стороны в сторону, и всё время низко кланяясь ветру, они снова шли, каким-то неровным уступом, где последние всё время старательно прятались за качающуюся спину впередиидущего.
 - Фу-у-у! – с шумом выдохнул Лёшка, сгоняя с лица капли влаги и снежную пыль с ресниц и края своей смотровой щели, - Кажись, прорвались, - с облегчением подумал он, то семеня, то останавливаясь и замирая с вытянутой вперёд рукой, в позе сильно загнутого вопросительного знака. 
Он был в этой сцепке последним вагоном и, хотя, скорость всего состава смены была невелика, его сильно мотало позади всех, временами норовя оторвать и сбросить под откос, как ненужный балласт. От такой мысли ему ещё больше становилось не по себе, но он гнал страхи прочь и старался крепче держаться за пояс товарища, идущего впереди.
- Нормально, нормально, ничего, ничего! – подбадривал себя Лёшка, передвигая валенки, словно огромные чугунные утюги, - Теперь осталось-то  всего ничего, раз плюнуть, - и в тёплой караулке, а там - автомат с плеча и отдыхай, смена, покуривай!
Ветер рванул с новой силой, и идущий впереди оторвался от рукавицы и пропал, будто его и не было вовсе. Его унесло так быстро, что Лёшка и краем глаза не успел заметить, в какую сторону тот улетел, ветер же, не теряя времени, принялся навешивать оставшемуся в одиночестве Синицыну крепких тумаков, сворачивая его загнутую крючком фигуру в настоящий бараний рог.
- Ой, ой, ой! – загибаясь на ветру, попытался удержаться на ногах Лёшка.
Теперь он больше похож на канатоходца, в огромных водолазных ботинках на толстой свинцовой подошве, балансирующего на тонкой струне над опасной бездной.  Все его мечты о том, как придёт в караулку и как, расположившись с комфортом в уютной комнате приёма пищи, на простом, видавшим виды табурете, он, полный солдатского счастья, будет неторопливо тянуть терпкий чай, вприкуску с медалькой  печенья и кусочком сахара, оставались мечтами за далёким горизонтом событий, на этой обледеневшей на ветру дороге. 
- Где же ты, моё счастье-то солдатское? – подумал Синицын и тут же увидел себя свободным от этого наряда, в солдатской чайной, за столом, полным разнообразных сладостей, возле нетерпеливо воркующего горячего самовара.
Видение было настолько реалистичным, что стоило немного протянуть руку вперёд, и можно было до этого всего дотронуться, ведь всё это было совсем рядом, за стенкой, за тёмным стеклом, по ту сторону этой тонкой плёнки из призрачной амальгамы.
- Пусти! – закричал он ветру, клацая, как пёс, своими зубами, настырно вытягиваясь из скрученного нелепого завитка, сильно подаваясь всем телом вперёд, в отчаянной попытке схватить со стола хоть какой-нибудь вкусный кусочек.
Ветер тут же приложил его так, что Лёшка пулей выскочил из крепко державших его ноги тяжёлых водолазных ботинок, и быстро полетел назад, а гудящая проволочная тетива рванулась из-под ног и опрокинула стол с самоваром и яствами, который быстро перевернулся в воздухе и бесследно растаял. 
- Вот, он, где рай-то человеческий был, Господи! – успел крикнуть Лёшка вслед исчезнувшему видению и опрокинулся навзничь. 
От обиды и отчаяния у него в этот момент чуть не брызнули слёзы из глаз:
- Да ты - сука, а не погода! – воскликнул он, в бессилии колотя литыми пятками валенок по дороге, - Такую сладкую картину испоганить, чтобы тебе ни дна, ни покрышки не было!
 Ветер быстро подхватил пытающегося подняться на ноги обиженного Синицына, и снова потащил его вниз.
- Куда? Стоять! – непонятно кому закричал Лёшка, - Стоять! – ужом выкручивался он из цепких лап ветра.
Ветру же явно нравилась такая игра, ему ничего не стоило взять, да и перенести Синицына, хоть к лиману, хоть далеко за лиман. С высоты своего огромного роста он, довольный этим занятием, наблюдал, как забавно копошится под его напором эта букашка, возомнившая себя царём природы.
- Стоять! – срывая голос до хрипоты, кричит Лёшка в уносившую его пургу.
- Чего, чего? – спокойно переспрашивает непонимающий ветер, игриво перебирая лапами и наклоняя свою лохматую голову ближе. 
- Да что же это такое? Господи, Боже мой! – клокочет хрипло в груди у Синицына, а ветер с силой рвёт его в стороны, но широко раскинутые руки уже насмерть вцепились в дорожное полотно, - Врёшь, – не возьмёшь! Ты не простак, но и я не лыком шит! Попробуй теперь - оторви меня!
Лёшка пыхтит, как загнанный паровоз, усердно отдуваясь от забившей глаза и нос снежной пыли, а ветер крутится рядом шустрым волчком, старательно забивая под него свои длинные клинья, чтобы отковырнуть и сбросить нахального упрямца с дороги. Лёшка всё сильнее жмётся своим животом к дороге, стараясь не пустить эти тонкие и сильные пальцы под себя. Жмётся и чувствует, что не сдюжит и сдастся, потому что заканчиваются его последние силы, и больше совсем нет никакой мочи, а, значит, - судьба пропасть ему в этих бескрайних снегах навсегда! Зашвырнёт его сейчас ветер своей безжалостной рукой далеко в тундру, где его никто и никогда не отыщет, и помрёт он там совсем молодым, так и не покуривши напоследок!
С каждой секундой всё быстрее тают силы, теряя их, только сильнее дрожит от напряжения весь Лёшкин организм. Обезумевший ветер рвёт плащовку спецпошива, и крепкая ткань уже готова затрещать по швам под его напором, сам Синицын, призывая небо, из последних сил приготовился зубами держать эту дорогу, но небо уже вновь упало на землю и давит своей тяжестью на Лёшкину голову, впечатывая её прямо в далёкое, тяжёлое ядро планеты.
Ревёт пурга и дико воет вся округа, гудит замёрзшая колом Лёшкина одежда, а располосованная острыми когтями душа, от обиды за собственное бессилие перед стихией, готова вылететь наружу.  Вот уже запел свою последнюю песню его внутренний стержень и, обезумевший от воя этой какофонии, Синицын совершает совершенно необъяснимый поступок, - он отпускает дорогу и начинает медленно подниматься навстречу летящему на него с сумасшедшей скоростью потоку ветра, снега и страха.
- А-а-а-а-а! – тяжело взлетая, вытягивает он из себя последний оставшийся звук, сквозь плотно сжатые зубы.
Собравшись от охватившего его ужаса в дрожащий, крохотный комочек внутри пустого спецпошива, Синицын понимает, что расплата за его безумный поступок будет ужасна и неминуемо скора, и поэтому он, словно приговорённый к смерти, хватается за своё последнее слово, - Посмотри на меня! – кричит он ветру, исчезая в маленькой чёрной точке, - Я не жду твоей милости, но и ты от меня покорности не добьёшься!
 Вместо ответа, ветер только зло хлещет по глазам своей ледяной нагайкой.  Быстро вернувшийся в свои привычные размеры, Лёшка отчаянно мотает головой, сбрасывая острую резь, заполыхавшую в крепко закрытых, заполненных слезами, глазах.
Несмотря на снег и слёзы, Синицын, всё-таки, успевает заметить в свою узкую смотровую щель путеводную звезду фонаря автопарка, которая убежала немного в сторону. Сморгнув слёзы с глаз, он глядит себе под ноги и видит, что почти висит над дорогой, вытянувшись в струнку, на застывших чёрных трубах из тяжёлой ваты. Рукавица на его левой руке прикрывает от встречного напора смотровую щель, в которую Лёшка, как кот в темноте, видит пролетающую далеко под ним землю, а в его правой руке подрагивает пряжка широкого брезентового ремня, на котором, раскачиваясь в стороны, стальным знаменем трепещется на ветру непослушный автомат.
- Давай, сынок, сделай маленький шажок! – слышит Синицын совсем рядом голос своей матери, упрашивающей сделать его свой первый шаг в жизни.
- Ножик, ножик приготовь, - шепчет бабушка где-то рядом, - путо надо разрезать!
- Лёша, иди к маме смелее! – воркует ласковый мамин голос.
Лёшка Синицын, караульный четвёртого поста третьей смены, завис над летящей под ним дорогой, на планете Земля, не в силах сделать даже крохотный шажок и хоть сколько-нибудь повернуть свою тяжёлую голову в сторону бабушкиного голоса.
Окрашенные терракотовой краской, широкие половицы пола дрожат и покачиваются под его непослушными детскими ногами:
-  Почему вдруг мои ступни оказались приросшими к этому полу, ведь он только что был белым, и я ползал по нему достаточно быстро, как  собачонка, кому понадобилось поднимать меня с коленок и тянуть ввысь? Отсюда я теперь запросто могу упасть и разбиться! Неужели, это я сам сюда забрался? Такое просто невозможно, я же точно знаю, что рождён для другого! Куда ведёт эта дорога из широких половиц, пропадающих за тёмным, невидимым отсюда, горизонтом? Мне страшно, мама!
- Иди ко мне, сынок, не бойся! – издалека успокаивает голос матери.
- Иду, мама! – и маленькая ступня, с крохотными, почти кукольными, пальчиками,  стремительно выброшенная вперёд, гулко стучит розовой и нежной пяткой в половицу из столетнего дерева, - есть первый шаг!
Быстрее молнии, накрест чертит острие ножа, разрезая призрачное путо, - теперь на всю его жизнь дорога свободна!
- Шагай смелее, сынок! – говорит мамин голос прямо из детства.
- Не могу! – ревёт сквозь чудовищный ветер Лёшка, не в силах пошевелиться в плотном, облепившем его со всех сторон, свинцовом потоке.
- Ты же умеешь, это так просто! – подсказывает знакомый с рождения голос.
- Не могу! – задыхается на колючем ветру Лёшка, - Я  не умею, я совсем разучился!
- Не выдумывай, сынок, ты просто шагай, как в свой первый раз!
Спокойный голос матери придаёт ему самую малую крупицу силы, и Синицын, схватившись свободной рукой за развевающиеся в снежном потоке косы сестёр-сопок, тянет своё непослушное тело навстречу ветру. В глубине планеты, под дорогой, глухим громовым раскатом трещит вековой камень, а над ним, с сухим треском, лопается вздыбившаяся наружу мерзлота, отпуская из своего плена вывороченные корни проросших подошвами валенок.
- Иду, мама! – глотая слёзы, продирается сквозь ветер ослеплённый пургой маленький Лёшка, - Иду, мам, иду!
 
Неистовый ветер гнул своё, но, собравший силы, Синицын упрямо топтал литыми подошвами непослушных валенок эти строптивые метры, поднимавшейся в небо дороги. Он бил их коленками и толкал локтями, пластал спиной и гладил руками, ругал их последними словами и слёзно молил Бога прекратить всё это, но метры дороги множились в темноте в нескончаемые вражеские мили, и казалось, в эту ночь им уже не будет конца.
Простая и обыкновенная, как в школьной задачке, дорога из пункта «А» в пункт «Б», внезапно вздыбилась и из простой и понятной превратилась в трудную и неразрешимую. Нельзя было отбросить или отложить её решение на завтра: та школа, в которой можно было отойти в сторону, обиженно поджав губы, давно закончилась, - здесь была другая, - с огромной красно-коричневой партой до горизонта, прикрытой теперь белым.
- Господи, ну почему всё происходит именно на этой дороге? Неужели не существует другого пути? Я сотню раз умирал на этих трёх километрах пути, пока был в карантине! Я люто ненавидел каждый её крошечный камешек, потому что команда «Карантин, выходи строиться на зарядку!»  для меня была равносильна приглашению на собственную казнь. Всю эту дорогу я терял силы и исходил кровавой пеной, на каждом метре выплёвывая в пыль, в кровь разодранные лёгкие.
Она выворачивала мне ноги и раздирала грудь, каждый раз превращая меня в груду мусора в конце пути. Я был пустой, замученный и злой, и просыпаться на следующее утро живым не было никакого желания. Проклятая серая лента решила вытащить из меня последние силы, но я обманул её, это я забрал у неё силу и стал птицей летать над ней, за что теперь и приходится расплачиваться. 
Господи! Наполнишь ли ты  меня силой после этого испытания или отвернёшься, как от глупого безбожника? Что суждено мне в этой жизни? Взлететь над всем этим, широко расправив крылья, или пропасть слепым в этой пурге? Слепым так тяжело, а без веры жить просто невозможно! Как быть? Я совсем растерялся на этой дороге, почему для меня нет другой?
Ветер валит Лёшку, словно убаюканную куклу, а он упрямо поднимается и, стиснув зубы,  снова карабкается против него, зажимая в замёрзшей рукавице свою волю и ремень непослушного автомата. Ветер резко гнёт его к дороге, и Синицын, отбросив прочь гордость, брякается на четвереньки и бодает своей замотанной головой и ветер, и строптивую дорогу, и нещадно хлеставший его серый бич непогоды.
В этом гудящем снежном колесе, повисшем над дорогой, Синицын уже похож на маленького евражку, которого вынесло на край Вселенной, где уже видна верная погибель, а он, обессиливший глупец, вместо того, чтобы сложить послушно лапки и заснуть навечно, противится этой страшной силе, благодаря своему единственному желанию жить.
Пишет Лёшка на белом полотне дороги странные знаки, выводит непохожие на буквы закорючки, с множеством точек и пустых отступов назад. Таскает его ветер своей уверенной рукой, словно авторучку над белым листом бумаги, а он, несмышлёныш, в толк никак эту грамоту не возьмёт и всё норовит с дороги свалиться. Крепко держит ветер на своей стремнине, не пускает упрямца вперёд, но уже качнулась и подалась ему навстречу путеводная звезда далёкого фонаря автопарка. Танцует Лёшка свой танец, выписывая на дороге китайскую грамоту, борется с ветром, поднимаясь и падая на гладкое полотно, а звезда над головой, в самом зените, светит яркой, негасимой точкой в непроглядной мгле ночи.
Следом за фонарём из ночной темноты появляется и нависает над дорогой чёрная громада ремзоны автопарка. Налетевший на неё со всего размаха, ветер отскакивает и неожиданно прячется в глубоком овраге за автопарком, и, получившая короткую передышку, смена снова собирается вместе.
Оглянувшись назад, Синицын увидел, как только что пролетевшая мимо него стена снега набросилась на одинокий фонарь. Она хищно прыгнула к его яркой голове, и кружила там, как стервятник, выжидая удобного момента, чтобы перекусить ему тонкую стальную шею. Привычно наклонившись вперёд, Лёшка поторопился следом за сменой и не заметил, как оставшийся позади него фонарь стал судорожно цепляться своим слабеющим светом за его согнутую спину.
Спрятавшись от ветра за каменными стенами ремзоны, смена шла почти ровно. Шагая почти в полный рост, все клонили вниз головы, разглядывая мелькающие над дорогой носки собственных валенок. Здесь ветер лишь плотно прижимался к одежде, не рвал и не трепал её, как только что, и обрадованный такой перемене Синицын довольно семенит следом, за мелькающими пятками идущего впереди товарища. Здесь тишь и благодать по сравнению с тем, что творится на этой дороге всего в ста метрах позади смены и, притопывающий своими большими валенками по дороге, Лёшка всего на одну секунду теряет бдительность:
- Нет, ну я же не на посту сейчас! – успокаивает он себя и мысленно тянется своим закутанным носом в сторону пропавшего в ночи накрытого стола и самовара. 
Стол снова внезапно выскакивает из темноты откуда-то сбоку и, минуя вытянутый в его сторону Лёшкин нос, мчится мимо со скоростью курьерского поезда.
- Куда?! – попытался схватить его за ускользающую ножку Синицын, - Стой! – закричал он ему вслед.
Стол остановился, как вкопанный, на углу, возле здания ремзоны, до которого оставалось пройти всего два шага.
- Стой, милый! – радостно потирая руки, повторил Лёшка и собрался сделать оставшихся два шага, - Раз!..
Синицын никогда не был обжорой, но сейчас, при виде открывшегося перед ним изобилия, готов был съесть содержимое всех тарелок разом! Он перепрыгивал голодными глазами с одного яства на другое и всё никак не мог решить, с какой тарелки начинать и что оставлять на закуску. Содержимое стола многократно перекрывало объём его собственного пищеварительного аппарата, и Лёшка решил начинать есть из самой середины, ну, а что не влезет, то взять и запихнуть за пазуху, – про запас, на потом...
-  Два! – не успел Лёшка, согласно строевому уставу чётко приставить ногу, как вылетевший из-за угла ремзоны ветер сильно ударил его в грудь.
От неожиданности Синицын чуть было снова не свалился на дорогу. Он закрутился волчком перед воротами автопарка, нащупывая распахнутую калитку раскинутыми в стороны руками. Так и прошёл её, покачиваясь в стороны, словно нёс в своих руках большую и тяжёлую пачку стекол.
- Фу, ты, напасть! – прогоняя из-под капюшона набившуюся туда снежную пыль, негодовал Синицын, нагоняя смену и тоскуя по варёной сгущёнке, оставшейся на холодном ветру возле угла здания ремзоны.
Лёшка шагал вперёд и всё сдувал со своих ресниц мелкие капли влаги, вперемешку с прилипшим снегом. Он шёл, почти не разбирая дороги, мимо темнеющего неподалёку ряда техники, зимующей на открытой стоянке. Этот путь ему был уже хорошо знаком, он мог пройти его с закрытыми глазами, потому что заблудиться и пропасть на территории автопарка, со всех сторон окружённой зданиями и техникой, было почти невозможно. Синицын уверенно шагал следом за растаявшей на ветру сменой, лишь краем глаза цепляя в свою смотровую щель размытый свет внутренних фонарей автопарка.
- Так, вот ещё немного шагов - и будет подъём на вал, к часовому на пятом посту... – бормотал он, слизывая с верхней губы солёную испарину, - Ещё немного, и поворот! – произнёс он, повернул и упёрся головой в широкую радиаторную решётку темного исполина. 
От неожиданности Лёшка чуть не сел, прямо перед этой, выскочившей на него прямо из темноты, свирепой мордой.
- Фу, ты, чёрт! Напугал меня до смерти! – унимая дрожь в коленках, ругал Синицын застывшее перед ним чудовище.
Он поправил автомат на плече и, на всякий случай, отошёл немного в сторону  от этого, обвешенного разнообразной оснасткой, наполовину танка, наполовину бульдозера, с подъёмным краном одновременно. БАТ – так называли солдаты батальона это чудо техники, бывшее военным путепрокладчиком, но слово «тягач», короткое и мощное, как хлыст тяжеловоза, больше подходило к его брутальному внешнему виду, а от задранного на спину раскосого отвала тянуло средневековой жутью, несмотря на поддерживающие его смешные и неуклюжие лапы, похожие на сильные ноги большого кузнечика. 
Вся техника в автопарке рано или поздно приходила в движение.  Мощные Уралы с высокими кунгами дважды в год колесили по местным дорогам, совершая марши в строгих колоннах. Сновали разнообразные авто, развозившие продукты и рабочих людей, лёгкие командирские Газики и дежурные вездеходы всегда были в готовности, а, дремавшие девять месяцев в году бортовые Мазы, так вытягивали свои стальные жилы в навигацию, что к зиме и большому снегу оставались почти без сил. Они так и  забывались в своей спячке, с распахнутыми небу порожними кузовами.
Высокий КрАЗ, на больших и сильно раздутых колёсах, прозванный остряками «два метра жизни» за свой неимоверно длинный капот, величественно проплывая мимо, всегда оставлял невысокому Синицыну загадку: «Есть ли кто-нибудь в его кабине?», поскольку ничего, кроме вращающихся под днищем машины карданов, Лёшка, с высоты своего роста, разглядеть не мог. Легендарный сто пятьдесят седьмой, казалось, был таким древним, что помнил штурм самого Берлина. Он очень долго и медленно заводился и ещё медленнее передвигался, за что в солдатской среде получил прозвище американской баллистической ракеты «Поларис».
Всё крутилось и передвигалось, несмотря на колёсный или гусеничный ход, и лишь этот тягач стоял недвижимым всё время, словно про него все давно забыли. Может быть, его двигатель и запускали иногда, но только Синицын этого никогда не видел и не слышал, а уж про то, чтобы узреть это чудо в движении, тут и речи нет, - такое событие забыть было бы просто невозможно! Он же - почти многорукое божество танкового рода!
И вот теперь это огромное страшилище зачем-то выкатилось, прямо из снежной стены, на Лёшку и нависло над ним, замахнувшись своим ужасным отвалом, - ещё мгновение - и как рубанёт с плеча! Такого ни штыком, ни пулей не возьмёшь, а гранат у Лёшки с собой сейчас не было.
- Зверь! – уважительно бросил в темноту Синицын и, толкая низко опущенным плечом ветер, поспешил за своим разводящим, который уже сменил часового у закрытых и опечатанных боксов пятого поста автопарка.
- В караулку, в караулку! – заторопились его ноги в ватных штанах и тяжёлых валенках.
- Скорее, скорее! – открыл свой сифон Лёшка и, молотя сугробы, на полной тяге помчался следом за разводящим. 
Пурга настолько закрутилась в городке, что совсем потеряла из виду и разводящего, и поспешавшую за ним смену. Спохватившись, она тут же набросилась на троицу, неожиданно появившуюся из-за здания солдатской столовой, и принялась усиленно мутузить её, старательно растаскивая всех в разные стороны. Но, то ли она силы свои растеряла, раскачивая фонари и засыпая приземистые крыши городка снегом, то ли уже сама потеряла всякий интерес к этим упрямцам, но раскидать их в стороны у неё не получилось. 
Смена ловко спряталась от ветра за стеной здания холодильника, от которого до караульного помещения оставался последний бросок. Пурга бросилась к деревянному забору, окружавшему караулку со всех сторон, и встала перед ним непроходимой стеной из ветра и колючего снега.
- А ну, прочь! – прицыкнул на неё Синицын, с трудом заталкивая себя в калитку ворот, как в узкий шлюз космического корабля, словно был космонавтом, вернувшимся из открытого космоса.
Пурга обиженно кинулась на забор и принялась громко выть в его колючей проволоке, наблюдая оттуда, правильно ли смена разряжает оружие. Напоследок она, всё-таки, чуть не сбросила вниз замешкавшегося на высокой эстакаде караулки Лёшку Синицына.
 
 
Жизнь рексов в батальоне охраны, в основном, делится на учёбу, подготовку и несение караульной службы. Всё это время им практически приходится не выпускать из рук оружия, прирастая к нему каждой своей клеткой. Тренажи, тактика, стрельбище и караул, караул, караул... Дни мелькают, как снег в пургу, - моргнул глазом, и пролетела неделя, ещё моргнул - и месяц позади! Здесь главное - не разбивать время на дни и часы, иначе его ход сразу же замедляется и может почти остановиться. Зацепится час за минуту и та растягивается до бесконечности, как бинтовая резина, - сил уже нет, а она все тянется и тянется. Выбросьте ваши карманные календари, не отмечайте в них каждый прожитый день, ведь недаром говорят, что хуже нет, чем ждать да догонять, а рексы в батальоне это знают лучше всех, уж поверьте мне на слово!
Схватил автомат и помчался в караульный городок, оттуда в роту, из роты на плац, с плаца в караулку, оттуда на пост несколько раз, с поста в караулку - и так, пока не закончится наряд и, покрытое смазкой, усталое оружие не упокоится на короткую ночь в пирамиде оружейной комнаты роты. Редкий день оно продремлет там, тоскуя по твоему плечу, всё больше трёт цевьём лопатку на спине, да колотит в ягодицу прикладом, подгоняя в дороге тебя и время. Ему и сносу почти нет, - на выброс только брезентовые ремни идут, местами потёртые и разлохмаченные от этой сумасшедшей собачьей жизни. Вот так и несёт службу оружие в батальоне, раз в два года выбирая себе новых солдат, - само уже седое стало, но на покой пока не собирается.
Что такое автомат? Стальной, бездушный  механизм, выточенный на станках и отфрезерованный в нужных местах, зашлифованный до блеска и собранный воедино в продолговатой штампованной коробке, в соответствии с жёсткими требованиями инструментальных калибров, и всё? Или он, всё-таки, имеет душу и жизнь в своём магазине, раздробленную на тридцать равных частей, каждая из которых несёт смерть? Значит, всё дело в патронах, но ведь они по-своему ненавидят оружие, которое превращает их особую жизненную ценность в бесполезную и никому не нужную кучу стреляных гильз. Поэтому и живут они отдельно, в большом стальном сейфе, в углу оружейной комнаты, спрятанные за свои замки и печати.
Поначалу, загоняя в магазин боевые патроны, Лёшка немного волновался, понимая всю ответственность происходящего момента, но со временем, закрученный каруселью службы, ощутил, что эти чувства притупились, а тяжесть подсумка на боку стала более привычной и перестала волновать. Всё становилось привычным, кроме одного, - избавиться от ощущения, что его автомат становился живым, стоило только Синицыну примкнуть штык и присоединить к нему полный магазин с боевыми патронами, было невозможно, по необъяснимой причине.
Лёшка просто чувствовал своим стриженым затылком, как преображалось его оружие на станке для заряжания. И дело было даже не в весе тяжёлого магазина, который принимал автомат, и не в выставленном напоказ грозном блеске хромированного штыка, а в чём-то другом, спрятанном где-то глубоко внутри оружия.  Заряженный автомат быстро просыпался от спячки и, словно конь удилами, нетерпеливо позвякивал карабином возле кольца антабки, но строго запертый на предохранитель, внешне был тих и печален, как рогатая морская мина, выставленная на палубу миноносца.
- Может быть, дело всё в подающей пружине магазина? – размышлял Синицын, прокручивая в голове работу всего механизма автомата.
Все его детали, будь он заряжен или нет, находились в одинаковом положении, и лишь одна, самая большая и крупная пружина, находилась под гнётом тридцати боевых патронов. Удивительно, но факт, - на учебные патроны автомат нисколечко не реагировал, и можно было сколько угодно досылать их в патронник и спускать механизм, дождаться признаков жизни от него было невозможно, хоть всё из него вытряси. Даже в большом и холодном камне можно было найти больше жизни, чем в нём в эту минуту. От холостых же патронов автомат только чихал, как простуженный, обрастая нездоровой копотью, чистить которую совсем не доставляло никакого удовольствия.
Оживал он только в карауле, на месте для заряжания, после присоединения к нему до отказа заполненного магазина, когда верхний патрон упирался в затворную раму и дожимал терявшую последние капли терпения пружину магазина вниз, ровно на полпатрона. Зажатая со всех сторон в тесной коробке, пружина начинала корить свою нелёгкую судьбу, проклиная оставшихся в роте товарок, расслабленно валяющихся на полке в оружейной комнате:
- Чёртовы лентяйки! Только и можете, что валяться и косить от службы! Мне теперь одной за всех отдуваться и тащить службу? И не надо мне говорить, что вы тоже долг отдаёте! Вас  для чего сюда привезли, за много тысяч километров от родного дома? На полке лежать? Ржавчина вас всех побери! – высоким фальцетом кричала зажатая пружина, но её голос тонул в большом магнитном поле земли, и только автомат, перехватывая её крик, оживал на своём, молекулярном, уровне.
Лёшка Синицын сразу уловил своим тонким чутьём эту перемену в настроении оружия и решил быть с ним на «вы», то есть, уважительно, - ведь автомат на службе, Лёшка – тоже, он живой, и Лёшка тоже живой, ну, а если что... только вот про это думать Синицыну совершенно не хотелось. Что думал его автомат по этому поводу, Лёшка выведывать не стал, и это осталось для него тайной.
С каждым новым днём их отношения только улучшались и очень скоро переросли в настоящую дружбу. Синицын чистил оружие белой ветошью и любовно смазывал его оружейным маслом, а автомат отвечал ему точной стрельбой на стрельбище, безотказной работой слаженного механизма, и всё сильнее льнул к его правой лопатке.
Почему автомат не подавал таких признаков жизни на стрельбище, было непонятно, - причина могла быть и в его неполном магазине, и много в чём другом, только Лёшка никогда не замечал там в нём той лёгкой дрожи, пробегавшей по его корпусу едва заметной зыбью, которой бежит душа под утренним туманом по воде, что всегда чувствовалась у автомата в карауле.
По правде говоря, на стрельбище Синицына самого хорошо трясло и колотило перед этим самым рубежом и, прокатись за его спиной тяжёлый танк с огромной пушкой, он бы даже не уловил, как трясётся под его катками земля. Но и тут удивительное дело, - стоило там присоединить магазин к автомату и дослать патрон в патронник, как стальное спокойствие наведённого на цель оружия, плавно перетекало к Лёшке и мгновенно вытесняло все признаки его мандража  далеко за пределы военного округа.
За время службы в батальоне Лёшка научился гасить жизнь в автомате, уверенным движением отсоединяя от него магазин. Заодно он и сам переключался в другое состояние, в котором, как той пружине из магазина, становилось ровно на полпатрона легче. Короткий и полный разрыв связи с оружием происходил только после того, как автомат запирался на поворотную щеколду в стальной пирамиде караульного помещения.
Вместе с ним там же оставалась та часть Синицына, которая была исправным солдатом, другая же его часть, с мыслимыми и немыслимыми нарушениями строевого и внутреннего уставов, закипала в крови и рвалась наружу.
Вот и теперь, она нетерпеливо подгоняла Лёшку по крутым ступенькам караульной лестницы, торопясь скорее освободиться от полегчавшего автомата и тяжёлой, напитанной усталостью, одежды. Забрасывая свои непослушные ноги на подросшие за ночь стальные ступени лестницы, Лёшка почувствовал, что взлетает к заоблачной вершине мира, до которой не в силах будет дотянуться этому вездесущему ветру.
- Я - птица! – кричал он пролетающему мимо него гудящему ветру, - Я - гордый орёл! Я - большой и сильный беркут, а ты - ничто под моим крылом! Смотри, как я взмываю под самые звёзды! – пел Лёшка, поднимаясь всё выше и выше.
Под звёздами, горевшими яркой россыпью в окнах караульного помещения, высоко взлетевший Синицын, внезапно провалился крылом в воздушную яму и неожиданно для самого себя полетел мимо распахнутой прямо перед ним дверью караульного помещения. Он громко заскулил, по щенячьи цепляясь своими дрожащими подошвами валенок за обветренную эстакаду, но тут же инстинктивно схватился за высокий поручень её перил и быстро затолкал своё непослушное тело в светлый прямоугольник дверного проёма.
Получив на прощание такой обидный пинок от пурги, Синицын уже не придал ему особого значения, поскольку за толстыми стенами караулки его ждали горячие трубы в сушилке, отдых в спокойной обстановке, и завтрак, который, согласно внутреннему распорядку, скоро должен быть на подходе, - его пока никто не отменял.
Поставив оружие в стальную пирамиду, Лёшка вздохнул и принялся отдирать намертво примёрзший к воротнику спецпошива, завязанный бантиком, шнурок капюшона. Гладкая скорлупа обледеневшей на ветру завязки кусала холодом и без того озябшие пальцы и не торопилась привычно развязываться.
Облитый ледяной глазурью, кренделёк завязки наконец-то заплакал в немеющих пальцах и неохотно завилял своим непослушным хвостиком. Синицын с силой потянул его и, скорее почувствовал, чем услышал, как на застеленный линолеумом пол караулки посыпались мелкие ледяные скорлупки. Отодрать от воротника собранный в «гармошку» капюшон не получилось, поскольку его ткань превратилась в подобие гофрированного металла, припаянного льдом к воротнику и шапке, нахлобученной на глаза по самые брови.
Оставив свои безуспешные попытки разоблачиться, Лёшка скрылся  за дверью сушилки в своём полном облачении. Притворив за собой плотнее дверь, он уселся на решётку, сваренную из стальных арматурных прутьев, рядом с оттаивающим там караульным пятого поста, вернувшимся вместе с ним в этой смене. Оглушённый наступившей тишиной, Синицын молча слушал, как тихо пощёлкивает и переливается пар в регистрах под решёткой. Молчал и его товарищ рядом. Получившие массу впечатлений, они молчали, каждый по-своему переживая происшедшее. На этот момент ни скулить, ни бравировать, у них не оставалось ни капли душевных сил. Им оставалось только молча впитывать тепло и ждать, когда жар сушилки размягчит ледяной панцирь, крепко сковавший их одежду.
Постепенно оттаивая, плащовка капюшона становилась податливее, и её очень скоро удалось расправить и откинуть назад за спину. Она нехотя перевалилась туда тёмной полусферой застывшего в  немом ужасе чёрного зева. Размякли и покрылись капельками влаги брошенные на решётку трёхпалые байковые рукавицы. Неслышно опустился на спину оттаявший капюшон. Размятый в потеплевших ладонях воротник спецпошива расцепил, всё-таки, свои объятия и потихоньку стал отрываться от примороженной к нему планки.
 Всё ещё непослушными пальцами, Лёшка расстегнул верхние крючки и пуговицы на спецпошиве и, быстро развязав завязки своей чукотской шапки, стянул её с головы. До открытых ушей донеслись звуки жизни в караульном помещении, приглушённые плотно закрытой дверью сушилки. Их разнообразная палитра тщетно пыталась перекрыть ещё стоявший в голове сильный гул пурги.
Синицын устало прикрыл глаза и принялся на ощупь расстёгивать оставшиеся пуговицы. Его пальцы торопливо бегали по одежде, механически расцепляя все крючки и пряжки, которые попадались им на пути. Упрямые валенки, собравшись в единое целое с ватными штанами, сильно заартачились и наотрез отказались сниматься. Лёшка расстегнул поясной ремень и принялся выкручиваться из плена своей одежды, спеленавшей его теперь уже ненужным коконом. Он с силой тянул руки, высвобождая их из цепких и мокрых манжет рукавов. Отчаянно сучил ногами, стряхивая прочь непослушную обувь, вместе с ватными штанами и тяжёлым брезентовым подсумком, при этом он с такой силой зажмурил глаза, что перед ним поплыли радужные кольца. Не обращая на это внимания, Лёшка выкручивался из одежды, ломая задеревеневшие суставы, и только сильнее сжимал зубы. Он ничего не видел и только громко и прерывисто сопел, отдуваясь от приступившего к гудящей голове жара.
Когда Лёшка открыл свои глаза, он увидел, что находится в сушилке совершенно один. Его товарищ оказался проворнее, и теперь Синицын сидел в одиночестве на решётке караульной сушилки,  босой, взъерошенный и мокрый, как после хорошей бани.  Подсушенные скулы пламенели натянутой кожей, а, натёртые холодным песком веки саднили так, будто по ним наотмашь хлестали корявым, без единого листа, веником. Занесённый каким-то непонятным ветром, в голове громко ухал одуревший филин, а в красные, хорошо распаренные ладони, попеременно втыкались сотни острых иголок. 
Лёшка надел валенки на босу ногу и принялся собирать свою разбросанную одежду. Только теперь он заметил, что острые снежные полосы никак не желали стаивать с капюшона и верха его куртки.
- Что здесь за место такое? – мысленно вопрошал он неизвестно кого, разглядывая свою исполосованную одежду, - Плюс на улице, а приходишь во льду, теперь вот снег, который не тает! Мне кажется, или этот мир сошёл с ума? Или мир ещё нормальный, а здесь тронулась только погода? Погоди, погоди, да это же меня так пурга разрисовала, выходит?
Бывшая ещё вчера вечером новенькой, форма за один проход с четвёртого поста до караулки, из цветущей молодки превратилась в изношенную, потерявшую свой сочный цвет, блёклую и морщинистую старуху, которую ещё и плёткой отодрали по спине и капюшону! Ветер со снегом проявили каждую её складку, дочиста сняв всю чёрную краску с материала.
- Да, хорошо тебе сегодня досталось, бедная одёжка! – разглядывая куртку, думал Лёшка, представляя насколько больше или меньше пострадала бы она, скатись он кубарем в ней с асфальтовой горы, высотой с пару этих сопок?
- С такой горы от неё точно ничего не останется, а вот если за тем тягачом, да по грунтовой дороге, то километров шесть выдержит точно! – раздался знакомый тоненький голосок.
- А, это ты? – поприветствовал Синицын своего старого знакомого, - Почему один, где второй?
- Да здесь он, - замялся знакомец, - он это... в общем, он немного боится.
- А ты?
- Я не боюсь, я такой же смелый, как ты, - уверенно пропел голосок, принадлежавший одной из двух боевых половинок, какой точно, Лёшка уже не помнил.
- Нашёл тоже смельчака! Я пока до сюда добрался, раз двадцать чуть не помер, даже Богу молиться начал, про уставы и комсомол забыл, а ты говоришь – смелый! Какой я смелый, когда сам боюсь, как трус последний?
- Ты, Лёша, теперь наш герой! – осторожно подала свой голос вторая половинка.
- Да какой я герой? Меня только что чуть с эстакады ветром не унесло, и вообще, герои подвиги совершают, а это просто служба. А чего это я вас теперь не вижу?
- Так здесь очень жарко и мы немножко растаяли, - в ответ пропели половинки.
- Ну, что, повеселели? – поинтересовался у них Синицын.
- Да, здесь хорошо!
- А там?
- Там поначалу тоже было неплохо, даже немного весело скакать на будке, мы даже хотели в снежки поиграть, - радостно воскликнула первая половинка, и тут же расстроено добавила, - но снег почему-то не лепился!
- Да, - согласился с ней Лёшка, - такой снег не будет лепиться. Да и не снег он вовсе, а какой-то песок из ледяной пустыни. С ним не до веселья.
- Так мы же не знали этого! – принялась оправдываться первая половинка, - Мы только поначалу веселились, когда на пост по ветру летели и на будке катались, а потом мы не веселились, мы это... – тут половинка замялась и замолчала.
- Что вы «это»? – переспросил её Синицын.
- Мы сильно испугались, когда тебя ветром бросило и потащило к океану, мы думали, что совсем пропали, но ты молодец, ты нас спас! – поблагодарила Лёшку первая половинка.
- Да никого я не спасал! – отмахнулся от неё Синицын, - Нашли тоже спасителя! Просто шёл своей дорогой, и всё!
- Нет, Лёша, - вмешалась вторая половинка, - теперь ты настоящий герой, потому что знаешь песнь ветра!
- Не морочьте мне голову вашими глупостями! Какую ещё песню? Ветра? Этот однотонный гул, который гнёт горы? У него совершенно нет слов и намёка на мелодию, разве такое возможно спеть? Это не песня, а дикий рёв!
- Я удивляюсь твоему непониманию, - расстроилась вторая половинка, -  как можно за всем этим не заметить песни ветра? Пуская я слабая и трусливая, но получается, что здесь только я одна всё отлично чувствую и прекрасно понимаю!
- Эй, ты! Ты на что это намекаешь? – стала напирать на неё первая половинка, - Если я чего-то сразу не схватываю, то это не значит, что я глупая и совсем бесчувственная!
- Но, но, не напирай так решительно! – перешла в наступление вторая половинка, - Не забывай, что и я не настолько слабая и трусливая!
- Видали мы таких! – подступала к ней первая...
- Ну, я вижу, вы уже полностью в себя пришли! – воскликнул Лёшка, пресекая грозившую вспыхнуть ссору, - Пойду-ка я утолять свою вредную привычку, а вы брысь по углам и сидите тихо! Кто вас только таких задиристых придумал?
 
За толстыми стенами караулки пурга без устали несла свой снег к далёкому лиману. Она быстро проносилась за окном, мельком бросая в него свой колючий взгляд, и всё подстёгивала своей плёткой ледяной ветер, который, как сумасшедший, носился по округе, разыскивая улизнувшего от него Синицына. Понимая, что не будет теперь ему спокойной жизни, ветер заглядывал в самые потаённые места и укромные уголки городка, но нигде не мог обнаружить пропавшего Лёшку. Догадываясь, что этот хитрец просто спрятался от него в караульном помещении, ветер, на всякий случай, пролетел под застывшими мостами и осторожно заглянул в дымящие трубы котельной.
Синицына нигде не было.
Сильно раздосадованный, он тут же набросился на затрещавший под его натиском забор караулки, оторвал его от опутывающей поверху колючей проволоки, и повалил на дорогу.  Довольный своим поступком, он забрался на него верхом и принялся легко срывать с гвоздей, причитавшие во весь голос крепкие доски.
 
Не завидуйте, вы, люди вольные, полёту северных ветров. Недолгая у них свобода – народятся летом на зорьке утренней, а к обеду уже осень зовёт их на службу к зиме пожаловать, а там пурга построит в строгие колонны и гоняет по планете кругами. Летят ветра по строгой указке и завидуют солдатам, у которых всё по распорядку, согласно расписанию.
С десяти вечера до шести утра спят солдаты крепким сном и в бритый ус не дуют – уставом положено, а несчастные ветра несутся над огромной планетой, за своим призрачным покоем целые сутки напролёт, и конца и края не видно этой гонке.
Рвутся в лоскуты и звенят от натуги, вытягивая собственные жилы, а их всё крепче сворачивает в свой плотный поток пурга и, знай, гонит вперёд, в неизвестную бесконечность. Не суждено свернуть им с этого пути, и, кажется, что жизнь теперь им - вечное наказание.
Каждую зиму летят, торопятся, северные ветра в зной далёкой пустыни, упрямо несут снега и свою душу в погибель верную. Они верят в то невозможное чудо, и нет такой силы, способной их от этой веры отвратить! Не потому ли, каждый раз пропадая, они все уходят вверх, к далёким звёздам?
Короткой белой ночью всплакнёт по ним тёплым дождиком небо и, следом за зорькой, на широких северных просторах, народятся новые ветра, молодые и неопытные, которые пройдут такой же дорогой, что и их далёкие предшественники и, как знать, может быть, кому-нибудь из них  удастся осуществить эту вековую мечту и выпасть белым снегом в той далёкой пустыне.
Прислушивается Лёшка Синицын к ветру, который бесится снаружи, неторопливо затягивается папиросой, и всё пытается уловить в звуке с улицы подобие песни. Ветер только глухо давит на окно, да рычит безостановочно...
 - Нет там песни никакой! – думает Лёшка, окутанный табачным туманом, - Да и я не герой! Разве герои ходят в таких огромных валенках на тоненьких ногах? Герои всегда, как старшие ребята, - большие и сильные, а меня вот только эти валенки и удержали сегодня!
- Оставь покурить, Лёха! – вытягивается их табачного тумана чья-то рука.
- Держи! – откусив разжёванный кончик папиросы, Синицын сунул в протянутую руку тлеющий огоньком окурок, и выскочил из тесного и душного туалета, служившего зимой курилкой в караульном помещении.
Лёшка подошёл к окну и стал смотреть, как за окном проносится мимо него целый мир. Он улетал к далёкому дому, через непроглядную мглу неизвестности, через многие километры дороги, которую предстояло ему осилить, прежде чем он снова окажется там, где родился, и где память цепко держала самые лучшие его воспоминания. Затёртые временем обида, боль и страх пропадали бесследно, уступая место новым, но и те не копились в памяти, а просто таяли, как горький папиросный дым.
- У тебя нет никакой песни, слышишь меня? – едва двигая губами, прошептал он беснующемуся за окном ветру.
Прижавшись к оконной раме, ветер нежно прошелестел снежной крупкой по стеклу и быстро отпрянул в начавшую таять ночь. Синицын проглотил горький комок, внезапно подкативший к горлу, и стал с силой гасить, топтать и рвать на части вспыхнувшее желание выскочить на улицу в чём мать родила, и встать стеной против всего этого враждебного потока.  
 
-3-
 
- Рядовой Синицын, в канцелярию! – от этого окрика дневального у Лёшки всегда что-то тревожно ёкало в груди. Привычка растворяться в серой солдатской массе уже настолько прочно сидела в его сознании, что любое её нарушение в ближайшем будущем не сулило ничего хорошего. Даже обычное приказание выйти из привычного строя, вне занятия по строевой подготовке, нарушало весь внутренний баланс призрачного солдатского спокойствия и заставляло его сердце биться чаще.
 Этот влажный комочек в узкой грудной клетке, словно малая пичуга, попавшая в крепкие силки, начинал испуганно трепыхаться, усиленно разбрызгивая адреналин в стриженую голову, пятки и кончики пальцев. Лёшка собирал свою волю в невидимый кулак, стискивал его вместе с нутром, готовым разреветься на тысячу голосов от вселенской несправедливости, и делал шаг навстречу полной своей неизвестности.
Наведи в этот момент на него рентгеновский прибор, который просвечивает человека насквозь и показывает всё, что спрятано у него внутри, так он либо зашкалит, либо, вообще, перегорит от того количества страха, исходившего в стороны от маленького испуганного комочка, воробышком прыгающего по всем клеткам организма в поисках более надёжного укрытия. Любая попытка словить и крепко зажать этот комок была обречена на полный провал. Почему это с ним так происходило, Синицын никак не мог понять. Привычка исполнять любые, даже самые абсурдные, приказы вышестоящего начальства, уже сидела у него в крови, а вот приказать собственному сердцу не выскакивать из груди он никак не мог.
Каждый раз, непонятный, словно вставший из далёкой глубины веков, какой-то первобытный страх, хоть на секунду, но прилипал к нему, стоило Лёшке оказаться выделенным из всей солдатской массы первой роты, второго взвода его отделения. За эту короткую секунду, грозившую растянуться в целую вечность, Синицын уже чувствовал себя обнажённым и крепко привязанным к позорному столбу посреди огромной площади, под кругом презирающего его, тяжёлого взгляда товарищей, поскольку, нарушить любой из воинских уставов в армии - дело плёвое, другое дело - соблюдать их до последней буквы, что для солдата срочной службы было практически невозможно.
- Рядовой Синицын, в канцелярию! – что может быть хуже, чем этот крик дневального? Даже пустой желудок, с его вечным нытьём по сладкому, можно легко унять Суворовским выражением про завтрак обед и ужин, да и не страдал он от голода. По вкусной еде он ныл, как и у всех, а вот голодным никогда не был, пускай для него это была и простая, без изысков пища, но получал он её регулярно и в достатке.
Свирепая пурга, по сравнению с тем, что могло ожидать Лёшку за крашеной красно коричневой краской невысокой дверью, с табличкой «канцелярия», была расшалившейся, капризной девочкой в розовом платьице, не больше и не страшнее. За этой дверью была полная неизвестность, и от этого страх, крепким стальным обручем, ещё сильнее сжимал Лёшкино горло.
Синицын быстро хватался за него рукой и, пробегая пальцами от крючка на воротнике вниз по пуговицам к поясному ремню, заученным и отработанным движением быстро расправлял складки на кителе, загоняя их за спину на своём поясе. Поравнявшись со скучающим на тумбочке дневальным роты, краем рта коротко спрашивал у него:
- Кто?
- Ротный, - вполголоса бросал ему тот, предвкушая скорое зрелище поверженного в прах сослуживца.
- Разрешите? – приоткрывая зловещую дверь, вопрошал неизвестность Лёшка.
- Да! – коротким рыком доносилось из глубины ротной канцелярии.
 Прикусив свой собственный страх, Синицын делал два грохочущих строевых шага по дощатому полу канцелярии, и вытягивался в струнку, «взяв под козырёк»:
- Товарищ капитан, рядовой Синицы по вашему приказанию прибыл! – замирал Лёшка в нехорошем предчувствии.
Напрасно внутри него маленький мальчишка с белым марлевым сачком пытался словить порхающее, как бабочка, испуганное сердце, всё волнение предательским образом повылезало наружу и не ускользнуло от внимательного взгляда командира роты.
- Ну, ты, птица, даёшь! – не совсем по-уставному начинал ротный и улыбался, отодвигая задребезжавший под строевыми Лёшкиными шагами гранёный стакан от стеклянного графина на своём столе, - Сможешь такое исправить?..
 Когда через пару минут Синицын, как ни в чём не бывало, выпорхнул из дверей канцелярии, целый и невредимый, то на немой вопрос удивленного дневального просто показал ему украдкой кукиш, и с гордо поднятой головой проследовал в класс учебного корпуса, где располагались ротные писаря, бесконечно переделывавшие наглядную агитацию на всех стендах роты.
«Как ни крути, но не писанная солдатская заповедь «подальше от начальства, поближе к кухне», работала, работает и будет работать во все времена, как завещал отслуживший своё первый «дембель» всему начинающему служить молодому  поколению, а «дембель» в армии, согласно солдатским молве, самый главный и авторитетный!» - радостно думал удаляющийся Синицын, оставляя в полном недоумении погружённого в свою тоску дневального по роте. 
Проводив своим взглядом довольного Лёшку, дневальный заскучал ещё сильнее и, осторожно подперев заведёнными за спину ладонями стену, стал взглядом подгонять резиновое время, повисшее на длинной стрелке строптивых часов напротив него.
Неправильным будет считать, что всё исполняемое Синицыным делалось только за один лишь страх. Оставленный позади год службы научил Лёшку нехитрым солдатским премудростям, позволявшим несколько облегчить его существование в жёстких рамках уставов и распорядка дня. Нет, отлынивать от службы или «косить», как здесь говорили, желания у него никогда не возникало, ведь всё, что не сделаешь ты, автоматически перекладывалось на плечи стоящих рядом с тобой товарищей.
Можно лелеять мечту о том, как попасть в длинный день, куда-нибудь на продуктовый склад батальона или военторга, где крыша над головой, всегда тепло и головокружительные запахи сухофруктов. Стараться не угодить на тяжёлые хозяйственные работы - это одно, а вот увильнуть от прямых обязанностей несения караульной службы было совестно, прежде всего, перед своими товарищами, неважно, в каких отношениях ты был с ними.
Особо большой дружбы Лёшка ни с кем не водил, со всеми сослуживцами в роте его отношения были разные, от простых приятельских, до прямо противоположных, но всё его личное сразу же отходило на второй план, стоило роте заступить в караул. Прикидываться больным и немощным не позволяло рабоче-крестьянское происхождение и строгое дворовое воспитание, да и все болячки, которые регулярно досаждали Синицыну с раннего детства, чудесным образом отскакивали от него, словно вражеские снаряды от секретной брони. Тут можно сказать спасибо армейскому режиму, физзарядке и, конечно, той самой дороге, километры которой Лёшка каждое утро складывал в копилку собственного здоровья.
Конечно, хорошая привычка - вещь сильно необходимая, особенно, когда она полезная, да ещё в уставе прописанная. Только вот прививаются такие привычки достаточно трудно, если, вообще, такое возможно. В основном же, хитрый и ленивый солдатский мозг моментально схватывает всё прямо противоположное армейским заповедям и уставам, записывает для верности это на подкорку и вот уже ноги сами уносят пустую солдатскую голову подальше от начальства, а начальства над солдатом в армии больше, чем коротким летом комаров в тундре.
Каждый ефрейтор, согласно уставу, может тебе что-нибудь приказать, а ты прикладывай к своей голове, в которой только: «Есть», «так точно», «никак нет» и «не могу знать», ладонь руки, отвечай коротко и ясно и бездумно исполняй, проявляя при этом инициативу и солдатскую смекалку.  Что-что, а вот этой самой смекалки мозг солдатский выдавал иногда с излишком, которого с избытком хватало  на внеочередные наряды от старшины роты. Тут уж кому как повезёт, правда, бывали и счастливчики в этом виде спорта, но, как говорится, «сколь верёвочке не виться, всё равно конец будет», в итоге, и они попадали под раздачу. Божественное око старшины было всевидящим, ухо всё слышащим, а твёрдая рука – беспристрастно карающей.
Оставив за плечами свой первый год службы, Лёшка Синицын ощущал себя на вершине одной из двух громадных сопок, возвышавшихся над лощиной, в которой уютно расположился весь военный городок. Теперь ему оставалось в течение второго года лишь неторопливо спуститься в долину, забрать документы в штабе и навсегда покинуть это ненавистное ему место. Почему это было именно так? Ни понять, ни разобраться в этом Лёшка не пытался, просто съедаемый каждодневной тоской по оставленному далёкому дому, знакомым и друзьям, всё больше ненавидел это место, которое всеми называлось по-разному, - то Золотой долиной, то долиной Смерти. Последнее название больше подходило к этому, достаточно мрачному месту, полностью лишённому привычных для Лёшкиного глаза радостных красок.
Осталась позади и самая первая долгая зима, где разнообразия погодных катаклизмов хватило бы не на одну энциклопедию погоды. После неё Лёшка чувствовал себя пустой, полностью выпотрошенной рыбой, брошенной на каменистый берег лимана. Он открывал рот, отвечая на команды и обращения товарищей, совершенно ничего не соображая, словно был неживой. Слушал, смеялся, писал домой письма и ходил в наряды, ощущая внутри себя разрастающуюся с каждым днём пропасть. Он также беззлобно огрызался на приколы товарищей, ел, спал, но чувствовал себя холодным и ко всему безучастным, словно мёртвая и никому не нужная выброшенная рыба.
Виной всему была даже не зима, с её лютыми морозами и свирепой пургой, не обилие её белых красок, утонувших в бездонном мраке долгих ночей, а нечто другое, прокатившее по нему тяжёлым паровым катком, от которого сильно несло угольной гарью, запах которой Лёшка не любил с раннего детства, как не любил чужие дороги и любые расставания. Всего триста шестьдесят пять раз Земля прокрутилась вокруг своей оси и сделала только один оборот вокруг светила, - у нормального человека даже голова не успеет закружиться, а тут вдруг такое - и у кого? У солдата Советской Армии, в образцовой части! Не приведи Бог, враги разузнают, тогда всей стране поражение неминуемо!
 Но по серьёзному открываться кому-нибудь Синицын не торопился, поскольку основная солдатская масса сама только и делала, что роптала о нелёгкой своей судьбе, проклиная отцов командиров и всю эту армию, за исключением единственного министра обороны, который светлым днём возьмёт, да и подпишет приказ о долгожданном увольнении в запас.
Зависнув над разрастающейся внутри него собственной пропастью, Лёшка с ужасом понимал всю безысходность такого положения, - прошёл целый год и впереди его ожидал точно такой же, как две капли воды похожий на предыдущий, следующий год. Прожить ещё столько времени с пустой головой, в которой только восемь обязательных для солдата слов и девятое - это твоё последнее «ура», с которым помрёшь, но так и не узнаешь, почему весь мозг у военных в шапке находится! Снял шапку – и голова пустая стала, снова надел – полная, можно руку приложить, доклад начальству сделать. Такого кошмарного состояния Синицын не испытывал с самого своего рождения!
Ужасающая пустота разрасталась с каждым новым днём с невиданной быстротой и грозила перерасти в настоящую чёрную дыру, в которой мог бесследно исчезнуть весь Лёшкин мир. С этим положением вещей надо было срочно что-то делать. Бросаться в лобовую атаку на всю армейскую систему Синицын считал глупым, да и не пробьёшь тонким лбом эту глухую стену, за которой работал отлаженный, громоздкий и страшно неповоротливый механизм, с неисчислимой массой всевозможных рычагов.  Обострённое чувство несправедливости и юношеский максимализм не оставляли Лёшку в покое и тогда он попытался подстроить себя под этот механизм, но очень скоро понял, что и из этого тоже ничего не получится, поскольку отличным солдатом он уже стал и даже  получил за это значок, но теперь стать генералом ему, почему-то, ещё больше расхотелось.
«Нет, пожалуй, на недельку можно было бы примерить большую генеральскую папаху из каракуля, так похожую собой на большой, оголившийся мозг! Выйти в ней на плац перед штабом батальона и важно пройтись перед выстроенными в фуражках в одну длинную шеренгу полковниками части. Пускай тянутся и маршируют перед рядовым генералом, а то привыкли, понимаешь, только командовать!» - растягивался в мечтательной улыбке довольный Лёшка.
Как ни крути, но крамольные мысли, которые роились у него в неуставной половинке головы, немного снимали напряжение и заметно суживали внутреннюю пропасть. Баланс двух соперничающих миров временно восстанавливался, становилось немного легче, но тоска полностью всё равно не отпускала. Она скулила  глубоко забитым в самую серёдку ржавым гвоздём, от которого душа потихоньку горела, и иногда даже приходилось разворачиваться открытой грудью под холодный встречный ветер, чтобы хоть немного её остудить.
Заполнить образовавшуюся пустоту могла бы помочь новоявленная парочка, назвавшаяся боевыми половинками чего-то очень важного, но эти двое появлялись крайне редко, и с последнего раза сидели притихшими и носа не показывали. Лёшка, посчитавший их плодом собственной фантазии и не более, в последние месяцы так закрутился, что совсем про них позабыл. Необходимо было сдать вторую полугодовую проверку только на «отлично», чтобы доказать себе, что прошлая тоже была не случайным событием в его солдатской жизни.
 И вот теперь, когда и этот очередной барьер успешно взят, и все экзамены уже позади, а на груди, поблёскивая голубой эмалью, красуется новенький значок отличника, остаётся только радоваться собственной удаче и пройденному пути, но непонятная тоска тянет его с высокой  сопки вниз, под обрывистый берег лимана, и бросает на голые камни разбитым и совершенно опустошённым. 
«Почему так? Может быть, виной всему затянувшаяся весна, спрятанная где-то здесь, глубоко под снегом? Привычка, выработанная многими годами - встречать пробуждение жизни в этом месяце, - а её нет! Или что другое? Почему в это время всегда тревожно, будто что-то обязательно должно произойти? Где отыскать ответы на все эти вопросы?..»
- Синицын! В канцелярию! – широко растягивая гласные, горланит дневальный на тумбочке.
- Что, снова меня? – подскакивает Лёшка со своего места, - Ну, господа немцы, теперь вы не увидите на моём лице и тени испуга! Вот моя грудь! Где ваши пулемёты?
 
-4-
 
Всё когда-нибудь рано или поздно проходит. Проходит долгая ночь, за которой обязательно наступает светлый день, пускай короткий, но он обязательно приходит, как за печалью радость и за длительной разлукой долгожданная встреча. Казалось, что растянувшаяся на восемь долгих месяцев зима в этот год совсем не собирается сдавать своих позиций. Этой весной, занесённый снегом по самые крыши своих домов, маленький городок в долине, на первый взгляд, выглядел крепко заснувшим.
Спокойное бормотание дизельной электростанции и курящаяся через дорогу от неё высокая чёрная труба котельной, навевали в городке спокойствие и уверенность. Неизменность происходящего, казалось, будет вечной, и ничто не могло нарушить этот безмятежный покой, но внезапно выглянувшее из-за покатого склона южной сопки яркое светило быстро поднялось ввысь, и торопливой хозяйкой бросилось готовить заспанный городок к стремительно приближающемуся лету. Его острые лучи легко пронзали ещё крепко скованный морозом воздух и с долгожданным теплом били прямо в открытые лица людей и тёмные стены домов.
 Холод, всю зиму державший городок в своей власти, ночами ещё пытался сцепить крепче свою ледяную хватку, но ночь, его верная союзница, заметно укоротилась и уже сама с трудом пряталась в тающей тени невысоких домов. Солнце, словно опомнившись или компенсируя собственное долгое отсутствие, не удержалось и внезапно сорвалось с неба. Оно кинулось в ослепительно белые снега, разбрызгиваясь и широко рассыпаясь по всему северному покрывалу бессчётным количеством огненных искр, и снега заволновались. Подвластная холоду, замёрзшая вода успешно отразила первую атаку далёкого светила, но местами всё-таки покрылась ледяной коркой и заметно просела.
Набравшие силу солнечные лучи дружно ворошили многометровые сугробы и неустанно соскребали снег с южной стороны огромной северной сопки, старательно наполняя своим теплом тоскующий по лету городок в долине. В прогретом солнцем чистом и прозрачном воздухе носилась непонятная смесь, вдыхая которую легко можно было получить головокружительный удар.
Сорвавшееся с цепи солнце сильно пьянило и будоражило кровь, напрочь вышибая из головы все воинские уставы. Эта гремучая смесь солнечного тепла, морозного воздуха, горящих глаз и кипящей крови, сильно пульсирующей в натянутых до предела жилах, отодвигала в сторону даже жалкие крохи караульного сна, лишая покоя приходившего в себя после долгой зимы и утомительных проверок Лёшку Синицына.
Зашатались и рухнули в его голове почти все воинские уставы, незыблемым остался лишь устав гарнизонной и караульной службы и все табеля постам, видимо, накрепко были заучены, а, может быть, для Лёшки они были основными в его службе. Во всяком случае, разбуди его посреди ночи и спроси, сколько и чего охранят он на посту, то он без запинки с готовностью ответит, что у него там находится под охраной и обороной, несмотря на головокружительное время года и неспокойно бурлящую молодую кровь.
Всё, что необходимо было знать рядовому Советской армии комсомольцу Синицыну лучше чем «Отче наш», Лёшка знал на «хорошо» и «отлично», вот только не знал он ни единой молитвы к Богу, но за ненадобностью и без необходимости он не торопился забивать себе голову, как он считал, этой поповской дребеденью.
Тем временем, горячее солнце прибавило настолько, что по всей тундре потекли весёлые ручьи и реки. Открылась зимовавшая под толстым слоем льда и снега неширокая речушка на дне долины. Запетляла, заворковала на своих невысоких перекатах и легко понеслась к далёкому лиману.
Завидуя её беззаботному течению, Лёшка закинул свою чукотскую шапку на затылок и, расстегнув крючки шинели и пуговицы кителя, дышал на постах полной грудью. Несмотря на мороз, он щурился на пригревающее его солнце, как кот на тёплой, оттаявшей завалинке. Ему даже не мешал тяжёлый автомат, который тащил назад и мял своим широким ремнём голубой погон на плече шинели, грузно отвисая где-то далеко позади за его спиной. 
Доклады на постах, короткий, урывками, сон и весь армейский ритм внезапно задрожал под неотвратимым напором этого вечного зова крови, но, верный воинской присяге и долгу, Лёшка выстоял, пропустив мимо этот пронзительный девичий взгляд, а захромавший устав внутренней службы сыграл с ним злую шутку. Что это было, Синицын так и не смог понять. Может быть, это была обыкновенная месть серой солдатской книжки, за пренебрежение её параграфами, а, может, это всё было в том воздухе, той атмосфере, в которой в это время года жаром билось сердце каждого взрослого в этом городке и не только. Во всяком случае, не успел Лёшка опомниться от дивной атмосферы, воцарившейся в городке, как тут же получил три внеочередных наряда от старшины роты и был немедленно отправлен откапывать торец своей казармы, занесённый снегом под высокий, остроконечный конёк крыши.
Ругая всю вселенскую несправедливость, так некстати обрушившуюся на его бедовую голову, Лёшка надел куртку спецпошива и взяв пару лопат: широкую деревянную и большую сапёрную, отправился на задворки солдатского мира откапывать на метр проход за казармой роты. Никакой стратегической необходимости в этом проходе не было, но у каждого старшины в приземистых одноэтажных казармах это был прекрасный фронт работы для проштрафившегося личного состава.
Солнце к этому времени  уже спряталось подо льдом лимана и, воспрянувший к вечеру, мороз крепко стиснул Синицына в своих дружеских объятиях. Отмерив «на глазок» ширину прохода - метр с небольшим, Лёшка принялся рубить металлической лопатой сильно спрессованный снег на небольшие брикеты. Наколов достаточное количество кусков, неспешно откидал всё деревянной лопатой в сторону. Стало тепло, и Лёшка, посмотрев на свою проделанную работу, откровенно сник, - по его подсчётам работы здесь оставалось не меньше, чем на целый месяц, без перерывов на сон и приём пищи.
 Снег поистине был словно железным, будто бы его зима специально катала, как крепкий броневой лист. Металлическая лопата с трудом вгрызалась в его суть, покрывая обильным потом молодой, бунтующий организм.
«Вздыхай, не вздыхай, а на любое солдатское головокружение снега на Чукотке с избытком», - невесело подумал Лёшка, и принялся с удвоенной энергией рубить стальной лопастью лопаты снежную гору, - «Всё здесь так, всё против жизни. Только и стремится, что заморозить и обездвижить навечно, как мерзлоту под ногами, а стоит только на малую долю, всего лишь на короткий миг озариться светлой, хорошей мыслью, как тебя тут же прихлопнет тяжёлым уставом в твёрдой руке ротного старшины. За что? За то, что я молодой и у меня есть необыкновенно сильное желание жить и любить? Почему это должно быть не к месту, когда в воздухе кругом уже весна? Наверно, это потому, что я нахожусь на службе и старшина прав, - надо уметь контролировать собственные эмоции! Или это не старшина так говорил? Нет, здесь столько командиров, что успевай только честь отдавать, а надолго запомнить, кто чего говорит, всей головы будет мало. Проклятый снег! Из чего он только сделан?!»
Лёшка почувствовал, что ему становится очень жарко, как в парной на самом высоком полке, где жар легко сгибает тебя в дугу, и ты чувствуешь себя дымящейся щепкой, угодившей в горнило, где плавится сталь. Нестерпимо захотелось курить, и Лёшка, достав слегка примятую в кармане пачку папирос, с наслаждением закурил. Он опустился в выкопанный им снежный приямок и, словно в широком кресле, с удовольствием устроился прямо на его неровной поверхности.
Снег приятно холодил снизу разгорячённое работой молодое тело, и полностью расслабленный Лёшкин организм обессилено завалился на спину.
«Ну, где ещё можно получить такое удовольствие, как расслабленно поваляться на снегу с папироской, пуская густой дым прямо в звёздное небо? Здесь ты не на посту и не на тактических занятиях, где тебя носом в этот снег уткнут, а ты лежишь и напряжённо ловишь своим ухом новую команду. Нет, здесь полная солдатская лафа! Наслаждался тишиной и спокойствием, дыши и мечтай, покуривая...» - пробравшийся слишком близко к нежному телу, ледяной холод прервал ход Лёшкиной мысли и заставил его подняться из импровизированного кресла на ноги, - «Жуткое место, чудовищный холод, ещё весна называется!» - ругался он, нервно передёргивая своими плечами, пытаясь разогнать подступивший холод, коварно пробравшийся снизу спины под его одежду и уже удобно устроившийся где-то между лопаток.
Движение – это был единственно известный Лёшке способ согреться в данной ситуации, и он с небывалым остервенением набросился на вставшую перед ним снежную стену. Он бил её жёстко спрессованную суть остро отточенной лопатой, разбивая на геометрические фигуры разнообразных форм и размеров. Снег упорно сопротивлялся, не желая поддаваться Лёшкиному напору, он не пускал в себя прочное стальное лезвие лопаты и норовил отломать её крепкий деревянный черенок, когда Лёшка наваливался на него всем своим небольшим весом, пытаясь отколоть подрубленный со всех сторон большой снежный брикет.
Вредный брикет из спрессованного снега был настолько упрямым, что казалось, во всём белом свете нет того, кто мог бы с ним соперничать собственным упрямством. Уже закачалось над Лёшкиной головой тёмное небо, и с него стали градом осыпаться вниз звёзды. Падая на землю, они разбивались в искрящуюся снежную пыль, столбом закружившую вокруг Синицына, а он всё рубил и рубил своей тяжёлой лопатой вокруг упрямого брикета, который давно прирос своими длинными корнями к глубокой вечной мерзлоте и лежал неподвижно, словно вековой камень.
Лёшка отступал на полшага назад, собирался с силами и снова бросался с лопатой наперевес на этот снежный прямоугольник. Он колол его лопатой, словно штыком, загоняя её всё глубже и глубже, подрубая невидимые корни, на которых держался этот брикет, широко бил сплеча и снова шёл в штыковую, пытаясь нащупать слабину в другом его месте, но упрямец оказался неколебим.
Решение разбить этот снежный колосс на несколько меньших по размеру кусочков, неоднократно приходило в Лёшкину голову, но он его отверг, как пораженческое. Ну какая же это будет настоящая победа, когда замахнувшись на большой кусок, ты просто не в силах его одолеть? Сейчас он важно и пренебрежительно похохатывает над тобой своим надменным баском, а раздробишь его, так он многоголосо зальётся таким пронзительным, звонким хохотом, что все до последней снежинки на свете будут знать, какой ты слабак. Такого солдат срочной службы рядовой Синицын допустить не мог!
Внимательно осмотрев противника со всех сторон, Лёшка обнаружил, что этот, словно приваренный электрической сваркой, снежный брикет, держался всего одним единственным углом за всю снежную массу Чукотского края.
- Ага! – радостно воскликнул Лёшка и бросился резать эту связь ребром своей лопаты.
Проделав в углу зазор на глубину штыка большой сапёрной лопаты, Лёшка быстро подсунул лопату под неподвижный брикет и, в надежде быстро справиться с противником, с силой навалился грудью на её деревянный черенок. Последний мягко спружинил и легко подбросил Лёшку вверх, и все его последующие попытки не принесли каких-либо заметных результатов.
Здесь явно чего-то не хватало. Либо утренней каши, либо длины рычага, в качестве которого использовалась лопата, либо Лёшкиной массы. Утренняя каша была полностью и с удовольствием съедена, как и все предыдущие. Лопата тоже была обыкновенная, с массивным лезвием и нормальной длины ухватистым черенком. Единственное, чего не хватало, так это полной Лёшкиной массы, увеличить которую можно было, встав ногами на деревянный черенок лопаты, но такой способ грозил поломкой шанцевого инвентаря роты, за который из внеочередных нарядов старшины можно было запросто не выбраться до самого дембеля.
Пойти на такой откровенный риск Лёшке не позволял его собственный инстинкт самосохранения. От отчаяния Лёшка пнул строптивый снежный брикет сапогом, но тот в ответ лишь прыснул редкой белой  крошкой и по-прежнему остался на своём месте.
- Эх, была - не была! – Лёшка быстро подсунул под упрямый брикет большую сапёрную лопату, отошёл на пару шагов назад и, рванувшись вперёд, прыгнул на её черенок, словно разъярённый лев!
Он летел на эту деревянную рукоятку лопаты, как в самый первый свой прыжок через длинного спортивного коня, который намного превосходил тогда его в своих размерах, но безрассудное отчаяние тогда, как и теперь, бесстрашно бросило его вперёд, и Лёшка полетел, как летит истребитель на цель – стремительно и неотвратимо! Выставив обе руки вперёд, Лёшка навалился на черенок всем своим весом, придав к нему ещё и ускорение, которое сначала подбросило его вверх, а затем обрушило со всей силы на круглый черенок лопаты, глубоко загнанной под снежный ком.
Черенок сильно выгнулся в дугу - и тут же спокойные и мирные сумерки маленького городка расколол приглушённый хлопок, раздавшийся прямо из-под сцепленных Лёшкиных рук. Воздух над сопкой глухо треснул хрупнувшей доской, и Синицына тут же словно окатило из ледяного ушата!
- Всё, пропал! – быстрее молнии пронеслось у него в голове, - Теперь меня старшина за эту лопату посадит здесь на цепь до самого дембеля! И надо же было такому случиться именно со мной! Впрочем, такое только со мной и могло случиться! Кому ещё смогло бы прийти в голову устраивать соревнование с огромным снежным комом? Что и кому я доказал этим безрассудным поступком? Вот бестолочь-то я дурная!
Кровь с силой бросилась ему в лицо, и оно запылало так, что под ним торопливо начал таять снег. Лёшка заворочался в этой холодной снежной яме, пытаясь принять более удобное для себя положение, поскольку находиться вниз головой, с лицом в снегу и застрявшими где-то далеко в стороне сцепленными и придавленными телом руками, ему было очень неудобно.
- Фу-у-у! – протяжно выдохнул он, выбравшись из ямы и протирая ладонями всё ещё пылающее лицо от прилипшего к нему снега, - Пропал! - повторил он, вытаскивая из ямы свою шапку и надевая ее на голову.
Саднила прикушенная губа и противно ныло в серёдке. Так всегда происходило, когда в предчувствии чего-то нехорошего маленький щенок внутри начинал тоненько скулить и царапаться, упорно просясь наружу.
- Глупый маленький щенок! Ты же уже почти караульный волк, а всё никак свои детские привычки не оставишь! – обругал себя про себя Лёшка.
Даже теперь перед самим собой ему хотелось выглядеть немного лучше, чем позволяла вся эта история с черенком и снежным комом.
- Цыц! – прикрикнул на заскулившего ещё громче внутри него собачонка Лёшка, и потянул на себя притоптанный в снег черенок большой сапёрной лопаты.
Черенок отозвался приятной тяжестью на противоположном конце, и в душу Синицына на цыпочках осторожно вернулась робкая надежда. Осмелев, Лёшка сильней рванул к себе черенок, и в тот же миг, прямо из глубины снегов, к нему выскочила целая и невредимая лопата. Не веря собственным глазам, Лёшка руками ощупал её всю, на предмет повреждений, и не найдя таковых, чуть не закричал «ура» от охватившей его радости!
- Ах ты, гад! – приступил он с целой лопатой к поникшему снежному брикету, - Сейчас я тебе покажу, что бывает за испуг советского солдата!
С этими словами Лёшка подхватил лопатой отколовшийся с громким звуком снежный брикет и попытался поднять его на край ямы. Неровный снизу комок снега всё время соскальзывал с лопаты и падал к Лёшкиным ногам, словно не собирался так просто сдаваться, или ему просто нравилось дурачить такого неопытного солдата. Поняв, что его просто «водят за нос», Лёшка отложил в сторону лопату и, обхватив двумя руками этот, с одной стороны ком, с остальных пяти - брикет, поднял его на снежную бровку обозначившегося прохода вдоль занесённого торца казармы.
Не зря говорят, что враг хитёр и коварен! Этот старый знакомый очень скоро напомнил о себе и своём неустойчивом положении. Он дождался подходящего момента, и в тот самый миг, когда увлечённый работой Лёшка закидывал за него наколотый небольшими кусками снег, взял и медленно поехал с бровки прямо на Синицына. Лёшка успел его поймать, но запнулся пяткой за что-то позади себя и кубарем полетел вниз, не выпуская из своих рук коварный кусок снега.
Когда Лёшка Синицын открыл глаза, то первое, что он увидел, это была пара перевёрнутых сапог, стоявшая прямо перед его глазами.
- Эк, меня загнуло-то! – пробормотал Лёшка, выворачивая голову и пытаясь избавиться от придавившего его снежного кома.
- Ты откуда это, птица? – спросили сапоги голосом Сашки Данилова, частенько попадавшего под внеочередные наряды старшины.
- Не видишь, с горки катаюсь! – ответил ему Лёшка и попытался встать на ноги, но пошатнулся и медленно опустился на снег.
- Покури, оттягивает! – с видом знатока, Сашка протянул Синицыну дымящуюся папироску, - А меня к тебе в бригаду старшина назначил! – радостно сообщил он.
- Вот гад! – сплёвывая попавший на язык горький табак, выдохнул Лёшка.
- Ещё какой! – поддакнул ему Сашка.
- С горы меня скинул!
- Кто?!
- Лошадь в пальто! Снежный ком, вот кто! – ответил Лёшка и рассмеялся.
- Чего ты сам-то, как конь, ржёшь? – обиделся Сашка и протянул, - Я-то думал...
- Тута, Саша, думать не надо! – вернул ему назад «бычок» Лёшка, - Держи своё курево и ни о чём не думай! Тута, как говорит наш товарищ прапорщик, «Бери больше, кидай дальше! Пока летит - перекуривай!» Пошли, страдалец!
Поддерживая друг друга, они неторопливо поднялись по крутому снежному склону наверх и, откидывая в сторону снег, продолжили углублять начатый Синицыным проход. Появившийся вскоре с проверкой старшина роты устроил им разнос и пообещал добавить по одному наряду каждому за срыв и невыполнение приказа в срок.
- За что, товарищ старший прапорщик? – дружно возопили несправедливо обиженные солдатские души.
- За пререкание, лень и разгильдяйство, по три наряду вне очереди каждому! – отчеканил старшина, взяв под козырёк.
- Есть три наряда каждому, - нестройно ответили солдаты, стоявшие навытяжку с лопатами «к ноге» над старшиной, с нависающего над ним сугроба.
- Вы похоже оба хорошие, недисциплинированные лентяи, способные только на то, чтобы нарушать воинские уставы!
- Никак нет, товарищ старший прапорщик! – рявкнули дружно солдаты, - Это снег такой!
- Ничего не знаю! – отрезал старшина, - Торец - откопать, по исполнении – доложить! Проверю лично!
- Товарищ старший прапорщик, - заканючил жалобно Сашка, - этот снег, как железный, его только динамитом и возьмёшь!
- Я те покажу динамитом! – погрозил старшина Сашке пальцем, - Продолжайте работу и берегите имущество роты! За испорченный инвентарь с каждого спрошу лично!
- Есть! – ответили солдаты вслед удаляющемуся от них старшине.
- Чего нам теперь, здесь всю ночь копать? – доставая папиросы из бокового кармана штанов, расстроено бросил Сашка.
- Так всё равно не успеем, здесь на неделю работы, а то и больше. Завтра в караул пойдём, а там видно будет. Батя человек отходчивый, может, забудет или простит... -  полез за своими папиросами Лёшка.
- Ага, держи карман шире, как же, забудет он! А кто снег копать будет? – чиркая спичкой в темноте, недовольно ворчал Сашка.
- Другие найдутся... – пытаясь поймать своей папиросой робкий огонёк, затеплившийся в Сашкиных ладонях, успокоил его Лёшка, - Мало ли народу в первой роте?
- Народу-то хватает, только вот охотников снег копать - не очень!
- Не переживай, Саня, батя их отыщет, в его записной книжке длинный список!
Они молча перекурили, размышляя каждый о чём-то своём, потом дружно принялись за отложенную работу. Накололи снег, перекидали его за растущую к небу бровку, отдышались и снова принялись рубить своими лопатами снег. Злополучный торец казармы неохотно показывал свои очертания, медленно высвобождаясь из долгого снежного плена.
- Всё, давай завязывать! – посмотрел на стрелки своих часов Лёшка, - Скоро рота на прогулку пойдёт, хватит с нас на сегодня!
- Точно, ну его в баню! Надо и ребятам что-нибудь оставить! – согласился с ним товарищ.
- Саш, наша баня в понедельник, а до него ещё дожить надо, тут морозы, смотри, ещё  прижимают, да пурга норовит... – начал, было, Лёшка.
- Ладно тебе, - остановил его Сашка, - Четыре масла съели и здравствуй, баня! Доживём, Лёха! Мороз уже не тот, и пурги больше не будет!
- Это почему?
- Воздух другой, изменился... На весну повернул, нету больше силы ни у мороза, ни у пурги... Вот так! – подытожил свои слова Сашка и спрыгнул с остатков снежного раскопа вниз, к ротной курилке.
Сомневаться в услышанном Лёшка Синицын не посмел, он просто поверил на слово Сашке, который родился и вырос в Сибири и мог запросто собственным носом учуять тот поворот в природе, разделяющий времена года. Всё, что витало вокруг Лёшки целую неделю, кружило ему голову и норовило на вороных унести его далеко за тундру, оказалось обыкновенной весной, - озорной девчонкой, примеривший белый подвенечный наряд своей старшей сестры.
На следующие сутки, заступившую в наряд первую роту батальона, накрыла пурга. Она ни кого не валила с ног и не хлестала нещадно своим стальным бичом, она была приветлива и по-своему мила, видимо, растеряла все свои силы, заметая снегом широкие Чукотские просторы.  Теперь её ослабшие ветра принесли и бросили в долину последние крупицы уже начавшего таять снега.
Стоявшему днём на четырнадцатом портале часовому третьего поста первой смены Лёшке Синицыну привиделась девушка, танцующая свой лёгкий танец под солнечным диском, прикрытым поднимающейся кверху белой снежной пеленой. Она невесомо кружила перед ним, едва касаясь краем своей одежды открытого Лёшкиного лица и шеи, и от этих её холодных прикосновений Синицына бросало в жар. Его лицо и шея покрывались холодным бисером, который уже не мог остудить вновь закипавшую кровь.  Лёшка же, не отрываясь, смотрел в сторону отливающего медью солнечного диска, который то покрывался пятнами, как старый бубен, то пропадал, то вспыхивал на небе золотым кольцом, а под всем этим всё кружилась и кружилась в своём весеннем танце едва заметная, лёгкая, как мотылёк, незнакомая ему девушка.
Шаманка, наверно…
 
-5-
 
Как ни противилась зима, но ей, всё-таки, пришлось отступить. Растаяли многометровые снежные сугробы, и на открывшихся солнцу просторах закипела, забурлила пробудившаяся от долгой зимней спячки многообразная жизнь, по всей тундре. Все, словно сорвавшаяся с цепи огромная стая, рванулись и побежали, полетели по своим срочным и неотложным делам, замелькали, зарябили в глазах, наполняя звуками жизни всё окружающее пространство.
Разбавляя бурый цвет, зазеленели молодью распустившихся почек покатые склоны сопок в долине, торопливо потянулись к яркому солнцу  молодые травы. Закрутилась, запетляла по дну долины, набравшая силы, полноводная речка, заворковала нежно на своих многочисленных каменистых перекатах, приветствуя и прощаясь с ними. Торопливо отдохнула в уютной тени под старым деревянным мостом, затем внезапно выскочила из-под него на равнину, где разлетелась радужными брызгами по ближайшему броду, и без оглядки и сожаления стремительно понеслась прочь из долины - к далёкому и чуждому ей океану.
Всё кругом пришло в быстрое движение, и лишь покрытые мхом холодные камни и огромных размеров морские чайки – бакланы, источали полное спокойствие и размеренную неторопливость. Одни нехотя и лениво подставляли горячему солнцу свои холодные серые бока, медленно и молчаливо пропуская в себя тепло его лучей, другие, в ожидании поживы, неторопливо прогуливались вокруг солдатской столовой, временами оглашая округу своим простуженным, гортанным криком, напоминавшем всем о близости холодного океана.
Солнце прибавило прыти и порой жарило так, что, закрыв глаза, можно было представить себя очень далеко от этого места. Короткий миг - и ты летишь через многие тысячи километров, даже не домой, а в какую-то сказочную страну, в которой всегда так тепло, и сильно пахнет нагретыми на солнце медовыми яблоками. Закрывшему на посту глаза, Лёшке Синицыну удавалось за первые короткие полсекунды оторваться от земли и взлететь под высокие облака, где за вторые полсекунды он уже был так далеко от этого места, что мог дотянуться и потрогать своей рукой те самые ароматные яблоки! Но дальше, его вытянутый по ветру нос, так жаждавший почувствовать неземной аромат сказочных яблок, почему-то, явно ощущал крепкий запах горьковатой тундры, к которому настойчиво примешивался запах хорошо нагретой на солнце солдатской шинели, вперемешку с запахом кирзы, гуталина и оружейной смазки.
Конечно, устав, присяга и погоны на его плечах были куда сильнее возникавшего иногда призрачного желания убраться от всего этого военного куда подальше. Сознание настойчиво возвращало и ставило его на землю, каждый раз напоминая ему, зачем и почему он находится здесь в этот момент. Присяга, выученная и отскакивающая от зубов каждой буквой в каждом её слове, была для молодого и только начинающего свой жизненный путь человека, не просто клятвой, её корни уходили далеко вглубь богатой истории той страны, в которой он родился. Во всяком случае, Лёшка Синицын так считал, разглядывая политическую карту мира, на которой его Родина была обозначена четырьмя заглавными буквами СССР. Делить её на союзные республики ему и в голову не приходило, хотя из уроков школьной географии он прекрасно знал и эти границы, и столицы, но всегда воспринимал их как единую целую и неотъёмную составляющую своей большой страны. Ну, а как могло быть иначе-то?
«Да, здесь я на военной службе и мне, действительно, доверили первое стоящее дело, серьёзное, требующее ответственности, за которое с меня тут особый спрос! – думал Лёшка, отмеряя шагами время на постах, - Но, тогда, почему всё время так настойчиво возникает это желание, идущее наперекор моему теперешнему положению? Что за такой робкий росток пробивается сквозь толстую железобетонную плиту? Раздавит ли его тяжёлыми армейскими уставами, или срубит под корень приказ командиров, которых целая гора над моей головой высится? Может, не ломая долго голову, просто самому, взять и растоптать его, ко всем чертям собачьим?
Нет, на такое у меня рука не поднимется, точнее, собственная нога! Да и зачем это? Сколько раз я в мелкие клочки разрывал подобную чушь, но от такого с ней обращения она никуда не пропадала. Она только множилась и уже рядами теснилась в моей коротко остриженной голове. Душить же собственное сознание я не собираюсь, в моей короткой жизни бывали и труднее времена, да ничего, справился, а тут - и устав, и око старшины мне в помощь!
- Не тужи, Лёшка, пробьёмся, - успокаивал он, подбадривая себя, когда обида совсем брала за горло...»
 Ещё год назад, когда отсчитывались самые первые дни службы, сложившиеся в трудные недели карантина и учебной роты, радостно напуганный Лёшка Синицын, неожиданно для себя самого, обнаружил, как становится совершенно другим человеком. Из его бесшабашной и совершенно безответственной сути вдруг выстроился новый человек, с другим багажом в стриженой голове. Худой и, на первый взгляд, незнакомый ему мальчишка, с головой, забитой новыми правилами, попавший в непереносимые условия и принявший их совершенно неохотно, Лёшка недолго сопротивлялся всему новому и вскоре заметил, как с головой втянулся в накрывший его водоворот армейской жизни.
Прошедшая через полгода итоговая проверка показала ему, что ничего червоточащего в его солдатском организме не было, и вся его ущербность была не более чем надумана им самим. Ненадолго отпустило и, вздохнувший было Лёшка, чуть не схватился за голову с появлением странной парочки, появившийся в его голове и представившейся боевыми половинками.
Бардак, который эта парочка устраивала там, был настолько явным, что грозил перевернуть весь Лёшкин мир вверх тормашками. Здесь уже не спасали ни зубрёжка уставов, ни строгие армейские будни. Пришлось заключать с ними мирный договор, но, даже и после этого до Лёшкиного сознания доносились отголоски их откровенно вредоносных советов, мешавших строить Синицыну успешную карьеру - от хорошего уставного солдата до генерала или маршала. 
Когда у года Лёшкиной службы отрос небольшой хвостик, крепко закружившая голову весна так и не показала ему своего лица, и в течение одной недели быстро обернулась летом, а время армейской службы быстро понесло Синицына по известной ему проторенной дорожке.
- Раз, два! Левой! – отсчитывал командир взвода, и Лёшка чётко припечатывал начищенным до блеска сапогом поднимавшуюся с грунтовой дороги пыль.
- К бою! – коротко бросал командир роты, и рядовой Лёшка Синицын распластывался на огневом рубеже стрельбища, заряжал оружие, и после своего обязательного доклада сливался воедино с автоматом. Он неподвижно застывал, прижимая его цевьё к невысокому деревянному столбику, за рубеж которого точно посылал отрывистые очереди в два патрона, не оставляя ни единого шанса всем деревянным супостатам.
- Бегом марш! – звучала команда, и Лёшка просто бежал наперегонки со временем по дороге, бежал на тактике в призрачный бой, по коварной, ломающей ноги тундре, всем своим видом распугивая прятавшихся там сусликов. Лёгкой птицей взлетал над порталами, на тревожную южную сопку, и камнем скатывался оттуда вниз, чувствуя, как в его худом и выжатом до предела теле, накапливается упругая сила, тугим жгутом крепко стягивающая весь Лёшкин скелет.
А Лёшка всё сильнее раскачивался беспокойным маятником по Золотой долине, по нескольку раз за день взлетая на склоны её сопок и падая в низину к речке, с её застывшим, перед его стремительным полётом над ней, быстрым течением. Он всюду торопился поспеть, словно воспрянувший после долгой спячки маленький зверёк, внезапно лишённый своего покоя могучей властью векового инстинкта, толкавшего его теперь только вперёд.
Он всё торопился и торопился, стараясь не сбиться с ноги и не отстать от всей, бурно закипевшей в городке, летней жизни. Заступал в наряды, работал по хозяйству, а каждое свободное утро вновь топтал бесконечную ленту дороги, глотая её горькую, солёную пыль, тяжело поднимавшуюся высоко от земли, к далёкому солнцу над его головой.
Теперь он не ныл и не умирал, как год назад, а просто работал слаженным механизмом, - собирался в закрученную боевую пружину и шлифованным стержнем отрабатывал по заряду-заданию. Точно и чётко исполнял все приказания и, совершая бесконечные возвратно поступательные движения, лишь отбрасывал в сторону кучу собственных, ненужных эмоций. Казалось, что ещё немного - и вот он, готовый образец отличного солдата, мечта любого военачальника. Так думал и Лёшка, но, пробивший толщу крепкого армейского бетона тонкий росток, чего-то совсем не военного, в одночасье изменил весь его внутренний порядок. Он затеплился робким огоньком надежды в его молодой душе, готовой зачерстветь от окружившего её всего уставного, и не позволил казённому духу взять над ней окончательный верх.
Почему так случилось, Лёшка знать не мог, он мог лишь только догадываться о том, что его таким на свет придумали родители и поэтому все строгие воинские уставы оказались бессильны полностью подчинить себе его неокрепшее сознание. Он оставался маленьким, но необычайно сильным ростком, в противостояние всему казарменному укладу, потянувшись за которым, Лёшка Синицын начал понимать высокую цену простой человеческой жизни.
Нагретое солнцем, время ускорило свой ход. Оно летело наперегонки с несущимся быстрее ветра  Лёшкой Синицыным, который, как ни старался, всё равно, не мог ни догнать, ни перегнать его спокойный и размеренный ход. Стремительно меняющие друг друга события накатывали волнами, а Лёшка всё пытался зацепиться за ускользающий короткий миг времени, и подтянуть к себе эту неподвластную величину. Ему так хотелось рвануться вперёд и опередить время на малую, совсем крохотную, долю секунды, - и в этом неистовом рывке пробить брешь в пространстве и оставить весь предстоящий год в своём далёком прошлом.
 Но, как ни старался Лёшка обогнать или поймать ускользающее от него время, у него ничего не получалось. Эта невидимая, разогретая солнцем величина могла даже неподвижно застыть, остановиться, словно вода в реке, но дотронуться до неё было невозможно. Стоило только подумать об этом, как она тут же рассыпалась в пыль, неосторожно потревоженным хрусталём. Набрать полные ладони даже разбитого вдребезги времени, Лёшке никак не удавалось, ему оставалось лишь наблюдать за тем, как беспрепятственно быстро оседает в его пригоршнях этот песок, уходя в свою неизведанную вечность.  От собственного бессилия перед этим, Лёшка готов был рвать и метать, а вся эта сумасшедшая гонка становилась очень похожей на гонку пса за собственным хвостом, неожиданно возникшем у него после года службы.
Быстро прибавивший света день, склонил на свою сторону ночь, и та растаяла, пропала, растворившись в прозрачной чистоте неба над долиной. Вместе с ней пропали и все звёзды. Осталась лишь самая яркая из всех, почти полностью притушившая свой свет, которая бледной точкой всю ночь висела где-то возле далёкого горизонта, и лишь на короткое время вспыхивала четырьмя острыми лучами перед самым восходом солнца, появлявшегося на противоположной от неё стороне.
Великолепное величие поднимавшегося над сопкой светила невозможно было передать обыкновенными словами, и Лёшка, волею судьбы занесённый твёрдой рукой помощника начальника караула в третью смену, поначалу просто смотрел, как раскинувшееся перед ним небо постепенно наливается малиновой спелостью. Самым удобным местом для наблюдения за восходом был третий пост на четырнадцатом портале, с которого открывался замечательный вид - и на весь городок, отступавший своими любопытными окнами немного в сторону от поста, и на саму сопку, из-за которой появлялся первый луч. Почему именно на этом посту так тянуло на лирику зажатую в строгих уставных рамках Лёшкину душу, Синицын тоже не мог понять.
Может, это был открывающийся в сторону лимана вид на простор и волю, от которой Лёшку отгородили несколькими рядами колючей проволоки? Или, всякий раз поднимавшаяся пара серебристых истребителей, напоминала ему о той полосе, оторвавшись от которой, он навсегда попрощается со всем, что его здесь окружает? Будет ли потом сниться эта чуждая его духу земля, или не приснится, как не хочет сниться теперь его родная?
Не знал Лёшка ответов на все эти вопросы, как не знал, чего больше - благодарить или проклинать судьбу, за это место на далёком краю земли, где светлые белые ночи были точно такие же, как и в его далёком, родном городе? Кто и за что послал ему такое испытание? Но и на этот вопрос у него не было ответа, поскольку, в военкомате его посылали совсем в другую сторону.
Обескураженный Лёшка поспешно воткнул вилку телефонной трубки в аппарат связи и привычно доложил на пульт в караульное помещение, что на посту происшествий не случилось. Затем он быстро повернулся и впился взглядом в тёмнеющий склон далёкой сопки, из-за которого вот-вот должно было показаться солнце. Третья смена на постах, самая коварная и нелюбимая, не раз норовившая сбить с толку  и свалить в тяжёлый сон Синицына, на этот раз ничем не донимала его. По всей видимости, наступившая белая ночь прогнала прочь Лёшкину усталость, и в этот утренний час он чувствовал себя на удивление весьма бодро.
Осмотревшись по сторонам, Лёшка неторопливо двинулся вдоль плотных рядов колючей проволоки, натянутой на серые деревянные столбы. Неслышно двигаясь вперёд, он не сводил взгляда с высокой сопки, небо над которой уже начинало менять свой цвет. Теперь в Лёшке проснулся какой-то первобытный инстинкт, и он почувствовал, что вся его, напряжённо пульсирующая кровь, словно острыми иголками, до краёв наполнилась чем-то таким диким и почти звериным, что от этого у него немного закружилась голова и пересохло в горле.
Пьянея от такого неожиданного ощущения, Лёшка подтянул ремень автомата повыше и, вытянувшись вперёд напряжённой, готовой в любую секунду оборваться, тонкой струной, продолжал осторожно двигаться навстречу просыпавшемуся солнцу. Казалось, что всё время остановилось в этом мире, и только каждый Лёшкин шаг осторожно приближал рождение нового дня.
Погружённая в светлые сумерки, ночь дрогнула и спряталась далеко за спиной. Лёшка заметил, как она задрожала и пугливо метнулась прочь. Провожать её взглядом он не стал, поскольку неотрывно следил за тем моментом, когда первый солнечный луч прорежет ставшее уже совсем ясным небо и возвестит всей округе о рождении нового дня.
Вроде бы и ничего особенного в этом не было, но для самого Синицына рождение каждого нового дня было равносильно рождению любой новой жизни, каждую из которых он считал необыкновенным чудом. Где ещё в жизни представится такая возможность так явно погрузиться в своё первобытное состояние, чтобы вновь почувствовать себя древним охотником и словить самый первый солнечный луч?  Да и вообще, любое рождение - это таинство, узреть которое - не простое событие, и отказать себе в этом Лёшка просто был не в силах!
Небо за далёкой сопкой стало стремительно светлеть. Лёшка остановился, как вкопанный, боясь моргнуть, хотя бы одним глазом. Он даже перестал дышать и всё не сводил взгляда с почерневшей сопки, за горизонтом которой зарождались таинственные события. Напряжение ожидания достигло своей наивысшей точки и, замри Лёшка на одной ноге, то он так бы и стоял, боясь дыхнуть и пошевелиться. Оставался всего лишь один единственный, короткий миг, до появления чуда, нужно было только немного выждать, сохраняя при этом спокойствие и полную боевую готовность.
Всё произошло настолько быстро, что Лёшка Синицын поначалу даже ничего толком не понял, видно, подвела коварно подкравшаяся к его глазам усталость, ничем другим своё ротозейство он просто не мог объяснить. Как так, смотреть во все глаза и прозевать самый ответственный момент? Ведь он даже глазом не моргнул, а сопка уже  просветлела, и в насмешку над Лёшкой ещё и примерила набекрень на свою голову исходящую лучами солнечную корону!
- Может быть, я зря так отчаиваюсь, и нет никакого первого луча, а сразу – бац, и целая корона? – подумал про себя Лёшка, разглядывая выкатывающееся из-за высокой сопки солнце.
Вот не имей человечество тех знаний, что земля круглая, то часовой третьего поста третьей смены рядовой Синицын, разглядывая этот Чукотский восход, с готовностью бы подтвердил то, что земля на самом деле плоская, а ночью солнце прячется именно за этой сопкой. Факт!
- Сморгнул, всё-таки, раззява! – обругал себя за невнимательность Лёшка, и принялся протирать заслезившиеся глаза.
Его заколотило какой-то противной мелкой дрожью, видимо, давала себя знать утренняя прохлада, пробравшаяся под шинель, а перед глазами уже катался огромных размеров огненный шар. Лёшка поморгал, прогоняя настойчивое видение и, для пущей надёжности, даже пострелял глазами в разные стороны, но наваждение, вместо того, чтобы пропасть, внезапно раскололось пополам и приветливо замахало ему своими маленькими ручками.
- Только не это! – прогоняя грёзу, махнул свободной рукой Лёшка, но этим только рассмешил видение, и парочка моментально залилась своим тоненьким смехом, - Вот кто вас только придумал, и зачем? – в сердцах воскликнул Лёшка.
Половинки перестали смеяться и дружно пропели первую строчку известной всем песни:
- Мы рождены, чтоб сказку сделать былью...
- Прекратите издеваться! – прервал их самодеятельность Лёшка.
- Мы даже и не думали! – в один голос ответили ему обе половинки.
- А что, вы, вообще, думали?
- Мы думали, тебе будет приятно это услышать, ведь ты авиатор!
- Авиаторы вон там, в авиаполку, а я из другого батальона - лётчик, в наряды залётчик. Кончайте издеваться, говорю, иначе выкину вас из головы! Договор забыли?
Пристыженные боевые половинки притихли, побледнели и стали медленно пропадать.
- Куда? – начальственным тоном остановил этот процесс Лёшка, - Разве была команда «разойдись»? Я вам такую команду не давал... Ишь, взяли манеру, когда хотят - появляются, или сами собой пропадают... Вы, вообще, военные?
- Так точно! Мы – боевые! – ответили обе половинки и вытянулись по стойке «смирно».
- Вы первостатейные архиразгильдяи, а не боевые единицы! – продолжал выговаривать им Лёшка, - Что? Разговорчики в строю! Прекратить пререкание, а то влеплю вам по три, нет, по пять нарядов вне очереди и вместо личного времени вы отправитесь убирать весь Чукотский снег!
- Так нет же уже снега-то, товарищ рядовой генерал, - робко подали свой голос половинки.
- Прекратить разговоры! Нет снега, прикажу – выпадет! – довольный Лёшка Синицын скосил глаз на своё правое плечо, где на его голубом солдатском погоне золотой генеральской звездой ярко засияла в молодых солнечных лучах  металлическая антабка ремня автомата, - Так вы, негодники, ещё и подлизы? Совсем у вас совести нет, - пряча собственную улыбку, подытожил Лёшка.
- Никак нет! – вытянулись половинки на цыпочках, - Есть совесть!
- Правда? А вот я в этом сомневаюсь!
- Не сомневайся, Лёша, у нас есть всё, что есть у тебя и, даже, немножко больше! – не выдержав, хихикнула одна из половинок.
- Да, с сумасбродством и глупостью у вас полный перебор, тут не поспоришь, - согласился Лёшка, - а в остальном вы просто моя выдумка – грёза.
- Мы не твоя грёза, мы просто с другой стороны этого мира... - начала одна из двух половинок, наверно, она была более образована и воспитана.
- Что ты несёшь! – накинулась на неё товарка, - С этой «другой стороны» ничего нет! Чёрная яма, бесконечная пропасть и полное забвение, вот что с той стороны! Говорить надо, что мы, например, - пришельцы. Прилетели сюда на мелалитовой летающей тарелке, которая совершила аварийную посадку, неудачно зацепившись за трубу местной котельной, и теперь, вынуждено, коротаем здесь время. 
- Почему ты меня всё время перебиваешь? – надула губы первая половинка, - Сама несёшь полнейшую чушь, в которую искренне веришь, да ещё других в эту веру норовишь втянуть! Невежда!
- Это кого ты невеждой обзываешь? Зубрила!
- Я – зубрила? – задыхаясь от гнева, воскликнула первая половинка, - Я просто всё старательно запоминаю, и в отличие от некоторых, уроков жизни не прогуливаю, поэтому и выгляжу умнее!
- Да? – начала наливаться пунцовой краской вторая половинка, - Так ты опять, значит?
- Не опять, а снова! Именно так! – гордо ответила ей первая.
- А я сейчас кое-кому наваляю крепко! – медленно пошла в наступление вторая половинка.
- А я – дам сдачи, больно! – парировала первая и, показав товарке кулак, тоже стала пунцовой.
- Эй, развесёлая парочка! – обратился к сходящимся половинкам Лёшка, - Я, вообще-то, здесь службу несу! Так что, давайте, либо миритесь, либо - брысь, в разные стороны! Нечего мне своей склокой боеготовность понижать! Не желаете жить дружно, - разойдитесь навсегда и летайте, каждая в своей тарелке!
- Мы так не можем, - дружно ответили Лёшке пристыженные половинки, - мы одно целое!
- Тогда почему вы разделились? – Лёшка подошёл к прибору связи, который находился на выступающем из сопки бетонном портале, и по телефонной трубке доложил в караулку, что на посту без происшествий, - Чего вы разделились, если вы одно целое? – мысленно повторил он свой вопрос половинкам, убирая трубку в карман шинели.
- Нас специально разделили, чтобы мы стали больше и сильнее! – пропели радостно засиявшие половинки.
- Чего вы мне тут заливаете? Как такое возможно, чтобы при делении разделённое становилось больше? – Лёшка на секунду задумался, но тут же махнул рукой и произнёс, - Ерунда и полная чушь! Два разделить пополам получится единица, а она никак не может быть больше и сильнее поделённой пополам двойки, так?
- Так-то оно так, только вот... – немного замялась первая, образованная, половинка.
- Что не так? – поинтересовался у неё Лёшка.
- Ты совсем не то принялся делить! – тоненько захихикала вторая половинка, - Надо целое делить, тогда всё получится, это даже я знаю!
- Что-то не нравится мне эта ваша политинформация, - туману много, а понять нечего! – обиженно отмахнулся от издевательского смешка Лёшка, - Сами сначала считать научитесь, а потом уже свои загадки загадывайте...
Наполовину показавшееся из-за высокой сопки, ещё холодное, солнце уже протянуло свои первые лучи навстречу проснувшемуся городку. Вдалеке, на бетонный плац перед штабом батальона, высыпали стройные коробки солдат, на физзарядку. Разводящие повели на посты очередную смену. С востока на Синицына потянуло крепкой утренней свежестью. Он поёжился, собираясь в тёплый комок  внутри своей шинели, нахохлился какой-то большой птицей и тут же быстро встряхнулся, прогоняя прочь подбирающийся к тёплой серёдке холод.
- Что, стихли? – обратился Лёшка к половинкам, - А-а, сказать нечего, понятно!
- Понимаешь, Лёша, сказать есть чего, но тут важно, как это тебе подать, - осторожна начала первая половинка, - ведь, действительно, необходимо делить неделимое целое, чтобы получить такой искомый результат.
- Чего, чего делить? – непонимающе переспросил первую половинку Лёшка.
- Во загнула, наука! – прихлопнула себя по худенькой коленке вторая половинка, - Бросай Лёшке голову ломать, айда на речку купаться, сегодня отличный денёк будет!
Первая половинка молча посмотрела на свою товарку и укоризненно покачала головой:
- Делить надо что-то неделимое, навроде яйца или ядра! – строгим учительским тоном произнесла первая половинка и незаметно пригрозила тонким пальцем товарке – уймись!
- С чего это яйцо стало неделимым? – удивлённо поднял брови Лёшка, - Всегда просто его делили: бац ножиком пополам - и готово!
- И что у тебя готово? Разбитое яйцо? Или ты варёное в столовой черенком вилки половинишь? – передразнивая Лёшку, поинтересовалась первая половинка, - Включи свою голову и реши простую задачу по разделению неделимого куриного яйца! Что может в итоге получиться?
- Да ну вас! – нехотя отмахнулся потерявший к беседе интерес Лёшка от приставшей к нему с куриным яйцом первой половинкой, но тут его вдруг осенило, и он засиял, словно ему, только что, удалось поймать тот самый неуловимый, первый солнечный луч, - Курица может получиться!
- Вот, правильно! Молодец! – похвалила Лёшку первая половинка, - Смотри, - продолжила она, - если взять ядро и поделить его на два...
- Эй, эй! – не на шутку заволновался Лёшка, - Не надо тут ядра делить, на объекте повышенной секретности!
- Так это же я только для примера! – попыталась оправдаться первая половинка.
- Не надо никаких примеров! – сказал, как отрезал, Лёшка, - Вот вы, к примеру, сами-то, из какого ядра будете?
- Из разумного, - поспешили ответить половинки.
- Странно, - напуская на себя нарочитой строгости, задумался Лёшка, - голова одна, а вас почему-то двое... Подозрительно всё это.
Солнце оторвало свой край от верха далёкой сопки и плавно тронулось в путь по прозрачному небу. Лёшка подошёл к серебристой калитке на границе поста и прислушался к тяжёлым шагам смены, поднимавшейся к нему в гору.
- Не грусти, Лёша, - пропели в его голове половинки, - расколотое напополам сознание – это нормально, не печалься!
- Ещё чего! Стану я за это переживать! Про вас никто и никогда не узнает, а вот что я про службу на дембеле рассказывать буду? Все солдаты нормальные при танках и самолётах служат! У кого пушка грозная или миномёт, а то и целый военный корабль! Они героями домой вернутся, одному мне стыдно, что рассказать нечего, - два года большие зелёные ворота сторожил, да серебристые бочки с бензином. Какое тут геройство? Тут только позор один, прости Господи!
 Ну почему в этой жизни ко мне такая несправедливость? И лётчик я тоже липовый, а мне так хочется, хотя бы разок, взлететь вон над той сопкой, чтобы самым краешком глаза увидеть, как за ней новый день нарождается. Может, тогда легче станет?
 
-6-
 
Задаться неожиданным вопросом, внезапно возникшим среди строгих, назубок заученных правил солдатских уставов и наставлений, для Лёшки Синицына на втором году службы стало привычным делом, - таким, как далеко вытягивать вперёд носок высоко поднятой ноги, тянуть подбородок и делать правильную отмашку рук.  Доведённая до полного автоматизма моторика несложных, заученных на строевых занятиях движений, работала без сбоев, и уже впиталось к нему глубоко под кожу. Теперь она всё чаще стала казаться родной, - той самой, которую он знавал ещё в прошлой своей жизни, но потом, по ряду неизвестных причин, позабыл, а теперь снова вспомнил и сильно удивился, - как это я до сих пор жил без всех этих армейских навыков?
Под барабанную дробь и дружную печать сотни солдатских сапог, Лёшка «утюгом» припечатывал подошвы своих начищенных днём и ночью чукотских сапог к твёрдому бетонному покрытию плаца, высекая из него искры набитыми на каблуки небольшими металлическими подковами. Эти щегольские пластинки, малиновыми колокольчиками отзывавшиеся при каждом его шаге, сопровождали Лёшку с раннего утра до позднего вечера и целые сутки в наряде, привнося своим тонким пением некоторую радость в обыденную бесконечность его серых солдатских будней.
Их робкий голос совсем не тонул в общем хоре марширующей роты, он лишь немного приглушался на деревянном, набранном из дранки плацу, возле казармы первой роты, но стоило  Лёшкиным каблукам оказаться на грунтовке, как они тут же весело начинали перекликаться между собой на своём птичьем языке, словно парочка синиц. А с какой радостью они звонко запевали на мраморной крошке вестибюля в солдатской столовой! Заслушаться можно!
- Эх, мать моя – женщина! – восклицал про себя Лёшка,  печатая на плацу бесконечную ленту строевых шагов, - Вот она, моя солдатская чечёточка! Раз! Раз! Раз, два, три! – вколачивал он каблуками в звенящий на всю округу плац тонкое теньканье своих набоек.
Ко второму лету немного изменился и внешний Лёшкин облик, - приладилась к телу мешковатая раньше гимнастёрка, движения стали более уверенными, а страх инстинкта солдатского самосохранения уже не пытался спрятать его голову глубоко в землю. Его правая рука уже до такой степени автоматически взлетала к рыцарскому забралу, что Синицыну казалось, будто  она и во сне, сама собой,  непроизвольно отдаёт честь всем проходящим мимо неё военачальникам.  
Тяжёлый пресс армейской службы временами был милостив и ненадолго отпускал своё давление, но Лёшке, угодившему в крепкие тиски батальонной службы, расслабляться было уже некогда. Большую часть суток его подневольная душа находилась под неусыпным контролем отцов-командиров, а когда заканчивалось их время, то крепко забитое в Лёшкино сознание строгое слово устава по инерции властвовало над ним, не позволяя образовываться любого вида крамоле в его голове.
А тут ещё и неуклюжая кувалда политинформации норовила приложить всю свою массу к этой голове и скривить молодой и неокрепший мозг. Для чего Синицыну было так необходимо забивать себе голову освободительной борьбой угнетённого негритянского населения в Африке, он понятия не имел, как не имел понятия, почему этой борьбой не озадачивается часть этого самого населения, насильно вывезенная в североамериканские штаты. Что, у них там не угнетают чернокожих, или эти империалисты безобразничают только за пределами собственной страны, показывая всем свой звериный оскал?
Конечно, все они - порядочная сволочь и первостатейные гады, это Лёшка Синицын и без политинформации понимал, но взять и полностью отбросить преподаваемую идеологию он не мог, мешало что-то такое, сидящее так глубоко в его сознании, до чего быстро докопаться было просто невозможно.  Как бы там ни было, но вся эта новодельная идеологическая макулатура покоилась на прочном фундаменте из пролетарской революции и Великой Отечественной войны.
Революцию Лёшка не помнил и ничего об этом событии сказать не мог, он просто с раннего детства много слышал о ней самого разного. Другое дело – война. Не та, в которую он играл в детстве, а другая, настоящая, которую взрослые деревенские мужики  всегда поминали крепким словцом, а женщины - иначе как большим горем никогда её и не называли. Откуда у маленького мальчишки, родившегося после этой войны, могут быть такие тревожные воспоминания, связанные с теми далёкими событиями? Неужели, человеческая память имеет свой генетический код? Если нет, тогда откуда такая тревога?
Получить ответы на свои вопросы и разузнать хоть что-то о войне, у маленького Лёшки так и не получилось. Подвыпившие мужики обрывали свой говорок, неожиданно замолкали и, отвернувшись в сторону, протирали заслезившиеся глаза. Они, словно с головой, ныряли в какую-то чёрную, лишавшую голоса яму, вытащить из которой их было уже невозможно. 
- На, смотри! – задирал кто-нибудь из них свою рубаху кверху, - Гляди, куды немец девять граммов приподнёс! – и теперь уже, онемевший и поражённый увиденным, маленький Лёшка разглядывал большой круглый отпечаток покалеченной кожи, размером с медную пятикопеечную монету, на животе ветерана.
Может быть, эта первая, увиденная им, настоящая и давно затянувшаяся рана, с той далёкой войны, была всему причиной. Может быть, это были старые фотографии, молчаливо смотревшие со стен в каждой деревенской избе из его детства. Или это сама земля, местами изрезанная линиями заросших траншей и густо покрытая оспинами оплывших от времени воронок, несла свою далёкую боль прямо в сердце мальчишке, или всё это, вместе взятое, и многое другое, сформировали Лёшкино сознание, которое уже не нуждалось в никакой другой идеологической обработке.
Чего было Лёшку агитировать за Родину-то? Здесь, на краю земли, за ним не только Москва стояла, за ним вся страна была, защищать которую он поклялся ещё в своём детстве. Попробуйте, враги, переубедите его! Ни шиша у вас не получится, потому что владей вы, даже самыми хитроумными приёмчиками, и сколько хотите внезапно нападайте на него идеологически, он будёт твёрдо стоять на своём! Ну, а коли вы ещё и свои лапы к его любимым валенкам протянете, то помните, что будете крепко биты и лежать вам до той поры, пока вы эти самые валенки не возвернёте!
Лишённый всего индивидуального, накоротко стриженый Лёшка, прекрасно чувствовал себя новеньким боевым патроном, в покрытой медью стальной оболочке, с гремучим капсюлем в собственной заднице. Ух! Попробуй только тронь его, жахнет так, что мало не покажется!  Вообще-то, Лёшка сам не мог понять, каким образом к нему, человеку уже военному, как патрон снаряжённому в тесную коробку магазина, где плечом к плечу - сплошные товарищи и где нет, и не может быть места иному… к нему, в стальную, покрытую чистой медью голову, могла попасть посторонняя мысль?
Какая-то шершавая с виду, она быстро юркнула в стройный ряд правильных Лёшкиных мыслей, и незаметным движением попыталась сбросить с себя, выдававшую её с головой, шероховатость. Бдительный Лёшкин глаз сразу же заметил лазутчицу, несмотря на все её старания оставаться незамеченной.
- Гм! – громко произнёс он, рассчитывая на то, что иная, а, значит, и вредоносная мысль сама покинет стройный ряд его правильных военных мыслей и исчезнет, а препятствия в этом деле ей чинится не будут! – Гм! – ещё громче повторил Лёшка, но нахальная мысль даже бровью не повела и оставалась неподвижной на своём месте.
Будь Лёшка Синицын обыкновенным рядовым, он бы точно запаниковал, как-никак, явная диверсия в его подразделении! Но рядовой генерал Синицын, чеканя шаг, торопливо прошёлся вдоль замершего перед ним строя мыслей туда и обратно. Возвращаясь, он остановился, как раз напротив новоявленной нахалки.
- Так и есть! – воскликнул заволновавшийся рядовой генерал, и в сердцах прихлопнул ладонями на бёдрах свои широкие генеральские галифе с красными лампасами.
Во всём ряду его правильных, военных мыслей, стояла совершенно иная по форме, а, значит, и внутреннему содержанию, новая мысль, которую выдавали её  непривычно неуставная форма одежды и слегка растрёпанный внешний вид.
- Сми-и-и-и-р-р-рно! – протяжно зарычал на побежавшую по своим стройным мыслям непонятную волну, рядовой генерал Синицын.
Заволновавшийся строй нервно колыхнулся и неподвижно замер, сверкая начищенными до блеска кирзовыми сапогами, рядами пуговиц и новенькими пряжками поясных ремней.
- Ух, я вас! – погрозил кулаком стоявшим перед ним навытяжку собственным мыслям Лёшка, - Я вам покажу разброд и шатание! Разгильдяи!
Упиваясь покорностью строя, рядовой генерал двинулся строевым шагом вдоль застывшей шеренги, от одного фланга к другому. Все ладные и выточенные, словно, как на подбор, Лёшкины мысли пожирали его глазами, боясь даже дышать в его сторону, и только одна единственная мысль витала своим взглядом где-то далеко за облаками.
- Отставить витать за облаками! – чуть не сбился с ноги рядовой генерал Синицын, - Должность, фамилия и ваше воинское звание? Доложить немедленно по всей форме!
- Ответственный заместитель командира по времени года, полковник Весна, товарищ рядовой генерал! – тоненьким девичьим голоском пропела новоявленная мысль.
Только сейчас, сильно зачерствевший, солдафонский взгляд рядового генерала разглядел стоявшую перед ним навытяжку неуставную мысль. Её лицо, густо присыпанное рыжими веснушками, лучилось светлой улыбкой явно подкрашенных помадой губ, озорные глаза во все стороны сыпали искрами, а взлетевшие к небу, тонко выщипанные брови, говорили о полном неуставном настроении своей хозяйки. Из-под её пилотки на голове выбивались свернутые в кольца тугие тёмные косы, перехваченные большими белыми бантами, которые поначалу Лёшка принял за дикую, неуставную шершавость.
- Кто-кто? – от неожиданности дважды переспросил рядовой генерал Синицын.
Он никак не мог поверить, что у его простых солдатских мыслей могут быть столь высокие воинские звания, но после секундного замешательства он уже был готов отчитать эту неуставную мысль, как простого солдата, попавшегося ему в самоволке.
- Полковник Генерального Штаба по временам года - Весна! – чётко отрапортовала мысль и улыбнулась, а от её зардевшихся щёк и ямочек, проявившихся там, у Лёшки пошла голова кругом.
- Так, где же тебя черти носили? – чуть было не воскликнул он, но вовремя спохватился и тут же крепко закрыл свой рот руками.
Стройный ряд военных мыслей, всё равно, дрогнул и рассыпался звонким смехом.
- Становись! Равняйсь, смирно! – бросился наводить порядок в своей голове рядовой генерал Синицын.
Мысли неохотно построились, подравнялись и после команды «смирно» замерли в напряжении. Напряжение всего строя скоро передалось и Лёшке, поскольку, как бы старательно он не отводил и не прятал глаза, его взгляд упорно натыкался на выбивавшиеся из стройного порядка круглые коленки босоногого полковника Весны.
- Почему не по форме одеты? – не разжимая зубов, зашипел на неуставную мысль рядовой генерал Синицын, решивший устроить ей окончательный разнос за все её прошлые, настоящие и будущие грехи.
- Не могу знать! Нам обувь, вообще, не положена! – выпятив в сторону рядового генерала непривычно неуставные округлости груди, звонко ответила полковник Весна, и Лёшкин глаз тут же уловил, как её короткая и тесная юбка, в этот момент, стала ещё короче и теснее.
- Разговорчики! – прикрикнул рядовой генерал на зароптавшие в строю мысли, - Вы, как я посмотрю, все здесь писюны мамины, а не солдаты! Смирно! На месте шагом марш! Будете маршировать до тех пор, пока из вас вся эта дурь не выйдет! Раз! Раз! Раз, два три! Выше ногу, чётче шаг! Полковник Весна, отставить мелькать коленками в строю, команда «выше ногу» вас не касается! Строй, стой! Раз, два!
Рядовой генерал Синицын остановил марширующий строй собственных мыслей, с целью вывести из него неуставную мысль, строго наказать её собственной властью и отправить куда подальше, чтобы та не устраивала вопиющего безобразия и нарушения уставного порядка в Лёшкиной голове. Но на то они и мысли, чтобы быть быстрее всех на свете, и не успел рядовой генерал подумать о суровом наказании, как сразу заметил, что все его мысли сбились в кучу и поголовно желают быть наказанными вместе с мятежным полковником.
- Хитрецы... - презрительно сузил глаза рядовой генерал Синицын, и тут же рявкнул на сгрудившихся вокруг полковника, - Отставить! Вот кобели-то, тьфу! Прости меня Господи! И не совестно вам? – принялся увещевать он бывшие совсем недавно уставными и правильными свои собственные мысли, - Посмотрите на себя, ведь вы же простые солдатские мысли! А она кто? Дочка генеральская? Что? Председательская? Всё равно, - вам не пара! Так что - всем смирно! Рядовой Синицын!
- Я, товарищ генерал!
- Взять ведро с зелёной краской и закрасить голые коленки полковника Весны! Косы обрезать под корень, а юбки, бантики и всё лишнее выкинуть из головы немедленно! И продолжать занятие по строевой подготовке, согласно расписанию сегодняшнего дня!
- Есть, товарищ генерал! – чётко ответил ему Лёшка.
 «Нет, всё-таки, я - металлический  бездушный механизм, с годом выпуска и серийным номером, согласно номеру моего военного билета. Ничего во мне уже человеческого не осталось, хоть рвись, хоть реви, - не вырвешься из этой строгой оболочки. Ведь, был же, ещё год назад, нормальный мальчишка, а теперь? Стал немой коробкой, с единственным боеприпасом в медной голове и стальным сердечником внутри, или кем другим? Найти бы ответы на эти вопросы... Эх, жаль маловато я слов знаю, да не обучен наукам разным, а то написал бы устав такой, на все случаи жизни годный!» - думал рядовой первой роты Лёшка Синицын, продолжая припечатывать своими звонкими набойками на каблуках нескончаемую череду скучных серых квадратов, окаймленных белой атласной лентой, выпущенной на бетонный плац прямо из расплетённых кос полковника Весны… 
 
-7-
По восемь граммов сливочного масла на три ломтика белого хлеба, до краёв тарелка с кашей и полная солдатская кружка кофейного напитка со сгущённым молоком, - так начинался каждый новый день службы Лёшки Синицына. В отличие от распорядка, по которому день для личного состава войсковой части начинался с подъёма в шесть утра, Лёшкин календарь времени начинал свой отсчёт нового дня именно со съеденного завтрака, в противоположность распространённому в солдатской среде мнению о том, что день можно считать прожитым, как только съеден очередной кусок масла.
Всё, что происходило от команды дневального «Рота, подъём!» до первого прихода в солдатскую столовую, за оставленный Синицыным позади год своей службы, настолько примелькалось и стало обыденным, что потеряло свою остроту, которая поначалу в кровь резала натянутые до предела нервы, а теперь спокойно сидела в каждой клетке организма и лишь немного покалывала время от времени. Даже ненавистная поначалу зарядка, с её обязательной гонкой всей волчьей стаи, острыми зубами рвущей твои внутренности в клочья, и она вошла в обыденную привычку, и уже не беспокоила сильно.
Привести себя и спальное помещение в порядок, затем осмотр и немного разнообразивший утро тренаж, на котором уже начинал окончательно просыпаться весь Лёшкин организм. Растормошенный кишечник начинал потихоньку подавать признаки своего существования, напоминая хозяину организма, что неплохо было бы уже чего-то и подать. Не проснувшийся желудок ещё сонно ворочался где-то глубоко под рёбрами, изредка скромно позёвывая, культурно прикрывая рот своей маленькой ладошкой.  Отдалённый от всего пищеварительного аппарата мозг, по привычке ещё чётко отдавал команды телу, но уже догадывался о назревающем бунте, - что-то совсем рядом с ним, где-то во рту, начинало тоскливо подвывать и противно подсасывать.
Без четверти восемь, оголодавший за ночь, солдатский организм Лёшки Синицына полностью просыпался и поднимался на дыбы. Испуганный мозг собирался в единое целое и запирался в своей, осаждаемой голодными клетками, цитадели, откуда пытался руководить ускользающим из-под его контроля телом. Одному Богу только известно, как в эти минуты ему удавалось сохранить контроль и самообладание в этой критической ситуации, близкой к полному хаосу и катастрофе!
Устремившийся к полному захвату власти, тонкий кишечник выстраивался в ряды кордебалета и начинал свой обязательный дикий танец, за которым тянулись разъярённые голодные клетки, а пустой желудок в этот момент, почему-то, то страдальчески собирался в маленький ноющий комочек и выпрашивал корочку хлеба, то растягивался вдоль всего организма, и на полном серьёзе грозил проглотить уже целого слона. Мозг, отдающий животу власть над всем телом, уже смирился со сложившейся ситуацией. Он сократился до размеров небольшой звенящей горошины и только контролировал направления, поправляя команды голодного живота, вечно путающего своими местами право и лево.
Апогеем этого внутреннего безобразия был мощный ор вырывавшегося из утробы желудка, который уже не просил тоненьким голоском покушать или перекусить, умиляясь от собственной скромности, он басовито орал, требуя, взбесившейся и вышедшей из-под контроля тубой, чтобы его немедленно накормили!
- Дайте жрать! – басил он большой медной трубой, непонятно каким образом оказавшейся в Лёшкином теле, - Хлеба и каши! – выдувал он в пищавшие волынками голодные ряды кишок.
 - Дайте нам белого хлеба и наш кусок масла! Почему мы ещё не в столовой? Пора! – многоголосо вторили ему молекулы в оголодавших клетках Лёшкиного организма.
Пристыдить или одёрнуть их в этот момент было делом бесполезным, потому что верховодил всем этим безобразием незримый, но всем известный волчий аппетит, который к этому времени набирал свою максимальную силу и был запевалой в этом хоре. Получив порцию каши, хлеба с маслом и обязательного кофейного напитка со сгущёнкой, наполненный желудок быстро замолкал и сонно отваливал, отступая со всей своей оравой до обеда, где уже так громко никто из них не подавал своего голоса. Огрузневший от полученной пищи, желудок закрывал осоловелые глазки и, внезапно вспомнив про своё воспитание, мог даже прикрыть сытую отрыжку своей маленькой ладошкой и вежливо попросить за это прощения.
Отдохнувший за время приёма пищи, мозг забирал бразды правления над телом в собственные руки и выносил Лёшкины ноги за двери солдатской столовой, где уже по-настоящему начинал свой отсчёт его каждый новый день.
 
Без отдыха и перерывов каждую секунду, неустанно набивает армейский станок полотно Лёшкиной службы в добротную ткань. Спит солдат глубоким  сном, а станок всё работает, по миллиметру сокращая длину долгого пути, и неотвратимо приближая час его окончания. Почти всю службу спит Лёшка урывками – снов не видит, а что увидит, то не запоминает. Сам, как раскидай на длинной резинке, мечется туда-сюда в наряды разные и не замечает того, что его второе армейское лето уже в зените – зноем пышет!
От сумасшедшего двадцатитрёхградусного зноя, доходившего в свои дневные часы до своего максимума, заклубились лёгким паром низинные заболоченные места. Закипела, зашевелилась в них несметным количеством жизнь насекомых, запищала на предельной ноте и, поднявшись к небу, заслонила собой весь белый свет.
Ночи стали тёмными и невыносимо душными, а озверевшие полчища комаров ни днём, ни ночью не давали никому прохода. С утра от них ещё можно было убежать на физзарядке, но к тренажу эти озлобленные полчища уже снова поджидали тебя на плацу.  Теперь оставалось одно единственное средство, - это спрятать искусанное лицо в маску противогаза, да накинуть на себя прорезиненный плащ, вот тогда только можно было поймать минутку спокойствия, где не надо каждую секунду нещадно лупить себя в лицо и уши в кровь расчёсанными руками.
Это, конечно, хорошо, когда не очень любимый химический тренаж выпадает по расписанию, а что делать, когда ты один-на-один оказываешься с этим насекомым войском на строевой подготовке? Здесь уже противогазом не прикроешься, да и противогаза нет с собой, как нет резиновых перчаток химзащиты. Теперь ты уже любым перчаткам рад, но их тоже нет – летняя форма одежды.
Вообще-то, Чукотский комар ничем, кроме длины своего жала, особенно не отличается от обыкновенно распространённого кровососа... – так думал Лёшка Синицын, успевший к двадцати собственным годам отдать не один литр своей драгоценной крови этой насекомой напасти, - Подумаешь, - комар, велика сила, шевельнул мизинцем - и нет его! А то и, вообще, дунул на него посильнее, так он без памяти свалится, и крылья свои поломает! Одно плохо, что здесь их точное бессчётное количество, - всех не сдуть!
Однажды в детстве Лёшка даже поспорил со старшими ребятами, что есть такое число, как бессчётное количество. Старшие уверяли мальчишку, что нет, и не может быть такого, что к любому бессчётному количеству можно прибавить один, два, три и так далее, а маленький Лёшка упёрся на своём, и ни в какую с ними не соглашался. Взбешённые его упрямством, старшие ребята тут же пожаловались взрослому дяде, и тот авторитетно объяснил маленькому упрямцу, что он не прав!
Раздавленный авторитетом взрослого дяди, маленький Лёшка молчал, не в силах ничего возразить. Его душили слёзы и обида за свой маленький рост и возраст, он не понимал, почему весь этот мир ничего не объясняя, только и делает, что постоянно давит на него своим авторитетом?
- Погодите, вот я тоже вырасту! – про себя грозился маленький Лёшка всему взрослому миру.
Чего он тогда грозился, он и сам не знал, но с той поры взрослеющий мальчишка никогда не давил своим авторитетом на младших, и не горечь обиды была тому причиной, а одна предшествующая этому событию августовская ночь. Именно тогда, оказавшись ночью на высоком деревенском крыльце, Лёшка удивился тому количеству необычного света, исходящего с тёмного неба.
Просторный деревенский двор был и знакомым, и чужим одновременно, его со всех сторон необычно окружали таинственные ночные тени, но маленький Лёшка, зажав в груди трепетавшее птахой сердечко, зачем-то осторожно спустился с крыльца.  Что увидел он вдалеке? Там, над частоколом деревянной изгороди огорода, за тёмными шапками яблонь в ночном саду? Что заставило его шагнуть навстречу собственному страху, притаившемуся здесь на каждом углу? Любопытство или глупость? Какая жажда  заставила его совершить этот поступок, а, главное, зачем? Лёшка на это не может ответить до сих пор.
Земля была ещё немного тёплая, и мальчишка, неслышно ступая босыми ногами, осторожно вышел на середину двора и остановился. Яркий свет падал вниз со всех сторон одновременно, как зимой в тихую погоду падает самый крупный снег – величественно и неслышно.  Это светили большие и маленькие звёзды. Они в несчётном количестве выглядывали из-за длинной и серой крыши сарая. Сколько помнил себя маленький Лёшка Синицын, такого количества звёзд ему, в его короткой жизни, еще не доводилось видеть. Лёшка быстро посмотрел в другую сторону и самым краешком глаза успел увидеть, как с высокого и острого конька бани несколько ярких озорниц прыгнули прямо за калитку. От неожиданности мальчишка чуть не сделал шаг в сторону, но в следующую секунду он уже завороженно разглядывал сияющее небо над тёмным контуром большого дома.
Везде, куда бы ни повернулся маленький Лёшка, всюду были яркие звёзды. Они скатывались по наклонной крыше дома в сторону далёкого чёрного леса и висели сбоку от приникшего к самой земле старого пчельника, прямиком над широким картофельным полем. Звёзд было так много и все они были так близко, что в один момент мальчишке даже показалось, будто ему достаточно протянуть вперёд свою маленькую руку, руку совсем не взрослого человека, и она дотронется до одной из них. Вон, к примеру, до той, что запуталась в ветках старой яблони в огороде, или за другой, что повисла неподалёку, наклонившись к самому полю.
Стало совсем светло, и маленький Лёшка закрутил головой в поисках солнца, но не отыскал его, как ни старался. Тогда он сообразил, что хитрое ночное солнце просто играет с ним, вроде бы, как с маленьким, и ловко прячется у него за макушкой.  Лёшка собрался с силами и, насколько мог, сильно запрокинул свою голову наверх. Он постарался быстро заглянуть за собственную макушку, да так и застыл, от увиденного там. 
В том перевёрнутом мире моментально пропали серые крыши всех домов, далёкий чёрный лес, и калитка с забором по кругу. Всё растворилось и утонуло в несущемся навстречу мальчишке потоке яркого света. Ушла из-под ног земля, пропали яблони с запутавшимися в них звездами, и маленький мальчишка быстро полетел навстречу идущему прямо к нему яркому свету.
Сколько было перед ним звёзд, маленький Лёшка не знал, а сосчитать их полное количество он даже и не пытался! Ведь, складывая их по три, или по пять штук, словно куски сахара, в свои небольшие пригоршни, он, всё равно, не смог бы их все пересчитать, потому что для этого ему понадобилась не одна жизнь взрослого человека, да и считать-то он ещё толком не научился. А когда невозможно сосчитать, то получается бессчетное количество. Именно столько звёзд и было прямо перед летящим к ним мальчишкой, особенно в том месте, где они сходились так плотно, что образовывали сплошную светящуюся дорожку.
И вот потом, посрамлённый авторитетом старших, пристыженный маленький Лёшка, лишь молчал и глотал свои слёзы, не в силах рассказать, что видел на небе точное бессчётное количество звёзд! Но доказать ему свои слова нечем, все звёзды, как сахарные, растаяли к утру в его руках, а на слово никто тебе, такому маленькому, здесь не поверит, да и влетит крепко за то, что ночью самовольно из дома выходил...
 - Рядовой Синицын!
- Я!
- Ко мне! – командует командир отделения, сдувая со своего лица прилепившихся насекомых.
- Есть! – отвечает Лёшка и, распугивая тучу комаров, печатает строевой шаг по бетонному плацу, - Товарищ младший сержант, рядовой Синицын по вашему приказанию прибыл! – докладывает  Лёшка, приложив ладонь к пилотке и чувствуя, как к его ушам скоренько присосалось два десятка самых наглых Чукотских комара.
- Встать в строй! – следует команда отделенного.
- Есть! – согласно уставу, отвечает Лёшка, и возвращается в строй.
Горят огнём искусанные уши, саднят руки и чешется всё лицо, и хочется головой в песок или куда отсюда подальше, но Лёшкиной службы пока никто не отменял и поэтому:
- Рядовой Синицын!
- Я!
- Ко мне!
- Есть!
Сколько будет продолжаться эта пытка, он не знает, но спроси его - сколько на Чукотке комаров, - он без запинки ответит, что их много больше, чем всех звёзд на тёмном августовском небе.
 
-8-
 
Не успели погаснуть огни белых ночей, как следом за их душной и нестерпимой тоской об оставленном далёком доме, снова потянуло освежающей утренней прохладой. Чья-то властная рука неторопливо добавила в прозрачный свет ночи густой чёрной краски и на затенённом небесном полотне над Золотой долиной робко показались первые звёзды.
Чукотское лето, такое короткое и яркое, словно вспышка молнии, промелькнуло и покатилось по склонам сопок в сторону далёкого горизонта, навстречу уже показавшейся осени. Набравшая свою силу тундра щедрыми руками принялась одаривать всю округу грибами и ягодами. Закипела вода на мелководьях рек и в тесноте ручьёв, засеребрилась, вытягиваясь кверху горбатыми спинами лососей, пришедших сюда из просторного океана в свой обязательный последний путь. Народившийся молодой ветер унёс все орды надоедливых комаров в недалёкую Америку, а затянувшие свою унылую песню дожди окончательно смыли с  сопок последние клочья почерневшего снега прошлогодней зимы. Сменяя день и ночь, планета неустанно продолжала вращаться вокруг Солнца, а первая рота батальона охраны - нести свою караульную службу.
Совсем не воскресное, тёмное, свинцового цвета, утреннее небо, почему-то испуганно прижалось к склонам сопок в долине и, казалось, что пройдёт ещё немного времени, и оно будет готово полностью лечь ещё на пыльную дорогу, по которой, поблёскивая хромированными молниями штыков, уходила, следом за своим разводящим, очередная смена с дальнего поста.
Оставшийся на этом посту часовой проверил замки и пломбы на больших воротах и калитке, доложил по телефонной трубке в караульное помещение, потом посмотрел на свои часы, чтобы засечь время, подтянул на плече ремень грузного автомата и неторопливо огляделся. Навалившиеся со всех сторон серые тучи, уже несколько часов как закрыли всё небо над городком, и, заигравшая вокруг него, ещё на рассвете, своей яркой палитрой тундра, внезапно замерла и притихла, словно напуганный ребёнок в ожидании первого громового раската.
Будто предчувствуя что-то,  заволновался, закачал поседевшими головами иван-чай, и в этот момент, где-то далеко за спиной часового, за высокой сопкой, закрывающей от него добрую половину мира, перекликаясь приближающимися басами, зарокотал большой шаманский бубен тяжёлого громового раската.  С непривычной стороны потянуло прохладной свежестью,  фигурка часового поёжилась и посмотрела на быстро потемневшее над головой небо. Чёрная, как смоль, туча зацепилась за вершину сопки неподалёку и клубилась там, быстро набирая силу и разрастаясь во все стороны. Какой-то бледный лютик, непонятно каким образом выскочивший из неживой, каменистой почвы, испуганно прижался к серому столбу с колючей проволокой и от страха весь собрался в крохотный бутон. Не успел часовой сделать и пары шагов, как с дрогнувшего и оглохшего над его головой неба сорвались и полетели навстречу земле первые крупные капли дождя.
- Ну, здравствуй, август! – как старому приятелю протянул дождю свою открытую ладонь часовой второго поста Лёшка Синицын.
Грозившая разразиться буря внезапно сменила свой гнев на милость, - она отдалилась и унесла с собой чёрную тучу - за тёмную и неизвестную сторону северной сопки, оставив Лёшке лишь серое небо, да монотонную поступь тяжёлых капель дождя. Нет, исключительным такое событие за всё лето, конечно, назвать было нельзя, но, почему-то, именно такой дождь для Лёшки Синицына был особенным, - неторопливый, с крупными каплями, которые размеренно и громко шлёпали по всей охраняемой территории, совершенно не стесняясь его присутствия. Единственные, кому можно было беспрепятственно ходить в запретной и строго охраняемой зоне второго поста, были Лёшкины приятели: дождь, его родной брат снег, непоседа и вечный бродяга ветер, и, властное над всем, строгое время.
Несмотря на выходной день, в городке напротив поста с раннего утра кипела бурная жизнь, перекликавшаяся перезвоном стропильных крюков с далёкими пароходными гудками,  зовущими к своему причалу долгое время дремавшие в автопарке старые бортовые грузовики. Давно настал их час и, очнувшись от своей спячки, они с начала лета и до последнего парохода теперь будут вытягивать стальные жилы из своих трансмиссий, не жалея ни тормозов, ни резины, ни собственных моторов.
Попавший в прошлогоднюю навигацию Лёшка Синицын был немного удивлён видом этих стародавних грузовиков, явно сошедших с видавшего виды экранного полотна в солдатском клубе, прямо из времён послевоенного восстановления Днепрогэса. Почему так? Да просто потому, что такой древней техники больше нигде не оставалось, и увидеть её можно было только в кинохронике и очень старых фильмах. Лёшке, презрительно сморщившему свой нос от вида этих раритетов, вскоре пришлось изменить своё мнение.
Перетаскивая на руках и спине многие сотни килограммов грузов, которые нескончаемым потоком, многими тоннами, шли в кузовах этих «старичков», уставший до смерти Синицын молил только об одном: чтобы, следующий за этим, очередной грузовик поломался где-нибудь подальше в тундре и не притащил к складу свой длинный кузов, полный тяжёленных мешков с мукой.
Обсыпанный с ног до головы мучной пылью, Лёшка посылал проклятья вновь прибывшему грузовику. Он грозил белым, покрытым мукой, кулаком, призывая небесную кару на этого железного зверя, натужно воющего своим мотором. Взывая к справедливости, молил всех технических богов, прося послать самую малую неисправность этим механизмам, но, то ли боги сами оглохли от громкого рычания этих стальных чудовищ, то ли по другой, неизвестной Синицыну причине, грузовики всё прибывали и прибывали к складам и, ни один из них нигде по дороге не споткнулся, не закашлялся и даже не чихнул.
- Чтобы у вас всех колёса отсохли! – ворчал Лёшка, принимая на свою спину пятидесятикилограммовый мешок с мукой, - Это где же такое видано, чтобы на моих кровных пятидесяти пяти, пятьдесят килограммов муки ездило? Где справедливость? – негодовал Синицын, но, принимая на спину очередной мешок муки, лишь немного приседал и крепче сжимал зубы, - Нет справедливости! – понимал Лёшка, перетаскивая свой груз, сильно пригибавший его к дощатому полу склада.
Он скрипел зубами, истирая их в мелкий порошок, рычал, как большой железный грузовик, и тащил в глубину склада весь этот неподъёмный  груз, на подгибающихся в коленках ногах и небольшой разнице в пять килограммов собственного живого веса.  Под конец прошлогодней навигации его ждали любимые солёные помидоры, в огромной, почти в его рост, деревянной бочке, на входе нижнего продуктового склада и картошка, в видавших виды деревянных ящиках, а по первым морозам - огромная, выше крыши холодильника, гора - из нарезанных вдоль позвоночника говяжьих туш, которых все здесь называли бизонами.
Навигация этого года проходила немного в стороне от Синицына, и не только в этот день, а и вообще, шумела и лязгала где-то неподалёку, но Лёшку особо не задевала. Может быть, сказывалась привычка, выработанная в прошлом году, и он её просто не замечал, или солдатская судьба готовила очередную каверзу, милостиво ограждая его от тяжёлых мешков с мукой? Во всяком случае, этого Синицын не знал, но теперь он был готов к любому повороту в своей судьбе, понимая, что всё это и есть его служба.
Неторопливо шел дождь. Под его спокойные шаги нёс службу и Лёшка, прислушиваясь к разноголосому шёпоту капель. Все звуки, которые ещё с полчаса назад беспрепятственно доносились до Лёшкиных ушей, потонули в общем хоре поющего свою тоскливую песню дождя. Вместе со звуком пропал, растаял в сером свинцовом мареве, весь городок за колючей проволокой. Неслышно стало вечного бормотания дизельной электростанции. Задрожали и растаяли под напором капель высокие трубы котельной, оборвалась и пропала вся планета за границей поста, остались только серые столбы, с рядами почерневшей на них колючей проволоки и пятнадцать метров запретной зоны перед ними. Всё, что было за ними, перестало существовать, будто его никогда и не было. Теперь во всей Вселенной остался только второй пост, окружённый колючкой, его часовой Лёшка Синицын, с автоматом, телефонная трубка в кармане его шинели, часы «Победа» на руке и шестьдесят боевых патронов в двух магазинах, - остальной мир в одночасье пропал!
Оставалась последняя надежда на связь с канувшим в лету миром, но и она, больше похожая на связь с механической головой робота на другом конце провода, отвечающей в трубке свою заученную фразу про принятый доклад.  В этой ситуации Синицыну ничего не оставалось делать, как продолжать исправно нести службу, докладывать и не терять надежды, что по надёжной линии связи, по этим медным, со стальными прожилками, проводам, его обязательно найдут товарищи и вернут вместе с частью оторванной планеты обратно в свою воинскую часть.
- Эх, маловато моё королевство будет! – окинув взглядом территорию второго поста, подумал Лёшка, - Ничего! – подбодрил он себя, - Зато я здесь и Царь, и Бог, и самый главный воинский начальник! Факт!
Над этим  крохотным, оторванным от целого мира клочком планеты, по-прежнему проливало свои слёзы небо. Оно не треснуло и не раскололось, не испарилось и никуда не пропало, теперь казалось, что оно вплотную приблизилось к охраняемым Лёшкой зелёным воротам портала, висело на штыке его автомата и заметно давило своей тяжестью на намокшие плечи. Вся вселенская грусть, вплотную подступившая в этот момент к границе поста, грозила раздавить своей свинцовой тяжестью оставшегося в одиночестве солдата, но на удивление самого Синицына, чёрствый, как ржаная корка, неудобный и тяжёлый комок в горле неожиданно размяк и рухнул куда-то далеко вниз, оставив во рту  лишь лёгкое, кисловатое послевкусие свежеиспеченного хлеба.
Готовый во весь голос закричать, завыть по-волчьи на всю пропавшую за этим дождём Вселенную, Лёшка Синицын понимал, что не вправе так поступать, и не только потому, что в данный момент он был лишён строгим уставом своего голоса и вовсю чувствовал себя змеем с раздвоенным и онемевшим языком. В этот момент он почувствовал себя непонятным существом, загнанным всеми воинскими уставами и порядками в единственный кирзовый сапог, которым припечатывала здешнюю землю, его опустевшая и чужая оболочка, а в ней, уже как целый год, высилась огромная стопка казённых указов и наставлений.
- За что?! – вырываясь из тесной грудной клетки, ревела во всю мощь его душа, и обливалось слезами трепыхающееся сердце, - Почему? – затихая в голове, колготилась единственная мысль.
Вместо ответа, навалившийся со всех сторон военный быт лишь глубже затолкнул в сапог остатки Лёшкиного гражданского самосознания. Сам же рядовой Синицын, почувствовав, что окончательно и бесповоротно тонет в широком провале голенища своего сапога, почему-то позабыл про все законы физики и инстинкт собственного самосохранения, и мёртвой хваткой вцепился в свой тяжёлый автомат. Не выпуская его, словно спасительную соломинку, Лёшка провалился в чёрную дыру голенища сапога, и тут же вынырнул с обратной стороны оторванного куска планеты - в другом, параллельном, мире.
Про вероятное существование таких миров Лёшка давно знал из научно-популярных передач, которые с интересом смотрел по телевизору ещё до своей службы. Что эти миры существуют где-то во Вселенной, легко можно было предположить, ведь теперь представить себе её размеры было просто невозможно. Это в детстве было всё понятно, мир был маленьким, и Бог следил за ним с иконы в позолоченном окладе. Теперь горизонты настолько расширились, что мир перевернулся, и всё и вся уже норовило спрятаться в крошечную частицу, размером с несколько атомов. Вся передовая наука шагнула так далеко, что теперь никто не может не гарантировать, что в крохотной  песчинке под твоими ногами, или в старом гвозде, возможно, прячется чей-то целый мир, а то и вселенная.
Лёшка не успел толком испугаться, как поглотившая его чёрная дыра очень скоро вынесла его на каменистую поверхность параллельного поста номер два, в незнакомом ему мире. Немного взволнованная, душа испуганно прижалась к замершему сердцу. В голове моментально пронеслась мысль о скором конце света и неминуемой смерти, но, оглядевшись, Лёшка увидел знакомые ряды деревянных столбов, с натянутой на них чёрной колючей проволокой, привычную обстановку вокруг и успокоился. Даже если он и находился в параллельном мире, то этот мир оставался для него вполне знакомым и приемлемым. Размотав провод телефонной трубки, Синицын воткнул её вилку в аппарат связи и доложил в параллельное караульное помещение, что на посту происшествий не случилось. Механическая голова робота на далёком конце провода пробулькала,  что доклад был принят, и отключилась, громко щёлкнув чем-то металлическим по мембране его телефонной трубки.
Весь параллельный мир, как две капли воды, был похож на только что оставленный Лёшкой его собственный мир, с пропавшим за стеной дождя маленьким Чукотским городком без названия. Стоило Синицыну внимательнее вглядеться вдаль, как за плотной серой занавесью стали проступать знакомые ему силуэты зданий. Внезапный порыв ветра неожиданно сильно рванул полы Лёшкиной шинели и плеснул ему в  лицо целый черпак мелкой дождевой пыли. Городок качнулся и неторопливо поплыл по долине,  медленно покачивая крышами размытых дождём домов.
- Прощай! – беззвучно прошептали ему Лёшкины губы, - Я никогда не буду по тебе скучать! Я не буду тосковать ни по тебе, ни по тому, другому, который держит меня здесь в неволе второй год. Я никогда не любил ни тебя, ни твоего близнеца брата, я терпеть не могу это место, и всю эту погоду и непогоду в придачу! Пропадите вы все пропадом, а меня отпустите скорее домой!
- Как же я устала, Господи! – поддержала Лёшку его душа.
- У меня тоже больше нет сил... – устало колыхнулось в груди его сердце.
Застывший, словно на крепком морозе, мозг даже ничего не успел подумать, как весь Лёшкин организм развалился на мелкие кусочки и рассыпался по всей территории второго поста в далёком параллельном мире. Хлынувший следом дождь понёс своим потоком его разбросанное по земле тело, следом за уплывающим к океану городом.
- Куда? Я не хочу! – противился, сопротивляясь, Синицын, - Мне с ним не по пути, я не люблю его и мне совсем в другую сторону!
Собрав воедино собственную волю, Лёшка бросился собирать уплывающие от него части своего организма воедино. Сделать это было не так просто, поскольку единственная уцелевшая рука, по-прежнему, крепко держала ремень автомата и выпускать его не собиралась. Изловчившись, Лёшка подцепил свободным мизинцем проплывающую мимо него вторую руку и, уже с её помощью, успешно добрался до своей, беспомощно барахтающейся неподалёку, головы.
Раскрывшиеся небесные хляби уже низвергали на землю воду сплошным, нескончаемым потоком, а поднявшийся ветер устроил настоящий девятибалльный шторм. Скромная речушка в низине моментально вышла из своих берегов, поднялась до рухнувшего на неё неба, и быстро понесла в своём стремительном, пенном потоке лихорадочно собирающего себя в единое целое Лёшку Синицына. Он выхватывал единственно свободной рукой из бурного потока разные части своего тела и быстро собирал его, с ужасом понимая, что никак не успевает закончить эту сложную и непосильную для него работу к своему очередному докладу с поста в караульное помещение.
- Господи, ну почему у тебя всё так ладно с первого раза получилось? – расстроено думал Лёшка, меняя местами собственные ноги, - Почему мне, созданному тобой, по твоему образу и подобию, никак не удаётся даже с нескольких попыток собрать себя правильно?
Синицын молил Бога, чертыхался, и торопливо, без устали, всё переставлял местами разваливающиеся детали не желавшего собираться воедино организма, а бурный поток, тем временем, уносил его всё дальше от границы поста. Держать себя на плаву и одновременно собирать своё непослушное тело, орудуя пальцами одной руки, было крайне неудобно, потому что вторая рука рядового Синицына была высоко поднята над кипящим потоком и крепко сжимала оружие и подсумок, с запасным  магазином к нему.
- Пускай наступит конец света, или другой какой  катаклизм, – пропадая в бурном потоке, думал Лёшка, - но свой порох, назло всем врагам, я сохраню сухим!
Заливший ещё тёплым дождём Золотую долину, первый августовский день унёс этим потоком маленький городок, со всеми его заботами, радостями и печалями - в бескрайний Тихий океан. Следом за ним отправилось непонятного вида нервное существо, молчаливо державшее над поверхностью бурлящей воды заряженный автомат с примкнутым к нему штыком, брезентовый подсумок с запасным магазином на широком кожаном ремне, с тускло блестевшей под серым небом одинокой звездой на латунной пряжке, и, раскачивающиеся рядом с ней, пустые безжизненные ножны штык ножа.
Не успел Лёшка подумать про свой бесславный конец, как чья-то властная рука вытащила пробку в далёком океане и вся вода, закрутившись в гигантской воронке, устремилась глубоко под землю. Синицын попытался зацепиться за края этой скользкой воронки, но с одной рукой это у него получилось плохо, он не удержался и полетел прямо в раскалённое земное чрево, откуда уже через мгновение вылетел обратно, через голенище сапога,  в свой мир, прямо на второй пост, вместе с шипящей  струёй густого белого пара. Когда пар рассеялся, Лёшка остался стоять посреди широкой площадки поста изумлённым истуканом.
Молодой ветерок осторожно потянул его за полу шинели. Он, словно щенок, предлагал поиграть, трепыхаясь пойманной в сетку рыбой, или просто путаясь в свободных полах Лёшкиной шинели, но застывшему только на секунду Синицыну казалось, что уже целую вечность нет до этого молодого и беззаботного недоросля никакого дела. Он смотрел невидящим взглядом сквозь дождь, в ту сторону, откуда на него своими тёмными окнами смотрел целый и невредимый городок. Тогда ветер отскочил назад и обиженно приник перед Синицыным к земле, но уже в следующее мгновение, с неожиданной силой,  радостно бросился оттуда, прямо к Лёшке на грудь.
Синицын качнулся под его напором и, словно очнувшись, провёл ладонью по своему мокрому лицу. Мелкий водяной бисер собрался под ладонью в быстрые капли и, ловко выскользнув из-под неё, побежал тонкими струйками по подбородку и шее прямо за воротник, освежая огнём горевшую грудь.
- Нет, не ради славы я здесь стою... – подумал Лёшка, разглядывая крупные капли воды, повисшие перед ним на заострённых кончиках колючей проволоки, - Чего во мне больше: любви к оставленному далеко дому или ненависти к этому, забытому Богом, месту? Почему я его так ненавижу? За что? За то, что гнёт и ломает меня ежесекундно, за то, что не даёт покоя ни днём ни ночью? Так я уже привык к этому, только тоскливо скулит что-то внутри постоянно, словно беду чувствует.
Странно всё это и непонятно... Как много всего в одной маленькой капле воды: и страсти, и грусти, и любви, и ненависти! Чего в ней ещё? Да всего, что душе угодно! В ней сама жизнь заключена, нет воды - нет жизни, какая сила всего в три атома! Кто же я такой? Ну, что человек, это понятно, только вот - какой? Чего во мне больше: света или тьмы? Зачем я родился и хожу по этой земле? Для чего меня сюда судьба забросила? Посмотреть это место и невзлюбить его до крайности? Это вряд ли. Тогда почему меня тошнит от этого, набившего оскомину, однообразного вида? Откуда это крайнее желание закрыть глаза и оказаться далеко-далеко отсюда, как можно быстрее и навсегда.
Так рано или поздно придёт это время и я покину этот город навсегда! Осталось совсем немного, только вот слово это какое-то не совсем правильное. Разве можно давать такой зарок про навсегда, а ведь это значит, что больше никогда в жизни я не увижу этих сопок! Но я же их ненавижу? Ненавижу! Они от меня целый мир загородили собой! Тогда почему что-то тоскливо ноет в серёдке, если сам я так решил, что навсегда! Разве, кто-то вправе решать за меня? Нет! А я решил, что навсегда! Чувствуешь, проклятый городишко, всю мою ненависть к тебе? Я ненавижу тебя и всё твоё население, ненавижу эти чёртовы порталы, провались они под землю, со всем своим содержимым, ненавижу этот дождь и чёрную дыру в голенище собственного сапога, ненавижу себя в этой серой шинели, свои неуставные мысли и непонятные чувства! За что мне всё это? Кто даст ответ, насколько долгим будет тот шаг, который отделит всю эту чёрную ненависть от моей долгожданной любви? И настанет ли такой момент? Вдруг для этого мне не хватит целой жизни? Сколько у меня её осталось и успею ли полюбить потом всё, чего мне так сильно не хватает теперь? Нет ответа на эти вопросы, как нет во мне сейчас ни единой капли любви ко всему, что меня здесь окружает. Может, этой любви вообще не существует? Нет, это пережить просто невозможно, эта сырость меня сегодня окончательно доконает!
Лёшка Синицын, часовой второго поста второй смены, направился к высоким металлическим воротам выпиравшей из сопки громады бетонного портала, где доложил голосом в караульное помещение, что на посту, за время несения службы, происшествий не случилось. Затем он подошёл к стоявшей неподалёку караульной будке, выкрашенной точно такой же тёмно-зелёной краской, что и железные ворота портала, снял с плеча оружие и, поставив его прикладом на землю рядом с будкой, торопливо накинул на себя брезентовый дождевик. Подхватив оружие за ремень, привычным движением быстро забросил его на плечо и неторопливо двинулся по маршруту часового, проверяя по пути сохранность замков и печатей, находящихся под его охраной и обороной на этом посту.
 
 
Пятнадцать минут, поделённые на три доклада, неторопливые шаги по маршруту часового и восемь таких четвертей за смену. Смен всего четыре, и к ним в довесок торопливая дорога, в несколько километров, до караульного помещения. Неспешный перекур, короткий сон и снова время, поделённое на бесконечные доклады и нескончаемая дорога, словно идёшь ты по ней не к своему светлому дембелю, а к непонятному, растаявшему в ночи, горизонту. Почему так? На этот вопрос Лёшка не мог точно ответить, потому что чувствовал себя каким-то слепым котёнком, которого тянет что-то вперёд, а он идёт послушно следом, толком ничего не соображая, да и спать всё время хочется! Всё кругом неудобно и одно только хорошо: закрыть покрепче глаза и забыться сном каменным! Но здесь нельзя такого допустить, даже на полглазика, как бы тебе этого не хотелось!
«Здесь сон не друг, а самый злейший и коварный враг, - думал Лёшка, отмеряя шагами секунды своей службы, - он норовит тебя срубить под самый корень, стоит только тебе поддаться его воле, как ты, считай, пропал - и сам не заметил как! Всё это Лёшка знал, потому что сам не раз и не два попадал в его липкую паутину, и поэтому он гнал прочь любую мысль о сладкой дрёме, не говоря о том, чтобы где-нибудь присесть на короткую минутку.
На посту так навоюешься со сном, так нагоняешь его прочь, что потом в комнате отдыха весь перекрутишься на жёстком топчане в ожидании этого изгоя. Там спать можно, даже необходимо, но драгоценное время уходит, а сна всё нет, - он потерялся где-то и бродит сиротливо вокруг твоей пустующей  в казарме койки. Хорошо, когда он, спохватившись, примчится к тебе и накроет в комнате отдыха, пускай, на короткие тридцать-сорок минут - и на том ему спасибо, - солдат отдохнул и готов нести службу дальше, а сон пускай терпеливо дожидается его возвращения в караульном помещении.
 Какая хорошая была бы сказка, но, к сожалению, этот коварный мир устроен своим, особым образом, и редкий сон дожидается солдата, как положено. Всех в этом мире тянет побродить, и снам присуща эта слабость! За что же их ругать? За то, что не сидится дома, как положено? Так сны, как ветер, их не удержишь на коротком поводке, вот и гуляют они бесшабашной вольницей, а ты крутись на жёстком топчане, ругай неудобную каменную подушку под тяжёлой головой, и сто раз забрасывай за спину постоянно мешающий подсумок с магазинами, подманивай сон посулами разными, затыкай для него крепко свои уши и считай военных слоников, но его и рядом не бывало!
- Смена, подъём! – мерзким голосом кричит чья-то появившаяся голова в дверном проёме комнаты отдыха в караулке.
Ты свинцовый, как сердечник тяжёлой пулемётной пули, с трудом открываешь свои каменные веки и не в силах приподнять голову с подушки:
- Спал? Не спал? И сам не понял! – собираешься в пружину и выталкиваешь себя одеваться, потом к пирамиде, инструктаж, помещение для заряжания, пробежка скорым шагом, за убегающим от тебя разводящим, и вот ты снова на посту, в относительном спокойствии и в полном одиночестве.
Проходит час, и ты, ничего не подозревая, продвигаешься по маршруту, и в этот момент на тебя наваливается пропавший сон. Ты ругаешься и гонишь его прочь, а он, подлец, только делает вид, что слушается, а сам крадётся рядом, вяжется к тяжёлым, непослушным ногам и давит на уставшие плечи, стараясь пригнуть их к земле ближе. Шепчет прямо в ухо что-то своё, ласковое, от которого голова идёт кругом, глаза закрываются и уходит из-под ног земля, и возникает единственное желание - беспрекословно подчиниться его воле.
Нет преград на пути его коварства, не послужат ему помехой ни дождь, ни снег, ни мороз и ни пурга. Везде и всюду он властен над слабыми духом и всегда сторонится сильного, который голову себе расшибёт, но сон прогонит, вот и приходится стучать себя по голове под утро в третью смену. Самая сила тогда у сна, - на ходу убаюкает!
Но теперь коварное время сна уже далеко позади, да и вторая смена не такая тяжёлая. Чего греха таить, в караулке, в бодрствующую смену, есть возможность перехватить минут пять-десять вороватого сна, где-нибудь сидя на табурете. Это не много и ни мало, но здесь каждая его крупица имеет свой золотой вес.
Да, есть она, настоящая солдатская любовь! В сапогах и простенькой гимнастёрке защитного цвета, ноющая в уставшем теле приятной негой после бани, любовь к варёной сгущёнке, солнечному кругляшку сливочного масла, сытному обеду и лёгкому ужину, к незримой, но всегда присутствующей рядом солдатской удаче, оберегающей своих счастливчиков от гнева начальственного и крепкому, восьмичасовому сну в казарме, который слаще всего на этом белом свете.
Перестаньте плакать, девчонки, будет и вам место в солдатском сердце! Оно и сейчас есть, только пока оно закрашено суровой военной краской, но придёт время, и на той поляне расцветут прекрасные цветы, поскольку в этом мире без любви к вам жить просто невозможно...
Неожиданно возникшая светлая мысль оборвалась столь внезапно, что Лёшка даже остановился и оглянулся назад, словно пытаясь подождать её, отставшую за углом приземистого серого сарая, что назывался здесь кислородной станцией, но прошла секунда, за ней другая, а светлая мысль так и не появлялась.
- По всей видимости, она растворилась в неизвестности, - решил Синицын и, подойдя к столбу с аппаратом связи, подключил телефонную трубку к ОКиЛу и  доложил голосом в караулку, что на втором посту всё в порядке.
- Доклад принял! – сонно ответила механическая голова на другом конце провода и торопливо отключилась.
- Вот что солдатская любовь делает! – подумал Лёшка, завидуя дежурному на пульте, который уже плотно позавтракал и, отключившись от суеты, подпирал голову свободной рукой и грезил где-то в своём параллельном мире, автоматически выдавая в этот мир заученную фразу, - Эх, придавить бы сейчас минут так сто двадцать с хвостиком! Прямо здесь растянуться, под уютным навесом, на этой бетонной плите с узкими рельсами! Отбросить всё далеко в сторону и забыться под размеренный шаг дождя, ведь, под его, такую сладкую музыку, камень и тот, наверняка, будет мягче пуховой перины!
Закачался, задрожал под ногами оторванный от планеты маленький кусок земли, поплыло в сторону заплаканное небо. Закружились дружным хороводом вокруг Лёшкиной головы серые столбы периметра, а из образовавшейся прямо за границей поста чёрной пропасти бездны, на Синицына, далёкими красавицами, выглянули заспанные звезды. Они были чувственны и прекрасны, но настолько размыты, что казалось, прибавь дождь ещё каплю своей силы, и всё это, ни с чем несравнимое великолепие, одним махом будет смыто в неизвестность, ко всем обрывкам прекрасных Лёшкиных мыслей, так и не получившим своё продолжение в его жизни.
- Постой! – воскликнул Синицын и подался вперёд, за своей, протянутой в бездну, свободной рукой и тут же, словно сорвавшись с обрыва, начал своё падение вниз, - Стоять! – замычал закрытым ртом Лёшка, тщетно пытаясь сохранить последнюю каплю равновесия.
Все самолёты и ракеты рвутся в небо, а сорвавшийся со своего места Лёшка Синицын, почему-то нацелился своей головой, в промокшем капюшоне дождевика и пилотке со звёздочкой, на тяжёлое ядро планеты под своими ногами. Он давно хотел разрешить мучавший его вопрос: каким образом его немагнитное тело, из обыкновенной плоти и крови, притягивает к этому, спрятанному в глубине планеты, плотному металлическому шару? Конечно, его, как и множество мальчишек, притягивали массивные стальные предметы, но их притяжение было не настолько сильным. Вот, скажем, с виду обыкновенный трактор в деревне, но насколько неописуемо притягателен он был для Лёшки в детстве. Его головокружительный запах горячего масла и топлива, лязгающего на разные лады металла, мог запросто лишить покоя и сна, а грозно рычавший двигатель мог легко увести за собой мальчишку в самые далекие, незримые дали. Ох, и попадало ему за такую самовольную отлучку со двора! Но поделать с таким притяжением Лёшка ничего не мог, поскольку разница в массе между ним и трактором тогда была просто огромная!
Тогда не надо было никакой  науки, с её непонятным объяснением про массу тел и гравитацию, и мальчишке достаточно было первый раз увидеть настоящий танк, чтобы надолго к нему прилипнуть. Пускай он памятник и без горячего мотора, оторвать от него мальчишку без слёз не могла даже строгая родительская рука! Может быть, поэтому на подсознательном уровне Синицын и рванулся теперь к этой позабытой, детской мечте, спрятанной у него под ногами?
- Я лечу! – кричал на всю Вселенную счастливый, широко улыбающийся Лёшка, улетая глубоко под землю.
Он летел, опережая все известные и неизвестные космические скорости, опережая свет и собственные мысли, и очень скоро оказался в кромешной темноте, уютно обступившей его со всех сторон. Его падение всё ещё продолжалось, когда внезапно окружающая его тьма лопнула и разорвалась на многие тысячи ярких точек. От такой вспышки Лёшка на мгновение даже ослеп, но, когда он вновь обрёл зрение и открыл свои глаза, то увидел, что весь городок в Золотой долине, словно волчья стая, окружил его своими разномастными домами. Большие и маленькие, словно матёрые волки с подрастающим выводком, они наступали со всех сторон прямо на Синицына. С горящими глазами-окнами, они приближались, хищно скалясь в его сторону распахнутыми настежь проёмами дверей, словно голодные, дикие звери.
- Ах, ты так! – недобро процедил сквозь зубы Лёшка и потянул с плеча ремень автомата, - Тогда я буду разговаривать с тобой по-другому!
Крайний, самый крупный дом, уже подобрался к Лёшке на достаточное  расстояние для своего рокового прыжка. По его позе, красноречиво говорившей о том, что он и есть вожак в этой стае, Синицын догадался, в кого надо послать первую пулю, чтобы внести в их строгий порядок сумятицу. Лёшка сильнее потянул ремень, но тяжёлый автомат застрял у него за спиной, словно зацепился там за острую лопатку.  Стая приблизилась, она словно почувствовав всю беспомощность жертвы, лишь плотнее сжимала свой смертельный круг, затягиваясь прочной удавкой на тонкой Лёшкиной шее.
- Назад! Стрелять буду! – испуганно закричал Синицын и, что было силы, дёрнул предательски застрявший за спиной автомат.
Волки оскалились и немного отпрянули, но уже в следующее мгновение подступили ещё ближе. Они жгли его своими горящими в темноте глазами и неотвратимо приближались, совсем не оставляя времени на манипуляции с поставленным на предохранитель оружием.
- Назад, суки! – теряя от страха сознание, захрипел Лёшка и из последних сил рванул ремень застрявшего автомата.
В следующий миг, холодея от ужаса, он  понял, что у него в руке остался только пустой ремень, старый и изношенный, навроде тех, которые с месяц назад поменяли у всех автоматов  первой роты.
Оглядев себя, часовой второго поста Лёшка Синицын неожиданно обнаружил, что находится  на широком плацу, полностью раздетый, посреди смыкающей вокруг него свой смертельный хоровод, опасной волчьей стаи. На нём не было ни единого клочка одежды, для того, чтобы прикрыться, будто бы он только что заново родился, или собрался помыться в бане.
Оставшись без своего оружия, с одним старым, потрёпанным службой, брезентовым ремнём в руках, рядовой Синицын не знал, что будет быстрее: сгорит ли он от собственного стыда, или его в кровавые клочки разорвёт эта голодная волчья стая. Понимая, что молить судьбу поздно и бесполезно, Лёшка собрался весь в маленький комочек, размером с микроба, которым был в начале своего существования, и затих, в надежде, что волки его, такого маленького, не найдут и просто пройдут мимо.  Но эта уловка не помогла, поскольку вожак стаи легко унюхал, где находится спрятавшийся от голодной стаи Лёшка.
Он остановился напротив Синицына, свернувшегося маленьким калачиком, и страшно оскалился, показывая своим видом всей голодной стае, что нашёл притаившуюся еду. Готовый сгореть со стыда, Лёшка в этот миг уже готов был отдать половину своей жизни, самого дорогого, что у него теперь оставалось, за небольшой кусочек ткани, размером с обыкновенную портянку, которой можно было прикрыть весь свой позор на этой площади, но судьба была безжалостна к нему и в этот момент.  В его руке, кроме старого, потрёпанного временем, ремня от пропавшего автомата, по-прежнему, ничего не оставалось.
Душа микроскопического Лёшки Синицына обливаясь градом слёз, уже разорвалась на мелкие кусочки и готова была покинуть ставшую тесной маленькую оболочку. В отяжелевшей голове лихорадочно метались мысли, и, охватившей их панике теперь, казалось, не будет конца и края.
- Ты давал присягу! – строго произнесла коренастого вида мысль, сохранявшая спокойствие посреди этого вселенского хаоса, творившегося в его голове.
- Какая, к чертям, присяга! – закричали мечущиеся в голове остальные мысли, - Мы же голые! Нас раздели подчистую! Какая присяга? У нас и погон теперь нету, надо всем спасаться!
- Мы все давали присягу, - спокойно повторила маленькая коренастая мысль и несколько сознательного вида мыслей примкнули, став рядом с ней в один строй.
- У нас нет оружия, - раздался чей-то робкий голос, тут же потонувший в творившемся вокруг хаосе.
- У нас есть ремень от автомата! – ответила маленькая коренастая мысль.
- Но он очень старый, - попытался кто-то возразить. 
- Закончится ремень, останутся зубы, будем защищаться до последнего! – сказала, как отрезала, маленькая коренастая мысль.
- Но такой стыд! Нам даже не подняться в полный рост! Все увидят нашу наготу, позор-то какой, – заплакал кто-то тихонько.
- Прекратить немедленно панику и слёзы! – скомандовала маленькая коренастая мысль, - Стыд необходимо побороть, а что увидят все, - это не позор, а наше мужское достоинство! Позор - это помирать трусом, а не в бой ходить!
- Дураки, вы же голые, вас всех в два счёта слопают! – истерически завизжали слабые мысли из хаоса.
- Всех паникёров и трусов – к стенке! – скомандовала маленькая коренастая мысль, - Все подлые мыслишки - расстрелять немедленно!
- Есть! – чётко ответили сознательные мысли, но растерялись, - Здесь нет ни единой стенки, и у нас, по-прежнему, нет оружия.
- Тогда гоните их всех старым ремнём, как поганой метлой, прочь! Пускай за лиман убираются, трусы, нам с ними не по пути! В атаку, ребята! Ура!
Всего две-три правильные мысли и маленький, тщедушный микроскопический организм Лёшки Синицына забурлил, закипел, наливаясь непонятно откуда появившейся яростью. Может, это поднявшаяся до неба обида на несправедливую к нему судьбу, может, страх, но не тот, трусливый, который при первом же случае быстро норовит спрятать твою голову в землю, а другой, более сильный, который сильнее смерти, заставляет её, всесильную, отодвинуться в сторонку, страх перед грядущим поколением, в глазах которого умереть подлецом, предателем и трусом - страшнее самой лютой смерти. 
Так это или иначе, но, не слышавший этого разговора собственных мыслей, Лёшка почувствовал, как весь наливается новой, бесстрашной силой.
- А-а-а-а! – закричал он, яростно стегая ремнём оскалившуюся на него острыми клыками ужасную пасть вожака.
Синицын страшно рычал, говорил какие-то малопонятные, дикарские  слова, призывая себе в помощь всех богов и чертей с того и этого света, но его силы быстро таяли, ремень превратился в лохмотья, которые с каждым последующим ударом не причиняли никакого вреда страшной волчьей морде, отскакивая от неё и осыпаясь лишь большими хлопьями невесомого серого пепла. Скоро в его руке растаял последний лоскут брезента и тогда Лёшка понял, что настал его решающий момент. Он опустился на четвереньки  и, сжав зубами рвущийся наружу страх, затянул, завывая, свою последнюю, смертельную песню.
Закрученная до предела стальная пружина зазвенела от напряжения, ожидая того момента, когда удерживающий поводок исчезнет, и придёт её время вырваться на волю. Подавшись назад, Лёшка пригнул свою голову к земле, крепко закрыл глаза и словно стрела, выпущенная из лука, метнулся в сторону вожака. Он летел и страшно рычал, как слепой и смертельно раненый истребитель, в своём последнем пике, на выбранную им цель. Ничто уже было не в силах ни отвратить, ни изменить его траекторию полёта, и Лёшка отчётливо понимал, что он обречён на погибель, как обречена и выбранная им цель. Страх полностью растворился в охватившей его ярости и безрассудном отчаянье. На смену им быстро пришла, совсем не к месту, дикая радость, даже, какой-то невиданный доселе, восторг, от которого у него всё похолодело внутри. Лёшка открыл глаза и увидел, прямо перед собой, летящую прямо на него, широко открытую волчью пасть.
Синицын попытался поднырнуть под неё, чтобы вцепиться своими зубами вожаку прямо в незащищённое горло, но вожак, с точностью до малейшего движения, повторил Лёшкин манёвр, со своей стороны намереваясь вцепиться в торчащий Лёшкин кадык.  Синицын сделал в полёте «бочку» и хищно оскалился, подтверждая серьёзность своих намерений. Вожак тоже крутнулся в воздухе и показал острые зубы, предупреждая, что не отступит. Так они и неслись навстречу друг другу, рычали и скалились, исходили в стороны злобой, и не думали сворачивать. Лишь за короткое мгновение до того, как они должны были сойтись в своей смертельной схватке, Лёшка Синицын понял, что летит он на своё собственное отражение в огромном сером зеркале, но даже и тогда он не отвернул и не сбавил своей скорости, так, на полном ходу, и пробил, разорвал в клочья разлетевшееся в дребезги надвигающееся на него страшное отражение.
Брызнувшие в стороны, осколки засверкали на далёком небе яркими звёздами. Мягкая серая мгла окутала израненное кровоточащее Лёшкино тело и понесла его в сторону далёкого дома.
- Стой, куда? – прошептал он разбитыми в кровь губами, - Мне ещё рано! Назад! Мама, помогите, кто-нибудь! Куда все пропали? Где я? Куда запропастилась эта вечно мешающая мне парочка? Половинки, где вы?
- Здесь мы, Лёша, здесь! Службу несём на втором посту, во вторую смену! – бодро ответили невидимые половинки.
- А что же тогда делаю я? – недоумевающее прошептал Синицын, - Ведь это я сейчас на этом посту во вторую смену...
- Ты уже целую секунду падаешь в своём глубоком сне! Теперь мы, вместо тебя, часовые на посту! – засмеялись боевые половинки.
- Стоять! – замычал, просыпаясь и прерывая собственный полёт Лёшка, - Я вам покажу - часовые! – он зашатался, пытаясь на ходу поймать потерянное равновесие, и уже через пару шагов выровнялся, и продолжил путь по своему маршруту.
Сон или явь, - за плотной стеной дождя всё ещё было не разобрать размытых домов городка, которые спрятались за его серой занавесью. Уносился ли потоком воды, на самом деле, этот городок или это только показалось уставшему Синицыну, осталось в тот день для него неразрешимой загадкой. Старый знакомый, сон срубил его на полном ходу, чуть было не опрокинув на него целый земной шар, но Лёшка и на этот раз, каким-то чудом, выстоял и не поддался на соблазн сладкой дрёмы.
- Что это? – задался вопросом Синицын, - Ведь, есть же целая планета! Но, странное дело, - моргнул глазом и оказался в отрезанном и перевёрнутом с ног на голову мире, где всё с первого взгляда точно такое же, но совершенно иное и непонятное до дикой одури. Какой странный и непонятный мир вокруг, - со всей силы пытаешься стать хорошим солдатом - зубришь уставы и благоговейно пожираешь глазами начальство, сдаёшь проверки на «отлично» и тянешь вперёд носок ноги, задрав к небу подбородок. Делаешь всё, чтобы тобой были довольны абсолютно все генералы в армии, а тут вдруг появляется маленькая, едва заметная мыслишка - и весь, аккуратно выстроенный, армейский порядок разваливается в трам-тарары! И мыслишка, вроде бы, не вражеская, своя, родная и не вредная, но, почему-то, она ни в какую не желает подчиняться строгому армейскому укладу.
Почему такой мизер, который возникает из ниоткуда и сам по себе ничего не весит, с лёгкостью противостоит всей тяжёлой стопке воинских уставов? С большим трудом выталкиваешь его из себя, а он лишь делает вид, что пропадает, - сам изворотливый и хитрый, как Сашка Чучин из нашего отделения, раз – и снова здесь! Что за напасть такая? Почему с такой настойчивостью мешает мне построить карьеру военного и стать большим генералом? Прогнать прочь, забыть или закрасить её – невозможно! Эта маленькая мысль, несмотря на свой рост, очень сильная и настойчивая. Неужели она не понимает, что сейчас ей не место в моей голове? Пускай проваливает прочь! Не желает? Вот, действительно, напасть на мою голову! Или эта напасть в моей голове, как будет правильнее? Надо с этим разобраться. И откуда только всё это? Кто сказал про Божий дар? Вы опять за старое взялись? Нет? А, ну это у вас, боевых половинок, всё ясно и понятно, а для меня это, как в тумане...
Лёшка Синицын посмотрел на наручные часы и направился к аппарату связи, - близилось время очередного доклада. Доложив в караулку, он убрал телефонную трубку в карман и пристально посмотрел в сторону спрятавшегося от него за стеной дождя маленького городка в долине. Там, на покатом склоне северной сопки, кипела жизнь. Её звуки приглушила падающая с серых небес вода. Она всё так же монотонно шлёпала крупными каплями по всему, что окружало Лёшку: била по наброшенному на пилотку капюшону дождевика, по неприкрытой руке, тянувшей ремень автомата, по мелкому крошеву камней у него под ногами, по столбам и ощетинившейся на них колючке, по серебристым прутьям  ворот на входе поста и грозному порталу, нелепо торчащему из горы у него за спиной.
Лешка старательно тянулся взглядом в сторону растворившегося в дождевом мареве городка, пытаясь отыскать хоть малейшую зацепку, которая могла бы оставить в его душе пускай мизерное, но хорошее, положительное чувство к этому постылому и однообразному виду, который за это время он уже изучил почти досконально. Казалось, что каждый камень на склонах двух сопок, каждый кустик и былинка были тщательно изучены и так прочно отпечатались в памяти Синицына, что случись любой катаклизм, так Лёшка бы восстановил здесь всё по памяти, с точностью до последнего камушка и самой крохотной песчинки. Всё бы расставил по своим местам и ничего не перепутал, ни сил, ни времени не пожалел бы на такое, только вот единственное чего у него не было и без чего не могло случиться чудесного восстановления всего утраченного, так это любви к этому месту.
Ненависти к этому городку было хоть отбавляй, а любви - ни единой капли! Но Лёшка знал, что на ненависти ничего не построишь и не восстановишь, она разрушает и выжигает собой всё дотла, за ней по пятам тянется сама смерть, довольно потирая свои костлявые руки. Ей пировать и радоваться, если такое можно назвать радостью, но почему нет любви?
Лёшка подался вперёд, он приблизил своё лицо вплотную к разделявшим его и городок рядам колючей проволоке, и снова пристально посмотрел на небольшой город в долине:
- Нет, этого не может быть! – Синицын внезапно отшатнулся от разделительного ограждения, в этот момент ему показалось, что с той стороны дождя на него тоже кто-то пристально посмотрел.
Лёшка, словно стараясь прогнать неожиданное видение, быстро провёл рукой по обрезу свисающего со своей  головы капюшона брезентового дождевика. Видение отступило, оставив в его пальцах лишь несколько маленьких мокрых капель влаги. Синицын повернулся и направился к торчавшему из горы бетонному порталу. Он шел неторопливо, стараясь своими шагами не перегонять размеренную поступь августовского дождя, затянувшего свою песнь на всю его утреннюю смену. Отмеряя шагами свой путь по маршруту часового, Лёшка чувствовал странный взгляд, упиравшийся ему в спину. Этот взгляд, несмотря на ставшую уже привычной тяжесть автомата, настойчиво толкал сзади и сверлил ему затылок, требуя обратить на себя внимание.
- Вот чёртов городишко! – воскликнул про себя Синицын, - Ну чего ты прилип ко мне, скучно стало? Ты меня не обманешь, придумай что-нибудь другое поинтересней! Ишь, привязался! Чего душу щиплешь? Хочешь меня разжалобить? Так нет ещё таких слёз, чтобы Лёшка Синицын им поддался! Может быть, ты хочешь сказать, что меня любишь? Нашёл, тоже мне, время и место... Да, да, я понимаю, во всём виноват этот дождь, я тоже тебя сегодня люблю. Люблю сегодня днём поесть и вечером поспать, а в остальные дни я тебя терпеть не могу. Я тебя просто ненавижу! Не толкай меня в спину и не лезь ко мне со всей своей любовью!
Большие зелёные ворота выпирающего из огромной сопки портала, замки, печати пломбы и Вселенская тоска кругом, на многие тысячи километров. Что может быть хуже в дождливое утро убегающего прочь короткого Чукотского лета? Впрочем, утро уже далеко позади, и день вовсю заявляет свои права. Скоро придёт смена, и Лёшкиному очередному одиночеству наступит конец.
- За время несения службы на посту происшествий не случилось! -  голосом доложил Синицын в караульное помещение.
- Доклад принял! – ответила трубка человеческим голосом и отключилась.
- Я не трус! – подумал Лёшка, наматывая на телефонную трубку её провод, - Вот сейчас я обернусь и никого за своей спиной не увижу. Сейчас, я только сосчитаю про себя до трёх. Раз, два, три! Минуточку, надо трубку в карман положить... Раз, два, три... Подтянуть автомат на плече и резко повернуться, - раз! Ну, я же говорил, что там никого нет. Да, ну и дела, а кто тогда мне в спину смотрел?
Лешка удовлетворённо хмыкнул и отправился в обратную сторону, по заученному маршруту. Добравшись до задворок поста, он повернул и неторопливо двинулся обратно, вдоль столбов с колючей проволокой внутреннего периметра. Сделав два неспешных круга туда и обратно, он снова доложил в караулку, убрал непослушную трубку в карман дождевика и почувствовал, как его снова берёт за горло серая тоска.
- Эй, вы, развесёлая парочка, чего вы там про Божий дар говорили? Чего притихли-то? – попытался он расшевелить собственное сознание, но сознание оставило его вопросы безответными, - Вы, что, с поста дезертировали? – строго задал половинкам свой вопрос Лёшка и, прогоняя сон, пошлёпал себя ладонями по мокрым щекам, - Спите?
- Никак нет! – по-военному, чётко ответили боевые половинки.
- Почему сразу не отвечаете? – напуская генеральской строгости, спросил половинок Лёшка.
- Так мы погодой любуемся, - ответили притихшие половинки.
- Тоже мне, нашли, чем любоваться – дождём!
- А нам такая погода очень, очень нравится  и вид отсюда хороший!
- Вот только не надо ничего про этот вид начинать! Говорите про что угодно, только не про это! Сыт я этим по горло! – и Лёшка, проведя ребром ладони по выпирающему кадыку, показал, насколько он сыт всем этим видом, - Вы мне лучше про любовь чего-нибудь расскажите.
- Так мы про настоящую любовь-то ничего толком не знаем, мы пока ещё маленькие!
- Так, значит, песни матерные вы не маленькие во весь голос распевать, а про любовь, так сразу и маленькие? Как это понимать?
- Так то же песня, Лёша, и из неё слов никак не выкинешь, даже матерных, а про любовь мы и взаправду ещё маленькие – не выросли!
- Тогда давайте про Божий дар рассказывайте, что знаете, а то чего-то меня в сон снова клонит! Который из вас заикался про это? Рассказывай!
- Божий дар - это такая любовь... – начала было одна из половинок, но вторая тут же на неё зашипела недовольно:
- Перестань немедленно! Не бывает такой любви!
- И очень даже бывает! Вот сам не знаешь и не говори, а любовь бывает разная! Материнская, любовь к Родине, первая любовь...
Тут вторая половинка что-то шепнула на ухо первой и та моментально переменилась. Из обычного серого, стального цвета, она моментально стала пунцовой.
- Это не любовь, а инстинкты! – резко отшатнулась она от второй половинки, - Это то, что отличает людей от животных и меня от тебя!
- Ха! А я и не скрываю своих чувств!
- Инстинкты.
- Что?
- У тебя не чувства, а сплошные инстинкты! Тебя человек про любовь спрашивает, про тончайшую материю!
- Ну и что?
- Что, что? - передразнила первая половинка вторую, - Тебя про чувства спрашивают, а ты всё грязными руками залапать готов!
- Посмотрю я на тебя, как далеко ты без инстинкта с одной своей любовью дойдёшь! – обиженно надула губы вторая половинка и отвернулась.
- Мне Родину любить инстинкты за ненадобностью! – резанула первая половинка.
- Ты это на что намекаешь, морда протокольная? Да если хочешь знать, я свою Родину люблю не меньше твоего! Я хоть сейчас умереть за неё готов! Давай мне любое смертельно опасное задание – выполню!
- Пожалуйста, - ответила первая половинка, - вот объясни про такое маленькое чувство, которое все на свете горы двигает!
- Чего?
- Объясни человеку, для начала, про любовь, - вот он живёт и не знает,  любит он или не любит.
- Ну, если он живёт, значит любит!
- Хорошо, засчитано, давай дальше. Объясни ему, когда это чувство появляется.
- Оно появляется тогда... оно появляется... Нет, для меня это слишком!
- Я же говорил, что ты – слабак!
- И ничего я не слабак! – вскинулась вторая половинка, - ты мне настоящее смертельно опасное задание поручи, тогда увидишь, какой я слабак! Вот я сейчас как стукну тебя больно!
- А я крепко дам сдачи! – ответила первая половинка, наливаясь пунцовой краской.
- Всё, ребята, теперь расходитесь по углам, я сам всё понял! – остановил грозившую вспыхнуть ссору Лёшка.
Прислушивавшийся к разговору двух половинок, молодой ветер внезапно встрепенулся и, резко рванув наверх, помчал по склону сопки разгонять поредевшие облака на поднявшемся небе. Без семи минут десять часов утра в Золотую долину, через образовавшуюся прореху в сплошной облачности, вернулся солнечный луч. Умытый утренним дождем, посвежевший городок в долине потянулся к нему навстречу своими сверкающими окнами.
Часовой второго поста второй смены Лёшка Синицын скинул с себя отяжелевший от влаги дождевик и невольно залюбовался открывшимся перед ним видом. Что-то в облике городка изменилось настолько, что ошарашенный Синицын смотрел и не понимал, как  в этом известном до мелочей виде, в одно мгновение всё стало совершенно другим и знакомым до боли, и неизвестным до дрожи в коленках. Поменяй властное время положение вещей, перепутай, поставь всё с ног на голову, закрути и перемешай всё, что можно и нельзя, а Лёшка так остался бы стоять вечно изумлённым истуканом, с перехватившим от непонятного чувства дыханием.
Что за наваждение и откуда оно возникает - на этот вопрос он так и не смог получить ответа. Промелькнувшая быстрее молнии, мысль умчалась далеко за горизонт всех происходящих в этом городке событий, а странное чувство ещё долго преследовало его, но так и не открыло того момента, когда же всё это начинается.
Может быть, это происходит в тот момент, когда первый, пробивший тучу солнечный луч дотягивается до старой колючей проволоки, оградившей тебя от всего мира, и брызнувшая с неё вода слетает к твоим ногам множеством огранённых алмазов, и ты становишься самым счастливым человеком на свете?  Может быть, это происходит в другой момент, раньше или позже, гоняться за этим всё равно, что пытаться поймать самый первый рассветный луч.  Их миллионы в один миг - и каждый из них первый, но беспокойная Лёшкина натура не оставляла попыток определить, - который из них самый, самый первый, - тот, который ты успел ухватить своим взглядом, или другой, появившийся намного раньше.
Уже через половинку коротенькой секунды этого крошечного момента быстротечной человеческой жизни, молодой и полный сил Лёшка Синицын продолжил нести службу на втором посту, шагая по разбросанным у него под ногами, горящим на солнце,  драгоценным камням. Их было столько много, что Лёшка вскоре перестал обращать на них внимание, а они всё падали и падали ему под ноги, срываясь с узловатых ниток почерневшей от времени колючей проволоки.
 
-9-
 
- Что моя жизнь молодая? Всего лишь - короткий прожитый миг позади и необъятная, целая вечность впереди. Между тем, и тем нескончаемый день, который поделён строгим воинским распорядком, расписанным до последней минуты, без лишних секунд и случайных мгновений. Огромный армейский механизм, полностью заправленный и хорошо смазанный, который год работает без сбоев, на раз – два – три! Бросишь со стороны случайный взгляд на всё это, и ощущение того, что все в армии родились солдатами, будет долгое время преследовать тебя, - размышлял Лёшка Синицын, шагая в строю роты. - Отстанет ли когда-нибудь эта армейская корочка от меня? Говорят, что очень трудно отвыкнуть от всего этого, и у всех правая рука на «гражданке» по привычке  ещё долго тянется к козырьку, которого уже нет.
Ну ладно, там танк или грузовик военный, или автомат, которые специально придуманы для этой цели. Возьми любой боеприпас - от патрона до снаряда, так сколько их не скобли, сколько не чисти, они, всё равно, останутся тем, чем их сделали. Танк или мина и через тысячу лет останутся  собой, - а я? Кем буду я, когда вернусь домой, и мне навсегда придётся снять эту военную форму, к которой я уже прикипел достаточно сильно?
Может, не ломать свою голову, а просто взять и остаться здесь на сверхсрочную? Нет, слишком всё просто будет, да и не смогу я, не выдержу, когда уже сейчас душа вовсю рвётся из тесных уставных рамок! Чувствую, как трещит, расползается крепкое сукно в стороны, не устоять ему, не удержаться перед неизбежным дембелем! Ух, держитесь, девчонки, совсем немного времени осталось вам там скучать без меня!
Угораздило меня на два года попасть в это армейское горнило, из которого и носа не высунуть, но ничего, я только крепче здесь стал, закалился, словно железка в кузнеце!  Пускай ещё колотит меня этот армейский молот, я уже настолько привык к нему, что почти не замечаю его тяжести! Так, может быть, остаться? Нет, не смогу! Да и кому я такой разгильдяй нужен в армии? Никому, там и без меня своих хватает!
Ну, правда, чего это я заладил, - останусь, останусь, будто у меня здесь корни выросли? Не должно быть корней у военного человека, он, как перекати поле, - получил приказ - и без лишних рассуждений отправился его выполнять. Лётчик на самолёте, танкист на танке, ракетчик на ракете, авторота на своих огромных Уралах, даже пехота из соседней части и та на гусеничной технике, и лишь мы здесь, как волки, чаще на своих двоих или на четырёх, когда совсем невмоготу, сутками службу тащим, невзирая на пургу и мороз!
Почему тащим? Да потому, что нелёгкая она, эта наша служба собачья, всё бегом, бегом! Руки – ноги заняты, так мы её, голубушку, хвать зубами и тащим из последних сил. Привыкли, правда, уже, втянулись, и чем больше на нас давят с разных сторон, тем мы становимся только крепче и злее, как настоящая стая.  Ладно, ладно, вон авторота уже заскулила, что и у них служба не сахар! Согласен, - не сахар, и не мёд, не варёная сгущёнка, но только по тревоге они на колёсах покатят, а мы за ними сзади строем побежим, груз охранять будем. Приказа ведь никто не отменял! 
Нет, нельзя мне оставаться на сверхсрочную службу! Никудышным был я здесь солдатом, так из меня и начальника там путного не получится. Мне всех жалко станет, а какой ты, к чёрту, начальник, если в тебе есть хоть капля жалости? Вот и сбрасывай, брат Лёшка, эту окалину, пока не присохла насовсем, а то, не ровён час, дослужишься до генеральского чина и начнёшь свои порядки в армии заводить, но там тебе не кобылой править, - армейский механизм очень тяжёлый и неповоротливый, трудно ему свои привычки менять, – там система!
Считается, что самые жестокие надсмотрщики – это бывшие рабы. Почему? По исторической практике. Возможно ли теперь так думать про наших генералов и маршалов? Нет, ну в песне поётся, что мы все одна семья, конечно, но, ведь, это только в песне. Спели песню и разошлись, да и не поют генералы таких солдатских песен, они их только слушают, да растягиваются в благостной улыбке. Нет, разные у нас семьи, как и разные взгляды и разная правда. У солдата своя сермяжная правда, всем понятная, у генерала тоже есть своя правда, но она настолько витиеватая, что и не каждому генералу понятная. Так вот мы теперь и живём, точнее, служим. 
Справедливо ли всё это? С точки зрения солдата – не очень, но из песни слов не выкинешь, и, поэтому,  будем и дальше радовать слух генеральский, раздирая горло в крик. Только вот, разрешите обратиться, товарищ генерал, - почему вы для меня товарищ, а не господин? Вы – Бог из заоблачной столицы, которую я никогда не видел, разве что только на картинке, да по телевизору. Бог не может быть солдату товарищем, Бог ему только господин, поскольку только на него у солдата последняя надежа в окопе перед смертным боем.
Нет, правда, не на генерала же мне надеяться, да и не полезет генерал ко мне в стылый и промёрзший насквозь чукотский окоп, и не потому, что ревматизм его мучает или подагра, нет, он здоров и ноги у него в тепле. Просто, генералу удобнее из столицы приказывать, а мне здесь эти приказы исполнять. Есть, товарищ бог! Тьфу ты, виноват, товарищ генерал! Ах, да! Вы там, за высокой стеной, ничего и не слышали, вам оттуда, по большому счёту, на меня наплевать.
Мне тоже наплевать, на все эти тяготы и лишения и, даже, если я  совсем примёрзну задницей к этой чёртовой вечной мерзлоте, я, всё равно, скоро отсюда уеду или улечу, да я на карачках уползу, и никакая мерзлота меня здесь больше не удержит! Вот только приказ министр подпишет, а без приказа – нельзя! Ни - ни! Я же солдат правильный! Пускай, не бравый и не рубака, пускай, росточка невысокого, но я настоящая боевая единица, я - солдат и для меня нет выше этого звания, пускай, теперь мне завидует сам столичный генерал!
Ну вот, теперь мне недолго и до генерала осталось дослужиться, или до полковника в каракулевой папахе, которую в солдатской среде называют «имитатор мозгов». Нет, точно, не пойду служить дальше, и не потому, что за глаза все будут смеяться над папахой, которую снял - и мозга не стало. Не потому, что, зная свой дурной характер, рискую остаться в вечных капитанах, не потому что не хочу кривить душой и залезать в партию, которая только на словах едина с народом, а на деле это обыкновенная раковая опухоль, как и вся политика в этом мире.
 Нет, не по этой причине, по другой, - вот посмотрю я на ребят, что шагают рядом, и мне становится страшно, что завтра кто-нибудь из них дослужится до генерала. Ведь это уже не люди – звери! Да и чего греха таить, сам я - не исключение, шерсти только на мне маловато, а вот злости – через край! Тут приходится это честно признать, - иногда так волком выть хочется и весь мир искусать, что в лапах зуд страшный - обчешешься, а отрастёт назавтра хвост, так я уже такому и не удивлюсь!
Страшно подумать, что такая собака, как я, наденет генеральские штаны с лампасами, и начнёт проверять на прочность солдатиков, гнуть их в разные стороны, ломать и приговаривать, мол, я сам оттуда, знаю, почём фунт солдатского лиха, да вы ещё службы толком не видали, я вам сейчас всем покажу! Нет, нельзя мне в генералы – всех солдат изведу своих, а какой я генерал буду без солдат? Никакой! Никакой генерал в никудышной армии, потому что армия, в которой одни только генералы - это уже не армия, а сплошной генералитет. Все только друг дружке приказы отдают, но их никто не исполняет, потому что солдат-то уже нету.
Вот и крутись, брат Лёшка, как уж на сковородке, выбирай золотую середину, придумывай правильное решение, чтобы и генералы были сыты, и солдаты целы, а нет, так катись колбасой в народное хозяйство и не ломай себе голову!
- Рота, стой! Нале - во! – прерывает Лёшкины размышления своей командой замком  первого взвода, - Справа в колонну по одному, в столовую, шагом марш!
- Ну вот, опять не удалось  с генералами разобраться! – посетовал про себя Лёшка Синицын, - Война  войной, а обед - по расписанию! Что мне генерал, я уже дедушка советской авиации! Пускай, в уставе нет такого звания, но в моей службе этот чин постарше генеральского будет!
 
Снова ночь, снова далёкий пост и невероятно жгучий мороз кругом. Всё повторяется, с какой-то набившей оскомину монотонностью старой, заезженной граммофонной пластинки, угодившей на земную ось здешнего проигрывателя, выпирающую в центре городка в виде высокой чёрной трубы котельной. Весь маленький мир городка, отгороженный огромными сопками от всего остального, в тишине такой ночи, по-особенному, казался центром вселенной. Там, за поясом серых столбов периметра части, за потемневшими рядами колючей проволоки, резко обрывалась жизнь. Там не было ни близкой земли, ни далёкого океана, там ничего не существовало, был только один призрачный мираж, посреди замёрзшей, занесённой снегом огромной пустыни.
Последний огонёк жизни теперь теплился где-то в глубине груди, укрывшись под ворохом остывающей одежды. Он весь съёжился, собравшись в крохотного светлячка, и совсем не собирался делиться оставшимся драгоценным теплом, с начавшим серьёзно замерзать телом. Прошло не более получаса, как растворившаяся в темноте дороги смена, в одиночестве оставила Лёшку Синицына на далёком четырнадцатом портале, а он уже начал чувствовать настоящий собачий холод. Ещё полчаса назад запыхавшийся Лёшка часто смахивал кативший со лба пот и готов был с головой окунуться в сугроб, настолько он был разгорячён быстрой ходьбой, а теперь, вот, неожиданно замёрз...
Вторую неделю в Золотой долине царило безмолвие ветра. Открытый небесам небольшой городок оказался крепко прижатым сильными чукотскими морозами к склону северной сопки. Сырой и тяжёлый воздух повис плотной, сверкающей на невидимом солнце алмазной пылью, дышать которой стало невыносимо тяжело. Каждый вечер в роте зачитывали сводку погоды, надеясь на долгожданное потепление, но порядком надоевший собачий холод, рьяно кусавший солдатские носы, уши и щёки, лишь усиливался.
Застывший столбик термометра к ночи падал на один – два градуса и замирал в таком положении до следующего вечера. Его стойкости оставалось только позавидовать, и Лёшка Синицын даже попытался поначалу прогнозировать, насколько её может хватить. Прошли сутки, за ними другие, но мороз и не подумал сдаваться, он просто взял, да и прибавил «жару», опустив температуру воздуха сразу на несколько градусов, приблизив её к минус тридцати восьми градусам.
Потянулась очень холодная неделя, в течение которой мороз подкидывал каждый вечер по целому градусу, дружно опуская все столбики наружных термометров вниз. Городок, с утра оживавший на короткое время, к вечеру казался полностью вымершим, и лишь свет в окнах его домов говорил о том, что за ними ещё теплится жизнь.
Капризная и переменчивая суть местной погоды, оставив свой скверный характер на потом, застыла в неподвижности на несколько недель. Распахнув пошире небеса, она решила в уходящем году всем и вся показать свой суровый северный норов.
Вопреки Лёшкиным прогнозам, куражившийся целую неделю крепкий мороз и не думал сдаваться, - он с удовольствием грыз всё в этом городке -  от деревянных и каменных домов, до утонувших в сугробах грунтовых дорог и столбов, с поседевшей паутиной проводов над ними. Со всей силы наваливался он на крыши и солдатские спины, прижимая их ближе к застывшей земле. Осторожно и  медленно хороводил он вокруг высоких труб котельной, заглядывая в её серые окна, словно торопился узнать, насколько той ещё хватит, подгонял редких гражданских прохожих и старательно печатал шаг со всеми военными. По ночам озорно отрывал старые доски, с треском раскалывая их своим острым топором. Радостно тискал всё живое своей мёртвой хваткой, и не забывал крепчать каждый вечер на один градус.
Опустив к концу недели столбики всех термометров к отметке минус сорок четыре, он немного притомился и решил отдохнуть, прямо над поднимавшимся из высокой трубы котельной столбом холодного сизого дыма. Взбив его словно пуховую перину, мороз забрался на самую верхушку и, попыхивая оттуда ледяным холодом, стал неторопливо оглядывать крепко схваченные им окрестности, явно довольный такой своей работой.
Замерзающий на третьем посту, часовой третьей смены Лёшка Синицын посмотрел на заснувший напротив него городок, на светившие в ночи ореолы его далёких фонарей, на редкий свет в крохотных окошках домов, размытый в морозном мареве, и поёжился. Впереди была ещё целая смена, а драгоценное тепло, запаса которого ещё на запрошлой неделе с лихвой хватало на целую смену, уже закончилось.
- Да-а-а... – подумал Лёшка, - Тогда было всего каких-то минус двадцать восемь, а теперь, который день, минус сорок четыре! Да и четвёртый пост - в низине, там и сейчас намного теплее будет! А что? Теперь разница в полтора-два градуса тоже имеет значение! Убери их сейчас и везде теплее станет. Вот бы поднять градусов на пять сразу, так мне бы такое в самый раз! Да-а-а... А лучше - сразу на все пятнадцать! Чего там мелочиться-то? Ну, тогда наступит просто жара! А что? Ведь, минус двадцать девять – это, даже, не минус тридцать! Просто, Африка на Чукотке, - можно будет и куртку расстегнуть!
От внезапной мысли, что наступит то время, когда станет так жарко, что можно будет расстегнуться, внутри у  Лёшки что-то коротко полыхнуло и его бросило в мелкий пот, затем по всему телу пробежал лёгкий озноб, и Синицын покрылся холодными мурашками.
- Нет! – категорически отрезал он, - Расстёгиваться я, пожалуй, не буду, я только воротник у куртки опущу! Да-а-а... – поёжился Лешка, - Просто, какой-то, невообразимо собачий холод!
Сколько раз ему приходилось видеть, как некоторые из гражданских, презирая мороз и пургу, ходят в таких же солдатских куртках, с расстёгнутой настежь грудью, словно вся эта погода им по большому батальонному барабану. Смотреть без содрогания на такое пренебрежительное отношение к суровому местному климату Лёшка не мог. Он сразу же весь съёживался и, как улитка, быстро втягивал свою голову глубоко в плечи.  Он старательно прятал за тонким панцирем казённой одежды нежное и легкоранимое холодом тело, куда в этот момент готов был затащить и своё тёплое шерстяное одеяло с кровати из спального помещения роты, и ворох горячих батарей из душной караульной сушилки к нему в придачу. 
Никакие собственные увещевания не могли пресечь или изменить это его желание, а всяческая бравада на этот счёт была просто не в его характере. Был кураж, непонятный ему самому и порой совершенно безбашенный, а вот бравады у него не было. Случалось так, что и в первую зиму замерзал он на посту в такую хрупкую сосульку, что сам потом удивлялся, каким это ему образом удалось сохранить собственную жизнь и не рассыпаться в снежную пыль, от какого-нибудь своего неосторожного движения.
Зная цену теплу и понимая силу холода, Лёшка ещё прошлой зимой научился разумно расходовать первое и с уважением относиться ко второму. Но замерзать ему случалось не только зимой, бывало, что и летом поднимут по тревоге под утро, в далёком теперь и жарком августе, да бросят в побелевший от инея окоп, на дне которого он крыл отборным матом и себя, и небеса, и погоду, и местную природу, а также всё армейское начальство, загнавшее его в летней форме на промёрзшую насквозь линию обороны.  Вот где папиросы быстро таяли, и вся их дневная норма могла легко улетучиться в дым, пока рота отбоя тревоги дожидалась, и не раз Лёшка жалел, что сукно на шинельке такое тонкое, а впереди ещё одна долгая зима. Просто озвереть можно было от такой перспективы!
Но разве будешь, стоя на морозе, вспоминать, как замерзал где-то здесь, пусть бы и прошлым летом? Да и холод разве был тогда? Так, по сравнению с этим, всего лишь, тренировка. Манёвры, одним словом...
 - Ко всему в этой жизни, оказывается, можно привыкнуть, - думал про себя Лёшка, старательно притопывая повизгивающий под литыми подошвами валенок снег, -  дело только во времени, и в самом человеке. Меня запросто могут отправить завтра куда-нибудь в чисто поле, которое здесь тундрой называется. Там нет никакого жилья до самого горизонта, и только старшина, вместо мамки, рядом... Вот тогда и крутись, учись выживать, Лёшка, вспоминай первобытные инстинкты. Да-а-а...
Одно дело - это когда из тёплой казармы с утра на физзарядку выходишь! Там в любой мороз скоренько размялись, помахали руками туда – сюда, ногами подрыгали и быстрее бегом, бегом... Все молодые да крепкие, куда там морозу угнаться за нами!? Тогда сразу и воздух по-особенному чистый и свежий, и просыпаешься мгновенно, да и потом, распаренные, все сразу обратно в казарму, где холодная вода из-под крана не такая уже холодная, и можно с удовольствием ей умываться, раздевшись до пояса.
Другое дело – это когда ты укутанный в полный спецпошив, в огромных валенках до колен, бегом за разводящим, километра три под горку - на горку отмахал, на одном плече автомат, на другом - язык и пот из-под шапки катится градом! Примчался на пост и обсыхай, в чём есть, а кругом мороз за сорок. Тут поневоле заскулишь, затоскуешь, и по первому посту, где два часа стоять неподвижным истуканом – не такой уж и мрак, и по любому мало-мальски тёплому помещению, где служба на вершок, но, всё-таки, полегче и не давит так на тебя со всех сторон этим адским холодом...  
Нет, никогда Лёшка не завидовал ни внутреннему наряду, ни столовскому, не завидовал и не презирал тех, кто по-тихому пытался отсидеться на время разбушевавшейся пурги или сильных морозов в спокойном, тёпленьком местечке. Он просто считал, что каждый человек находится на своём месте, а уж как он туда попал, - это совсем другое дело, и, окажись сейчас другой Лёшка Синицын в горячей пустыне, его бы службе этот Лёшка точно не позавидовал.
- Чему там завидовать-то? Вокруг песок жгучий, воды нет совсем, жара неимоверная и змеи ядовитые кругом ползают, б-р-р! Лучше уж здесь совсем замёрзнуть, чем там меня змеи до смерти закусают! Не, всё-таки, нормальная у меня здесь служба, - настоящая! Будет, что вспомнить, да грядущему поколению поведать, если, конечно, это им будет интересно...
С другой стороны, посмотреть на такую службу, так скучнее её ничего в жизни и быть не может! Где интересные приключения в городке, подвластному всем северным ветрам? Нет их, как нет  захватывающих погонь за неприятельскими диверсантами, которых здесь легче подстрелить, чем гоняться за ними по бескрайней тундре. Никакой я не герой здесь, а обыкновенная серая мышь, замёрзший суслик с автоматом. Точно! Замороженная арктическая белка в полном спецпошиве и в тяжёлых валенках... Постой, постой, но ведь все евражки зимой спят, а мне нельзя! – прогоняя прочь своего старого приятеля, затряс головой Лёшка.
Разлившаяся по всему телу сладкой патокой, дрёма моментально пропала, как невидимое тёплое покрывало, оставив замерзшего Синицына посреди площадки третьего поста, под тёмным небесным куполом, с высоты которого прямо на Лёшку сыпался искрящийся свет холодных северных звёзд. Лёшка попытался быстро-быстро заморгать, чтобы прогнать и неожиданное видение, и подкравшийся на цыпочках сон, но его закоченевшие веки лишь едва дрогнули и с большим трудом подняли отяжелевшие, покрытые густым инеем, ресницы. 
Чёрное небо над головой казалось какой-то перевёрнутой, бездонной пропастью, из которой всё сильнее тянуло холодом. Совсем окоченевшие звёзды готовы были разом сорваться и упасть на невидимое дно, но Лёшка знал, что до рассвета их никто никуда не отпустит. Вот его сменят, уже где-то, через час, а им ещё долго там висеть и плакать, так что пускай теперь они завидуют ему! 
Лёшка поправил висевший на груди автомат и осторожно расправил свои плечи. На загривке что-то громко захрустело, и лопатки тут же обожгло резким холодом. Синицын лишь крепче сжал зубы и принялся локтями расталкивать в стороны окруживший его холод. Он с силой крутил плечами, не обращая внимания на прилипавшее к телу давно остывшее, ледяное, бельё. Оно кусалось, словно злая собака, глубоко впиваясь в последние крохи тепла своими длинными, ледяными зубами.
Разогнав обступивший его холод, и немного согревшись, Лёшка уже через минуту почувствовал, как ему на спину снова кто-то положил тяжёлую и очень холодную плиту. Плита была явно из чистого свинца и тянула ледяным холодом всей Вечной мерзлоты края. Синицын тут же согнулся крючком под её непривычной тяжестью, крякнул от натуги, собираясь в единый комок, и... медленно выпрямился.
- Ну негоже «дедушке советской авиации» крючком на посту стоять! Замерзать, так по стойке «смирно» надо, а иначе молодые не поймут его, как старослужащего, - чего он тут две зимы делал, когда его так легко на морозе загибает? Пусть я лучше в сосульку здесь замёрзну, но найдут меня, как стойкого оловянного солдатика - на одной ноге, вторая, потому что, к тому времени уже отвалится от дикого холода. Столбом буду стоять, в назидание всем потомкам, и на лето не оттаю, потому что здесь и летом солнца не бывает, или, всё-таки, бывает? Не, чего это я? Бывает, ещё как бывает! Оно и зимой бывает, только вот, что-то, уж больно, оно здесь очень холодное, а мне так тепла хочется!
Лёшка принялся, стоя возле ОКиЛа, неторопливо исполнять какой-то неизвестный никому танец, на своих негнущихся, одеревеневших от холода, ногах. Не прерывая свой необычный танец, он подсоединил к аппарату связи телефонную трубку, и через «намордник» на лице, и высоко поднятый воротник, глухо пробубнил в неё свой очередной доклад в караулку. Смотал провод на трубку и неуклюже долго убирал всё непослушной рукой в околевший на морозе боковой карман куртки спецпошива. Затем он неожиданно замер, и принялся с интересом разглядывать неторопливо поднимающийся из высокой трубы котельной серый дым.
Густой и плотный, как вата, дым, тяжёлыми клубами вываливался из высокой, чёрной трубы котельной и, слегка расширяясь на своём пути, величаво уходил ввысь. Достигнув своего апогея, он растекался по небесной сфере огромного вида ядерным грибом, хорошо подсвеченным снизу ярким светом фонарей городка. Лёшка задрал голову и, как завороженный, смотрел на выросший в стороне необыкновенно-величественный гриб, который подпирал собой чёрное небо, и из неподвижного облака которого на него испуганно выглядывали крохотные точки побледневших звёзд.
Где-то, далеко за лиманом, потонул в морозном мареве Анадырь, заснули самолёты в аэропорту, укрывшись широким белым одеялом, отдыхала тундра, неслышно спала речка под толстым слоем льда, спали все, кому было положено спать в этот час, и лишь часовой третьего поста Лёшка Синицын, под неустанное бормотание притихшей дизельной электростанции и дружный хохот прослезившихся звёзд, разглядывал необычной формы дым, застывший на морозе.  Почему-то, у Лёшки внезапно засосало глубоко под ложечкой, и ему стало немного обидно за себя и противно за всех тех, кто сейчас увиливает от караула. Он хотел было приложить их крепким солдатским словцом, но, почему-то, резко одёрнул себя:
- Ну, не могут, если, люди по-другому, так за что их судить? Кто-то по слабости здоровья или духа не может ходить в караул, кто-то по другой причине – люди и в батальоне все разные, сколь тщательно ни равняй и не причёсывай их строгим армейским гребнем, - успокоил себя Лёшка, он уже порядочно втянулся в армейскую жизнь и привык к её законам, - получил приказ – исполняй, нет приказа – жди его!
 Многому научился Лёшка за прошедшее время, и характер свой, весьма ершистый, поправил, и иммунитет на многое приобрёл, только, вот, одного ему постичь так и не удалось, - не смог он научиться увиливать от службы. Нет, что-нибудь пропустить или сделать иначе, по расхлябанности собственного характера, конечно, такое случалось с ним, но, чтобы сделать это специально – нет, такого сотворить он не мог. От одной мысли «закосить» под убогого у него всё сразу закипало внутри и поднималось на дыбы необузданной стихией! Кровь сразу же бросалась в лицо, а весь разум закручивался в плотный жгут непонимания: Попасть сюда, за много тысяч километров, на настоящую военную службу, чтобы не считаться убогим, и там этим убогим прикидываться, - это как?
Нет, не считал себя убогим рядовой Лёшка Синицын, и в такие моменты мог пообещать себе, что ещё не вечер, и что он обязательно дослужится до генерала!.. А пока, пока Лёшка для себя вывел простое правило: не может кто-то - сделаю я, но я не хочу, чтобы кто-то за меня отдувался! Так и служил с этим.
Конечно, среди разнообразного солдатского люда попадались и такие, кто откровенно готов был всегда прятаться за чужие спины, но таких Синицын старался не замечать и сторонился их, как прокажённых. Вся его врождённая брезгливость, остатки которой он ещё прошлым летом смыл в бане, вместе с липкой грязью из свинарника, давно его покинула, но единственный её сегмент, всё же, оставался при нём. Неприятие человеческой подлости так и осталось для него непереносимым. Ложь, трусость и глупость Лёшка легко готов был простить, и не единожды, он мог понять любую человеческую слабость, толкнувшую человека даже на измену, мог простить и саму измену, но смириться с подлостью не мог.
Может быть, тот самый маленький щенок, что сидел где-то глубоко под Лёшкиной гимнастёркой, за полтора последних года настолько вырос, что изменил собой всё отношение Синицына к этой жизни. Да, он заматерел, там, внутри, и его голос настолько окреп, что ему теперь не было никакой необходимости громко лаять, чтобы показать свою силу. Теперь ему было достаточно коротко рыкнуть, и всё, что до этого трусливо металось в ужасе и панике по Лёшкиному организму, как по команде, замирало в чётком строю, ожидая дальнейших приказаний.
Кому-то может показаться странным, но не воинская Присяга держала сейчас на морозе Лёшку Синицына. Была какая-то другая сила, которая накопилась за время службы, и которой беспрекословно теперь подчинялось всё и вся в Лёшкином сознании. Он ещё до конца не понял, но уже  явно чувствовал, что есть в нём что-то такое особенное, ради чего он здесь находится, и ни Присяга, ни высокий воинский долг, ни пропаганда, которая уже не помещалась в его распухшей от уставов голове, ничего не было столь более значимым, чем это...
- До чего же ловкая чернильная душа придумала ставить подпись под  присягой на верность, всё равно, кому, хоть чёрту, хоть Богу! Главное, - чтобы закорючка на бумаге стояла, а кому - там не важно, важно, что потом с тебя спрос можно было учинить, осудить и наказать! Значит, и вся моя служба тогда за страх перед неотвратимым наказанием, получается? Ну, а как поступить со всеми теми, которые внутри? Как быть с ними, с большими и маленькими, похожими на меня и не совсем, любимыми и ненавидимыми? Как быть со всем, что никак не подвластно, - ни Присяге, ни уставам? – тоненькой ниточкой неожиданно вытянулась выпрыгнувшая на мороз крамольная мысль.
Лёшка прищурил слипающиеся на холоде веки и попытался поймать её в прицел глаз, но скопившийся на ресницах иней мешал ему сосредоточиться на этой цели, размывая картинку далёких огней ночи в яркую, цветную радугу, распушившую свой павлиний хвост прямо перед глазами. Синицын прикрыл глаза и осторожно смахнул уголком рукавицы мешавшие зрению тонкие иголки инея. Через секунду веки уже так плотно склеились, что ему пришлось старательно растирать каждый глаз, возвращая своё зрение к нормальной жизни.
Уголок закоченевшей рукавицы ворочался в сухих глазах, словно горящая головня. Он густо сыпал искрами и нестерпимо чадил, выедая сильно замёрзшие белки глаз. Наконец, веки расцепили свои объятия, и Лёшка обрадованно захлопал заметно полегчавшими ресницами. Согреваясь, он слегка наклонился и принялся быстро отряхивать рукавицами густой иней с надвинутого до бровей козырька шапки и высокого, поднятого к самым глазам, воротника куртки спецпошива. Испугавшись неожиданно резких Лёшкиных движений, мороз быстро отскочил в сторону, но вскоре, почувствовав, что ему ничего не угрожает, снова запустил свои холодные щупальца под одежду Синицына.
- Вот, чего ему только неймётся? – про себя приложил мороз крепким словцом Лёшка, - Морозил бы и дальше свои льды на Северном полюсе, так нет, скатился на мою голову оттуда, - сетовал Синицын, старательно отвлекаясь от преследовавшей его крамольной мысли, но та уже крепко ухватила Лёшкино сознание и с невиданной лёгкостью увлекла его за собой в узкий, размером с игольное ушко, лаз запретного.
Лёшка посмотрел на тёмное пятно охраняемых ворот портала за его спиной, неторопливо оглядел нависающую  над ним заснеженную громаду склона сопки и, насколько хватало остроты зрения, впился долгим, проникающим взглядом в непроглядную ночь, притаившуюся за двойным периметром столбов запретной зоны, прямо за строгими рядами колючей проволоки.  Стараясь поймать любой посторонний звук, Лёшка перестал дышать и замер, на несколько секунд превратившись в самый тонкий слух, но, сколь ни напрягался он, до его ушей так ничего необычного и не долетело.  За привычным монотонным бормотанием дизельной электростанции можно было разобрать, как, едва слышно, поднимается к небу густой дым из высокой  трубы котельной, да опускается оттуда, падая прямо на уснувший городок в долине, невесомая звёздная пыль. 
- Может быть, она и не настолько крамольная, эта мысль? – разглядывая искрящийся снег и маленькое игольное ушко под своими ногами, подумал Лёшка, - Ведь не за страх же я здесь стою, а за совесть.
И это была чистая правда. За свою совесть он и стоял сейчас на крепком морозе, презирая и страх, и холод, и смерть. Презрительное отношение к первому, возможно, и уходило своими корнями к далёким предкам, но, скорее всего, было выращено с раннего детства, здесь оно только окрепло и набрало силу. Пренебрежение к последнему было ещё до конца не осознанным, по причине его бесшабашной молодости, и, хотя расколотое сознание одной половинкой подсказывало, что он ещё в самом начале жизни, и никакой смерти нет рядом, и быть не может, а ждать её ещё очень долго, другой – напротив, было в сильном волнении и постоянно напоминало об осторожности, указывая на шестьдесят боевых патронов в двух магазинах, серьёзной ответственности и особенное Лёшкино положение. Но теперь Лёшка почти не прислушивался к советам собственного сознания, он уже вкусил терпкого армейского куража и, на всю катушку, без оглядки, мчал под гору свой остаток службы, уверенно чувствуя, что вся его рота, как молодая волчья стая, стала настолько заряженной, закрученной и натренированной, что даже черти в аду - и те начали её побаиваться!
- За чей страх я здесь стою? – осторожно потянул он паутинку крамольной мысли обратно из игольного ушка, -  Свой собственный страх я съел ещё на первом году службы, а на чужой чихал вон с этой сопки, понятно? Присяга – это хорошо и правильно для канцелярии, а с меня, обдери всю шкуру на этом морозе до костей, я и без присяги отсюда никуда не денусь!  Может быть, ты правильная и не настолько крамольная, но пока ты точно неуставная, и, значит, не место тебе в моём сознании, кыш!
Лёшка посмотрел на светящиеся стрелки наручных часов, расстёгнутый браслет которых был надет поверх манжеты рукавицы. Они показывали ровно полночь. До Нового года теперь оставалась ещё одна целая неделя, и всего полчаса до долгожданной смены.
- Это хорошо, что с портала дорога под гору начинается! На деревянных-то ногах вниз сподручнее за разводящим  бежать. Это он, разгорячённый, быстрей, быстрей торопится, а я, как чурбан деревянный – только у караулки в себя и приду, да и то рук – ног толком не чувствуя. Случись сегодня чудо, и окажись дежурный по части человеком, так дежурную машину бы второму разводящему дал! – совсем размечтался Лёшка, - Ну, а не даст – доковыляем тогда сами, не привыкать...
Лёшка пошевелил пальцами ног и с ужасом заметил, что уже совсем не чувствует их. Коварный холод забрался в его армейские валенки и, словно опытный хирург, острым ножом незаметно оттяпал все пальцы на ногах Синицына. 
- Нет, это уже совсем никуда не годится! – принялся вяло топтаться на одном месте Лёшка, он колотил себя сжатыми кулаками в застывшую грудь и плечи, колотил так беспощадно и с такой силой, будто был готов или вдребезги разнести замёрзшее тело, или выбить из него душу или накопившейся там холод, - Давай! – сопел он окоченевшим носом в побелевший от инея воротник, и колотил чужими руками не своё тело ещё сильнее, - Давай, сука! Давай! – зарычал он от страшной боли, охватившей всё тело, но бить его не перестал.
Вскоре острая боль немного отпустила, и Лёшка почувствовал, как ослабляет свои смертельные объятия и сдаёт позиции холод.
- Ага! Не нравится? – закрутился Лёшка волчком, прихлопывая ладонями по автомату на груди, - А как тебе это? – он тут же встал в шестую балетную позицию, и объявил: Пётр Ильич Чайковский, танец маленьких лебедей, исполняют: автомат Калашникова, шестьдесят боевых патронов и рядовой Синицын, в полном спецпошиве и валенках! Хореография – северная!
Он приподнялся на цыпочки и, под бессмертную музыку великого композитора, боковым бисером мелких шагов, направился по визжащему резаным поросёнком снегу, в сторону аппарата связи, на очередной доклад в караульное помещение.
Через час, сидя в тёплой караулке, Лёшка уже не помнил, как только что сильно замерзал на посту, всё пронеслось так стремительно, словно это был короткий миг, а не долгое двухчасовое противостояние. В памяти отложился только гриб, подпиравший высокое небо и яркие звёзды. Лёшка с удовольствием взял бы отсюда несколько штук себе на память, в ту ночь они были здесь какие-то особенные, дома таких точно не бывает…
 
-10-
 
С самого первого дня своей службы здешняя баня была для Лёшки Синицына каким-то особенным местом, своеобразным началом начал, ступив на порог которого ещё гражданским человеком, сойти с него ему получилось уже только военным. Пускай, новенькая, с иголочки, форма тогда была ещё без погон, шеврона и петлиц, пускай, и на шапке пока не было кокарды, но шинель на поясе уже перехватывал широкой лентой новый кожаный ремень с блестящей выпуклой звездой на тяжёлой латунной пряжке.
Двадцать месяцев назад Лёшка впервые примерил военную форму, и с той поры ни разу её так и не поменял на гражданскую одежду. Без увольнений и отпусков проходила служба всего личного состава срочной службы в этой части. Исключением были редкие счастливчики, которых отпускали жениться, и другие, к которым приходили из дому скорбные известия. Ни к первым, ни ко вторым Синицын никакого отношения не имел и поэтому относился к подавляющему большинству своих сослуживцев, с первого дня терпеливо дожидающихся своего срока отправления домой.
Крепко душившая тоска по дому теперь уже не хватала с такой силой за горло. Она, словно смирившись со своей судьбой, день и ночь отсиживалась где-то за далеким лиманом, и её голоса Лёшка совсем не слышал, или делал вид, что не слышит. Закрутившая волчком служба не оставляла ему времени на тоску, да и тратить на такое пустое и неблагодарное занятие любое время Синицын считал непозволительной роскошью. 
  - Хоть вой, хоть плачь, а этим ничего теперь не изменишь! – прогонял он прочь тоску, но коварная злодейка иногда подбиралась к нему настолько близко, что Лёшка чувствовал, как она скребётся своим острым шилом по корочке его брони, пытаясь добраться до податливой сердцевины. 
В такие моменты Лёшка вспоминал свой первый день в этой части, всю беспокойную и тревожную дорогу сюда и эти бетонные семь ступенек на крыльце бани. Тогда ему, напуганному до полусмерти этим чужим и неприветливым местом, казалось, что его жизнь готова оборваться в любой миг, а всё враждебное окружение только и ждёт удобного момента, чтобы наброситься на него и свести на нет.
Теперь он с благодарностью вспоминал свой первый день в части, а над кружившей тогда вокруг него чёрной стаей страхов, сейчас он лишь слегка улыбался, да и то, только про себя. Какой бы ни был трудным этот первый день, но он был прожит! Какими бы ни казались ужасными те страхи,  но и они все постепенно рассеялись, а новым уже не нашлось места в Лёшкиной груди, под кителем защитного цвета, в кармане которого лежали военный и комсомольский билеты.
Много дней уже минуло с той поры, но первый день так и остался той отправной точкой, с которой началась его долгая обратная дорога домой. Запомнил ли он свою первую баню? На этот вопрос Лёшка мог ответить однозначно, что да, но вот на другой вопрос, - понравилась ли она ему, всегда отвечал – нет! Да и что могло понравиться замученному многочасовой самолётной болтанкой, молодому и растущему ещё Лёшкиному организму, попавшему в совершенно чужой город, на самом краю земли, спрятанного у главного военного чёрта между каменных рогов? Он на паровозе-то раз пять всего в своей жизни ездил, а тут через всю страну самолётом, на какой-то заброшенный остров, за забор с колючей проволокой угодил, и не на один день, а на долгие два года. Впору волком завыть на всю округу, а не про баню помнить!
Но, вопреки всему, Лёшка хорошо запомнил своё первое посещение бани в этом городке. Тогда ему было непривычно холодно и страшно неудобно заголяться перед незнакомыми людьми. В парной стоял невыносимо ужасный жар и сунувший туда свой нос Лёшка, не простояв в самом низу парилки и пяти минут, выскочил обратно в прохладное моечное помещение. Там он набрал полный оцинкованный тазик тёплой воды и принялся намыливать тёмным куском солдатского мыла с острыми краями свою стриженую «под ноль» голову. С трудом намылившись, он прокрался  по непривычно ледяному и скользкому  полу к душевой лейке и долго стоял там, подставив пылавшее жаром лицо под  прохладные и тугие струи воды.
Ему казалось, что со всех сторон, из каждого укромного уголка этого здания, за ним внимательно следил чей-то пристальный взгляд. На него, как на чужака, с интересом и опаской смотрело всё внутреннее убранство бани, от пола и до потолка. Подвох мог скрываться за каждым её предметом, он таился на мокром и скользком полу моечной, непривычно дышал жаром в парной и прятался за высокими спинками сидений в раздевалке.
А эта казённая, до нитки пропитанная запахом кирзы и машинного масла, одежда? Она просто восстала против непривычного для неё Лёшкиного тела и висела на всём этом, вновь прибывшем к ней, огромным бесформенным мешком цвета хаки...
Сколько уже прошло недель с того дня - и не сосчитать, а в каждой из них была своя, новая баня. В основном, всё происходило вечером в понедельник, это когда с наряда или на длинный день выпадала помывка, или с утра, пред заступлением роты в суточный наряд. Закрутившаяся служба утянула в свой водоворот Лёшку Синицына, и он крутился сутками напролёт, словно попал точно в центр этого водоворота, по краю которого наперегонки со всеми вовсю мчалась его военная жизнь.
Чем дальше продвигалась его служба, тем больше Лёшка не любил это место. Вроде бы дело такое, военное, - куда послали, там, будь любезен, и служи, но с детства мечтавшему служить где-нибудь в танковых войсках или артиллерии Лёшке, до слёз было обидно оказаться со стареньким, видавшим виды автоматом, на этих армейских задворках, в забытой Богом дыре, на самом краю земли.
Через полгода он уже до последнего винтика так изучил свой, местами затёртый до белого металла автомат, что мог с быстротой молнии разобрать и собрать его в любое время дня и ночи, на ходу и даже с закрытыми глазами. Он знал наизусть каждую щербинку на его прикладе, но что толку от всего этого, когда любой школьник, прошедший курс начальной военной подготовки, обладал почти такими же навыками.
- Чем тут можно гордиться? Да такое в каждой школе любая девчонка легко может сделать! – с досады отмахивался рукой на своё тогдашнее положение Лёшка, а тут ещё и служба в карауле показала ему свое унылое однообразие.
Можно было окончательно загрустить или, как делает австралийский страус, взять и воткнуть свою голову глубоко в землю, чтобы не видеть и не слышать ничего. Но, если бы у Синицына и была фамилия Страусов, он всё равно не стал бы так поступать, по причине того, что невозможно было найти под своими ногами пригодный для этой цели более податливый грунт.
Кругом всё было словно отлитое из крепкого бетона, и даже кочковатая и горькая до тошноты тундра, и та вся была покрыта жёсткой растительностью, словно кто-то старательно сплёл её из прочной стальной проволоки. Ткнётся Лёшка на тактических занятиях носом в это жёсткое мочало, а под ним на щиколотку чавкающей болотной жижи, возьмёт, да брызнет прямо в лицо липким мазутом, вперемешку с ржавчиной, и ничего, что вчера баня была, а сегодня он снова, как свин на свинарнике, в собственном солёном поту и этой грязной жиже валяется.
Говорят, что тяжело только в ученье, но от такого напора воинской науки тогда возникало желание умереть прямо там, или забиться маленькой серой мышью под уютную кочку, заткнуть крепко уши и не слышать  этого осатаневшего до одури сержантского ора. Сколько раз тогда Лёшка пожалел, что угодил в эти странные войска - и не сосчитать! Он клял себя и военкома, клял эти огромные сопки, собственную слабость и тяжёлый, постоянно мешающий ему автомат. Обессилено падал в грязь и снова поднимался и шёл в атаку за качающийся горизонт, на всех своих призрачных врагов, сатанея от их недосягаемой непобедимости.
Теперь-то Лёшка хорошо понимал, насколько был тогда прав сержант, безжалостно гонявший весь их взвод вверх и вниз по коварному склону сопки. Теперь можно с улыбкой вспоминать то время, теперь, когда ему осталось прослужить-то чуть-чуть побольше половинки последней осьмушки. Вроде бы и не срок уже, но раньше положенного времени, всё равно, не уйдешь отсюда самовольно...
Крепкий мороз, больше месяца державший свои позиции в округе неприступными, немного отступил. В городке заметно потеплело до минус двадцати четырёх градусов, но на следующий день, потянувший со стороны второго городка сырой и тяжёлый сквознячок, принёс с собой высокую влажность, и всё вернулось на свои места. Обрадованный такому потеплению гражданский люд торопливо сновал по городку,  пряча носы и лица в тёплую одежду, не чувствуя прибавки радостных ощущений к отступившему морозу.
Угодившему в затяжной внутренний наряд Синицыну эти несколько дней показались райским отдыхом на уютном и тёплом островке – тумбочке дневального. Долго отсутствовавший ветер, словно сильно соскучившийся старый знакомый, всю неделю радостно встречал Синицына, стоило тому показать свой нос на улицу. Ветер только и ждал того момента, чтобы покрепче прижаться к Лёшке. Он с силой тыкался своей тяжёлой головой в Лёшкину грудь и путался у него в ногах, стараясь тут же повалить его прямо на расчищенный дощатый плац перед казармой. Подолгу вылизывал своим холодным и колючим языком лицо на разводе и, захватив полы шинели зубами, зачем-то крепко трепал их в разные стороны. 
Уходившая на улицу на дневные занятия, рота возвращалась обратно, седая от инея, словно пробыла там целую вечность, а не пару часов. Лёшка с содроганием смотрел на вернувшихся ребят, на их красные от холода носы и щёки, на побелевшие шинели и немного завидовал их свободе. По возвращении в казарму рота исходила крепкой морозной свежестью и силой. Она суетливо бряцала оружием в ружейной комнате и, звонко стуча замёрзшими каблуками, проносилась мимо Синицына в уже расстёгнутых шинелях, обдавая его смесью запахов оружейной смазки, свежего пота, табака и вездесущего гуталина.
В такие минуты Лёшка был готов сорваться с наскучившего уже ему райского острова и броситься вместе со всей гурьбой всё равно куда, в мороз или пургу, лишь бы вырваться на волю, но оставаясь привязанным к этому месту, лишь беззлобно отвечал на шутки, отпущенные проходившими мимо сослуживцами в его адрес. К концу недели благосклонные военные боги перевели Синицына в долгожданный остаток наряда, но, не успел он как следует насладиться свалившимся на него куском солдатской лафы,  как уже ночью был выдернут из солдатской нирваны безжалостной рукой судьбы и отправлен часовым на пятый пост в автопарк, вместо внезапно заболевшего товарища.
К утру, прокаленный на жёстком и беспощадном ледяном ветру, Лёшка Синицын смотрел с высокого пандуса пятого поста в глубокий овраг за автопарком, где покоились остатки разнообразной техники, и где среди всего прочего, выделяясь своей серебристой массой искорёженного металла, лежал какой-то остов военного самолёта. Подставив свою спину напирающему ветру, Лёшка разглядывал тоскливую груду металла, который, в свои лучшие годы, наверняка, поднимался на такую головокружительную высоту, от которой у Синицына  и сейчас перехватило дух.
- Неужели, у всего военного такая печальная судьба? Родиться глубоко в недрах земли, чтобы обрести форму под человеческими руками, взлететь высоко и рухнуть оттуда на дно оврага, где догнивать за ненадобностью, чтобы снова уйти в недра? Может быть, и я повторю его судьбу и буду, в итоге, как этот самолёт, валяться где-нибудь, никому не нужный, выпотрошенный жизнью и сильно измятый, без крыльев, хвоста и кабины? Нет, такое уж вряд ли возможно... – Лёшка поёжился от охватившего его неприятного чувства, ему с раннего детства не нравились ни покорёженные автомобили, ни заброшенные, мёртвые дома, а тут этот самолёт, словно нарочно выбрался из кучи металлолома и попался ему на глаза.
Стало невообразимо тоскливо, и Лёшка, чтобы не подставлять колючему ветру лицо, попятился задом от печальной картины глубокого рва, где доживали свой век многие поколения разнообразной техники. Сделав несколько шагов назад, он нехотя повернулся и, прикрывая рукавицей лицо от жгучего ветра, направился к аппарату связи. За всё время караульной службы он настолько хорошо выучил своими ногами маршруты на всех постах, что мог запросто двигаться задом наперёд на любом из них, но никогда не позволял себе делать больше пары-тройки таких шагов!
- А вот было же время когда-то! - и тут Синицын снова вспомнил свой первый день службы, и на его лице появилась улыбка, -  Ох, кажется, что это было уже очень давно! Ну, почему моя служба, от первого до сегодняшнего дня, спрессовалась в один короткий миг, а вся оставшаяся так не может?  Ну и ветер! Дубак настоящий, даже сопли замёрзли! Но ничего, уже сегодня вечером можно будет снова хорошо отогреться в бане!  Как в прошлый раз!
В прошлый раз Лёшка чуть было не переусердствовал с нагревом. Стараясь как можно больше накопить драгоценного тепла, он забрался на самый верх в парилке и сидел там, пока не обнаружил, что его сильно покрасневшая кожа уже стала приобретать коричневый цвет. Лишь только после этого он осторожно спустился по сильно кусающим ступни ног деревянным ступенькам вниз, где, немного отдышавшись, вышел наружу и сразу плюхнулся в просторную ледяную купель, сваренную из толстых листов нержавейки, поставленную в углу моечной, как раз напротив узкого выхода из парной.
Тогда Лёшка настолько раскалился в парной, что в первый момент в холодной воде купели ничего не почувствовал, но уже в следующую секунду у него сразу перехватило дыхание и, следом за схлынувшим и испарившимся в неизвестность жаром, кинулась и его испуганная душа, которой было уже не в силах удерживаться внутри тесной, скованной стальными обручами холода, застывшей грудной клетки. Синицын выскочил из купели, словно пробка из бутылки и бросился обратно в парную, где снова стоял, чувствуя, как вместе с теплом в его тело неторопливо возвращается убежавшая жизнь. Закрыв глаза, он упивался этим теплом, заполнявшим каждую клеточку его организма под самую завязку. Он забивал, заталкивал и плотно трамбовал его там, запасаясь впрок каждой крупицей, которую потом ему придётся бережно расходовать целую неделю. 
Снова нагревшись до белого каления, словно железка,  в этом импровизированном горне-парной, Лёшка нырял в купель и выскакивал из неё несколько раз, до тех пор, пока не почувствовал, что израсходовал все свои силы.  Лишь только тогда он, полностью обессиливший, принялся намыливать вялыми руками гудящую голову и неторопливо водить мочалкой по всему покалывающему острыми иголками и размякшему, словно тесто, телу...
Теперь это закутанное в спецпошив тело терзали только мороз и лютый ветер, под напором которого Лёшка уже не раз засомневался в точности прогноза погоды и показаний всех местных термометров, говоривших о наступившем долгожданном потеплении.
Когда же это всё было? Не достанешь его рукой, это «вчера», и не вспомнишь теперь, когда он впервые так полюбил эту баню? Когда поднялся по её ступенькам в десятый или в двадцатый раз? Где тот ветер, который принёс это странное и непонятное чувство, и когда Лёшка уловил  его впервые? Случилось ли это, теперь уже позабытым, дождливым осенним днём, когда вовсю потянуло горьковатым запахом из поникшей и поменявшей свои краски, тундры? Может, это было той зимой, и его, неторопливо поскрипывая в ночи снегом, осторожно принёс крепкий мороз, или его пригнала стая белых волков, этих верных подручных  дикой и неистовой пурги, которая сразу замела все следы так, что не видно теперь, откуда исходит это начало. 
- Чего теперь искать и что-то раскапывать? – отгонял от себя приставшую мысль Синицын, отмеряя неторопливыми шагами время на посту, - Баня для любого человека в радость, а для солдата - вдвойне! Её трудно сравнить с чем-нибудь и променять ни на что не возможно, особенно теперь!
Последняя зима словно ополчилась за что-то на Синицына, она, которую уже неделю, со всей силы так крепко зажимала его в свой калёный холодом кулак, что Лёшка не раз чувствовал её ледяные пальцы у себя на замирающем сердце.  Лёшка, насколько мог, сопротивлялся такому её натиску, но понимал, что силы явно неравны, и перевес был на стороне властной соперницы.
Действительно, здесь она полноправная хозяйка, а Лёшка, сколь не распускай в её сторону свой куцый хвост, всего лишь один из временных гостей, которых в таких краях испокон веку никто не любил. По всей видимости, маловат был этот его срок в два года для того, чтобы стать здесь своим, но другого способа  попасть в некие избранные Синицын не знал, блата в этом деле не имел, да и не одобрял он этот способ. Растягивать удовольствие, для познания превратностей местной погоды на другие года, он себе позволить никак не мог, поскольку не любил он это место, скудный пейзаж которого давно набил ему стойкую оскомину своим постылым видом.  
Ещё с прошлой зимы Лёшка заприметил в бане ту необычную атмосферу, что царила там. Может, это произошло потому, что ему стало невозможно дальше жить в состоянии полной  нелюбви ко всему окружающему, и Лёшка сам попытался найти хоть какую-нибудь отдушину в придавившем его чужом и неприветливом месте.
Может, это было и совсем по другой причине, только Синицын, особо не разбираясь, отвечал тем же самым всему военному городку, уютно расположившемуся в этой долине. Лёшке казалось, что городок, с его устоявшейся жизнью, только и делал, что гнул, пинал и давил его строптивый юношеский характер. Он безжалостно гонял его по своим неровным дорогам туда-сюда, сильно прижимая тяжёлыми валками приказов и строгих воинских уставов, выжигал огнём изнутри и снаружи, но, при этом, исправно одевал и всё время хорошо кормил.
В ответ всему этому Лёшка старался быть хорошим солдатом, но внутренне ничего и никого не любил здесь, считая своё нынешнее положение лишь временным недоразумением своей судьбы.
- Пройдёт совсем немного времени, и я позабуду всё это, как дурной и кошмарный сон! – успокаивал он себя в очередной раз, чувствуя, что вновь переполняется отвращением к этой земле, сопкам  и тёмному небу над городком.
Ночами вся накопившаяся горечь простиралась далеко за океан и нередко, поднимаясь в сторону полной луны, тоскливо вытягивалась в однообразную, пронзительную ноту. Эту тоску никогда не уносило пургой, не выжигало морозом, и её нельзя было выколотить строевым шагом на бетонном плацу, она не боялась комаров, была неистребимой и казалась вечной, а воровавшие сладкий сон частые тревоги лишь усиливали её чёрную, липкую суть, перерастающую порой в откровенную ненависть ко всему окружавшему.
Выжить в этом тесном, зажатом со всех сторон колючими запретами, мире, без друзей и союзников, было очень трудно, и поэтому Лёшке Синицыну пришлось искать друзей всюду, где только было можно. Он не раз задавался вопросом, почему ему никак не удаётся сойтись с кем-нибудь поближе из ребят своего или соседнего призыва. Ощущение того, что он со всеми разговаривает на другом, неподходящем для этого места языке, постоянно не покидало его. Он не был изгоем в этой стае, но, почему-то, завести крепкую дружбу с кем-нибудь никак не получалось. Приятелей, с радостью предлагавших свою дружбу, пока он их снабжал табачком, было хоть отбавляй. Они готовы были виться днём и ночью вокруг него, словно мотыльки, но стоило закончиться Лёшкиному куреву, как вся их дружба тут же рассеивалась, словно сизый табачный дым, оставляя после себя лишь терпкую досаду на дне пустой пачки из-под папирос.
Крепкий дух солдатской халявы изо дня в день неустанно бродил по расположению роты, выискивая любую возможность поживиться, всё равно у кого и чем. Лёшка, изучивший эту сторону солдатских отношений, как мог, делился всем, что у него было, но  дружеские отношения ни с кем больше завязывать не пытался. Случалось иногда гоношиться с кем-нибудь за компанию, в той же солдатской чайной, но это бывало достаточно редко, да и то, по большей части, от полной безысходности давившего со страшной силой одиночества.
Загнанному в строй, словно патрону в тесной магазинной коробке, Лёшке Синицыну было уютно и далеко параллельно всё, что напрямую не касалось его обязанностей по армейской службе. Всё, что от него требовалось, он исполнял автоматически, точно и в срок, но за всей этой, солдатской, для него оставалась и другая, простая человеческая сторона, не дававшая ему покоя своими неразрешимыми вопросами. Время шло, а безответных вопросов становилось только больше и Лёшка уже начал опасаться, как бы его однажды не придавило насовсем этим огромным ворохом всего непонятного.
Был ли в роте такой человек, с которым можно было поделиться откровенным, или его не было, Лёшка этого знать не мог, поскольку людей открытых для такого общения он не видел, - все были одинаково заперты и замкнуты в себе. Проводить же задушевные беседы с офицерами роты он считал делом сомнительным, неблагодарным и весьма для себя опасным.
Помогла ли ему неожиданно появившаяся у него в голове эта странная парочка? Конечно! Если бы не эти двое, то Лёшка точно бы закис, как перебродившая хлебная закваска, и из него вряд ли бы получился более-менее пригодный к службе солдат.
Сейчас Лёшка уже сам начал сомневаться, а не именно ли эти двое подсказали ему разделить службу на недели, в начале которой поставить баню, а в конце - солдатский клуб, с обязательным кинофильмом? Теперь уже и не вспомнить, точно ли всё было так, но Лёшка Синицын стал подозревать, что любовь к бане не ветром из тундры навеяло и не морозом принесло, её просто, как на блюдечке, ему преподнесли эти двое, а сами юркнули в сторонку и молчок!
- Точно, так и есть! – осенила Синицына внезапная мысль, - Как же я сам об этом сразу не догадался?!  Вот хитрецы! Но, надо отдать им должное, у них это ловко получилось! Ну, погодите! Вот только появитесь, я вас приструню!
Пригрозив половинкам, Лёшка и не думал их сильно ругать, он собирался только немножко пожурить их за самоуправство  и всё. Ну, правда, хоть какой-то порядок должен быть у него в голове, а то дашь им волю, так они там полную анархию разведут! А это уже ни в какие ворота не лезет!
Находившаяся в центре городка, баня была, действительно, светлым пятном среди серой армейской  повседневности Синицына. Конечно, были и другие радости скупых солдатских будней, но баня была самой  непревзойдённой, особенно, в зимнее время года, которое здесь, если верить высказыванию командира роты, - десять месяцев в году! Ротный - мужик конкретный, он зря такое говорить не будет!
Так всё было или по-другому, но, привыкшему жить по уставу, Лёшке Синицыну понравилась эта простая мысль, что полюбить здешнюю баню ему удалось без всякого приказа. От такого откровения его словно окатило ледяной водой, и Лёшка явно почувствовал внезапно выступившие капельки пота на своём лице, которые тут же привычно смахнул тыльной стороной рукавицы.
Ветер напирал на Лёшку так, словно собирался сбросить его с высокого пандуса на дремавший внизу ряд техники, среди которой особенно выделялся большелобый путепрокладчик, горделиво закинувший за свою спину широкий, раскосый отвал. Захватив рукавицей край полощущегося на ветру капюшона, Лёшка с силой потянул его книзу, старательно закрывая от колючего ветра огнём горящее лицо.
- Ничего, ничего! – бодал он напиравший ветер низко опущенной головой, - Что-то ты, старичок, совсем сдал! Меня таким уже не напугаешь! Хочешь дружить? Так давай, залетай вечерком в баню, погреемся!
Ветер не слышал, чего там бубнил своими замёрзшими губами заслонившийся от него Лёшка, он  чётко исполнял полученный приказ и тянул своё в нужном ему направлении. Его задача была куда важнее, чем весь ворох неразрешимых Лёшкиных проблем, до которых самому ветру было далеко параллельно. Он мог легко сбросить эту упрямую букашку в полинявшем спецпошиве на дно глубокого оврага, стоило только получить приказ свыше.
Лёшка даже не подозревал, насколько серьёзное задание выполнял гнувший его к земле ветер, ему до этого тоже было, как до параллельной вселенной, у него был собственный приказ, исполнить который он был обязан любой ценой, невзирая ни на какие природные катаклизмы. И ещё он знал, что всегда день меняет ночь, время безостановочно бежит вперёд, и всё здесь крутится вокруг невидимой оси, по неписаному закону, в этой маленькой вселенной, на заброшенном краю земли.
А ещё Лёшка знал, что сегодня вечером он поставит автомат в пирамиду ружейной комнаты, сдаст патроны, напихав их в продолговатую деревянную плашку, и потом скинет шинель и всю одежду в бане и будет расслабленно сидеть, после жаркой парной и ледяной купели, на прохладной мраморной лавке, и с внутренней улыбкой вспоминать всю прошедшую неделю, в которой ему снова удалось здесь выстоять.  И пусть в это время где-то зажигаются и гаснут далёкие звёзды, пусть нарождаются и пропадают целые миры, пусть пропадает всё, что находится за тёплыми и толстыми стенами бани, потому что в тот момент Лёшка снова будет любить свою службу, и эту землю, и эти сопки, и всё небо, над ставшим дорогим его сердцу, маленьким Чукотским городком. 
 
 
Унесла на далёкий север свои жгучие морозы зима, закуталась в ледяную вьюгу и умчалась вместе с ней за невидимый горизонт, спрятанный за громадой северной сопки. Последняя пурга, словно очнувшись от какого-то забытья, кинулась за ними следом, да что-то не задалось у неё, - то ли запамятовала она чего-то, то ли обронила где впопыхах вещь нужную, но только задержалась она в городке ещё на две долгие недели. Она вновь затянула свою тоскливую песню на одной ноте, но по всему уже чувствовалось, что за зиму она порядочно растеряла свои силы, старательно заметая снегом все бескрайние просторы тундры, и была уже не та.
Солнце, показавшееся из-за сопки напротив, днём висело на небе неясным, сильно размазанным пятном, на которое с остервенением набрасывалась пурга, словно хотела сбросить его оттуда, но, помолодевшее и отдохнувшее за зиму светило теперь ей было явно не по зубам. Словно собираясь с силами, пурга опускалась к ногам и затихала на несколько мгновений, но затем быстро поднималась в рост и вновь заслоняла собой и небо и солнце. Старуха гневно грозила далёкому светилу своим скрюченным от холода костлявым пальцем, высоко поднимая плотную снежную пыль, но, повернувшая к лету земная ось уже не давала ей прежней силы, и той оставалось лишь в бессилии опускаться и липнуть набухшим снегом ко всему, что было в городке.
Она, всё ещё по-хозяйски забиралась в самые укромные его уголки, тщательно утрамбовывая их изрядно подтаявшим снегом, который старалась запрятать подальше от обжигающих солнечных лучей, в надежде оставить его там до следующей зимы, но все её попытки были тщетны. Из беспощадной и свирепой, полной сил, молодой и всевластной хозяйки всех ветров тундры, она превратилась в ополоумевшую, всеми позабытую старуху-побирушку, непонятно чего здесь потерявшую. На неё почти никто не обращал никакого внимания, и это бесило её ещё сильнее.
Она волочила за собой свою прохудившуюся торбу, из многочисленных дыр которой вылетала мягкая крупка липкого снега. Пурга неторопливо кружила его своим ослабевшим дыханием, словно была не в силах ни удержать убегающее вдаль время, ни совладать с собственной горькой участью. Снег, послушно поднимаясь кверху, таял на горячем солнце и опускался на городок мелкой водяной пылью, обильно покрывая потемневшие к югу крыши домов и растрёпанные по ветру волосы обезумевшей старухи.
В конце второй недели она обиженно удалилась в сторону лимана неспешной, качающейся походкой, и потом ещё долго  можно было видеть, как  по центральной улице городка, следом за ней, ветер несёт длинный шлейф её величественного одеяния, собранный  из кружевного бисера крохотных круглых снежинок. 
На календаре заканчивался месяц апрель и где-то на далёком материке уже распускались почки и вовсю зеленели травы, а здесь природа и не думала просыпаться, находясь под многометровым снежным покровом. Днём весеннее солнце старательно нагревало всё, до чего могли дотянуться его, уверенно набиравшие силу, лучи, но стоило ему скрыться за лиманом, как к вечеру снова становилось тихо и достаточно холодно. Вернувшийся к ночи небольшой мороз прихватывал оттаявший снег прочной ледяной коркой и держал её до тех пор, пока на небе вновь не появлялось долгожданное светило и не прогревало всё в округе с новой силой.
Лёшка Синицын стоял на четырнадцатом портале и, как довольный кот, щурился на яркое солнце. Несмотря на то, что это был обыкновенный рабочий день недели, для Лёшки он был по-особенному праздничный. Именно сегодня, вопреки стараниям судьбы-злодейки, закончился его двухгодичный срок пребывания в этом военном городке. Все долгие семьсот тридцать дней и ночей службы оказались позади, оставалось лишь самую малость, - дотянуть этот неуклюжий армейский паровоз, с тяжёлыми квадратными колёсами, до конечной дембельской станции.
Всё это число, с самого начала пугавшее его своим огромным, умопомрачительным размером, было похоже на большую сопку, заслонившую собой весь остальной мир, а его нескончаемая бесконечность была сравнима лишь с гневом старшины, иногда весьма крепко прижимавшим крохотное Лёшкино сознание.  Теперь для него это число было не больше, чем простой ряд цифр, и всё! Всё его микроскопическое сознание, с первого дня придавленное этим неимоверно большим грузом, за два года настолько укрепилось и выросло, что теперь смотрит на всю эту суету с недосягаемой высоты. Как медленно таяли те первые дни, сейчас и не вспомнить, благо время теперь не ползёт, а летит, словно на реактивной тяге! Предложи ему сегодня ещё столько же, и Лёшка, не моргнув глазом, ответит – запросто!
Заброшенный за спину тяжёлый автомат нисколько не мешал Синицыну предаваться такому наслаждению, как приём маленькой солнечной ванны, в которой Лёшка с удовольствием полоскал своё лицо и шею, вытянувшуюся навстречу солнцу из-под распахнутого воротника шинели и расстёгнутого кителя.  Покинувшая долину, последняя пурга оставила после себя тяжёлые сугробы, а просветлевшее за непогодой небо радовало глаз по-весеннему ласковым солнцем и небольшим, градусов в десять, лёгким морозцем.  
Портал был вскрыт, и по территории поста сновало несколько офицеров, одетых в бушлаты.  Чтобы никого не смущать своим сверкающим на солнце штыком, пристёгнутым к автомату, Лёшка отошёл подальше в сторону от суеты, происходившей у настежь распахнутых серебристых ворот периметра поста, где, лязгая своими, до блеска отполированными траками, крутился бульдозер «сотка». Его большой и тяжёлый отвал, вгрызаясь в дорожное полотно, отхватывал куски плотно спрессованного снега и сбрасывал их под высокий откос дороги. За ним следом, широко раскрыв свою чудовищную пасть, двигался колёсный шнекоротор, который подбирал за «соткой» все комки снега, перемалывал их внутри себя и выбрасывал высоко вверх и в сторону, в виде тонкой, однородной снежной струи, вылетавшей из него, словно из кита. 
Соскучившемуся по тёплым солнечным лучам Лёшке не было никакого дела до происходившей на третьем посту суеты, поскольку на вскрытом объекте его присутствие было равносильно присутствию мебели, с той лишь разницей, что у мебели не было заряженного оружия и воинского долга. И то и другое у Синицына присутствовало, как и шапка, которую он лихо заломил на затылок и, не обращая внимания ни на суету, царившую в городке, ни на ту, что была неподалёку, спокойно принимал свои солнечные ванны.
Почему-то Лёшке казалось, что вместе с ним всё вокруг дышало одним праздником - и голубое небо, и яркое солнце, и даже белоснежный, ослепительно сверкающий под солнечными лучами снег - и тот настойчиво лез в глаза какой-то непонятной, зажигательной радостью. Серые и невзрачные столбы периметра поста готовы были сбросить с себя строгие ряды колючей проволоки и расцвести под этим настроением. Лёшке нравилась атмосфера такого праздника, и он уже вовсю лелеял сакральную мысль о том, что в любой момент может получить приказ убираться отсюда восвояси.
Продолжая нести службу, Лёшка счастливо жмурился на солнце, как тот самый деревенский кот на прогретой завалинке. Он так старательно вытягивался навстречу светилу, что, кажется, прибавь ещё немного, и он выскочит из всей своей одежды и полетит навстречу этому притягательному теплу, в чём мать родила...
- Неужели, для того, чтобы полюбить обыкновенный день, необходимо прожить долгую ночь? Думаю, что я с прошлого лета не видел такого жаркого солнца! Почему, чтобы полюбить местную баню, надо было не раз и не два чуть не до смерти здесь замерзнуть? Почему этот мир такой странный и всё в нём постигаешь в сравнении, или он такой только для меня одного? – думал Лёшка, осматривая из-под полуприкрытых век, как на ладони лежавший прямо перед ним, залитый солнцем, маленький городок.
Он не знал, чего ещё такого неизвестного готовит ему грядущее, на что будет испытывать. Получится ли ему в жизни найти себе верных друзей, обрести настоящую любовь, и насколько горькая будет та чаша познания, которую ему придётся испить, и на сколь она будет велика?
- В жизни всё очень сложно получается, - разберёшься с одной проблемой, вместо неё вырастают сразу три и так далее, по возрастающей, хоть вообще не задавай никаких вопросов, - плыви спокойно по течению, радуйся жизни. Так-то оно так, только почему-то не могу по-другому, вот тоже напасть прицепилась! Может, у половинок спросить? Э-э-э, разморило их, видать, на солнышке, тоже, поди, соскучились по нему... Дрыхнут бессовестно, а ещё боевые! Ладно, пускай дрыхнут, ведь они уже дембеля, без пяти минут, гражданские...
Что мне мешает остаться здесь? Зачем мне чьё-то чужое мнение в этом вопросе? Нет, пожалуй, не смогу, не выдержу, загнусь с тоски смертельной по любимому, родному дому! Но, ведь, и это место мне теперь уже не чужое... Как быть, я не знаю, - праздник праздником, а у самого на душе кошки скребут и волком выть охота! Почему такая несправедливость? Отбросить прочь сомнения, и сделать свой выбор, - ничего не может быть проще. Только, хорошо бы, знать, что этот выбор правильным будет, а так, всё остальное - лишь суета сует.
Вот теперь и я похож на этот искрящийся под солнцем снег, который непонятно почему радуется свету и теплу, несущих ему обязательную погибель. Парадоксально, но это так, - маленькое солнце всем дарит жизнь, но стоит к нему приблизиться слишком близко, как тут же сгоришь, словно неосторожный мотылёк. А что же делать мне со всей этой, до краёв переполнившей меня, любовью? Вот уж где нежданно-негаданно! Думал, что испепелил себя ненавистью к этому месту, старательно выжег всё дотла, и ничего не могло здесь уже получиться, а теперь понимаю, что сам только и делал, что неустанно трудился на этой земле, на которой и появился такой крепкий росток.
 Почему именно сегодня мне так хочется жить и любить? Непонятное чувство, наверно, я уже просто горю, или таю... – Лёшка прикрыл глаза и повернулся лицом к солнцу, он почувствовал, как его ноги отрываются от земли и его несёт навстречу яркому светилу.
 
 
Тот день командира части начинался, как обычно, с пятикилометрового кросса с двухкилограммовыми гантелями в каждой руке. Это помогало держать неплохую физическую форму  хорошо сложенного тела. Своей статью и выправкой молодцеватый полковник мог дать фору любому из офицеров части, но не это заставляло командира делать ежедневные пробежки в любую погоду. Скорее всего, это была обыкновенная привычка, выработанная им с годами. Затем завтрак и служба, нескончаемая служба, сутки напролёт, без выходных и праздников. Кому-то она может показаться чересчур однообразной и унылой, кому-то – нет.
Посвятившему всю свою жизнь служению Родине, командиру N-кой воинской части оставался всего один шаг до заветного желания любого хорошего солдата. Он сидел в своём кабинете в оперативном штабе части и, просматривая очередной циркуляр Главного Управления «О мерах по дальнейшему повышению боеготовности частей и подразделений», думал о том, что ему осталось совсем немного до генеральского звания и выхода на заслуженный отдых. Остался последний рывок и потом можно будет отдохнуть, лишь бы ничего чрезвычайного не произошло. Оставалось слетать в Москву на предпоследний доклад, а там, глядишь, к осени, и генеральский чин присвоят...
Размышления командира части прервал звонок с местного коммутатора:
- Слушаю! – коротко бросил он в поднятую трубку.
- Товарищ полковник, докладывает дежурный по части майор Коротков! Сегодня во время показа военной техники на стрельбище произошёл несчастный случай. В результате несанкционированного выстрела из гранатомёта погиб рядовой Алексей Синицын...
 
28 февраля2018г  –  8 марта 2020г.
 
 
 

 
 
Рейтинг: 0 207 просмотров
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!