ГлавнаяПрозаКрупные формыПовести → Репортаж. Глава 12.

Репортаж. Глава 12.

Сегодня в 03:58 - Юрий Салов
12.




Августовский день, тяжкий и пыльный, словно присыпал Глухово пеплом. Солнце, нещадное даже сквозь затянутое легкой дымкой небо, выжигало последние краски, оставляя мир выцветшим, безжизненным. Все ждали развития событий. Александр вернулся незаметно. Не со стороны реки и мельницы, а с огорода, будто просто вышел проверить забор.




Возвращение Александра было тихим, как скольжение тени. Игорь сидел на скамье у печи. Дверь скрипнула — не громко, а будто сдавленно застонав. Александр вошел, и в горницу вкатилась волна сырости, прели и чего-то тяжелого, сладковато-гнилостного. Запах смерти, незнакомый Игорю, но угадываемый инстинктом.




Внешность Александра была ужасающе обыденной. Ни кровавых брызг, ни рваных ран. Но все в нем кричало о случившемся. Плотная домотканая рубаха была темнее обычного — пропитана потом, речной сыростью, а может, и чем-то иным, впитавшимся в лен. Сапоги, обычно лишь пыльные, теперь были в черной, липкой грязи по голенища. Лицо... Лицо было маской из серой глины. Ни ярости, ни скорби, ни даже усталости. Пустота, выжженная дотла. Только в уголках глаз, припухших и красных, как от дыма, тлела последняя искра чего-то нечеловечески усталого. Его руки, мощные, привыкшие к топору и сохе, были чисты. Слишком чисты. Кожа на костяшках была побелевшей, натертой до красноты, будто он драил их щеткой из железной стружки.




Игорь замер. Донесшийся с мельницы шум — тот животный, металлический рев, оборвавшийся так внезапно — теперь обрел ужасающую конкретику. Он не просто понял. Он увидел это в каждом движении Александра, в каждом сантиметре его натянутой, как струна, спины. Увидел каменный жернов, черную жижу, пузырящуюся из шеи, и осиновый кол, торчавший из груди темного силуэта. Картина встала перед глазами без приглашения, ясная и отвратительная.




Александр не глянул на Игоря. Не кивнул. Он прошел через горницу тяжелыми, мерными шагами, словно отмеряя последние сажени до края пропасти. Подошел к кадке с водой у печи. На поверхности плавала деревянная плошка. Он взял ее, зачерпнул воду — звук плеснувшейся влаги гулко отдался в гнетущей тишине. Поставил кадку на лавку.




Процесс мытья рук был ритуалом, лишенным смысла, но исполненным с фанатичной тщательностью. Александр опустил руки в воду. Сначала просто стоял, глядя, как чистая вода начинает мутнеть у его запястий, вбирая невидимую скверну. Потом схватил кусок грубого серого мыла. Тер его о ладони, о тыльные стороны, о каждый палец, втирая пену под ногти, в бороздки кожи, меж пальцев. Движения были жесткими, методичными, как рубка дров. Мыло не пенилось, а крошилось, смешиваясь с грязью. Он снова опускал руки в воду, снова тер. Вода в кадке стала серо-бурой, с плавающими темными хлопьями. Он вылил ее, плеснув на земляной пол возле печи. Черные струйки мгновенно впитались. Зачерпнул свежей. Повторил. И еще раз. Кожа на руках стала багровой от трения, особенно на костяшках, где она уже была содрана. Но он тер, пока вода не осталась относительно чистой. Казалось, он пытался содрать с себя не грязь, а самый верхний слой кожи. Слой, который соприкасался с Ним.




Только тогда, вытирая руки о подол рубахи - белый лен стал серым - Александр поднял глаза. Его взгляд скользнул по Игорю, но был пустым, как высохший колодец. Но в нем читалось признание: «Ты знаешь. Ты слышал».




Когда он заговорил, низким, хриплым, словно пересыпанным пеплом голосом, то в нем не было в нем ни злобы, ни печали. Только окончательность. Говорил он не глядя на Игоря, будто обращаясь к стене или к призраку Пети, витавшему в углу.




— Завтра... — Он сделал паузу, словно слово далось с трудом. — ...на заре. Запрягу Бурого. Отвезу тебя. До большакá.




Игорь кивнул головой. «До большакá». До дороги, которая уведет его от этой проклятой деревни, от запаха смерти, от пустоты в глазах Александра, от могильного холмика Пети. От мельницы... Но это "завтра" звучало не как освобождение, а как отсрочка перед прыжком в неизвестность. Куда? Как?




Александр перевел взгляд прямо на Игоря. В тех выжженных глазах промелькнуло что-то — не сочувствие, а скорее усталое осознание общей участи, признание, что Игорь тоже стал частью этого кошмара, свидетелем того, что нельзя забыть.




— Сиди здесь... — Он мотнул головой в сторону горницы, где в полумраке застыла тень Татьяны. — когда стемнеет, за порог — ни ногой. Ночь... — Он не договорил, но Игорь понял. Ночь теперь принадлежала не людям. Даже после того, что Александр сделал у мельницы.




Александр отвернулся, он стоял неподвижно, как тот самый осиновый кол, вбитый в землю. Человек, выполнивший самую страшную работу своей жизни и не нашедший в этом ни капли покоя. Только пустоту и дорогу, которую завтра предстоит проехать. Дорогу, которая увезет последнего чужого из его дома.




Игорь кивнул, слова застряли комом в горле. "Спасибо" звучало бы кощунством. "Прости" — бессмысленно. Завтра. До большакá. Дорога домой, которого, кажется, больше не существовало ни для кого в этой деревне.




***




После обеда Игорь вышел на улицу покурить. Ему нужно было это прочувствовать, вдохнуть, чтобы потом, в городе, попытаться выдохнуть в статью. Но все, что он чувствовал, — это создававшее неуютность беспокойство и жгучую потребность покинуть эти места.

И тут он увидел ее.

Она вышла из-за ствола старой, полузасохшей березы около забора, будто тень, принявшая форму. Пелагея. Невысокая, сгорбленная, закутанная в темные, потертые ткани, от которых пахло сушеными травами, дымом и пылью. Ее лицо было похоже на сморщенное осеннее яблоко, но глаза… глаза были молодые, острые, пронзительные, как два черных буравчика. Они видели насквозь.

Она подошла к Сорокину бесшумно, ее валенки почти не оставляли следов на раскисшей земле. Игорь невольно отступил на шаг.

— Городской, — ее голос был скрипучим, как труха, но тихим и четким. Он не нарушал тишину, а вплетался в нее, становясь ее частью. — Собираешь свои пожитки?

Игорь только кивнул, не в силах вымолвить слово. Его язык будто онемел.

— Умно делаешь, — она кивнула в сторону леса. — Не твое это горе. Не твоя земля. Она чужая, злая. Она не для таких, как ты.

Ее взгляд скользнул с Игоря на дом Смирновых. В ее глазах не было ни жалости, ни печали. Был холодный, расчетливый интерес, как у старого хищника.

— Александр ко мне ходил. За правдой. Думает, словами, травами да шепотками этого… это… остановить можно, — она хрипло усмехнулась, и звук этот был похож на скрежет камня по камню. — Дурак. От слова не мрет ни живой, ни мертвый ходячий. Слово — не кол.

Она помолчала, ее взгляд стал тяжелым, пригвождающим.

— Он, дурак, думает о войне. О мести. А дело-то простое. Дело-то за малым осталось.

Она сделала шаг к Игорю ближе, и запах от нее ударил ему в нос — горький, первобытный, пугающий.

— Мальчишке-то тому… — она мотнула головой в сторону кладбища. — Все равно кол в сердце забить придется. Чтобы не встал. Чтобы не пошел по стопам деда своего, Никифора. Чтобы не пришел к матери в дом, скуля за дверью, как тот пес.

Игорь встрепенулся. Картина, которую она нарисовала, была до ужаса живой, осязаемой. Он видел это: бледное, землистое лицо Пети, его пустые глазницы у двери, тихое поскуливание…

— Он же… он ребенок… — выдохнул Сорокин, и голос его сорвался на шепот.

Ее глаза сузились.

— В земле нет детей. В земле есть мертвые. А ходячий мертвец — это скверна. Ее выжигают. Ее уничтожают. Иначе чума не кончится никогда. Перескакивает она с одного на другого, как искра по сухой соломе. Скажи им. Коли сами не догадаются. Или… — она посмотрела на журналиста с безжалостным любопытством, — оставайся еще. Помоги. Руки у тебя, поди, хоть и городские, но целые. Одному Александру с этой работой не справиться. Страх сожрет.




С этими словами она развернулась и поплелась прочь, растворяясь в мареве августовского дня так же бесшумно, как и появилась, оставив Игоря одного с леденящей душу правдой и запахом полыни на легком ветру.

Игорь уронил окурок на землю, и снова страх стал доставлять ему дискомфорт. Ему захотелось как можно скорее уехать из Глухово.




***




Вечер наступил, серый и душный. Александр заперся в горнице с бабкой Агафьей. Оттуда доносился монотонный, надтреснутый шепот старухи – не молитва, а что-то древнее, заклинательное, будто она пыталась запечатать стены от тени, уже навсегда поселившейся в доме. Иван не пришел проведать брата. Дом был осиротевшим.




Игорь сидел на кухонной лавке, глядя на закопченный чайник у остывшей печи. Татьяна вошла неслышно. Она казалась тенью – бледная, в темном платье, сливавшемся с сумерками. Ее глаза, огромные в исхудавшем лице, были сухими, но в них горел странный, кроткий огонек – не надежды, а скорее последней, тихой решимости.




Она подошла, села напротив. Между ними на столе лежала медная монета на грубом шнурке – тот самый оберег. В тусклом свете керосиновой лампы знаки на ней казались таинственными рунами.




— Возьми, — сказала Татьяна тихо. Голос ее был хрипловат от молчания, но удивительно тверд. Она не просила. Она повелевала. — С собой. Не снимай. Пусть будет при тебе.




Игорь посмотрел на монету, потом на нее. «Нам здесь ничего не поможет», — вспомнились ее слова утром. Жест был не о защите. Он был о памяти. О тяжелой, кровавой ноше, которую нельзя было оставить здесь, в этом проклятом месте. Она отдавала ему кусочек их горя, их страха, их безысходности. Чтобы он унес это с собой. Чтобы не забыл.




— Я… — начал Игорь, но Татьяна перебила его, коснувшись кончиком пальца монеты.




— Не говори. Просто возьми. Как… как знак. Что мы были. Что все это… было не сон. — Она глубоко вздохнула, грудь поднялась под темной тканью. — Ты видел. Ты знаешь. Унеси это знание с собой. В твой мир. Может… — она запнулась, искажая слово, — …может, там оно хоть кому-то откроет глаза. Или просто… будет напоминать. Что есть места, где земля дышит смертью, а мертвые ходят без спросу.




Она подняла монету за шнурок, протянула ему. Глаза ее неумолимо держали его взгляд. В них была не мольба, а требование. Которое следовало выполнить.




Игорь взял. Холодный металл лег в ладонь, шнурок грубо коснулся кожи. Монета была легкой, но в тот момент казалась невероятно тяжелой. Грузом правды, которую он теперь был обязан нести.




— Буду носить, — выдохнул он. Слова были ничтожны перед величием ее жеста, но других не было. Он накинул шнурок на шею. Монета упала за воротник рубашки, прижалась к груди холодным пятном. Оберег. Проклятие. Память.




Татьяна слабо кивнула. Казалось, камень свалился с ее плеч. Она встала, постояла мгновение, глядя куда-то мимо Игоря, в темный угол кухни, где когда-то, наверное, играл Петя. Потом, не сказав больше ни слова, вышла. Ее шаги растворились в тишине дома.




Игорь остался один. Он сжал в ладони монету сквозь ткань рубашки. Холодок металла смешивался с теплом кожи. За окном сгущались настоящие сумерки. Лес за огородом превращался в сплошную черную массу, бездонную и молчаливую. Но теперь это молчание было иным. Оно было нагруженным. Знанием. О пустой могиле. О мертвеце за столом. О мальчике, уведенном в ночь. Об отце, ушедшем с осиновым колом.




Он встал, подошел к окну. В стекле отражалось его бледное небритое лицо, а за ним – чернота. Он почувствовал, что что-то отпускает его, как паук отпускает ненужную соринку из паутины. Но монета на груди вдруг показалась живой. Она была печатью. Печатью Глухово. Памятью о месте, где живые – лишь временные гости на пиру у мертвых. Игорь отвернулся от окна. До рассвета оставалась долгая, тревожная ночь. Последняя ночь в доме, где даже тишина кричала о невозможном.

© Copyright: Юрий Салов, 2025

Регистрационный номер №0542892

от Сегодня в 03:58

[Скрыть] Регистрационный номер 0542892 выдан для произведения: 12.




Августовский день, тяжкий и пыльный, словно присыпал Глухово пеплом. Солнце, нещадное даже сквозь затянутое легкой дымкой небо, выжигало последние краски, оставляя мир выцветшим, безжизненным. Все ждали развития событий. Александр вернулся незаметно. Не со стороны реки и мельницы, а с огорода, будто просто вышел проверить забор.




Возвращение Александра было тихим, как скольжение тени. Игорь сидел на скамье у печи. Дверь скрипнула — не громко, а будто сдавленно застонав. Александр вошел, и в горницу вкатилась волна сырости, прели и чего-то тяжелого, сладковато-гнилостного. Запах смерти, незнакомый Игорю, но угадываемый инстинктом.




Внешность Александра была ужасающе обыденной. Ни кровавых брызг, ни рваных ран. Но все в нем кричало о случившемся. Плотная домотканая рубаха была темнее обычного — пропитана потом, речной сыростью, а может, и чем-то иным, впитавшимся в лен. Сапоги, обычно лишь пыльные, теперь были в черной, липкой грязи по голенища. Лицо... Лицо было маской из серой глины. Ни ярости, ни скорби, ни даже усталости. Пустота, выжженная дотла. Только в уголках глаз, припухших и красных, как от дыма, тлела последняя искра чего-то нечеловечески усталого. Его руки, мощные, привыкшие к топору и сохе, были чисты. Слишком чисты. Кожа на костяшках была побелевшей, натертой до красноты, будто он драил их щеткой из железной стружки.




Игорь замер. Донесшийся с мельницы шум — тот животный, металлический рев, оборвавшийся так внезапно — теперь обрел ужасающую конкретику. Он не просто понял. Он увидел это в каждом движении Александра, в каждом сантиметре его натянутой, как струна, спины. Увидел каменный жернов, черную жижу, пузырящуюся из шеи, и осиновый кол, торчавший из груди темного силуэта. Картина встала перед глазами без приглашения, ясная и отвратительная.




Александр не глянул на Игоря. Не кивнул. Он прошел через горницу тяжелыми, мерными шагами, словно отмеряя последние сажени до края пропасти. Подошел к кадке с водой у печи. На поверхности плавала деревянная плошка. Он взял ее, зачерпнул воду — звук плеснувшейся влаги гулко отдался в гнетущей тишине. Поставил кадку на лавку.




Процесс мытья рук был ритуалом, лишенным смысла, но исполненным с фанатичной тщательностью. Александр опустил руки в воду. Сначала просто стоял, глядя, как чистая вода начинает мутнеть у его запястий, вбирая невидимую скверну. Потом схватил кусок грубого серого мыла. Тер его о ладони, о тыльные стороны, о каждый палец, втирая пену под ногти, в бороздки кожи, меж пальцев. Движения были жесткими, методичными, как рубка дров. Мыло не пенилось, а крошилось, смешиваясь с грязью. Он снова опускал руки в воду, снова тер. Вода в кадке стала серо-бурой, с плавающими темными хлопьями. Он вылил ее, плеснув на земляной пол возле печи. Черные струйки мгновенно впитались. Зачерпнул свежей. Повторил. И еще раз. Кожа на руках стала багровой от трения, особенно на костяшках, где она уже была содрана. Но он тер, пока вода не осталась относительно чистой. Казалось, он пытался содрать с себя не грязь, а самый верхний слой кожи. Слой, который соприкасался с Ним.




Только тогда, вытирая руки о подол рубахи - белый лен стал серым - Александр поднял глаза. Его взгляд скользнул по Игорю, но был пустым, как высохший колодец. Но в нем читалось признание: «Ты знаешь. Ты слышал».




Когда он заговорил, низким, хриплым, словно пересыпанным пеплом голосом, то в нем не было в нем ни злобы, ни печали. Только окончательность. Говорил он не глядя на Игоря, будто обращаясь к стене или к призраку Пети, витавшему в углу.




— Завтра... — Он сделал паузу, словно слово далось с трудом. — ...на заре. Запрягу Бурого. Отвезу тебя. До большакá.




Игорь кивнул головой. «До большакá». До дороги, которая уведет его от этой проклятой деревни, от запаха смерти, от пустоты в глазах Александра, от могильного холмика Пети. От мельницы... Но это "завтра" звучало не как освобождение, а как отсрочка перед прыжком в неизвестность. Куда? Как?




Александр перевел взгляд прямо на Игоря. В тех выжженных глазах промелькнуло что-то — не сочувствие, а скорее усталое осознание общей участи, признание, что Игорь тоже стал частью этого кошмара, свидетелем того, что нельзя забыть.




— Сиди здесь... — Он мотнул головой в сторону горницы, где в полумраке застыла тень Татьяны. — когда стемнеет, за порог — ни ногой. Ночь... — Он не договорил, но Игорь понял. Ночь теперь принадлежала не людям. Даже после того, что Александр сделал у мельницы.




Александр отвернулся, он стоял неподвижно, как тот самый осиновый кол, вбитый в землю. Человек, выполнивший самую страшную работу своей жизни и не нашедший в этом ни капли покоя. Только пустоту и дорогу, которую завтра предстоит проехать. Дорогу, которая увезет последнего чужого из его дома.




Игорь кивнул, слова застряли комом в горле. "Спасибо" звучало бы кощунством. "Прости" — бессмысленно. Завтра. До большакá. Дорога домой, которого, кажется, больше не существовало ни для кого в этой деревне.




***




После обеда Игорь вышел на улицу покурить. Ему нужно было это прочувствовать, вдохнуть, чтобы потом, в городе, попытаться выдохнуть в статью. Но все, что он чувствовал, — это создававшее неуютность беспокойство и жгучую потребность покинуть эти места.

И тут он увидел ее.

Она вышла из-за ствола старой, полузасохшей березы около забора, будто тень, принявшая форму. Пелагея. Невысокая, сгорбленная, закутанная в темные, потертые ткани, от которых пахло сушеными травами, дымом и пылью. Ее лицо было похоже на сморщенное осеннее яблоко, но глаза… глаза были молодые, острые, пронзительные, как два черных буравчика. Они видели насквозь.

Она подошла к Сорокину бесшумно, ее валенки почти не оставляли следов на раскисшей земле. Игорь невольно отступил на шаг.

— Городской, — ее голос был скрипучим, как труха, но тихим и четким. Он не нарушал тишину, а вплетался в нее, становясь ее частью. — Собираешь свои пожитки?

Игорь только кивнул, не в силах вымолвить слово. Его язык будто онемел.

— Умно делаешь, — она кивнула в сторону леса. — Не твое это горе. Не твоя земля. Она чужая, злая. Она не для таких, как ты.

Ее взгляд скользнул с Игоря на дом Смирновых. В ее глазах не было ни жалости, ни печали. Был холодный, расчетливый интерес, как у старого хищника.

— Александр ко мне ходил. За правдой. Думает, словами, травами да шепотками этого… это… остановить можно, — она хрипло усмехнулась, и звук этот был похож на скрежет камня по камню. — Дурак. От слова не мрет ни живой, ни мертвый ходячий. Слово — не кол.

Она помолчала, ее взгляд стал тяжелым, пригвождающим.

— Он, дурак, думает о войне. О мести. А дело-то простое. Дело-то за малым осталось.

Она сделала шаг к Игорю ближе, и запах от нее ударил ему в нос — горький, первобытный, пугающий.

— Мальчишке-то тому… — она мотнула головой в сторону кладбища. — Все равно кол в сердце забить придется. Чтобы не встал. Чтобы не пошел по стопам деда своего, Никифора. Чтобы не пришел к матери в дом, скуля за дверью, как тот пес.

Игорь встрепенулся. Картина, которую она нарисовала, была до ужаса живой, осязаемой. Он видел это: бледное, землистое лицо Пети, его пустые глазницы у двери, тихое поскуливание…

— Он же… он ребенок… — выдохнул Сорокин, и голос его сорвался на шепот.

Ее глаза сузились.

— В земле нет детей. В земле есть мертвые. А ходячий мертвец — это скверна. Ее выжигают. Ее уничтожают. Иначе чума не кончится никогда. Перескакивает она с одного на другого, как искра по сухой соломе. Скажи им. Коли сами не догадаются. Или… — она посмотрела на журналиста с безжалостным любопытством, — оставайся еще. Помоги. Руки у тебя, поди, хоть и городские, но целые. Одному Александру с этой работой не справиться. Страх сожрет.




С этими словами она развернулась и поплелась прочь, растворяясь в мареве августовского дня так же бесшумно, как и появилась, оставив Игоря одного с леденящей душу правдой и запахом полыни на легком ветру.

Игорь уронил окурок на землю, и снова страх стал доставлять ему дискомфорт. Ему захотелось как можно скорее уехать из Глухово.




***




Вечер наступил, серый и душный. Александр заперся в горнице с бабкой Агафьей. Оттуда доносился монотонный, надтреснутый шепот старухи – не молитва, а что-то древнее, заклинательное, будто она пыталась запечатать стены от тени, уже навсегда поселившейся в доме. Иван не пришел проведать брата. Дом был осиротевшим.




Игорь сидел на кухонной лавке, глядя на закопченный чайник у остывшей печи. Татьяна вошла неслышно. Она казалась тенью – бледная, в темном платье, сливавшемся с сумерками. Ее глаза, огромные в исхудавшем лице, были сухими, но в них горел странный, кроткий огонек – не надежды, а скорее последней, тихой решимости.




Она подошла, села напротив. Между ними на столе лежала медная монета на грубом шнурке – тот самый оберег. В тусклом свете керосиновой лампы знаки на ней казались таинственными рунами.




— Возьми, — сказала Татьяна тихо. Голос ее был хрипловат от молчания, но удивительно тверд. Она не просила. Она повелевала. — С собой. Не снимай. Пусть будет при тебе.




Игорь посмотрел на монету, потом на нее. «Нам здесь ничего не поможет», — вспомнились ее слова утром. Жест был не о защите. Он был о памяти. О тяжелой, кровавой ноше, которую нельзя было оставить здесь, в этом проклятом месте. Она отдавала ему кусочек их горя, их страха, их безысходности. Чтобы он унес это с собой. Чтобы не забыл.




— Я… — начал Игорь, но Татьяна перебила его, коснувшись кончиком пальца монеты.




— Не говори. Просто возьми. Как… как знак. Что мы были. Что все это… было не сон. — Она глубоко вздохнула, грудь поднялась под темной тканью. — Ты видел. Ты знаешь. Унеси это знание с собой. В твой мир. Может… — она запнулась, искажая слово, — …может, там оно хоть кому-то откроет глаза. Или просто… будет напоминать. Что есть места, где земля дышит смертью, а мертвые ходят без спросу.




Она подняла монету за шнурок, протянула ему. Глаза ее неумолимо держали его взгляд. В них была не мольба, а требование. Которое следовало выполнить.




Игорь взял. Холодный металл лег в ладонь, шнурок грубо коснулся кожи. Монета была легкой, но в тот момент казалась невероятно тяжелой. Грузом правды, которую он теперь был обязан нести.




— Буду носить, — выдохнул он. Слова были ничтожны перед величием ее жеста, но других не было. Он накинул шнурок на шею. Монета упала за воротник рубашки, прижалась к груди холодным пятном. Оберег. Проклятие. Память.




Татьяна слабо кивнула. Казалось, камень свалился с ее плеч. Она встала, постояла мгновение, глядя куда-то мимо Игоря, в темный угол кухни, где когда-то, наверное, играл Петя. Потом, не сказав больше ни слова, вышла. Ее шаги растворились в тишине дома.




Игорь остался один. Он сжал в ладони монету сквозь ткань рубашки. Холодок металла смешивался с теплом кожи. За окном сгущались настоящие сумерки. Лес за огородом превращался в сплошную черную массу, бездонную и молчаливую. Но теперь это молчание было иным. Оно было нагруженным. Знанием. О пустой могиле. О мертвеце за столом. О мальчике, уведенном в ночь. Об отце, ушедшем с осиновым колом.




Он встал, подошел к окну. В стекле отражалось его бледное небритое лицо, а за ним – чернота. Он почувствовал, что что-то отпускает его, как паук отпускает ненужную соринку из паутины. Но монета на груди вдруг показалась живой. Она была печатью. Печатью Глухово. Памятью о месте, где живые – лишь временные гости на пиру у мертвых. Игорь отвернулся от окна. До рассвета оставалась долгая, тревожная ночь. Последняя ночь в доме, где даже тишина кричала о невозможном.
 
Рейтинг: 0 2 просмотра
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!