Последующие дни в квартире Сергея пролетели сумбурно и однообразно одновременно. Николай не выключал телевизор — его мерцание и непрерывный поток слов заглушали давящую тишину и собственные мысли. Он репетировал. Целыми днями. Ходил из угла в угол, бормоча бессвязные монологи о красках, которые шепчут, о глазах, следящих со старых портретов, о ван Рисселберге, который являлся ему во сне и требовал вернуть долг. Он не просто заучивал текст — он вживался в роль. Страх и одиночество были его союзниками, лучшими режиссерами этого странного спектакля. Он почти начал верить в этот бред, настолько он стал реальнее, чем перспектива тюрьмы или мести Тенгиза.
На пятый день закончилась вода и последние остатки еды. Он выглянул в окно. Было еще утро, улица была пустынна, залита холодным серым светом. Решение сходить в ближайший магазин казалось разумным. Осторожным. Он надел темную толстовку с капюшоном, натянул его на свою небрежно постриженную голову и вышел, стараясь двигаться естественно, не суетливо, но и не привлекая излишнего внимания.
***
Утро в спальном районе Анастасьевска было серым и влажным, словно город накрыли мокрым одеялом. Воздух, еще не нагревшийся от солнца, пах остывшим асфальтом, тополиным пухом и сладковатым душком из контейнеров с органическими отходами. Николай шел по потрескавшейся плитке тротуара, засунув руки в карманы поношенной темно-синей толстовки. Капюшон был глубоко натянут на голову, скрывая намеренно небрежно, почти варварски подстриженные темные волосы и часть лица. Он чувствовал себя голым, выставленным на всеобщее обозрение, хотя на улице, кроме спешащей на работу пары и старушки с тележкой, никого не было.
Его взгляд, диковатый от нескольких дней добровольного заточения и лихорадочных репетиций безумия, метался по сторонам, выхватывая и анализируя каждую деталь. Он почти достиг цели — красно-белой вывески «Пятерочки», мерцавшей в сотне метров как спасительный маяк. Ему нужны были консервы, хлеб, что-то простое, что напомнило бы о нормальной жизни.
Именно в этот момент из-за поворота, лениво плюя шинами по мокрому асфальту, выполз бело-синий автомобиль ДПС. Он ехал медленно, будто патрульные несли свою смену как повинность. Николай внутренне съёжился, но заставил себя идти ровно, не меняя темпа, не отворачиваясь. «Обычный патруль, их тут десятки, они не ищут тебя, они ищут пьяных за рулём», — убеждал он себя, чувствуя, как по спине бегут мурашки.
Он сделал еще десяток шагов, уже почти поверив в свою неуязвимость, когда услышал за спиной хриплое шипение тормозов. Ледяная игла страха вонзилась ему в живот. Он не оборачивался, лишь ускорил шаг, уставившись в спину впереди идущей старушке.
— Мужчина! Гражданин! — раздался молодой, но уставший голос.
Николай сделал вид, что не слышит. Его пальцы в карманах сжались в кулаки. Сердце колотилось где-то в горле, громко, предательски.
Из машины хлопнула дверь. Послышались быстрые, тяжелые шаги. И тут он мельком увидел свое отражение в затемнённом стекле витрины «Пятерочки» — сгорбленная фигура в капюшоне, идущая рядом с ним, и догоняющий его рослый парень в полицейской куртке и фуражке. Лицо у патрульного было молодое, немного одутловатое от недосыпа, но глаза внимательные, цепкие.
Сильная рука легла ему на плечо, заставляя остановиться. Прикосновение было не грубым, но не допускающим возражений.
— Гражданин, документы, пожалуйста, — сказал полицейский, слегка запыхавшись. Его напарник остался за рулем, лениво наблюдая через лобовое стекло.
Николай медленно, будто сквозь воду, повернулся к нему. Он приподнял голову, и капюшон немного съехал, открывая его бледноватое, несколько осунувшееся лицо с лихорадочным блеском в широко раскрытых глазах.
— Я... я просто за хлебом, — прошептал он, и голос его звучал сипло и неестественно.
Патрульный внимательно, без эмоций разглядывал его. Взгляд скользнул по нервно подрагивающей щеке Николая, по запачканной землёй толстовке, по неестественно выверенным плечам, будто всё тело было одной сплошной зажившей раной.
— Документы, — повторил полицейский, и в его голосе появилась стальная нотка. Он явно что-то почуял. Не вину, а странность. Нервозность, которая пахнет проблемами.
Николай начал медленно, преувеличенно теребящими движениями шарить по карманам.
— Кажется... я забыл... — бормотал он, глядя куда-то мимо лица полицейского, на серую стену дома за его спиной. — Дома остались. В раме. Она их держит. Не отдает.
Патрульный нахмурился. Он отступил на полшага, его свободная рука непроизвольно легла на рукоятку дубинки.
— Как звать-то? Фамилия?
— Краски, — вдруг сказал Николай, и его лицо исказилось гримасой, между ужасом и восторгом. — Они все знают. Они шепчут ваши имена. Слышите? Ультрамарин... он шепчет «Иванов»...
Молодое лицо полицейского дрогнуло. Скула дернулась. Он был готов к агрессии, к попытке бегства, но не к этому театральному, жутковатому бреду. Он поднес рацию ко рту.
— Тридцать седьмой, на связи? — сказал он, не сводя с Николая подозрительного взгляда.
Из рации хрипло ответили: «На связи, докладывай».
— Проверяю гражданина у «Пятерочки» на Садовой, двенадцать. Поведение неадекватное. Документов при себе не имеет. Сходство с ориентировкой... — он замялся, сверяя черты лица Николая с картинкой в голове.
Этой доли секунды хватило. Николай, увидев малейшую нерешительность, рванулся прочь. Это был не спринтерский рывок, а неуклюжий, спотыкающийся побег затравленного зверя. Он успел сделать всего три шага.
— Стоять! — рявкнул полицейский.
Сильный захват сзади, отработанный на тренировках, — и Николай рухнул на мокрый асфальт. Колено патрульного мягко, но неумолимо придавило его спину к земле. Запах бензина, гниющих листьев и резины от подошвы ботинка ударил в нос. Из машины выскочил второй, более старший, с усталыми глазами и щетиной. Он уже держал в руках наручники.
— Успокойся, дружок, успокойся, — сказал он глухим, будничным голосом, опускаясь на корточки рядом. — Без дури. Всё цивильно.
Холодный, точно отточенный металл браслетов с щелчком, оглушительно громким в тишине утра, впился в запястья Николая, сдавив кости до боли.
— Так, встаем медленно, — скомандовал старший, помогая ему подняться.
Николай стоял, пошатываясь, опустив голову. Капюшон съехал окончательно, открывая его бледное, испачканное землей лицо. Он смотрел на свои закованные в сталь руки. Внутри него все замерло. Страх сменился странным, леденящим спокойствием. Первый акт его спектакля завершился. Теперь начиналось главное представление. Его самая важная работа. Он медленно поднял взгляд на старшего патрульного и прошептал, едва шевеля губами, так, чтобы услышали только они двое:
— Они в асфальте... шепчут. Скажите им... скажите им, что я всё сделал, как они просили…
***
Его повезли не в ближайший участок, а в большое, серое, современное здание УВД. Процедура была отработана до автоматизма: фотографии на фоне ростометра, где краска на стене была облуплена, холодные валики дактилоскопической краски, впивающиеся в подушечки пальцев, бесстрастные голоса, требующие подписать бумаги. Он молчал, опустив голову, продолжая играть свою роль. Внутри все замерло и превратилось в лед. Настал момент истины.
Через двое суток в изоляторе его привели на допрос. Допрос вел следователь, которого представился как майор Семенов. Это был уставший мужчина лет сорока пяти, с лицом, изможденным бумажной работой и бесконечным потоком чужих грехов. Его костюм был добротным, но дешевым, галстук — чуть кривым. Он не выглядел злым или заинтересованным. Скорее, отстраненно-профессиональным, как врач, видящий сотого пациента с одной и той же болезнью.
Кабинет был стандартным: стол, заваленный папками, два стула, шкаф с застекленными полками, на стене — часы с громко тикающей секундной стрелкой. Запах дешевого растворимого кофе, пыли и старой бумаги.
— Ну что, Николай, — начал Семенов, разложив перед собой тонкую папку. — Объясни нам про эти двадцать тысяч евро. Гражданин Щукин Леонид утверждает, что ты продал ему поддельную картину. Это правда?
Николай поднял на него глаза. Он не смотрел на следователя, он смотрел куда-то сквозь него, на стену, где висела криво повешенная репродукция какого-то морского пейзажа. Его взгляд был стеклянным, отсутствующим.
— Краски… — прошептал он, и его голос звучал хрипло и отрешенно. — Они не того оттенка. Ультрамарин должен кричать, а он шепчет. Он шепчет из-под слоя лака… вы слышите?
Семенов поморщился, переложил авторучку с одного места на другое.
— Что?
— Ван Рисселберг… он не любит, когда его цвета меняют, — продолжал Николай, его голос стал чуть громче, в нем появилась истеричная, вибрирующая нотка. — Он приходит ночью и показывает… показывает пальцем на палитру. Говорит: «Это не твой красный. Это красный предательства».
Следователь обменялся усталым взглядом со своим напарником, молча сидевшим в углу и что-то записывающим в блокнот.
— Николай, давай без клоунады. Говори по делу. Ты продал картину Щукину, да или нет?
— Продал? — Николай засмеялся, коротким, сухим, безрадостным смехом. — Я не продал. Я вернул. Она же его. Она всегда была его. Он мне сам сказал. Вчера. Из рамы. Он сказал, что хочет домой, к хозяину.
Семенов вздохнул. Он явно видел таких — пытающихся отмазаться симуляцией.
— Какой хозяин? О чем ты?
— Рама, — упрямо повторил Николай, его взгляд стал диким. — Дубовая рама. Она видела многое. Она знает. Вы не слышите? Она скрипит. Все время скрипит. Это она меня выдала. Скажите ей замолчать!
Он вдруг заткнул уши руками и начал раскачиваться на стуле, издавая низкий стон. Это не была грубая игра. Он вложил в это всю свою накопленную паранойю, весь животный страх последних дней. Он дрожал мелкой, неконтролируемой дрожью, и на лбу у него выступили капли настоящего пота.
Допрос продолжался еще с полчаса, но был абсолютно бесполезен. Николай то впадал в кататонический ступор, уставившись в одну точку на столе и не реагируя на вопросы, то начинал бормотать о оживших полотнах и заговоре искусствоведов, тыча пальцем в ту самую репродукцию на стене. Семенов вздыхал, делал пометки. Было ясно, что он не верит ни единому слову, но и не видел в этом циничного спектакля. Он видел человека с явными, неконтролируемыми психическими отклонениями. Еще один сломанный винтик.
— Ладно, — наконец сказал он, закрывая папку с раздраженным щелчком. — Все ясно. Отвести его в камеру.
***
Новые допросы проходили по схожему сценарию.
Николай сидел на стуле напротив стола, ссутулившись, его руки в наручниках лежали на коленях, пальцы непроизвольно перебирали складки поношенных джинсов. Он выглядел вымотанным до крайности: темные круги под глазами сливались с легкой щетиной, волосы торчали неопрятными прядями, а взгляд был устремлен куда-то в пространство за спиной следователя, где на стене висела криво повешенная, выцветшая репродукция Айвазовского — «Девятый вал» в убогой пластиковой рамке.
Следователь Семенов тяжело вздохнул. Он потер переносицу двумя пальцами, отложив в сторону авторучку, которая уже дважды пачкала ему пальцы дешевыми чернилами.
— Ну, Николай, давай еще раз. С самого начала. Гражданин Щукин Леонид Федорович передал тебе двадцать тысяч евро. За что? — его голос был глухим, лишенным всякой эмоции, как зачитанная вслух инструкция.
Николай медленно перевел на него свой стеклянный, немигающий взгляд. Он смотрел не на Семенова, а сквозь него, будто видел что-то прямо за его спиной.
— Он не передавал, — прошептал Николай, и его голос звучал хрипло, будто он много часов не пил воды. — Он возвращал долг.
— Чей долг? — Семенов устало потер лоб. В углу кабинета, на жестком стуле, сидел назначенный адвокат — молодой паренек с влажными от волнения ладонями и новеньким, пахнущим типографией, портфелем. Он старательно что-то записывал в блокнот, изредка покусывая кончик своей ручки.
— Ван Рисселберга, — с полной, неподдельной уверенностью заявил Николай. Его глаза внезапно оживились, в них вспыхнул странный, фанатичный блеск. — Он мне являлся. Вон из той рамы. — Николай мотнул головой в сторону репродукции Айвазовского. — Говорит: «Коля, этот щука… этот Щукин… он должен мне за охрану. За триста лет охраны. От солнца, от пыли, от скуки». И попросил меня получить за него. А то он, ван Рисселберг, выйти не может. Дневной свет вреден для лессировочного слоя. Вы же понимаете.
Адвокат перестал писать. Он поднял на Николая широко раскрытые глаза, в которых читался неподдельный ужас и полная профессиональная растерянность. Семенов закрыл глаза на секунду, его лицо исказила гримаса, будто от внезапной боли в желудке.
— Николай, — следователь произнес его имя с тихим, сдавленным отчаянием. — Давай без этого. Где деньги? Что с ними сделал?
— Деньги? — Николай удивленно поднял брови, будто услышал что-то совершенно абсурдное. — Какие деньги? Это же не деньги. Это краска.
Он произнес это так просто и естественно, что Семенов невольно перевел взгляд на лежащую на столе распотрошенную пачку пятитысячных рублевых купюр, изъятую при обыске в мастерской, будто проверяя, не превратилась ли она и правда в тюбик умбры.
— Краска? — эхом переспросил следователь, и в его голосе впервые за весь допрос прозвучали нотки чего-то, кроме усталости. Было это изумление.
— Ну да, — кивнул Николай, смотря на пачку денег с видом эксперта. — Видите, какой оттенок охры? Настоящий, голландский, восемнадцатого века. Его теперь не делают. Я их… я их пустил в работу. На грунт. Для следующего полотна. Оно будет говорить громче. Гораздо громче.
Он вдруг наклонился вперед, наручники звякнули о ножку стула. Его лицо стало доверительным, заговорщическим.
— А знаете, что они шепчут, эти купюры? — он понизил голос до шепота. Адвокат невольно отодвинулся. — Они шепчут имена всех, кто к ним прикасался. Вот эта, — он мотнул головой в сторону пачки, — все время повторяет: «Тенгиз, Тенгиз, Тенгиз». Кто это, а? Вы знаете такого?
Имя, произнесенное в этом бредовом контексте, прозвучало как выстрел в тишине. Семенов замер. Его усталое лицо на мгновение стало каменным, все мускулы застыли. Он быстренько посмотрел на адвоката, который уже не скрывал своего испуга и смотрел на Николая, как на привидение.
Следователь медленно откинулся на спинку своего кресла. Оно жалобно заскрипело. Он провел рукой по лицу, собираясь с мыслями, и перевел взгляд на адвоката.
— Ну что скажете? — его голос снова стал глухим и бесстрастным. — У вас есть вопросы к подозреваемому?
Молодой адвокат растерянно перевел взгляд с Николая, который снова уставился в пространство и что-то беззвучно шептал, на следователя.
— Я… — он сглотнул. — Я полагаю, господин Спичкин… его состояние… он явно не отдает отчет своим действиям. Требуются… специалисты.
Семенов медленно кивнул. В его глазах читалось не облегчение, а скорее профессиональная досада.
— Ладно, — он хлопнул ладонью по папке, поднимаясь. Звук был громким, как выстрел. — На этом всё. Протокол допроса подпишите. Я собираюсь назначить судебно-психиатрическую экспертизу. Пусть врачи разбираются.
Кивнув конвоиру, он приказал увести Николая. Когда того подняли со стула, он вдруг обернулся к репродукции и сказал ей, как старому другу:
- Ван, я всё сделал, как ты просил. Они не поняли. Они никогда не поймут.
***
Психиатрическая экспертиза была следующим актом его представления. Там все было ослепительно-белым и до стерильности чистым. Кабинет психиатра напоминал аквариум, вымытый хлоркой, где даже воздух казался обеззараженным, холодным и безвкусным. Он пах сладковатым лекарственным сиропом, прикрывающим запах стресса и пота, и едкой нотой спирта, которым до блеска был протерт линолеум на полу.
Николай сидел на жестком деревянном стуле посреди этой белизны, чувствуя себя грязным пятном на чистом холсте. Его руки лежали на коленях, пальцы непроизвольно сжимались и разжимались, будто все еще чувствуя холод стали.
Против него, за широким столом из светлого дуба, сидели двое. Женщина-психиатр лет пятидесяти с усталым, умным лицом и внимательными глазами за стеклами очков в тонкой металлической оправе. И ее коллега — мужчина помоложе, лет сорока, с аккуратной седеющей бородкой, живым, любопытствующим взглядом и пальцами, которые нетерпеливо перебирали край блокнота. Он тоже был здесь в роли наблюдателя, второго эксперта, чье мнение должно было сделать заключение беспристрастным. Рядом, у двери, неподвижно стоял санитар — крупный мужчина с пустыми, ничего не выражающими глазами.
— Николай, — начала женщина, ее голос был ровным, профессионально-нейтральным, камертоном, по которому настраивалась вся беседа. — Этот человек, Леонид Щукин. Вы боялись его?
Николай медленно перевел на нее взгляд. Он не сфокусировался на ее лице, а скорее скользнул по нему, как по поверхности воды, а затем перевел взгляд на ее коллегу, изучая его с легким, безучастным любопытством.
— Боялся? — он произнес слово тихо, растягивая его. Потом его губы растянулись в странной, не доходящей до глаз улыбке. — Его? Нет. Его пиджака боялся.
Мужчина-психиатр наклонился вперед, его интерес явно был возбужден.
— Пиджака? — переспросил он, стараясь, чтобы в голосе не звучало ничего, кроме профессионального любопытства.
— Да, — кивнул Николай, становясь многословнее, будто обращаясь к более благодарному слушателю. — Клетчатый. Английская шерсть. Она… она кричала. От боли. Ее ткали овцы, которых били. По спине. Почешите свою куртку, — вдруг приказал он мужчине. — Слышите? Тихий стон. А пиджак Щукина орал. Он хотел укусить меня за руку, когда я брал деньги. Но я его успокоил.
— Как? — не удержался мужчина, делая пометку в блокноте.
— Шепнул ему пароль. «Умбры жженой триста грамм». Он сразу смолк. Зашипел немного и смолк.
Женщина-психиатр бросила на коллегу краткий, успокаивающий взгляд, мол, не поощряйте его. Она взяла инициативу назад.
— Николай, давайте вернемся к картине. «Гроза над заливом». Что вы чувствовали, когда писали ее?
Он замолчал, прислушиваясь к чему-то внутри себя. Его взгляд уплыл к единственной детали интерьера — репродукции Ван Гога «Звездная ночь» в тонкой черной рамке.
— Я не писал ее, — поправил он ее с легким превосходством. — Я ее… расшифровывал. Она всегда была там, внутри холста. Под слоем времени. Я просто убрал лишнее. Слой за слоем. Как археолог. А потом… потом он стал выходить. Ночью. Просил чаю. Голландского, с гвоздикой. Говорил, что в раме сквозняк.
— Кто «он»? — мягко спросил мужчина-психиатр, его перо замерло над бумагой.
— Ван Рисселберг, конечно! — Николай посмотрел на него с искренним удивлением. — Он там, внутри, живет. В том слое лака, что я положил последним. Он теперь мой сосед. — Его лицо внезапно омрачилось. — Но он злится. На Тенгиза. Говорит, тот пахнет не деньгами. Пахнет тленом и старыми костями. И что… что он скоро придет. За мной.
При упоминании имени его лицо исказила гримаса ужаса. Он резко обхватил себя за плечи, съежился, словно от холода, и начал раскачиваться на стуле вперед-назад. Дерево заскрипело.
— Они везде. Вон, — он мотнул головой в сторону санитара, — у него в кармане… маленькая рамочка от очков. И там тоже глаз. Следит. Все они смотрят.
Санитар не шелохнулся. Мужчина-психиатр бросил на него быстрый взгляд, потом перевел взгляд на Николая, его лицо стало серьезным, аналитическим.
— Николай, — снова вмешалась женщина, ее голос оставался спокойным, как поверхность озера. — Картины не могут говорить или видеть. Это объекты. Холст, краска, лак.
Он резко перестал раскачиваться. Уставился на нее с неподдельным, почти оскорбленным изумлением. Казалось, он вот-вот расплачется от несправедливости.
— Объекты? — он фыркнул, и в этом звуке прозвучала настоящая обида. — Да вы… вы просто не видите! Вы смотрите, но не видите! Краска — это ведь застывший свет. А свет — это божья мысль. Значит, картина — это застывшая мысль. Она живая! Она хочет, чтобы ее поняли! А вы… вы все глухие. Совсем глухие.
Он с отчаянием провел рукой по лицу. Потом его взгляд упал на авторучку мужчины-психиатра, лежащую на столе.
— Вот! — он воскликнул с внезапным озарением, тыча пальцем в ручку. — Видите? Капля чернил на конце. Она же… она же кричит от ужаса! Она видит, что вы записываете, и хочет сбежать! Сбежать обратно в свой флакон, к своим братьям! Она же живая! Вы же понимаете? — Он смотрел то на одного, то на другого врача с мольбой и надеждой в глазах.
Мужчина-психиатр медленно, очень медленно отодвинул свою ручку подальше, к самому краю стола. Его лицо стало непроницаемым. Он перевел взгляд на коллегу и почти незаметно кивнул.
— Ну что, коллега? — спросил он, глядя на захлопнувшуюся дверь. — Ваше впечатление?
— Структурированный бред, псевдогаллюцинации, синдром Котара в легкой форме, — отчеканила женщина, снимая очки. — Явная невменяемость. Ни единой трещины в образе. Полное отсутствие контакта с реальностью.
Она взглянула на репродукцию Ван Гога. На буйство синих и желтых завихрений. И на одно мгновение ей, специалисту с двадцатилетним стажем, показалось, что краски и вправду двигаются, наливаясь немым, безумным жизненным порывом. Она резко отвела взгляд и потянулась к кнопке вызова следующего пациента. Ее коллега молча кивнул, все еще глядя на дверь, за которой исчез талантливый симулянт или искренний безумец, но явно не рядовой пациент.
***
В таком же духе прошли все две недели пребывания Николая в психиатрическом стационаре в рамках экспертизы его вменяемости.
Суд был коротким, формальным и поразительно безразличным. Николай сидел на скамье подсудимых, ссутулившись, с отсутствующим взглядом. Он не смотрел на судью, на молодого и скучающего прокурора, на следователя Семенова, который сидел в задних рядах зала и с легким скепсисом наблюдал за процессом. Он смотрел на свои руки, что-то беззвучно шептал, изредка вздрагивал, будто от прикосновения невидимой руки.
Заключение экспертизы было однозначным: «Обследуемый обнаруживает признаки острого полиморфного психотического расстройства с элементами бреда преследования и псевдогаллюцинаций. Невменяем в момент совершения инкриминируемого деяния и в настоящее время. Нуждается в принудительном лечении в условиях специализированного стационара».
Прокурор что-то невнятно пробормотал об общественной опасности. Адвокат, назначенный государством, молодой парень с потными ладонями, что-то такое же невнятное пробормотал в его защиту. Судья, пожилая женщина с усталым, как у Семенова, лицом, торопилась закончить.
— На основании изложенного, подсудимый направляется на принудительное лечение в специализированное медицинское учреждение закрытого типа.
Удары молотка прозвучали для Николая как салют. Победа. Противоречивая, где-то унизительная, но победа. Его увели из зала суда. По дороге к клетке автозака он мельком увидел во дворе знакомое лицо с пустыми глазами. Человек Тенгиза стоял и смотрел на него. Но теперь между ними была стена — стена закона, диагноза и государственной системы. Пока что.
Его везли в областную психиатрическую больницу. Автозак трясло на разбитой дороге, он пах немытой телом, страхом и металлом. Он сидел, раскачиваясь в такт движению, и шептал свою мантру:
- Краски шепчут, краски шепчут…
Он должен был продолжать играть. Теперь его жизнь зависела от того, насколько убедительно он сможет притворяться сумасшедшим в мире настоящего безумия. Он достиг временного безопасного порта. Но он понимал, что это лишь передышка. Охотники никуда не делись. Они просто ждали у ворот, и он не знал, чьи именно лица скрывались за маской закона.
[Скрыть]Регистрационный номер 0543223 выдан для произведения:
Глава 6.
Последующие дни в квартире Сергея пролетели сумбурно и однообразно одновременно. Николай не выключал телевизор — его мерцание и непрерывный поток слов заглушали давящую тишину и собственные мысли. Он репетировал. Целыми днями. Ходил из угла в угол, бормоча бессвязные монологи о красках, которые шепчут, о глазах, следящих со старых портретов, о ван Рисселберге, который являлся ему во сне и требовал вернуть долг. Он не просто заучивал текст — он вживался в роль. Страх и одиночество были его союзниками, лучшими режиссерами этого странного спектакля. Он почти начал верить в этот бред, настолько он стал реальнее, чем перспектива тюрьмы или мести Тенгиза.
На пятый день закончилась вода и последние остатки еды. Он выглянул в окно. Было еще утро, улица была пустынна, залита холодным серым светом. Решение сходить в ближайший магазин казалось разумным. Осторожным. Он надел темную толстовку с капюшоном, натянул его на свою небрежно постриженную голову и вышел, стараясь двигаться естественно, не суетливо, но и не привлекая излишнего внимания.
***
Утро в спальном районе Анастасьевска было серым и влажным, словно город накрыли мокрым одеялом. Воздух, еще не нагревшийся от солнца, пах остывшим асфальтом, тополиным пухом и сладковатым душком из контейнеров с органическими отходами. Николай шел по потрескавшейся плитке тротуара, засунув руки в карманы поношенной темно-синей толстовки. Капюшон был глубоко натянут на голову, скрывая намеренно небрежно, почти варварски подстриженные темные волосы и часть лица. Он чувствовал себя голым, выставленным на всеобщее обозрение, хотя на улице, кроме спешащей на работу пары и старушки с тележкой, никого не было.
Его взгляд, диковатый от нескольких дней добровольного заточения и лихорадочных репетиций безумия, метался по сторонам, выхватывая и анализируя каждую деталь. Он почти достиг цели — красно-белой вывески «Пятерочки», мерцавшей в сотне метров как спасительный маяк. Ему нужны были консервы, хлеб, что-то простое, что напомнило бы о нормальной жизни.
Именно в этот момент из-за поворота, лениво плюя шинами по мокрому асфальту, выполз бело-синий автомобиль ДПС. Он ехал медленно, будто патрульные несли свою смену как повинность. Николай внутренне съёжился, но заставил себя идти ровно, не меняя темпа, не отворачиваясь. «Обычный патруль, их тут десятки, они не ищут тебя, они ищут пьяных за рулём», — убеждал он себя, чувствуя, как по спине бегут мурашки.
Он сделал еще десяток шагов, уже почти поверив в свою неуязвимость, когда услышал за спиной хриплое шипение тормозов. Ледяная игла страха вонзилась ему в живот. Он не оборачивался, лишь ускорил шаг, уставившись в спину впереди идущей старушке.
— Мужчина! Гражданин! — раздался молодой, но уставший голос.
Николай сделал вид, что не слышит. Его пальцы в карманах сжались в кулаки. Сердце колотилось где-то в горле, громко, предательски.
Из машины хлопнула дверь. Послышались быстрые, тяжелые шаги. И тут он мельком увидел свое отражение в затемнённом стекле витрины «Пятерочки» — сгорбленная фигура в капюшоне, идущая рядом с ним, и догоняющий его рослый парень в полицейской куртке и фуражке. Лицо у патрульного было молодое, немного одутловатое от недосыпа, но глаза внимательные, цепкие.
Сильная рука легла ему на плечо, заставляя остановиться. Прикосновение было не грубым, но не допускающим возражений.
— Гражданин, документы, пожалуйста, — сказал полицейский, слегка запыхавшись. Его напарник остался за рулем, лениво наблюдая через лобовое стекло.
Николай медленно, будто сквозь воду, повернулся к нему. Он приподнял голову, и капюшон немного съехал, открывая его бледноватое, несколько осунувшееся лицо с лихорадочным блеском в широко раскрытых глазах.
— Я... я просто за хлебом, — прошептал он, и голос его звучал сипло и неестественно.
Патрульный внимательно, без эмоций разглядывал его. Взгляд скользнул по нервно подрагивающей щеке Николая, по запачканной землёй толстовке, по неестественно выверенным плечам, будто всё тело было одной сплошной зажившей раной.
— Документы, — повторил полицейский, и в его голосе появилась стальная нотка. Он явно что-то почуял. Не вину, а странность. Нервозность, которая пахнет проблемами.
Николай начал медленно, преувеличенно теребящими движениями шарить по карманам.
— Кажется... я забыл... — бормотал он, глядя куда-то мимо лица полицейского, на серую стену дома за его спиной. — Дома остались. В раме. Она их держит. Не отдает.
Патрульный нахмурился. Он отступил на полшага, его свободная рука непроизвольно легла на рукоятку дубинки.
— Как звать-то? Фамилия?
— Краски, — вдруг сказал Николай, и его лицо исказилось гримасой, между ужасом и восторгом. — Они все знают. Они шепчут ваши имена. Слышите? Ультрамарин... он шепчет «Иванов»...
Молодое лицо полицейского дрогнуло. Скула дернулась. Он был готов к агрессии, к попытке бегства, но не к этому театральному, жутковатому бреду. Он поднес рацию ко рту.
— Тридцать седьмой, на связи? — сказал он, не сводя с Николая подозрительного взгляда.
Из рации хрипло ответили: «На связи, докладывай».
— Проверяю гражданина у «Пятерочки» на Садовой, двенадцать. Поведение неадекватное. Документов при себе не имеет. Сходство с ориентировкой... — он замялся, сверяя черты лица Николая с картинкой в голове.
Этой доли секунды хватило. Николай, увидев малейшую нерешительность, рванулся прочь. Это был не спринтерский рывок, а неуклюжий, спотыкающийся побег затравленного зверя. Он успел сделать всего три шага.
— Стоять! — рявкнул полицейский.
Сильный захват сзади, отработанный на тренировках, — и Николай рухнул на мокрый асфальт. Колено патрульного мягко, но неумолимо придавило его спину к земле. Запах бензина, гниющих листьев и резины от подошвы ботинка ударил в нос. Из машины выскочил второй, более старший, с усталыми глазами и щетиной. Он уже держал в руках наручники.
— Успокойся, дружок, успокойся, — сказал он глухим, будничным голосом, опускаясь на корточки рядом. — Без дури. Всё цивильно.
Холодный, точно отточенный металл браслетов с щелчком, оглушительно громким в тишине утра, впился в запястья Николая, сдавив кости до боли.
— Так, встаем медленно, — скомандовал старший, помогая ему подняться.
Николай стоял, пошатываясь, опустив голову. Капюшон съехал окончательно, открывая его бледное, испачканное землей лицо. Он смотрел на свои закованные в сталь руки. Внутри него все замерло. Страх сменился странным, леденящим спокойствием. Первый акт его спектакля завершился. Теперь начиналось главное представление. Его самая важная работа. Он медленно поднял взгляд на старшего патрульного и прошептал, едва шевеля губами, так, чтобы услышали только они двое:
— Они в асфальте... шепчут. Скажите им... скажите им, что я всё сделал, как они просили…
***
Его повезли не в ближайший участок, а в большое, серое, современное здание УВД. Процедура была отработана до автоматизма: фотографии на фоне ростометра, где краска на стене была облуплена, холодные валики дактилоскопической краски, впивающиеся в подушечки пальцев, бесстрастные голоса, требующие подписать бумаги. Он молчал, опустив голову, продолжая играть свою роль. Внутри все замерло и превратилось в лед. Настал момент истины.
Через двое суток в изоляторе его привели на допрос. Допрос вел следователь, которого представился как майор Семенов. Это был уставший мужчина лет сорока пяти, с лицом, изможденным бумажной работой и бесконечным потоком чужих грехов. Его костюм был добротным, но дешевым, галстук — чуть кривым. Он не выглядел злым или заинтересованным. Скорее, отстраненно-профессиональным, как врач, видящий сотого пациента с одной и той же болезнью.
Кабинет был стандартным: стол, заваленный папками, два стула, шкаф с застекленными полками, на стене — часы с громко тикающей секундной стрелкой. Запах дешевого растворимого кофе, пыли и старой бумаги.
— Ну что, Николай, — начал Семенов, разложив перед собой тонкую папку. — Объясни нам про эти двадцать тысяч евро. Гражданин Щукин Леонид утверждает, что ты продал ему поддельную картину. Это правда?
Николай поднял на него глаза. Он не смотрел на следователя, он смотрел куда-то сквозь него, на стену, где висела криво повешенная репродукция какого-то морского пейзажа. Его взгляд был стеклянным, отсутствующим.
— Краски… — прошептал он, и его голос звучал хрипло и отрешенно. — Они не того оттенка. Ультрамарин должен кричать, а он шепчет. Он шепчет из-под слоя лака… вы слышите?
Семенов поморщился, переложил авторучку с одного места на другое.
— Что?
— Ван Рисселберг… он не любит, когда его цвета меняют, — продолжал Николай, его голос стал чуть громче, в нем появилась истеричная, вибрирующая нотка. — Он приходит ночью и показывает… показывает пальцем на палитру. Говорит: «Это не твой красный. Это красный предательства».
Следователь обменялся усталым взглядом со своим напарником, молча сидевшим в углу и что-то записывающим в блокнот.
— Николай, давай без клоунады. Говори по делу. Ты продал картину Щукину, да или нет?
— Продал? — Николай засмеялся, коротким, сухим, безрадостным смехом. — Я не продал. Я вернул. Она же его. Она всегда была его. Он мне сам сказал. Вчера. Из рамы. Он сказал, что хочет домой, к хозяину.
Семенов вздохнул. Он явно видел таких — пытающихся отмазаться симуляцией.
— Какой хозяин? О чем ты?
— Рама, — упрямо повторил Николай, его взгляд стал диким. — Дубовая рама. Она видела многое. Она знает. Вы не слышите? Она скрипит. Все время скрипит. Это она меня выдала. Скажите ей замолчать!
Он вдруг заткнул уши руками и начал раскачиваться на стуле, издавая низкий стон. Это не была грубая игра. Он вложил в это всю свою накопленную паранойю, весь животный страх последних дней. Он дрожал мелкой, неконтролируемой дрожью, и на лбу у него выступили капли настоящего пота.
Допрос продолжался еще с полчаса, но был абсолютно бесполезен. Николай то впадал в кататонический ступор, уставившись в одну точку на столе и не реагируя на вопросы, то начинал бормотать о оживших полотнах и заговоре искусствоведов, тыча пальцем в ту самую репродукцию на стене. Семенов вздыхал, делал пометки. Было ясно, что он не верит ни единому слову, но и не видел в этом циничного спектакля. Он видел человека с явными, неконтролируемыми психическими отклонениями. Еще один сломанный винтик.
— Ладно, — наконец сказал он, закрывая папку с раздраженным щелчком. — Все ясно. Отвести его в камеру.
***
Новые допросы проходили по схожему сценарию.
Николай сидел на стуле напротив стола, ссутулившись, его руки в наручниках лежали на коленях, пальцы непроизвольно перебирали складки поношенных джинсов. Он выглядел вымотанным до крайности: темные круги под глазами сливались с легкой щетиной, волосы торчали неопрятными прядями, а взгляд был устремлен куда-то в пространство за спиной следователя, где на стене висела криво повешенная, выцветшая репродукция Айвазовского — «Девятый вал» в убогой пластиковой рамке.
Следователь Семенов тяжело вздохнул. Он потер переносицу двумя пальцами, отложив в сторону авторучку, которая уже дважды пачкала ему пальцы дешевыми чернилами.
— Ну, Николай, давай еще раз. С самого начала. Гражданин Щукин Леонид Федорович передал тебе двадцать тысяч евро. За что? — его голос был глухим, лишенным всякой эмоции, как зачитанная вслух инструкция.
Николай медленно перевел на него свой стеклянный, немигающий взгляд. Он смотрел не на Семенова, а сквозь него, будто видел что-то прямо за его спиной.
— Он не передавал, — прошептал Николай, и его голос звучал хрипло, будто он много часов не пил воды. — Он возвращал долг.
— Чей долг? — Семенов устало потер лоб. В углу кабинета, на жестком стуле, сидел назначенный адвокат — молодой паренек с влажными от волнения ладонями и новеньким, пахнущим типографией, портфелем. Он старательно что-то записывал в блокнот, изредка покусывая кончик своей ручки.
— Ван Рисселберга, — с полной, неподдельной уверенностью заявил Николай. Его глаза внезапно оживились, в них вспыхнул странный, фанатичный блеск. — Он мне являлся. Вон из той рамы. — Николай мотнул головой в сторону репродукции Айвазовского. — Говорит: «Коля, этот щука… этот Щукин… он должен мне за охрану. За триста лет охраны. От солнца, от пыли, от скуки». И попросил меня получить за него. А то он, ван Рисселберг, выйти не может. Дневной свет вреден для лессировочного слоя. Вы же понимаете.
Адвокат перестал писать. Он поднял на Николая широко раскрытые глаза, в которых читался неподдельный ужас и полная профессиональная растерянность. Семенов закрыл глаза на секунду, его лицо исказила гримаса, будто от внезапной боли в желудке.
— Николай, — следователь произнес его имя с тихим, сдавленным отчаянием. — Давай без этого. Где деньги? Что с ними сделал?
— Деньги? — Николай удивленно поднял брови, будто услышал что-то совершенно абсурдное. — Какие деньги? Это же не деньги. Это краска.
Он произнес это так просто и естественно, что Семенов невольно перевел взгляд на лежащую на столе распотрошенную пачку пятитысячных рублевых купюр, изъятую при обыске в мастерской, будто проверяя, не превратилась ли она и правда в тюбик умбры.
— Краска? — эхом переспросил следователь, и в его голосе впервые за весь допрос прозвучали нотки чего-то, кроме усталости. Было это изумление.
— Ну да, — кивнул Николай, смотря на пачку денег с видом эксперта. — Видите, какой оттенок охры? Настоящий, голландский, восемнадцатого века. Его теперь не делают. Я их… я их пустил в работу. На грунт. Для следующего полотна. Оно будет говорить громче. Гораздо громче.
Он вдруг наклонился вперед, наручники звякнули о ножку стула. Его лицо стало доверительным, заговорщическим.
— А знаете, что они шепчут, эти купюры? — он понизил голос до шепота. Адвокат невольно отодвинулся. — Они шепчут имена всех, кто к ним прикасался. Вот эта, — он мотнул головой в сторону пачки, — все время повторяет: «Тенгиз, Тенгиз, Тенгиз». Кто это, а? Вы знаете такого?
Имя, произнесенное в этом бредовом контексте, прозвучало как выстрел в тишине. Семенов замер. Его усталое лицо на мгновение стало каменным, все мускулы застыли. Он быстренько посмотрел на адвоката, который уже не скрывал своего испуга и смотрел на Николая, как на привидение.
Следователь медленно откинулся на спинку своего кресла. Оно жалобно заскрипело. Он провел рукой по лицу, собираясь с мыслями, и перевел взгляд на адвоката.
— Ну что скажете? — его голос снова стал глухим и бесстрастным. — У вас есть вопросы к подозреваемому?
Молодой адвокат растерянно перевел взгляд с Николая, который снова уставился в пространство и что-то беззвучно шептал, на следователя.
— Я… — он сглотнул. — Я полагаю, господин Спичкин… его состояние… он явно не отдает отчет своим действиям. Требуются… специалисты.
Семенов медленно кивнул. В его глазах читалось не облегчение, а скорее профессиональная досада.
— Ладно, — он хлопнул ладонью по папке, поднимаясь. Звук был громким, как выстрел. — На этом всё. Протокол допроса подпишите. Я собираюсь назначить судебно-психиатрическую экспертизу. Пусть врачи разбираются.
Кивнув конвоиру, он приказал увести Николая. Когда того подняли со стула, он вдруг обернулся к репродукции и сказал ей, как старому другу:
- Ван, я всё сделал, как ты просил. Они не поняли. Они никогда не поймут.
***
Психиатрическая экспертиза была следующим актом его представления. Там все было ослепительно-белым и до стерильности чистым. Кабинет психиатра напоминал аквариум, вымытый хлоркой, где даже воздух казался обеззараженным, холодным и безвкусным. Он пах сладковатым лекарственным сиропом, прикрывающим запах стресса и пота, и едкой нотой спирта, которым до блеска был протерт линолеум на полу.
Николай сидел на жестком деревянном стуле посреди этой белизны, чувствуя себя грязным пятном на чистом холсте. Его руки лежали на коленях, пальцы непроизвольно сжимались и разжимались, будто все еще чувствуя холод стали.
Против него, за широким столом из светлого дуба, сидели двое. Женщина-психиатр лет пятидесяти с усталым, умным лицом и внимательными глазами за стеклами очков в тонкой металлической оправе. И ее коллега — мужчина помоложе, лет сорока, с аккуратной седеющей бородкой, живым, любопытствующим взглядом и пальцами, которые нетерпеливо перебирали край блокнота. Он тоже был здесь в роли наблюдателя, второго эксперта, чье мнение должно было сделать заключение беспристрастным. Рядом, у двери, неподвижно стоял санитар — крупный мужчина с пустыми, ничего не выражающими глазами.
— Николай, — начала женщина, ее голос был ровным, профессионально-нейтральным, камертоном, по которому настраивалась вся беседа. — Этот человек, Леонид Щукин. Вы боялись его?
Николай медленно перевел на нее взгляд. Он не сфокусировался на ее лице, а скорее скользнул по нему, как по поверхности воды, а затем перевел взгляд на ее коллегу, изучая его с легким, безучастным любопытством.
— Боялся? — он произнес слово тихо, растягивая его. Потом его губы растянулись в странной, не доходящей до глаз улыбке. — Его? Нет. Его пиджака боялся.
Мужчина-психиатр наклонился вперед, его интерес явно был возбужден.
— Пиджака? — переспросил он, стараясь, чтобы в голосе не звучало ничего, кроме профессионального любопытства.
— Да, — кивнул Николай, становясь многословнее, будто обращаясь к более благодарному слушателю. — Клетчатый. Английская шерсть. Она… она кричала. От боли. Ее ткали овцы, которых били. По спине. Почешите свою куртку, — вдруг приказал он мужчине. — Слышите? Тихий стон. А пиджак Щукина орал. Он хотел укусить меня за руку, когда я брал деньги. Но я его успокоил.
— Как? — не удержался мужчина, делая пометку в блокноте.
— Шепнул ему пароль. «Умбры жженой триста грамм». Он сразу смолк. Зашипел немного и смолк.
Женщина-психиатр бросила на коллегу краткий, успокаивающий взгляд, мол, не поощряйте его. Она взяла инициативу назад.
— Николай, давайте вернемся к картине. «Гроза над заливом». Что вы чувствовали, когда писали ее?
Он замолчал, прислушиваясь к чему-то внутри себя. Его взгляд уплыл к единственной детали интерьера — репродукции Ван Гога «Звездная ночь» в тонкой черной рамке.
— Я не писал ее, — поправил он ее с легким превосходством. — Я ее… расшифровывал. Она всегда была там, внутри холста. Под слоем времени. Я просто убрал лишнее. Слой за слоем. Как археолог. А потом… потом он стал выходить. Ночью. Просил чаю. Голландского, с гвоздикой. Говорил, что в раме сквозняк.
— Кто «он»? — мягко спросил мужчина-психиатр, его перо замерло над бумагой.
— Ван Рисселберг, конечно! — Николай посмотрел на него с искренним удивлением. — Он там, внутри, живет. В том слое лака, что я положил последним. Он теперь мой сосед. — Его лицо внезапно омрачилось. — Но он злится. На Тенгиза. Говорит, тот пахнет не деньгами. Пахнет тленом и старыми костями. И что… что он скоро придет. За мной.
При упоминании имени его лицо исказила гримаса ужаса. Он резко обхватил себя за плечи, съежился, словно от холода, и начал раскачиваться на стуле вперед-назад. Дерево заскрипело.
— Они везде. Вон, — он мотнул головой в сторону санитара, — у него в кармане… маленькая рамочка от очков. И там тоже глаз. Следит. Все они смотрят.
Санитар не шелохнулся. Мужчина-психиатр бросил на него быстрый взгляд, потом перевел взгляд на Николая, его лицо стало серьезным, аналитическим.
— Николай, — снова вмешалась женщина, ее голос оставался спокойным, как поверхность озера. — Картины не могут говорить или видеть. Это объекты. Холст, краска, лак.
Он резко перестал раскачиваться. Уставился на нее с неподдельным, почти оскорбленным изумлением. Казалось, он вот-вот расплачется от несправедливости.
— Объекты? — он фыркнул, и в этом звуке прозвучала настоящая обида. — Да вы… вы просто не видите! Вы смотрите, но не видите! Краска — это ведь застывший свет. А свет — это божья мысль. Значит, картина — это застывшая мысль. Она живая! Она хочет, чтобы ее поняли! А вы… вы все глухие. Совсем глухие.
Он с отчаянием провел рукой по лицу. Потом его взгляд упал на авторучку мужчины-психиатра, лежащую на столе.
— Вот! — он воскликнул с внезапным озарением, тыча пальцем в ручку. — Видите? Капля чернил на конце. Она же… она же кричит от ужаса! Она видит, что вы записываете, и хочет сбежать! Сбежать обратно в свой флакон, к своим братьям! Она же живая! Вы же понимаете? — Он смотрел то на одного, то на другого врача с мольбой и надеждой в глазах.
Мужчина-психиатр медленно, очень медленно отодвинул свою ручку подальше, к самому краю стола. Его лицо стало непроницаемым. Он перевел взгляд на коллегу и почти незаметно кивнул.
— Ну что, коллега? — спросил он, глядя на захлопнувшуюся дверь. — Ваше впечатление?
— Структурированный бред, псевдогаллюцинации, синдром Котара в легкой форме, — отчеканила женщина, снимая очки. — Явная невменяемость. Ни единой трещины в образе. Полное отсутствие контакта с реальностью.
Она взглянула на репродукцию Ван Гога. На буйство синих и желтых завихрений. И на одно мгновение ей, специалисту с двадцатилетним стажем, показалось, что краски и вправду двигаются, наливаясь немым, безумным жизненным порывом. Она резко отвела взгляд и потянулась к кнопке вызова следующего пациента. Ее коллега молча кивнул, все еще глядя на дверь, за которой исчез талантливый симулянт или искренний безумец, но явно не рядовой пациент.
***
В таком же духе прошли все две недели пребывания Николая в психиатрическом стационаре в рамках экспертизы его вменяемости.
Суд был коротким, формальным и поразительно безразличным. Николай сидел на скамье подсудимых, ссутулившись, с отсутствующим взглядом. Он не смотрел на судью, на молодого и скучающего прокурора, на следователя Семенова, который сидел в задних рядах зала и с легким скепсисом наблюдал за процессом. Он смотрел на свои руки, что-то беззвучно шептал, изредка вздрагивал, будто от прикосновения невидимой руки.
Заключение экспертизы было однозначным: «Обследуемый обнаруживает признаки острого полиморфного психотического расстройства с элементами бреда преследования и псевдогаллюцинаций. Невменяем в момент совершения инкриминируемого деяния и в настоящее время. Нуждается в принудительном лечении в условиях специализированного стационара».
Прокурор что-то невнятно пробормотал об общественной опасности. Адвокат, назначенный государством, молодой парень с потными ладонями, что-то такое же невнятное пробормотал в его защиту. Судья, пожилая женщина с усталым, как у Семенова, лицом, торопилась закончить.
— На основании изложенного, подсудимый направляется на принудительное лечение в специализированное медицинское учреждение закрытого типа.
Удары молотка прозвучали для Николая как салют. Победа. Противоречивая, где-то унизительная, но победа. Его увели из зала суда. По дороге к клетке автозака он мельком увидел во дворе знакомое лицо с пустыми глазами. Человек Тенгиза стоял и смотрел на него. Но теперь между ними была стена — стена закона, диагноза и государственной системы. Пока что.
Его везли в областную психиатрическую больницу. Автозак трясло на разбитой дороге, он пах немытой телом, страхом и металлом. Он сидел, раскачиваясь в такт движению, и шептал свою мантру:
- Краски шепчут, краски шепчут…
Он должен был продолжать играть. Теперь его жизнь зависела от того, насколько убедительно он сможет притворяться сумасшедшим в мире настоящего безумия. Он достиг временного безопасного порта. Но он понимал, что это лишь передышка. Охотники никуда не делись. Они просто ждали у ворот, и он не знал, чьи именно лица скрывались за маской закона.