Глава 15 «Облако»
14 марта 2017 -
Татьяна Стрекалова
И не то, что богато,
И не то, чтобы плохо –
В деревеньке когда-то
Проживала Нунёха,
На краю, на отшибе –
Где угодья пошире,
Где луга трав медвяных
Всё цветут и не вянут…
Одарил ли Господь старуху, или тяготу взвалил на щуплые плечи – рассуждать об этом не приходится, потому как деваться-то некуда: принимай да трудись. А не знаешь чего – Бог подскажет.
И подсказывал, не испытывая. И чутьё рукам, и мудростей голове. Не случалось ещё Нунёхе Никаноровне таких филиграней тачать – ан, косточки на знакомом личике все на место поставила и рану стянула. Потом кожи лоскуток с юного живота срезала и на сожжённое место приладила.
– Терпи, девка, – велела. Лала терпела. От Нунёхи Никаноровны – да не потерпеть? Но на всякий случай руки ей под лавкой связали. Да Зар со Стахом ещё по бокам держали… Всё-то вместе они теперь оказывались. Что ни делали – непременно вдвоём.
– Что будет? – спрашивали старуху шёпотом.
– Что Бог даст, то и будет, – проговорила та вслух. – Но красавицей уж не будет, – добавила про себя. А потом заплакала: помнила это лицо…
Василя, которого лихорадило, и жар подступал такой, что сгореть впору, выходила она. Понятно, с Гназдами на подспорье. Гназды – они ничего оказались, ко двору. А после – и вовсе как родные. Это поначалу старушка с жизнью попрощалась – когда среди ночи, махнув через забор, ввалились в избу шесть здоровых молодцов. Уж так получалось у Гназдов: если вваливались куда – так непременно среди ночи через забор.
– Ты уж прости, Нунёха Никаноровна, - загудели нестройно, однако со всей обходительностью – и в поклоне шапки поснимали. Только тут и разглядела:
– Хартику! Стаху!
Обрадовалась бабка. А радоваться оказалось нечему. Тут же внесли девку. Потом мужика. И оба были плохи. Мужик-то чужой, а девку Нунёха узнала ещё с порога. Хоть личико в несколько полос ветошь закрывала. Окинула взглядом фигуру, поглядела на ручки-пальчики – и охнула:
- Бедная ты, бедная! Опять беда тебя настигла…
Одно Бог уберёг: оба глаза целы. Мечталось Гаафе факелом пройтись по личику, по волосам, да не успела.
– Кто ж так с ней? – цедя отвар, спросила старуха.
– Да моя ведьма, – тихо поведал Стах. И вывёртываться не стал – выложил всё, как есть: какая тут ложь, когда душа нараспашку? – Только спаси!
– Ты её, выходит, и спас, – покачала головой та. – Задержись ты чуток… В который раз? Пальцев не хватит счесть?
– Да нынче не я. Нынче, если разобраться, кобылка моя спасла… Всех спасла.
– А ну-ка, расступись, мужики! – повелела бабка. И верно, столько Гназдов в избу понабилось, что повернуться негде.
– Все вы здесь не нужны, половина – ступай на печь. Потом понадобитесь.
И, как ни странно, на печке уместились. Трое. Харитон да Никола с Фролом. В тесноте, друг на друга головы устроив, заснули разом, будто головы снесло. Нечего умащиваться: после всех походов ни стон, ни крик не потревожит. А крика было довольно…
Пока до Лалиных косточек дошло, рассвет поспел. Без оконного света, при лучинах да свечках, не дерзала Нунёха с личиком мудрствовать. А на свету приступила. У восточного оконца как раз… На то когда-то и оконце прорубили. Для первых лучей. И с первыми лучами пытка пошла… Личико-то с прошлой ночи покорёжено… Покорёженным уж и прилаживаться стало. Теперь поди, переправь нелады. Вспухло да набухло.
– Не глядите, ребятки, - посоветовала бабка Гназдам. Особо Стаха подальше гнала. – Это не её лицо, – вразумляла. – Да и не лицо вовсе. Это боль-несчастье такое с виду.
Стах понимал. Злая ведьма заколдовала его Лалу, но чары рассеются, надо только в помощи радеть да ждать. А уж потрудиться – он из кожи вылезет. Нунёхе он верил: спасла ж однажды Лалу, когда та в змею обратилась…
Конечно, личико расколдовать – это не горшок разбитый склеить, не бочку засмолить, не самовар залудить. И кабы не Нунёхины ручки – никто б со столь тонкой работой не справился. Стах и Зар от ручек старательно отводили взоры, боясь сглазить. Иван же – напротив – то и дело вперялся жадным взглядом Нунёхе через плечо и ловил движение пальцев. И, порой забывшись, так нависал, что Нунёха шумела:
– Да не дыши ты на девку духом своим табачным! И не тряси над ней бородищей!
С Василем трудов оказалось меньше. Пуля с краю прошла навылет, и выцарапывать железо не пришлось. Но ногу молодцу порядком разнесло, так что пришлось заветными настоями рану промывать и самого отпаивать. Недели через две перекрестились Гназды размашистым крестом и вздохнули с облегчением. Ясно стало: на поправку Василь идёт. Жар спал, нога в свои границы вернулась, единственно, опираться на неё нельзя, так что ходить за ним приходилось. А в остальном – сам себе хозяин. Василь повеселел. И загрустил. Особенно, когда спохватившись о делах и семьях, братья стали разъезжаться:
– Мне в Плочу надобно…
– Меня в Засте заждались…
– А я… скоро Масленица… с женой бы повидаться…
Вспомнив про Масленицу, все заволновались.
– А? Сташику? Справитесь же без нас? Мы вас после навестим… Чего тут зря тесниться? Мешаемся только. Да и дома надо сказаться. А то – словно сгинули…
И разъехались братцы. Иван в Плочу, Никола в Засту, Фрол и Зар – в гнездовье. Да и Харитон не задержался.
– Ребяту! Зару! – не сдержался Василь при прощании. – Возьмите меня с собой. В седле усижу, в пути подсобите, как-нибудь доберёмся… Дома жена походит… А чего я тут место пролёживаю? Нунёхе Никаноровне заботой. Да и, – понизил он голос, – при девке мне того… неловко…
Зар заколебался. Но старуха колебания пресекла:
– Успеете. Зима. Путь не близок. Ещё натрёте да намнёте. Не спеши, Васику, погости ещё. А девке не до щепетильностей.
– И то верно, друже, - согласился Зар. – Останься чуток. Мы потом за тобой приедем.
Фрол кивнул:
– Через две недели.
И в окно глянул:
– Только не нравится мне оставлять…
– А что? – удивился Зар.
– Лес близко… - поморщился тот.
– А чем лес тебе плох?
«Чем, чем? – промолчав, насупился Фрол. – Волки в лесу!»
Щенок ко всем привык и провожал каждого. Вот и Фрола с Заром проводил. Полаял вслед уносившимся коням – а бежать не стал: уже понял, что не догнать. И вообще: Стах с Лалой тут, тут и миска – чего убегать? Разве, вместе с хозяином чуток прогуляться, пока тот постоит на околице да рукой вослед помашет.
Вот и тихо стало в доме. Только Нунёха горшками гремит. Да по ту сторону печки Василь постукивает: взялся что-то тесать с печали. Лала по эту сторону, у окна – и смотрит, как братец с Фролом выводят в ворота лошадей да с прощальной улыбкой на её оконце оглядываются, как вслед им Стах идёт, походкой спокойной и столь притягательной, что век бы смотрела. А ему на неё грустно смотреть. Да и на что смотреть-то? На лице повязка, вечно пропитанная всякими снадобьями. Лечит Нунёха, и все надеются. Брат прощался – только по руке погладил. А головы коснуться боится – тоже надеется. Вот и Стах надеется. Вон, идёт, возвращается от ворот. Сейчас к Лале подсядет, руку ей на колено положит, спрашивать станет: мол, что сделать ей да что подать. И в глаза заглянет. В тёмные провалы между намотанной ветоши. Что там увидишь, кроме тоски? А он всё кормит с ладони чудесную птицу, гладит по пёрышкам – ждёт. Но при перевязке Лала уже склонялась над тёмной дубовой бочкой, полной воды. Она знает.
За окном шёл медленный снег. И никакого мороза. Так, зимняя мякоть. Натащило облаков, дни серые да хмурые, воздух промозглый, и голова болит. Прежде никогда не болела, а теперь – что ни день… Может, облака виноваты. Раньше так подолгу Лала на них не глядела: некогда было. Это нынче – гляди себе. Не велела Нунёха ничего по хозяйству делать. Только третий день, как позволила на холод выйти. Да и не могла прежде Лала выйти. До сих пор ступает еле-еле: так надрала да намяла ей щиколотки верёвка. А чуть нагнёшься – сразу в виски горячая волна. Потому и братца проводить не вышла. Порывалась, было – да он не велел: сиди-сиди. Хотя накануне выводил её. А ещё раньше – Стах. Неторопливо, ненадолго, под локоть поддерживая. Думает, ей от духа свежего лесного радостней станет. Задышится легко.
Жаль их огорчать. Лала не перечила. Опираясь каждому на руку, походила по утоптанному снегу. Только разве доберётся лесной дух под льняные полосы, оставляющие свободным лишь треугольник у кончика носа… странного, чужого носа… Нунёха поговаривает, повязку скоро можно снять. И смотрит на неё вопросительно. Понимает: умрёт Лала, но лица не откроет. Пока Стах рядом. Вот если бы уехал… И стазу жуть берёт: а ну, как уедет? Ведь только и можно жить и дышать, пока Стах рядом.
А старушка не прочь была, чтобы молодец прогулялся. Подольше так. На месяц-другой. Может, ещё поможет Господь. У ребяток всегда дела срочные, уговоры важные, хлопоты барышные. Пути да разъезды – только трубки пыхтят. А Стах поминал по случаю, что и там у него долги, и там… Только ведь не оторвёшь от царевны: всё чуда ждёт. А чуда не будет. Хотя и Нунёху не облетала золотая птица. Смотришь – обронила перо. Сколько живёт Никаноровна – столько сыплет ей крошки. Сперва Бог сыночка забрал, потом и мужа, а там на племяшечку со внучаточкой понадеялась – и тех не стало. Теперь Харитон у неё только. И вот, Лала… Как бы не сложилась девкина судьба, птица не устанет ворковать под окном да о ставень головкой тереться. Мужики – они ничего, конечно… Какой – стена, какой – костыль – а всё не без подпорки… Только уж больно глазастые: всё-то им личико надобно для счастья. А если любишь – значит, счастья прочишь. Вот и отпусти за счастьем. А для себя… Вон по лугам трав немеряно, цветов несчитано, и руки дал Господь умелые-чуткие. Передаст старая молодой всё, что знает.
Взяла и сказала, внезапно и не к слову:
– Ничего не страшись, девка! Всё - трава.
Лала хотела улыбнуться – да не может она теперь улыбаться.
Впрочем, время берёт своё. Февраль сменился мартом, проглянуло солнце, и, пока дороги не развезло, заторопились молодцы. Вернулся Харитон, вести принёс:
– Надо тебе, Стаху, к артели съездить. Ребята спрашивали. Собирают обоз, без тебя никак.
Стах и сам понимал, что на самотёк пустил промысловые звенья. Отвечает же за достаток доверившихся ему охотников. Оглянулся на Лалу, та кивнула.
– Ты отпускаешь меня, Лалу? – понимающе вздохнул он. – Не затоскуешь, обещаешь мне? Кто ж тебя под руку-то поддержит, погулять выведет?
– Да справимся! Зар приехать обещал! – зашумела на него Нунёха. – Уезжай ты, душу не трави! Дай девке обвыкнуться.
– И я пока побуду, – встрял Харитон. – Хоть воды потаскаю, дров поколю, Василя обихожу. Там, поди, без меня сообразят.
– Я побыстрей постараюсь, – всматривался Стах в поисках истинного ответа в проруби Лалиных глаз. Говорить она пока не могла. Да и что слова…
– Разберусь как только со всем, сразу вернусь, – обещал Стах с тяжёлым сердцем: знал, что предстоят дороги, и долгие.
– На рассвете уеду, – буркнул, так что едва разберёшь.
– И правильно, – напористо вмешалась старуха. – Разберись, уладь, чтобы надёжно да наверняка, и назад особо не рвись: не пропадём. Давай-ка складывайся, чтоб сразу с утречка, и не задерживаться…
– Погоди, бабка… – сердито оборвал её Стах и покосился на приятеля, – и ты, Харту, погоди… Дайте проститься…
Ибо предстоят дороги, и долгие. И на дорогах подстерегают опасности. Не только волчье воинство.
Стах подхватил с лавки брошенную серую шубку. На миг задумался, переводя взгляд с шубки на Лалу, в окно и опять на Лалу. Взвилась шубка – Лале плечи окутала. И там и всю завернула. Стала Лала серой-пушистой, словно дымка за окном. Стала мягкой-податливой. Потянул её Стах за собой:
– Пойдём, свежий снег потопчем… – и вывел в густые сумерки. Там падали рыхлые хлопья, ложились под ноги. По ним ступалось тихо и осторожно, словно крадучись. А следом крался мрак, пряча от взоров, а где-то кралась весна, полная теплых воздушных потоков. Совсем в темноте Стах подтолкнул Лалу к сараю. Впервые за всё чёрное время. Прежде боялся: невзначай ещё порушишь хрупкие птичьи перья.
– Ах? – только и смогла удивиться Лала: единственное слово, какое выговорить получалось.
– Вот-вот Масленица… – напомнил Стах. – И нескоро увидимся.
– Ах? – с сомнением выдохнула Лала.
– Да не холодно… сена Харт навёз…
– Ах, – скорбно опустила глаза Лала. И отвернулась.
– Лалу, – сурово сказал Стах. – Ты же знаешь, я тебя очень люблю. А что лицо закрыто - неважно. Я же помню, какая ты красавица! Ты всегда будешь краше всех на свете!
Лала посмотрела на него. В темноте только глаза поблёскивали, светлые любящие Стаховы глаза. А лица не разглядишь. Которое она никогда не забудет. И она пошла с ним в сарай. Хотя даже поцеловать не могла.
Когда взошедшее солнце розовыми и голубыми полосами расцветило мартовский снег, плоский, жёсткий, словно сахар, Лала стояла у калитки и смотрела на дорогу, по которой уехал Стах – и, пока не скрылся за поворотом, то и дело сворачивал шею, оглядываясь. Оглянулась наконец, и потерявшая терпение кобылка.
– Ииииааа! – истошно заржала она со всем лошадиным негодованием. И без лошадиного толмача стало ясно, что подразумевала:
– Хватит, хозяин, уздой меня сдерживать, отпусти на волю, дай разбежаться, расправить затёкшие крылья: считай, с месяц я не черпала грудью свежего ветра, не летела с ним наравне, взрывая хрустящее снежное крошево! Хватит, хозяин, крутиться назад – вперёд смотри, коль решился! Скакать и скакать нам с тобой, а впереди мир, который не паточный и не пряничный, и с которым поладить надо…с ножами его да кольями… Хватит тебе, краля безликая, у ворот стоять. Поцвела майской вишней, ослепила мир, как на солнце в мороз лёд колотый – и будет с тебя. Дай отдохнуть: глаза болят от блеска, хоть прикрой рукой. А руки для трудов надобны. В тусклой жизни сверкание – радость, в бурной жизни сверкание – горе. Устаёт душа, покоя просит… Вот и отдохните.
И понеслась лошадка, себя не помня – вмиг за лес завернула – только уже из-за первой берёзы обернулась на маленькую грустную фигурку вдали. И захотелось смахнуть крупную слезу, ненароком повисшую на длинных пушистых ресницах, да нечем лошадям слёзы с ресниц смахивать. Потому жалобно заржала, закинув назад голову:
– Не плачь, подруга. Такая наша бабья доля. Я, вон, тоже… – всхлипнула и обтёрла влажный глаз о буланый бок, – когда ещё со своим увижусь… думается порой, он мне даже хозяина милей. А ведь прежде – никого дороже не было. Доведётся ли встретиться? А что поделаешь? Служба! Лошадиный долг!
Стах участливо потрепал кобылку между ушей:
– Ну-ну, ты чего, Дева, загрустила! Давай веселей! – и, погладив по холке, сам вздохнул, – вишь, как всё у нас весело…
Лошадка подумала – и согласилась: в самом деле, чего плакать? Живы-здоровы, а наперёд впустую загадывать. И резво версту за верстой одолевала – знай, копыта постукивают, где позвонче, где поглуше, а где и вовсе не слыхать. Один раз только запнулась и всхрапнула в сторону леса.
– Чего там? – вгляделся хозяин в сизый мрак. Но лошадка только головой мотнула и дальше пошла: «Что-что? Не всё тебе, хозяин, знать надо…» В густом лапнике померк пристальный взгляд тусклых зелёных глаз. Хмурая волчица отползла за ближнюю ёлку, а там, отворотясь, трусливой рысцой побежала прочь. Единожды быстро глянув через плечо, мрачно решила: «Не по зубам ты мне нынче, молодец. Вот когда раненый будешь лежать, или другая беда какая – тогда жди…»
Но тут уж ничего не поделаешь – знай, не знай. Известное дело. Волчье дело.
К концу зимы волки совсем обнаглели и подходили почти к самой деревне. Стылыми ночами мужики слышали тоскливый вой. Потому Харитон, день спустя по отъезде приятеля в лес отправляясь, ружьишко на плечо нацепил: а чем чёрт не шутит? С дровами бы ещё и повременить можно: поленница не иссякла, но чего ж до края дотягивать? К тому ж, грех лениться, пока снег лежит. А главное – бабка до того выразительно глянула, что Харт понял: убраться надо на время. Вот, за дровами, скажем…
Когда на закате вернулся он с гружёным возом, чутьё подсказало: что-то переменилось. И, свалив дрова да напоив лошадь, в избу он не заспешил, а ещё долго во дворе всё чего-то устраивал и прилаживал, и толкнулся в сени сумерками. Ему бы с порога разом на печку запрыгнуть: поди, старуха крынку с ломтём и туда подаст, но дёрнуло его бросить взор вглубь горницы, а ведь пищало внутри: осторожней! Не каменный родился Харт, и не железный. Ко всему был готов, но глянул – и губы дрогнули. И сразу в отчаянье понял: эту дрожь уловила та незнакомая женщина, что возле печи свечку от уголька зажигала и обернулась к вошедшему. Так и замерла, со свечой в руке. Покрытое пятнами лицо перечёркивала неровная красная полоса. Рот застыл в странном очертании. И губ словно нет, и нос не строен. Вот оно какое теперь, лицо у прежней красавицы. Одни глаза остались, да и те безрадостные… Нечем тут, как прежде, любоваться, а хочется взгляд скорей отвести… да отведёшь – ясней поймёт, каково на неё смотреть… И Харт улыбнуться себя заставил – уж как получилось, так получилось. И, сколько сумел, беспечности в голос вложил:
– Я вот… дрова привёз… ничего, мороза-то нет, но зябко…
Понатужился и засмеяться:
– Волков, однако, не встретил, только зазря воют…
И поспешно к старухе повернулся:
– Есть хочу, прямо как волк…
И Нунёха выручила его: подхватилась, к столу подпихнула, из печи горшок каши потянула:
– Вот и кстати, вот и умник, только тебя и ждали, давай-ка, садись, и мы подсядем.
Навалив каши Харитону, к Василю обратилась:
– Василь, и тебе миску, ладно?
– Да я ж ел недавно, Нунёх-Никанорна, - откликнулся тот, на досуге по старому сапогу лапоть заплетая, - я не голодный.
– Вот зарастёт рубец – поторгуешься, а пока ешь, раз есть.
Спокойно и весело говорила, словно день был обычный, и вечер обычный. Словно нынче утром, едва затька выпроводив, и не приступала она к Лале с такими словами:
– Ну, голубка. Давай. Начнём с Божьей помощью. Деваться нам некуда, рано или поздно придётся, и давно пора. Ничего. Ветерком обдует, солнышком погладит. Белый свет – особое снадобье.
И незаметно зеркальце с поставца спрятала. А к вечеру окна старательно завесила. Хотя – от всего не убережёшься. Но с этого дня лица Лала больше не завязывала. И на мир смотрела, не таясь.
Харитон, честь по чести, дождался Зара. Накануне на Масленицу наелся Нунёхиных блинов. И тогда только со всеми распрощался.
– Поеду я… Может, и не пригожусь – а кто знает? Чего ж там Стах один с волками рубится? Почему обоз-то задерживался – цену нам опять сбивают. Ещё какая-то пасть ощерилась.
– Кто ж это? – спросил Зар озадачено.
– Вот и надо разобраться. Как раз Великим постом и воевать. И со страстями, и с ненашами.
– Что ж, дерзайте, – благословил Зар. Он сидел рядом с сестрой, накрыв её кисть ладонью, и порой бережно гладил по голове. – Ничего, – нашёптывал иногда, – ещё выправишься, это дело времени…
Хотя Нунёха дала ему понять, что ждать особо нечего.
– А кто знает? А вдруг? – упрямо бычился Зар. – А возьмёт да понарастёт по своим местам. Были бы кости…
Тут никто не спорил: кости старуха по своим местам все уложила.
– Главное, – на ухо увещевал он молодцов, – выждать. И вот бы ещё Стаху застрять где подольше… Ты бы, Хартику, задержал бы его там как-нибудь, а?
– Что ж? – усмехался Харт. – Попробовать можно…
Но ему даже пробовать не пришлось. Стах и впрямь застрял. И основательно.
Все дороги ведут в Рим. Все дороги вели в одно и то же кубло, которое Стах постепенно вычислил, перелопатив уйму «отворотов-поворотов». Всё спотыкалось на единственном пеньке. Откуда он взялся, Стах понять не мог. Прежде эта шпонка иначе крепилась – и никаких заноз не возникало. А тут вдруг на месте старой лапы – новая явилась: взамен. И странно повела себя: уж больно жадно пальцы скрючила – за такие крючки и выдернуть недолго.
Дурацкий пенёк ломал колесо, притом, что сам трещал и грозил расколоться. Ну, казалось бы – видишь, наехало – пригладься, пригнись: не колесу же на горку вспять! Нет, он топорщится! Срубят же, еловая твоя башка!
Пошли рубить. Сперва, конечно, ласково. С двумя артельными. Собственно, артель и правила, Стах звеном приходился. Понятно, без звена не подцепишь, не потянешь, а только звено – звено и есть. То ли дело – Проченская артель! Звучит солидно. Что касается пенька, то звался он прежним своим именем, с каким его давно знали. Меж тем владелец имени явно сменился.
Точно! Сменился! Отродясь Дормедонт Пафнутьич к артели близко не стоял, и никогда за все годы не сталкивался с ним Стах – а тут, распахнув дверь, аж упал. Впрочем, и Дормедонт Пафнутьич покачнулся - сынки под оба локтя батюшку подхватили. И осторожно на лавку усадили, притом, что прочитал Стах панику в шуринских глазах.
Происходило всё в уговорённом месте, на постоялом дворе, где каждый сам себе и гость, и хозяин. Так что от поклонов воздержались. Да и какие поклоны, когда тестюшка ещё при дверях зятька приветил:
– Ты, аспид?!
Стах спохватился и в руки себя взял.
– Вот те на! – усмехнулся горько, – чем же аспид?
Спокойно вошёл, не таясь. Молодцы так же по оба локтя от него большие пальцы за ремни заложили. Так что могли бы мирно договориться, кабы Лаван со всего размаху вепрем не попёр:
– Дочку родную, ирод, угробил! Я тебе дитя доверил, единокровное своё бесценное, которое любить и беречь тебе надлежало, а ты укокошил, зверь – и ещё пред глаза мне явился, злодейская душа твоя!
Так раскричался, что в дверь давай народ заглядывать. И то верно: старика впору пожалеть было. Стах понял с порога: сдал тесть. Хоть и не видал его почти два года – а горе в человеке всегда поймёшь. Значит, и впрямь любил… Ишь как…
Тестя Стах пожалел. Да и как не пожалеть? Никому отцова горя не пожелаешь. Но жалость жалостью, а вепрь – зверь опасный. Яростен, клыкаст, коварен. Чёрный зверь. Есть зверь красный, красивый, тот, что в артельском обозе: кунка, белка, рысь да лиса. Мягкость да ласка, блеск и перелив. А есть зверь чёрный, страшный: волк, медведь, лось да кабан. Из всех последний – хуже некуда. А у этого и вовсе клыки что сабли. И все про его, зятька любезного, душу. Повезло же в деле столкнуться! Заполошный, тесть пяди не уступит. Разве что сыновья спохватятся: понимают: мы ж и другие пути нащупаем, обойдём вас, останетесь ни с чем.
Оправдываться не хотелось, но слышит народ, пожалуй, ещё и караул кликнут. Следует ответить. Гназд широко перекрестился:
– Вот те слово, Дормедонт Пафнутьич – дочку твою никто не убивал, и грех тебе напраслину возводить. Уж и молва идёт, и есть свидетели, как оно случилось. В Проче, вон, подтвердят, которые тело видели. Сама она под обрыв спрыгнула, да кол зацепил. Тут уж – как Бог дал. А я ни при чём. Меня рядом не было.
– А с какой же стати кому придёт в голову с обрыва прыгать? – свирепо прищурился Лаван. – Значит, напугали её? Ты и напугал! Тебе позарез нужда от жены избавиться. На крале жениться.
– Да что ты городишь, почтенный тесть? – покачал головой Стах, – как я мог заранее предвидеть, что супруга в водяной подъёмник полезет? Услышала шум – видать, выбраться-убежать пыталась. Не знала, сколь скользко. Мы её в церкви отпели, похоронили, а кабы хотели скрыть – на месте бы закопали и следов не оставили.
Тут, опершись по-паучьи, Дормедонт привстал с лавки и зловеще процедил:
– Да зачем же тебе скрывать? Тебе скорей известить надо! Де, вдов и от жены свободен! Вот что тебе надо!
Сыновья с боков поддакнули:
– Ты ж и подстроил всё! А похоронами оправдываешься. И с Гназдами своими сговорился!
– Ну, семейка! – вздохнул Гназд. – Вам, что же, подробно всё рассказать, как дело было? Извольте! – он подошёл к дверям и настежь открыл, - заходи, народ! Все входите, сколько влезет! Рассказывать буду.
И рассказал. Всё доподлинно. И про свой брак. И про наличие девицы, на которой хотел бы жениться. Скрыл только, что девица Гназдова рода.
Как отнеслись почтенные обыватели к этой истории? По-разному. Никто, конечно, не одобрил наличие крали, но и не оправдал Лаванова обмана. И все без исключения пожалели искалеченную красавицу. Под конец согласились в один голос, что Гназды к смерти законной супруги непричастны.
Да с Гназдами и вообще-то – кому охота судиться? Даже Дормедонт с сыновьями примолкли, только злыми глазами зыркали. Поняли: теперь пойдёт слух – отбивайся только. Так что обвинения Стах пресёк.
А вот что дальше делать? С озлобленным семейством не сторгуешься. Откуда только взялись, преемнички...
– Что с тем, прежним-то? – между прочим поинтересовался Стах. Лаван не почёл нужным смолчать:
– Другой зять, не тебе чета, перекупил у него, выгодно стало. Прогорел тот: больно добрый.
– А ты, значит, злой, – задумчиво покивал Стах. – Зря. Ты ж, поди, понимаешь, Дормедонт Пафнутьич, что куска лишишься, ежели мы отступимся?
– А куда ж вам отступаться-то, – усмехнулся Лаван, – раз подкатили? Тоже кусок из зубов.
– Да нет, Дормедонт Пафнутьич, ты не знаешь, – вздохнул Гназд, – у нас тропки проворные, товар справный, а вот ты будешь людей обижать – навернёшься. Неловко у тебя как-то получается. Больно напролом.
Лаван победно ухмыльнулся:
– Так я не чета другим. Я могу напролом.
– Что так? – нежно спросил Стах.
– А за мной сила стоит, зятёк дорогой, – припечатал тесть. – Есть на свете кое-что покрепче договора.
Народ из каморки к тому времени разошёлся, так что беседы с глазу на глаз уже пошли. И то верно: о силе за спиной не всем знать надо. Вот зятю – ему полезно: пусть поймёт своё место.
Зять понял. Отряхнул стопы:
– Твоё дело, Дормедонт Пафнутьич. Моё с твоим рядом не стояло. И не будет. Я найду брод. Однако ж любопытно, что за сила-то за тобой, больно тайная, на которую ты так надеешься?
– Изволь, зятёк: никакой тайны, – ухмыльнулся Лаван и лупанул по столу козырным тузом. – Хлоч стоит за мной. Слыхал про такого?
Стах аж вздрогнул. Некоторое время неподвижно смотрел на тестя. Потом откинулся назад и сокрушённо головой поник:
– Эх, Дормедонт Пафнутьич! – проговорил горестно. – В твои-то годы…
Не того, видать, ожидали отец с сыновьями. Не удержались переглянуться. И покосились на зятя: что с ним. Скорей всего, играется, как чёрт в райке, хотя нельзя не отметить: больно несловоохотлив. Так туманы не подпускают.
После продолжительного молчания Гназд с сочувствием оглядел семейство.
– Ты, тестюшка, давно ль с Хлочем-то видался?
Тон оказался таков, что у Лавана отвисла челюсть. Он озадаченно уставился на зятя и наконец осторожно пробормотал:
– На Крещенье.
– С Хлочем ли? – усомнился тот.
– С ребятами его… – поправился старик, не сводя с него глаз. Не сводил глаз и Гназд. Ибо боролись в нём противоречивые желания: предупредить либо нет бывшего родственника от опрометчивых шагов. Как любого человека, хотелось удержать от ошибок. Как лютого врага – бросить навстречу своей судьбе: пускай сам выгребает. Впрочем, и без слов намёк явно Лаван уловил, дальше его дело: верить или не верить. Вот и будет с него. Стах ещё раз обратился в памяти к тому, что увидел, своротив за заимке дверь и вбежав в избу – и, не прощаясь, пошёл из каморы.
– Всё. Прощай, Дормедонт Пафнутьич, век бы тебя не видать, – кинул через плечо. – Дело расторгаем, трудись, как знаешь.
– Погоди! – спохватился Лаван. – Ты чего про Хлоча-то…
Но Стах уже шагнул за порог, а, как известно, через порог ступив, не возвращаются. Зато выходящий последним артельщик ещё до порога обернулся – и смачно Лавану под ноги плюнул. Оставайтесь, мол, с таким добром, вот оно вам, самое-рассамое. На том расстались.
Расстаться с достоинством – похвально и утешительно, да только вслед за этим надо пояса подтягивать, жернова на себя взваливать и носиться, как угорелый. Вот, значит, какие предстояли Гназду заботы. Дело-то к весне. В распутицу на печке хорошо дремать да вполуха слушать: «Скоро сказка сказывается, да нескоро дело делается…» А ты по дорогам помотайся! Ты обоз толкни!
Но толкнул. Бог помогает. И есть на свете Жола Вакра. Не только краль на заимках учитывает. Подсказал и пути, и звенья. А те – возьми да и сложись.
Потом, когда жёрнов с плеч сбросил – Стах в семи церквах молебен заказал: не чаял, что сдюжит. Но зима задержалась – как раз настолько, чтоб в нужный срок полозья прошли. И справился молодец. Хотя почернел, отощал – аж ветер качает. И спроси тут невзначай – а кобылке-то каково? Девица, как-никак… Или не девица? Про то Стах ей вопросов не задавал. Обнял только за гибкую шею и по холке похлопал:
– Ну, что, сердешная? Устала?
– Иииааа! – взмахнула головой лошадка, и Гназд прочёл глубокую печаль во влажных очах. «Не девица, – понял он, – переименовать надо…» Всё-то вокруг него да около девицы-недевицы, и вот друг друга задевают, поминают, друг на друга указывают.
«А небось, сняла уж повязку Нунёха, и смотрит Лала на белый свет не из холщёвых глубин, а во всё своё сиянье глаз. И открыто кажет миру прекрасное лицо» – и в последнем молодец не сомневался.
Но тронулся лёд, пошли реки, перекрыли дороги, Стах застрял невесть где – жди теперь. Потому и оглянулся.
– Иииааа! – кивнула кобылка. – Вот именно!
Вроде, места знакомые. Вспомнил Стах. Когда-то ведь ездил тут. И метель с пути сбила. И лепестки яблонь разворачивались.
– И не опали… – опустила ресницы кобылка. – Уж я-то знаю…
– И верно, Девка… – обрадовался молодец, – то есть – Недева, – поправился тут же. – Ведь это твои родные места. Здесь жеребёнком паслась да матку сосала, а? – смеясь, он почесал ей золотистую шёлковую шёрстку возле уха. – Заглянуть на хутор, что ль? Уважение оказать. Тебя показать. Вон ты какая, ладная да стройная. Куда нам в ледоход спешить? Вон, льдина на льдину лезет…
Не по постоялым же дворам неделю мыкаться – куда с добром к знакомому хутору прибиться: чай, семь вёрст не крюк. И пошёл Гназд путём, по которому столько лет не хаживал. И не узнаешь, поди, как вешки поменялись.
Нет, узнал. Хоть и поменялись. Лес, как человек. Меняется, а всё узнаешь в лицо, даже через годы. Потому к концу дня по лесной дороге, где ещё застрял среди ёлок снег, выбрался молодец к бревенчатому забору. Вот забора – да, его прежде не было: это, уж видно, племяш вкопал. Сам вышел на стук, всё такой же, угловатый, костлявый, похожий на крестовину – крестом руки так и распахнул:
– Ты?! – гаркнул, вытаращив глаза. Посмотрел пару мгновений – и, разом размякнув, радостно подытожил:
– Ясно! Ты! Тёткин полюбовник! Вот уж не ждал! Вот уж уважил! Вот уж память у человека! Ну, заезжай! – и ворота распахнул. Ворота, понятно, тоже новые были. Потому как – что ещё так скоро ветшает, как ворота?
Не ветшает другое… Нечто, чему Стах после всё искал и не находил названия. Да так и не нашёл. Махнул рукой. И в самом деле: чего зря голову ломать: было б тому название – люди и голов бы не ломали, а тут…
Ну, вот каково название, когда в избу входишь, и каждый шаг – сердца стук… или положишь ладонь на тёплую печь, а вместе с теплом прямо через пальцы в нутро входит нечто такое занозистое и рвущее, что был бы мамкин подол – уткнулся б и заревел… или оглянешься по сторонам, а будто марево – а это свет из оконца струится, так же как прежде, и облаком собирается, и плывёт, то над столом, то над печью, и колышется вверх и вниз, и ты его знаешь – и оно тебя знает… и всегда знало, и будет знать: им, летучим, ни конца, ни края...
Это облако и унёс с хутора Стах под полой тулупа да за пазухой, и никогда оно впредь его не покидало – облако без названия…
А в Токлиной избушке текла другая жизнь. Вполне уживаясь с облаками – покачивалась колыбель, и три бутуза пищали и возились то на полу, то на лежанке – да и где ни придумаешь: на лавке, под лавкой, за столом, под столом, за ушатом, за корытом – и всё это ползало, бегало и гремело. И ничего. Вполне одобрительно принималось. Чужая хозяйка с поду горшок на стол подала, ложки положила. Сидели гость с хозяином и чинно, и задушевно, неспешно кашу загребали, и квасом запивали, потому как пост шёл – и о жизни, прошедшей и будущей, складной и нескладной – разговаривали. И о кобылке. Ну, как же! Уж её-то не забыли! Сама она дремала в стойле, порой тыкаясь мордой в знакомый бок старой неуклюжей лошади с провисшей спиной и стёсанными зубами. Лошадь сквозь сон улыбалась остатками зубов и поглаживала дочку по спине то носом, то рыхлой отвислой губой. И было им тепло и хорошо.
Не ради ли кобылки заехал на хутор Стах? В самом деле, кто в печали утешит, как ни родная мать? А может, славного неотёсанного мужика навестить? Может, и так. Как-никак, племянник. Токлы племянник. Он да кобылка – всё, что от Токлы осталось. А ещё облако…
Переменчиво облако и воздушно. Пух душе, взлёт очам, плывущие лесные запахи звериному чуткому нюху… а ещё аромат тёплого жилья, аромат хлеба, аромат покоя… или китайских роз далёких цветущих садов… Пролетая над вечной землёй, облако кем только ни прикинется! Лошадкой, овечкой, медведькой, волчарой… а то и человеком… смешным каким-нибудь, чудаковатым. А порой стройный получается, складный. А порой и вовсе – мягкая податливая женщина с ослепительно прекрасным лицом! А каким – сквозь облако не разглядишь…
За столом, за щами, за кашей неспешно и спокойно рассказывал Стах хозяину про свою жизнь. Про невесту с ослепительно прекрасным лицом. Хозяин слушал и покрякивал, качая головой. А облако тоже слушало и обвивало Гназда теплом и негой, и совсем его закутало, так что спал он этой ночью, как в перине, и Лала была с ним, драгоценная его Лала, вот на этой печке. Ему ли забыть эту печку? Печка-то – одна.
Печка в избе, конечно, одна, но широкая, и они все рядком улеглись поперёк лежанки и пристроенных полатей. У трубы хозяйка с детьми, дальше – хозяин, и совсем уж у стены гость. Кажется, поскрипывала люлька, порой плакал ребёнок – Стах ничего не слыхал сквозь своё облако: до того сладко спалось. Поутру, глаза продрав, огляделся – тихо, славно. Будто по-прежнему. Во двор выходя, у двери задержался, засов пощупал:
– Ишь! Ещё цел! – отметил со счастливой улыбкой. Весело кивнул хозяину, – я делал…
– Ясно, ты, – важно пробасил тот. – Кому ещё-то… Живёт-здравствует, сносу нет, - и пошёл в стойло. Насыпав лошадкам овёс, огладил по крупу кобылку:
– Ну, что, золотая? В силу вошла? Хороша! В масть! – и рубанул, – тётка вылитая!
Что делать? Привык детинушка с плеча рубить… Что речи, что дрова. Вон, во весь забор поленница сложена.
А кобылка глянула через плечо – и улыбнулась. Во весь белозубый рот. А там и заржала. Уж так весело заржала. Прямо расхохоталась! И носом потянулась – сладко ткнулась племяшу в армяк.
– Ну-ну-ну! – прикрикнул на неё тот, – не к тому ластишься. Ты у нас теперь ломоть отрезанный. Отдали молоду на другую сторону.
Высунув голову из двери стойла, кобылка посмотрела в небо, на нежные, розовато-рассветные облака, что сложились этим утром в тяжёлые кучевые груды. И шли, как могучие кони. И шёл среди них чубарый. Кобылка поникла головой, слеза блеснула на чёрных лошадиных ресницах.
– Покрыли? – деловито спросил Гназда племяш, похлопав её по спине.
– Не разберёшь… – пожал плечами тот. Хотя – чего уж сомневаться… Но заглянул в лошадкины глаза – и язык прикусил: деликатная дамочка.
Всю следующую неделю они с дамочкой хлюпали сырыми рыхлыми путями, одолевая половодья. Что делать – дело на месте не стоит, и всегда его хватает про нашу душу. Одно за другим, друг за друга цепляются, рвут на части, поди, поспей в один присест, да во; сто мест… Потому в родных пенатах Стах оказался куда раньше, чем в далёкой Нунёхиной деревне. Да так как-то нежданно-негаданно, потряс головой, сбросил оторопь – и глазам не поверил: вот она, Гназдова земля! Ещё пару вёрст – и засека мелькнёт. Ну, как тут можно мимо проехать?
Дома он сто лет не бывал. То есть год с лишком. И думал – не видать уж ему милого порога, не обнять матушку с батюшкой… Не говори: крепко нашкодил, только и хоронись от семейного гнева. Но теперь всё изменилось. Теперь – чего бояться? Пасть в ноги, повиниться – а там и невесту привезти… Всё простит блудному сыну любящий отец.
Однако не без робости предстал младшенький пред родителем. Уж так сложилось. «Почитай отца твоего и мать» – и детки, со младенчества до седых волос, от отчего взгляда испытывали невольный трепет. Дрогнул и Стах, склонив повинную голову.
– Здрав будь, батюшка Трофим Иваныч, – проговорил тихо. Отец встретил его на крыльце. Вышел на скрип открывшихся ворот – да так и застыл, не сводя глаз.
– Будь здрав и ты, Стах Трофимыч, – задумчиво промолвил наконец. – Давно не захаживал.
Молодец бухнулся на колени, лбом в землю ударился:
– Прости, батюшка.
– То-то! – возвысил голос отец, и давай пенять горестно, – кабы ты изначально слушался… чего натворил, а! вон, как судьба проехалась… стыдно людям в глаза смотреть… – и пошёл бурчать, тише, да горше, – теперь делать нечего… какая ни есть девка, а замуж возьмёшь… но, год, не год, выждать надо… к Покрову привезёшь… а пока в страду поработай…
Стах, который намеревался вскорости рвануть к Нунёхе, посмел заикнуться:
– Да я, батюшка, к невесте хотел… Как она там без меня?
– Туда Зар ездит. А тебе незачем. Ты не брат, не сват, а срам сказать, что.
– Жених, батюшка, – осторожно поправил сын.
– Вот под венцом и успокоишься, – отрубил отец.
И вразумлять принялся:
– Семья растёт, землёй разжились, братья год без тебя мыкались, а ты опять отлынивать? В работы ступай! Тебе, болезный, оно полезно! – и вздохнул, – хватит, вставай с колен. Кнутом бы попотчевать, да так изболелась душа, что не до кнута. Иди в объятья!
Стах вскочил и на шею кинулся – батюшке, а там и за плечом его стоя;щей матушке, вот уж кто приласкал без всякой строгости, пожалел да по склонённой голове погладил ласково, и впрямь бы уткнуться в подол да поплакать всласть, но давно уж, как в детстве, не плачется…
Братья, как водится в горячее время, все дома были. К вечеру собрались за родительским столом – шевельнутся негде.
И Василь тут. Стах на радостях крепко обнялся с ним:
– Ну, как ты, что с ногой-то? Ступаешь, али нет?
– Да так… – усмехнулся тот и поморщился, – подволакиваю…
Василя ещё к Пасхе привезли. Зар да Фрол. Откланялись Нунёхе, отблагодарили, а сам он со старушкой аж загрустили при прощании: так свыклись. Однако, душа рвалась домой – и дорвалась. Сидел теперь родителям-жене-детям пасхальный подарок на лавке, в поле пока не работник. Так что Стаху за него следует.
На Василя народ уже налюбовался, а на Стаха пока нет. Так что родня и соседи заглянуть норовили. И, конечно, тётка Яздундо;кта. Куда ж без неё? Как ни тесно было за столом, а ей-то место нашли. Да почётное.
– Ох, ребята! – подпершись, закручинилась она на Василя и Стаха. – Всё вам, невесть где, летается. Сидели б дома – целее были б.
Но чуть позже заворковала уже по-иному:
– Что, Сташику? Овдовел наконец? Вот ведь лихо на твою голову! От неё, говорят, и церковь сгорела… Но ты тоже хорош! С кралями связался! Они, крали-то, до добра не доведут… Тебе вот жениться надо, по-хорошему. Вон… на лавочке сиживал с сестрицей Азарьевой… Как же? Помню… Вот, и проси Зара – пусть привозит, пока другие не сосватали… Куда он её отправил-то? Ась? Васику? Куда дружок сестрицу-то увёз? В монастырь, вроде, пожить?
– Да не помню… – угрюмо буркнул Василь и опустил голову. И тут открылась любопытная вещь. До сих пор не хватились Гназды сбежавшей со двора девицы. Не зазвонил братец в колокол – стало быть, всё в порядке. Ему виднее. На вопросы что-то пробормотав, отмахнулся – ну, и пожал народ плечами, ну, и отстал, ну, и утешился бабьими домыслами.
Ложь порождает ложь. Как поветрие. Зацепило в одном – и пошла зараза. Всё собой заполонила – и тесно с ней на свете. Не той теснотой, как за семейным столом у Гназдов, а злой да постыдной, от которой кровь в лицо бросается. И наблюдательная тётка эту кровь уловила. Но ничего не сказала: чего в чужих душах топтаться? Да и не без её вины примазалась к ним эта ложь. И не они её породили.
Эту ложь Стах и пресёк с огромным удовольствием: пора ж её, наконец, кончать: сколько ж можно-то!
– Всё верно, тётушка! – расцвёл широкой улыбкой. – Я уж Зара упросил.
Братья осторожно переглянулись. Ни слова про то не обронили за всё тяжёлое время, точно боясь коснуться. Ни они, ни Зар, ни сам он. А тут вдруг взял да срубил с плеча.
– Надо ему как-то сказать… – уже после, то и дело с глазу на глаз, толковали промеж собой братья. – Он, похоже, не знает… Подготовить надо… А то дёрнется, как увидит… Жениться-то он женится, куда деваться, но… А может, девка сама отступится? Куда теперь с таким лицом?
Лицо они уже видели. Мужественно собрались с силами – и ни один мускул не дрогнул, хотя душа слезами умывалась. Пред ними зияла могила прежней красавицы. Пока Лала носила повязку, они напряжённо ждали и надеялись – как встретили без повязки – руки уронили. Грех молвить худо про покойников, но ведь ведьма, ох, ведьма, поздно Господь прибрал её! Надо ж такое сотворить! Что ж так не везёт-то меньшому, горемычному!
И во всё пахотное время, нет-нет, да и приступали – рвали ему душу:
– Ты, малый, уразумей, что красота в прошлом. Ко всему привыкаешь. Да и что в ней, в красоте? Смущать, разве… Красота – она и вянет быстро. Рано ли, поздно, а кончится. Да и будь она трижды красота – а приглядится. Надоест.
– Да что вы мне говорите-то, братцы! – негодовал молодец. – А то я не знаю, какая у меня невеста?
– Да что ж ты неразумный-то? – терпеливо втолковывали ему те, – лицо-то изменилось. Не прежнее. Можно и обознаться. Поедешь когда – осторожней будь. А то примешь… за соседку…
Не ведали про облако.
[Скрыть]
Регистрационный номер 0379617 выдан для произведения:
И не то, что богато,
И не то, чтобы плохо –
В деревеньке когда-то
Проживала Нунёха,
На краю, на отшибе –
Где угодья пошире,
Где луга трав медвяных
Всё цветут и не вянут…
Одарил ли Господь старуху, или тяготу взвалил на щуплые плечи – рассуждать об этом не приходится, потому как деваться-то некуда: принимай да трудись. А не знаешь чего – Бог подскажет.
И подсказывал, не испытывая. И чутьё рукам, и мудростей голове. Не случалось ещё Нунёхе Никаноровне таких филиграней тачать – ан, косточки на знакомом личике все на место поставила и рану стянула. Потом кожи лоскуток с юного живота срезала и на сожжённое место приладила.
– Терпи, девка, – велела. Лала терпела. От Нунёхи Никаноровны – да не потерпеть? Но на всякий случай руки ей под лавкой связали. Да Зар со Стахом ещё по бокам держали… Всё-то вместе они теперь оказывались. Что ни делали – непременно вдвоём.
– Что будет? – спрашивали старуху шёпотом.
– Что Бог даст, то и будет, – проговорила та вслух. – Но красавицей уж не будет, – добавила про себя. А потом заплакала: помнила это лицо…
Василя, которого лихорадило, и жар подступал такой, что сгореть впору, выходила она. Понятно, с Гназдами на подспорье. Гназды – они ничего оказались, ко двору. А после – и вовсе как родные. Это поначалу старушка с жизнью попрощалась – когда среди ночи, махнув через забор, ввалились в избу шесть здоровых молодцов. Уж так получалось у Гназдов: если вваливались куда – так непременно среди ночи через забор.
– Ты уж прости, Нунёха Никаноровна, - загудели нестройно, однако со всей обходительностью – и в поклоне шапки поснимали. Только тут и разглядела:
– Хартику! Стаху!
Обрадовалась бабка. А радоваться оказалось нечему. Тут же внесли девку. Потом мужика. И оба были плохи. Мужик-то чужой, а девку Нунёха узнала ещё с порога. Хоть личико в несколько полос ветошь закрывала. Окинула взглядом фигуру, поглядела на ручки-пальчики – и охнула:
- Бедная ты, бедная! Опять беда тебя настигла…
Одно Бог уберёг: оба глаза целы. Мечталось Гаафе факелом пройтись по личику, по волосам, да не успела.
– Кто ж так с ней? – цедя отвар, спросила старуха.
– Да моя ведьма, – тихо поведал Стах. И вывёртываться не стал – выложил всё, как есть: какая тут ложь, когда душа нараспашку? – Только спаси!
– Ты её, выходит, и спас, – покачала головой та. – Задержись ты чуток… В который раз? Пальцев не хватит счесть?
– Да нынче не я. Нынче, если разобраться, кобылка моя спасла… Всех спасла.
– А ну-ка, расступись, мужики! – повелела бабка. И верно, столько Гназдов в избу понабилось, что повернуться негде.
– Все вы здесь не нужны, половина – ступай на печь. Потом понадобитесь.
И, как ни странно, на печке уместились. Трое. Харитон да Никола с Фролом. В тесноте, друг на друга головы устроив, заснули разом, будто головы снесло. Нечего умащиваться: после всех походов ни стон, ни крик не потревожит. А крика было довольно…
Пока до Лалиных косточек дошло, рассвет поспел. Без оконного света, при лучинах да свечках, не дерзала Нунёха с личиком мудрствовать. А на свету приступила. У восточного оконца как раз… На то когда-то и оконце прорубили. Для первых лучей. И с первыми лучами пытка пошла… Личико-то с прошлой ночи покорёжено… Покорёженным уж и прилаживаться стало. Теперь поди, переправь нелады. Вспухло да набухло.
– Не глядите, ребятки, - посоветовала бабка Гназдам. Особо Стаха подальше гнала. – Это не её лицо, – вразумляла. – Да и не лицо вовсе. Это боль-несчастье такое с виду.
Стах понимал. Злая ведьма заколдовала его Лалу, но чары рассеются, надо только в помощи радеть да ждать. А уж потрудиться – он из кожи вылезет. Нунёхе он верил: спасла ж однажды Лалу, когда та в змею обратилась…
Конечно, личико расколдовать – это не горшок разбитый склеить, не бочку засмолить, не самовар залудить. И кабы не Нунёхины ручки – никто б со столь тонкой работой не справился. Стах и Зар от ручек старательно отводили взоры, боясь сглазить. Иван же – напротив – то и дело вперялся жадным взглядом Нунёхе через плечо и ловил движение пальцев. И, порой забывшись, так нависал, что Нунёха шумела:
– Да не дыши ты на девку духом своим табачным! И не тряси над ней бородищей!
С Василем трудов оказалось меньше. Пуля с краю прошла навылет, и выцарапывать железо не пришлось. Но ногу молодцу порядком разнесло, так что пришлось заветными настоями рану промывать и самого отпаивать. Недели через две перекрестились Гназды размашистым крестом и вздохнули с облегчением. Ясно стало: на поправку Василь идёт. Жар спал, нога в свои границы вернулась, единственно, опираться на неё нельзя, так что ходить за ним приходилось. А в остальном – сам себе хозяин. Василь повеселел. И загрустил. Особенно, когда спохватившись о делах и семьях, братья стали разъезжаться:
– Мне в Плочу надобно…
– Меня в Засте заждались…
– А я… скоро Масленица… с женой бы повидаться…
Вспомнив про Масленицу, все заволновались.
– А? Сташику? Справитесь же без нас? Мы вас после навестим… Чего тут зря тесниться? Мешаемся только. Да и дома надо сказаться. А то – словно сгинули…
И разъехались братцы. Иван в Плочу, Никола в Засту, Фрол и Зар – в гнездовье. Да и Харитон не задержался.
– Ребяту! Зару! – не сдержался Василь при прощании. – Возьмите меня с собой. В седле усижу, в пути подсобите, как-нибудь доберёмся… Дома жена походит… А чего я тут место пролёживаю? Нунёхе Никаноровне заботой. Да и, – понизил он голос, – при девке мне того… неловко…
Зар заколебался. Но старуха колебания пресекла:
– Успеете. Зима. Путь не близок. Ещё натрёте да намнёте. Не спеши, Васику, погости ещё. А девке не до щепетильностей.
– И то верно, друже, - согласился Зар. – Останься чуток. Мы потом за тобой приедем.
Фрол кивнул:
– Через две недели.
И в окно глянул:
– Только не нравится мне оставлять…
– А что? – удивился Зар.
– Лес близко… - поморщился тот.
– А чем лес тебе плох?
«Чем, чем? – промолчав, насупился Фрол. – Волки в лесу!»
Щенок ко всем привык и провожал каждого. Вот и Фрола с Заром проводил. Полаял вслед уносившимся коням – а бежать не стал: уже понял, что не догнать. И вообще: Стах с Лалой тут, тут и миска – чего убегать? Разве, вместе с хозяином чуток прогуляться, пока тот постоит на околице да рукой вослед помашет.
Вот и тихо стало в доме. Только Нунёха горшками гремит. Да по ту сторону печки Василь постукивает: взялся что-то тесать с печали. Лала по эту сторону, у окна – и смотрит, как братец с Фролом выводят в ворота лошадей да с прощальной улыбкой на её оконце оглядываются, как вслед им Стах идёт, походкой спокойной и столь притягательной, что век бы смотрела. А ему на неё грустно смотреть. Да и на что смотреть-то? На лице повязка, вечно пропитанная всякими снадобьями. Лечит Нунёха, и все надеются. Брат прощался – только по руке погладил. А головы коснуться боится – тоже надеется. Вот и Стах надеется. Вон, идёт, возвращается от ворот. Сейчас к Лале подсядет, руку ей на колено положит, спрашивать станет: мол, что сделать ей да что подать. И в глаза заглянет. В тёмные провалы между намотанной ветоши. Что там увидишь, кроме тоски? А он всё кормит с ладони чудесную птицу, гладит по пёрышкам – ждёт. Но при перевязке Лала уже склонялась над тёмной дубовой бочкой, полной воды. Она знает.
За окном шёл медленный снег. И никакого мороза. Так, зимняя мякоть. Натащило облаков, дни серые да хмурые, воздух промозглый, и голова болит. Прежде никогда не болела, а теперь – что ни день… Может, облака виноваты. Раньше так подолгу Лала на них не глядела: некогда было. Это нынче – гляди себе. Не велела Нунёха ничего по хозяйству делать. Только третий день, как позволила на холод выйти. Да и не могла прежде Лала выйти. До сих пор ступает еле-еле: так надрала да намяла ей щиколотки верёвка. А чуть нагнёшься – сразу в виски горячая волна. Потому и братца проводить не вышла. Порывалась, было – да он не велел: сиди-сиди. Хотя накануне выводил её. А ещё раньше – Стах. Неторопливо, ненадолго, под локоть поддерживая. Думает, ей от духа свежего лесного радостней станет. Задышится легко.
Жаль их огорчать. Лала не перечила. Опираясь каждому на руку, походила по утоптанному снегу. Только разве доберётся лесной дух под льняные полосы, оставляющие свободным лишь треугольник у кончика носа… странного, чужого носа… Нунёха поговаривает, повязку скоро можно снять. И смотрит на неё вопросительно. Понимает: умрёт Лала, но лица не откроет. Пока Стах рядом. Вот если бы уехал… И стазу жуть берёт: а ну, как уедет? Ведь только и можно жить и дышать, пока Стах рядом.
А старушка не прочь была, чтобы молодец прогулялся. Подольше так. На месяц-другой. Может, ещё поможет Господь. У ребяток всегда дела срочные, уговоры важные, хлопоты барышные. Пути да разъезды – только трубки пыхтят. А Стах поминал по случаю, что и там у него долги, и там… Только ведь не оторвёшь от царевны: всё чуда ждёт. А чуда не будет. Хотя и Нунёху не облетала золотая птица. Смотришь – обронила перо. Сколько живёт Никаноровна – столько сыплет ей крошки. Сперва Бог сыночка забрал, потом и мужа, а там на племяшечку со внучаточкой понадеялась – и тех не стало. Теперь Харитон у неё только. И вот, Лала… Как бы не сложилась девкина судьба, птица не устанет ворковать под окном да о ставень головкой тереться. Мужики – они ничего, конечно… Какой – стена, какой – костыль – а всё не без подпорки… Только уж больно глазастые: всё-то им личико надобно для счастья. А если любишь – значит, счастья прочишь. Вот и отпусти за счастьем. А для себя… Вон по лугам трав немеряно, цветов несчитано, и руки дал Господь умелые-чуткие. Передаст старая молодой всё, что знает.
Взяла и сказала, внезапно и не к слову:
– Ничего не страшись, девка! Всё - трава.
Лала хотела улыбнуться – да не может она теперь улыбаться.
Впрочем, время берёт своё. Февраль сменился мартом, проглянуло солнце, и, пока дороги не развезло, заторопились молодцы. Вернулся Харитон, вести принёс:
– Надо тебе, Стаху, к артели съездить. Ребята спрашивали. Собирают обоз, без тебя никак.
Стах и сам понимал, что на самотёк пустил промысловые звенья. Отвечает же за достаток доверившихся ему охотников. Оглянулся на Лалу, та кивнула.
– Ты отпускаешь меня, Лалу? – понимающе вздохнул он. – Не затоскуешь, обещаешь мне? Кто ж тебя под руку-то поддержит, погулять выведет?
– Да справимся! Зар приехать обещал! – зашумела на него Нунёха. – Уезжай ты, душу не трави! Дай девке обвыкнуться.
– И я пока побуду, – встрял Харитон. – Хоть воды потаскаю, дров поколю, Василя обихожу. Там, поди, без меня сообразят.
– Я побыстрей постараюсь, – всматривался Стах в поисках истинного ответа в проруби Лалиных глаз. Говорить она пока не могла. Да и что слова…
– Разберусь как только со всем, сразу вернусь, – обещал Стах с тяжёлым сердцем: знал, что предстоят дороги, и долгие.
– На рассвете уеду, – буркнул, так что едва разберёшь.
– И правильно, – напористо вмешалась старуха. – Разберись, уладь, чтобы надёжно да наверняка, и назад особо не рвись: не пропадём. Давай-ка складывайся, чтоб сразу с утречка, и не задерживаться…
– Погоди, бабка… – сердито оборвал её Стах и покосился на приятеля, – и ты, Харту, погоди… Дайте проститься…
Ибо предстоят дороги, и долгие. И на дорогах подстерегают опасности. Не только волчье воинство.
Стах подхватил с лавки брошенную серую шубку. На миг задумался, переводя взгляд с шубки на Лалу, в окно и опять на Лалу. Взвилась шубка – Лале плечи окутала. И там и всю завернула. Стала Лала серой-пушистой, словно дымка за окном. Стала мягкой-податливой. Потянул её Стах за собой:
– Пойдём, свежий снег потопчем… – и вывел в густые сумерки. Там падали рыхлые хлопья, ложились под ноги. По ним ступалось тихо и осторожно, словно крадучись. А следом крался мрак, пряча от взоров, а где-то кралась весна, полная теплых воздушных потоков. Совсем в темноте Стах подтолкнул Лалу к сараю. Впервые за всё чёрное время. Прежде боялся: невзначай ещё порушишь хрупкие птичьи перья.
– Ах? – только и смогла удивиться Лала: единственное слово, какое выговорить получалось.
– Вот-вот Масленица… – напомнил Стах. – И нескоро увидимся.
– Ах? – с сомнением выдохнула Лала.
– Да не холодно… сена Харт навёз…
– Ах, – скорбно опустила глаза Лала. И отвернулась.
– Лалу, – сурово сказал Стах. – Ты же знаешь, я тебя очень люблю. А что лицо закрыто - неважно. Я же помню, какая ты красавица! Ты всегда будешь краше всех на свете!
Лала посмотрела на него. В темноте только глаза поблёскивали, светлые любящие Стаховы глаза. А лица не разглядишь. Которое она никогда не забудет. И она пошла с ним в сарай. Хотя даже поцеловать не могла.
Когда взошедшее солнце розовыми и голубыми полосами расцветило мартовский снег, плоский, жёсткий, словно сахар, Лала стояла у калитки и смотрела на дорогу, по которой уехал Стах – и, пока не скрылся за поворотом, то и дело сворачивал шею, оглядываясь. Оглянулась наконец, и потерявшая терпение кобылка.
– Ииииааа! – истошно заржала она со всем лошадиным негодованием. И без лошадиного толмача стало ясно, что подразумевала:
– Хватит, хозяин, уздой меня сдерживать, отпусти на волю, дай разбежаться, расправить затёкшие крылья: считай, с месяц я не черпала грудью свежего ветра, не летела с ним наравне, взрывая хрустящее снежное крошево! Хватит, хозяин, крутиться назад – вперёд смотри, коль решился! Скакать и скакать нам с тобой, а впереди мир, который не паточный и не пряничный, и с которым поладить надо…с ножами его да кольями… Хватит тебе, краля безликая, у ворот стоять. Поцвела майской вишней, ослепила мир, как на солнце в мороз лёд колотый – и будет с тебя. Дай отдохнуть: глаза болят от блеска, хоть прикрой рукой. А руки для трудов надобны. В тусклой жизни сверкание – радость, в бурной жизни сверкание – горе. Устаёт душа, покоя просит… Вот и отдохните.
И понеслась лошадка, себя не помня – вмиг за лес завернула – только уже из-за первой берёзы обернулась на маленькую грустную фигурку вдали. И захотелось смахнуть крупную слезу, ненароком повисшую на длинных пушистых ресницах, да нечем лошадям слёзы с ресниц смахивать. Потому жалобно заржала, закинув назад голову:
– Не плачь, подруга. Такая наша бабья доля. Я, вон, тоже… – всхлипнула и обтёрла влажный глаз о буланый бок, – когда ещё со своим увижусь… думается порой, он мне даже хозяина милей. А ведь прежде – никого дороже не было. Доведётся ли встретиться? А что поделаешь? Служба! Лошадиный долг!
Стах участливо потрепал кобылку между ушей:
– Ну-ну, ты чего, Дева, загрустила! Давай веселей! – и, погладив по холке, сам вздохнул, – вишь, как всё у нас весело…
Лошадка подумала – и согласилась: в самом деле, чего плакать? Живы-здоровы, а наперёд впустую загадывать. И резво версту за верстой одолевала – знай, копыта постукивают, где позвонче, где поглуше, а где и вовсе не слыхать. Один раз только запнулась и всхрапнула в сторону леса.
– Чего там? – вгляделся хозяин в сизый мрак. Но лошадка только головой мотнула и дальше пошла: «Что-что? Не всё тебе, хозяин, знать надо…» В густом лапнике померк пристальный взгляд тусклых зелёных глаз. Хмурая волчица отползла за ближнюю ёлку, а там, отворотясь, трусливой рысцой побежала прочь. Единожды быстро глянув через плечо, мрачно решила: «Не по зубам ты мне нынче, молодец. Вот когда раненый будешь лежать, или другая беда какая – тогда жди…»
Но тут уж ничего не поделаешь – знай, не знай. Известное дело. Волчье дело.
К концу зимы волки совсем обнаглели и подходили почти к самой деревне. Стылыми ночами мужики слышали тоскливый вой. Потому Харитон, день спустя по отъезде приятеля в лес отправляясь, ружьишко на плечо нацепил: а чем чёрт не шутит? С дровами бы ещё и повременить можно: поленница не иссякла, но чего ж до края дотягивать? К тому ж, грех лениться, пока снег лежит. А главное – бабка до того выразительно глянула, что Харт понял: убраться надо на время. Вот, за дровами, скажем…
Когда на закате вернулся он с гружёным возом, чутьё подсказало: что-то переменилось. И, свалив дрова да напоив лошадь, в избу он не заспешил, а ещё долго во дворе всё чего-то устраивал и прилаживал, и толкнулся в сени сумерками. Ему бы с порога разом на печку запрыгнуть: поди, старуха крынку с ломтём и туда подаст, но дёрнуло его бросить взор вглубь горницы, а ведь пищало внутри: осторожней! Не каменный родился Харт, и не железный. Ко всему был готов, но глянул – и губы дрогнули. И сразу в отчаянье понял: эту дрожь уловила та незнакомая женщина, что возле печи свечку от уголька зажигала и обернулась к вошедшему. Так и замерла, со свечой в руке. Покрытое пятнами лицо перечёркивала неровная красная полоса. Рот застыл в странном очертании. И губ словно нет, и нос не строен. Вот оно какое теперь, лицо у прежней красавицы. Одни глаза остались, да и те безрадостные… Нечем тут, как прежде, любоваться, а хочется взгляд скорей отвести… да отведёшь – ясней поймёт, каково на неё смотреть… И Харт улыбнуться себя заставил – уж как получилось, так получилось. И, сколько сумел, беспечности в голос вложил:
– Я вот… дрова привёз… ничего, мороза-то нет, но зябко…
Понатужился и засмеяться:
– Волков, однако, не встретил, только зазря воют…
И поспешно к старухе повернулся:
– Есть хочу, прямо как волк…
И Нунёха выручила его: подхватилась, к столу подпихнула, из печи горшок каши потянула:
– Вот и кстати, вот и умник, только тебя и ждали, давай-ка, садись, и мы подсядем.
Навалив каши Харитону, к Василю обратилась:
– Василь, и тебе миску, ладно?
– Да я ж ел недавно, Нунёх-Никанорна, - откликнулся тот, на досуге по старому сапогу лапоть заплетая, - я не голодный.
– Вот зарастёт рубец – поторгуешься, а пока ешь, раз есть.
Спокойно и весело говорила, словно день был обычный, и вечер обычный. Словно нынче утром, едва затька выпроводив, и не приступала она к Лале с такими словами:
– Ну, голубка. Давай. Начнём с Божьей помощью. Деваться нам некуда, рано или поздно придётся, и давно пора. Ничего. Ветерком обдует, солнышком погладит. Белый свет – особое снадобье.
И незаметно зеркальце с поставца спрятала. А к вечеру окна старательно завесила. Хотя – от всего не убережёшься. Но с этого дня лица Лала больше не завязывала. И на мир смотрела, не таясь.
Харитон, честь по чести, дождался Зара. Накануне на Масленицу наелся Нунёхиных блинов. И тогда только со всеми распрощался.
– Поеду я… Может, и не пригожусь – а кто знает? Чего ж там Стах один с волками рубится? Почему обоз-то задерживался – цену нам опять сбивают. Ещё какая-то пасть ощерилась.
– Кто ж это? – спросил Зар озадачено.
– Вот и надо разобраться. Как раз Великим постом и воевать. И со страстями, и с ненашами.
– Что ж, дерзайте, – благословил Зар. Он сидел рядом с сестрой, накрыв её кисть ладонью, и порой бережно гладил по голове. – Ничего, – нашёптывал иногда, – ещё выправишься, это дело времени…
Хотя Нунёха дала ему понять, что ждать особо нечего.
– А кто знает? А вдруг? – упрямо бычился Зар. – А возьмёт да понарастёт по своим местам. Были бы кости…
Тут никто не спорил: кости старуха по своим местам все уложила.
– Главное, – на ухо увещевал он молодцов, – выждать. И вот бы ещё Стаху застрять где подольше… Ты бы, Хартику, задержал бы его там как-нибудь, а?
– Что ж? – усмехался Харт. – Попробовать можно…
Но ему даже пробовать не пришлось. Стах и впрямь застрял. И основательно.
Все дороги ведут в Рим. Все дороги вели в одно и то же кубло, которое Стах постепенно вычислил, перелопатив уйму «отворотов-поворотов». Всё спотыкалось на единственном пеньке. Откуда он взялся, Стах понять не мог. Прежде эта шпонка иначе крепилась – и никаких заноз не возникало. А тут вдруг на месте старой лапы – новая явилась: взамен. И странно повела себя: уж больно жадно пальцы скрючила – за такие крючки и выдернуть недолго.
Дурацкий пенёк ломал колесо, притом, что сам трещал и грозил расколоться. Ну, казалось бы – видишь, наехало – пригладься, пригнись: не колесу же на горку вспять! Нет, он топорщится! Срубят же, еловая твоя башка!
Пошли рубить. Сперва, конечно, ласково. С двумя артельными. Собственно, артель и правила, Стах звеном приходился. Понятно, без звена не подцепишь, не потянешь, а только звено – звено и есть. То ли дело – Проченская артель! Звучит солидно. Что касается пенька, то звался он прежним своим именем, с каким его давно знали. Меж тем владелец имени явно сменился.
Точно! Сменился! Отродясь Дормедонт Пафнутьич к артели близко не стоял, и никогда за все годы не сталкивался с ним Стах – а тут, распахнув дверь, аж упал. Впрочем, и Дормедонт Пафнутьич покачнулся - сынки под оба локтя батюшку подхватили. И осторожно на лавку усадили, притом, что прочитал Стах панику в шуринских глазах.
Происходило всё в уговорённом месте, на постоялом дворе, где каждый сам себе и гость, и хозяин. Так что от поклонов воздержались. Да и какие поклоны, когда тестюшка ещё при дверях зятька приветил:
– Ты, аспид?!
Стах спохватился и в руки себя взял.
– Вот те на! – усмехнулся горько, – чем же аспид?
Спокойно вошёл, не таясь. Молодцы так же по оба локтя от него большие пальцы за ремни заложили. Так что могли бы мирно договориться, кабы Лаван со всего размаху вепрем не попёр:
– Дочку родную, ирод, угробил! Я тебе дитя доверил, единокровное своё бесценное, которое любить и беречь тебе надлежало, а ты укокошил, зверь – и ещё пред глаза мне явился, злодейская душа твоя!
Так раскричался, что в дверь давай народ заглядывать. И то верно: старика впору пожалеть было. Стах понял с порога: сдал тесть. Хоть и не видал его почти два года – а горе в человеке всегда поймёшь. Значит, и впрямь любил… Ишь как…
Тестя Стах пожалел. Да и как не пожалеть? Никому отцова горя не пожелаешь. Но жалость жалостью, а вепрь – зверь опасный. Яростен, клыкаст, коварен. Чёрный зверь. Есть зверь красный, красивый, тот, что в артельском обозе: кунка, белка, рысь да лиса. Мягкость да ласка, блеск и перелив. А есть зверь чёрный, страшный: волк, медведь, лось да кабан. Из всех последний – хуже некуда. А у этого и вовсе клыки что сабли. И все про его, зятька любезного, душу. Повезло же в деле столкнуться! Заполошный, тесть пяди не уступит. Разве что сыновья спохватятся: понимают: мы ж и другие пути нащупаем, обойдём вас, останетесь ни с чем.
Оправдываться не хотелось, но слышит народ, пожалуй, ещё и караул кликнут. Следует ответить. Гназд широко перекрестился:
– Вот те слово, Дормедонт Пафнутьич – дочку твою никто не убивал, и грех тебе напраслину возводить. Уж и молва идёт, и есть свидетели, как оно случилось. В Проче, вон, подтвердят, которые тело видели. Сама она под обрыв спрыгнула, да кол зацепил. Тут уж – как Бог дал. А я ни при чём. Меня рядом не было.
– А с какой же стати кому придёт в голову с обрыва прыгать? – свирепо прищурился Лаван. – Значит, напугали её? Ты и напугал! Тебе позарез нужда от жены избавиться. На крале жениться.
– Да что ты городишь, почтенный тесть? – покачал головой Стах, – как я мог заранее предвидеть, что супруга в водяной подъёмник полезет? Услышала шум – видать, выбраться-убежать пыталась. Не знала, сколь скользко. Мы её в церкви отпели, похоронили, а кабы хотели скрыть – на месте бы закопали и следов не оставили.
Тут, опершись по-паучьи, Дормедонт привстал с лавки и зловеще процедил:
– Да зачем же тебе скрывать? Тебе скорей известить надо! Де, вдов и от жены свободен! Вот что тебе надо!
Сыновья с боков поддакнули:
– Ты ж и подстроил всё! А похоронами оправдываешься. И с Гназдами своими сговорился!
– Ну, семейка! – вздохнул Гназд. – Вам, что же, подробно всё рассказать, как дело было? Извольте! – он подошёл к дверям и настежь открыл, - заходи, народ! Все входите, сколько влезет! Рассказывать буду.
И рассказал. Всё доподлинно. И про свой брак. И про наличие девицы, на которой хотел бы жениться. Скрыл только, что девица Гназдова рода.
Как отнеслись почтенные обыватели к этой истории? По-разному. Никто, конечно, не одобрил наличие крали, но и не оправдал Лаванова обмана. И все без исключения пожалели искалеченную красавицу. Под конец согласились в один голос, что Гназды к смерти законной супруги непричастны.
Да с Гназдами и вообще-то – кому охота судиться? Даже Дормедонт с сыновьями примолкли, только злыми глазами зыркали. Поняли: теперь пойдёт слух – отбивайся только. Так что обвинения Стах пресёк.
А вот что дальше делать? С озлобленным семейством не сторгуешься. Откуда только взялись, преемнички...
– Что с тем, прежним-то? – между прочим поинтересовался Стах. Лаван не почёл нужным смолчать:
– Другой зять, не тебе чета, перекупил у него, выгодно стало. Прогорел тот: больно добрый.
– А ты, значит, злой, – задумчиво покивал Стах. – Зря. Ты ж, поди, понимаешь, Дормедонт Пафнутьич, что куска лишишься, ежели мы отступимся?
– А куда ж вам отступаться-то, – усмехнулся Лаван, – раз подкатили? Тоже кусок из зубов.
– Да нет, Дормедонт Пафнутьич, ты не знаешь, – вздохнул Гназд, – у нас тропки проворные, товар справный, а вот ты будешь людей обижать – навернёшься. Неловко у тебя как-то получается. Больно напролом.
Лаван победно ухмыльнулся:
– Так я не чета другим. Я могу напролом.
– Что так? – нежно спросил Стах.
– А за мной сила стоит, зятёк дорогой, – припечатал тесть. – Есть на свете кое-что покрепче договора.
Народ из каморки к тому времени разошёлся, так что беседы с глазу на глаз уже пошли. И то верно: о силе за спиной не всем знать надо. Вот зятю – ему полезно: пусть поймёт своё место.
Зять понял. Отряхнул стопы:
– Твоё дело, Дормедонт Пафнутьич. Моё с твоим рядом не стояло. И не будет. Я найду брод. Однако ж любопытно, что за сила-то за тобой, больно тайная, на которую ты так надеешься?
– Изволь, зятёк: никакой тайны, – ухмыльнулся Лаван и лупанул по столу козырным тузом. – Хлоч стоит за мной. Слыхал про такого?
Стах аж вздрогнул. Некоторое время неподвижно смотрел на тестя. Потом откинулся назад и сокрушённо головой поник:
– Эх, Дормедонт Пафнутьич! – проговорил горестно. – В твои-то годы…
Не того, видать, ожидали отец с сыновьями. Не удержались переглянуться. И покосились на зятя: что с ним. Скорей всего, играется, как чёрт в райке, хотя нельзя не отметить: больно несловоохотлив. Так туманы не подпускают.
После продолжительного молчания Гназд с сочувствием оглядел семейство.
– Ты, тестюшка, давно ль с Хлочем-то видался?
Тон оказался таков, что у Лавана отвисла челюсть. Он озадаченно уставился на зятя и наконец осторожно пробормотал:
– На Крещенье.
– С Хлочем ли? – усомнился тот.
– С ребятами его… – поправился старик, не сводя с него глаз. Не сводил глаз и Гназд. Ибо боролись в нём противоречивые желания: предупредить либо нет бывшего родственника от опрометчивых шагов. Как любого человека, хотелось удержать от ошибок. Как лютого врага – бросить навстречу своей судьбе: пускай сам выгребает. Впрочем, и без слов намёк явно Лаван уловил, дальше его дело: верить или не верить. Вот и будет с него. Стах ещё раз обратился в памяти к тому, что увидел, своротив за заимке дверь и вбежав в избу – и, не прощаясь, пошёл из каморы.
– Всё. Прощай, Дормедонт Пафнутьич, век бы тебя не видать, – кинул через плечо. – Дело расторгаем, трудись, как знаешь.
– Погоди! – спохватился Лаван. – Ты чего про Хлоча-то…
Но Стах уже шагнул за порог, а, как известно, через порог ступив, не возвращаются. Зато выходящий последним артельщик ещё до порога обернулся – и смачно Лавану под ноги плюнул. Оставайтесь, мол, с таким добром, вот оно вам, самое-рассамое. На том расстались.
Расстаться с достоинством – похвально и утешительно, да только вслед за этим надо пояса подтягивать, жернова на себя взваливать и носиться, как угорелый. Вот, значит, какие предстояли Гназду заботы. Дело-то к весне. В распутицу на печке хорошо дремать да вполуха слушать: «Скоро сказка сказывается, да нескоро дело делается…» А ты по дорогам помотайся! Ты обоз толкни!
Но толкнул. Бог помогает. И есть на свете Жола Вакра. Не только краль на заимках учитывает. Подсказал и пути, и звенья. А те – возьми да и сложись.
Потом, когда жёрнов с плеч сбросил – Стах в семи церквах молебен заказал: не чаял, что сдюжит. Но зима задержалась – как раз настолько, чтоб в нужный срок полозья прошли. И справился молодец. Хотя почернел, отощал – аж ветер качает. И спроси тут невзначай – а кобылке-то каково? Девица, как-никак… Или не девица? Про то Стах ей вопросов не задавал. Обнял только за гибкую шею и по холке похлопал:
– Ну, что, сердешная? Устала?
– Иииааа! – взмахнула головой лошадка, и Гназд прочёл глубокую печаль во влажных очах. «Не девица, – понял он, – переименовать надо…» Всё-то вокруг него да около девицы-недевицы, и вот друг друга задевают, поминают, друг на друга указывают.
«А небось, сняла уж повязку Нунёха, и смотрит Лала на белый свет не из холщёвых глубин, а во всё своё сиянье глаз. И открыто кажет миру прекрасное лицо» – и в последнем молодец не сомневался.
Но тронулся лёд, пошли реки, перекрыли дороги, Стах застрял невесть где – жди теперь. Потому и оглянулся.
– Иииааа! – кивнула кобылка. – Вот именно!
Вроде, места знакомые. Вспомнил Стах. Когда-то ведь ездил тут. И метель с пути сбила. И лепестки яблонь разворачивались.
– И не опали… – опустила ресницы кобылка. – Уж я-то знаю…
– И верно, Девка… – обрадовался молодец, – то есть – Недева, – поправился тут же. – Ведь это твои родные места. Здесь жеребёнком паслась да матку сосала, а? – смеясь, он почесал ей золотистую шёлковую шёрстку возле уха. – Заглянуть на хутор, что ль? Уважение оказать. Тебя показать. Вон ты какая, ладная да стройная. Куда нам в ледоход спешить? Вон, льдина на льдину лезет…
Не по постоялым же дворам неделю мыкаться – куда с добром к знакомому хутору прибиться: чай, семь вёрст не крюк. И пошёл Гназд путём, по которому столько лет не хаживал. И не узнаешь, поди, как вешки поменялись.
Нет, узнал. Хоть и поменялись. Лес, как человек. Меняется, а всё узнаешь в лицо, даже через годы. Потому к концу дня по лесной дороге, где ещё застрял среди ёлок снег, выбрался молодец к бревенчатому забору. Вот забора – да, его прежде не было: это, уж видно, племяш вкопал. Сам вышел на стук, всё такой же, угловатый, костлявый, похожий на крестовину – крестом руки так и распахнул:
– Ты?! – гаркнул, вытаращив глаза. Посмотрел пару мгновений – и, разом размякнув, радостно подытожил:
– Ясно! Ты! Тёткин полюбовник! Вот уж не ждал! Вот уж уважил! Вот уж память у человека! Ну, заезжай! – и ворота распахнул. Ворота, понятно, тоже новые были. Потому как – что ещё так скоро ветшает, как ворота?
Не ветшает другое… Нечто, чему Стах после всё искал и не находил названия. Да так и не нашёл. Махнул рукой. И в самом деле: чего зря голову ломать: было б тому название – люди и голов бы не ломали, а тут…
Ну, вот каково название, когда в избу входишь, и каждый шаг – сердца стук… или положишь ладонь на тёплую печь, а вместе с теплом прямо через пальцы в нутро входит нечто такое занозистое и рвущее, что был бы мамкин подол – уткнулся б и заревел… или оглянешься по сторонам, а будто марево – а это свет из оконца струится, так же как прежде, и облаком собирается, и плывёт, то над столом, то над печью, и колышется вверх и вниз, и ты его знаешь – и оно тебя знает… и всегда знало, и будет знать: им, летучим, ни конца, ни края...
Это облако и унёс с хутора Стах под полой тулупа да за пазухой, и никогда оно впредь его не покидало – облако без названия…
А в Токлиной избушке текла другая жизнь. Вполне уживаясь с облаками – покачивалась колыбель, и три бутуза пищали и возились то на полу, то на лежанке – да и где ни придумаешь: на лавке, под лавкой, за столом, под столом, за ушатом, за корытом – и всё это ползало, бегало и гремело. И ничего. Вполне одобрительно принималось. Чужая хозяйка с поду горшок на стол подала, ложки положила. Сидели гость с хозяином и чинно, и задушевно, неспешно кашу загребали, и квасом запивали, потому как пост шёл – и о жизни, прошедшей и будущей, складной и нескладной – разговаривали. И о кобылке. Ну, как же! Уж её-то не забыли! Сама она дремала в стойле, порой тыкаясь мордой в знакомый бок старой неуклюжей лошади с провисшей спиной и стёсанными зубами. Лошадь сквозь сон улыбалась остатками зубов и поглаживала дочку по спине то носом, то рыхлой отвислой губой. И было им тепло и хорошо.
Не ради ли кобылки заехал на хутор Стах? В самом деле, кто в печали утешит, как ни родная мать? А может, славного неотёсанного мужика навестить? Может, и так. Как-никак, племянник. Токлы племянник. Он да кобылка – всё, что от Токлы осталось. А ещё облако…
Переменчиво облако и воздушно. Пух душе, взлёт очам, плывущие лесные запахи звериному чуткому нюху… а ещё аромат тёплого жилья, аромат хлеба, аромат покоя… или китайских роз далёких цветущих садов… Пролетая над вечной землёй, облако кем только ни прикинется! Лошадкой, овечкой, медведькой, волчарой… а то и человеком… смешным каким-нибудь, чудаковатым. А порой стройный получается, складный. А порой и вовсе – мягкая податливая женщина с ослепительно прекрасным лицом! А каким – сквозь облако не разглядишь…
За столом, за щами, за кашей неспешно и спокойно рассказывал Стах хозяину про свою жизнь. Про невесту с ослепительно прекрасным лицом. Хозяин слушал и покрякивал, качая головой. А облако тоже слушало и обвивало Гназда теплом и негой, и совсем его закутало, так что спал он этой ночью, как в перине, и Лала была с ним, драгоценная его Лала, вот на этой печке. Ему ли забыть эту печку? Печка-то – одна.
Печка в избе, конечно, одна, но широкая, и они все рядком улеглись поперёк лежанки и пристроенных полатей. У трубы хозяйка с детьми, дальше – хозяин, и совсем уж у стены гость. Кажется, поскрипывала люлька, порой плакал ребёнок – Стах ничего не слыхал сквозь своё облако: до того сладко спалось. Поутру, глаза продрав, огляделся – тихо, славно. Будто по-прежнему. Во двор выходя, у двери задержался, засов пощупал:
– Ишь! Ещё цел! – отметил со счастливой улыбкой. Весело кивнул хозяину, – я делал…
– Ясно, ты, – важно пробасил тот. – Кому ещё-то… Живёт-здравствует, сносу нет, - и пошёл в стойло. Насыпав лошадкам овёс, огладил по крупу кобылку:
– Ну, что, золотая? В силу вошла? Хороша! В масть! – и рубанул, – тётка вылитая!
Что делать? Привык детинушка с плеча рубить… Что речи, что дрова. Вон, во весь забор поленница сложена.
А кобылка глянула через плечо – и улыбнулась. Во весь белозубый рот. А там и заржала. Уж так весело заржала. Прямо расхохоталась! И носом потянулась – сладко ткнулась племяшу в армяк.
– Ну-ну-ну! – прикрикнул на неё тот, – не к тому ластишься. Ты у нас теперь ломоть отрезанный. Отдали молоду на другую сторону.
Высунув голову из двери стойла, кобылка посмотрела в небо, на нежные, розовато-рассветные облака, что сложились этим утром в тяжёлые кучевые груды. И шли, как могучие кони. И шёл среди них чубарый. Кобылка поникла головой, слеза блеснула на чёрных лошадиных ресницах.
– Покрыли? – деловито спросил Гназда племяш, похлопав её по спине.
– Не разберёшь… – пожал плечами тот. Хотя – чего уж сомневаться… Но заглянул в лошадкины глаза – и язык прикусил: деликатная дамочка.
Всю следующую неделю они с дамочкой хлюпали сырыми рыхлыми путями, одолевая половодья. Что делать – дело на месте не стоит, и всегда его хватает про нашу душу. Одно за другим, друг за друга цепляются, рвут на части, поди, поспей в один присест, да во; сто мест… Потому в родных пенатах Стах оказался куда раньше, чем в далёкой Нунёхиной деревне. Да так как-то нежданно-негаданно, потряс головой, сбросил оторопь – и глазам не поверил: вот она, Гназдова земля! Ещё пару вёрст – и засека мелькнёт. Ну, как тут можно мимо проехать?
Дома он сто лет не бывал. То есть год с лишком. И думал – не видать уж ему милого порога, не обнять матушку с батюшкой… Не говори: крепко нашкодил, только и хоронись от семейного гнева. Но теперь всё изменилось. Теперь – чего бояться? Пасть в ноги, повиниться – а там и невесту привезти… Всё простит блудному сыну любящий отец.
Однако не без робости предстал младшенький пред родителем. Уж так сложилось. «Почитай отца твоего и мать» – и детки, со младенчества до седых волос, от отчего взгляда испытывали невольный трепет. Дрогнул и Стах, склонив повинную голову.
– Здрав будь, батюшка Трофим Иваныч, – проговорил тихо. Отец встретил его на крыльце. Вышел на скрип открывшихся ворот – да так и застыл, не сводя глаз.
– Будь здрав и ты, Стах Трофимыч, – задумчиво промолвил наконец. – Давно не захаживал.
Молодец бухнулся на колени, лбом в землю ударился:
– Прости, батюшка.
– То-то! – возвысил голос отец, и давай пенять горестно, – кабы ты изначально слушался… чего натворил, а! вон, как судьба проехалась… стыдно людям в глаза смотреть… – и пошёл бурчать, тише, да горше, – теперь делать нечего… какая ни есть девка, а замуж возьмёшь… но, год, не год, выждать надо… к Покрову привезёшь… а пока в страду поработай…
Стах, который намеревался вскорости рвануть к Нунёхе, посмел заикнуться:
– Да я, батюшка, к невесте хотел… Как она там без меня?
– Туда Зар ездит. А тебе незачем. Ты не брат, не сват, а срам сказать, что.
– Жених, батюшка, – осторожно поправил сын.
– Вот под венцом и успокоишься, – отрубил отец.
И вразумлять принялся:
– Семья растёт, землёй разжились, братья год без тебя мыкались, а ты опять отлынивать? В работы ступай! Тебе, болезный, оно полезно! – и вздохнул, – хватит, вставай с колен. Кнутом бы попотчевать, да так изболелась душа, что не до кнута. Иди в объятья!
Стах вскочил и на шею кинулся – батюшке, а там и за плечом его стоя;щей матушке, вот уж кто приласкал без всякой строгости, пожалел да по склонённой голове погладил ласково, и впрямь бы уткнуться в подол да поплакать всласть, но давно уж, как в детстве, не плачется…
Братья, как водится в горячее время, все дома были. К вечеру собрались за родительским столом – шевельнутся негде.
И Василь тут. Стах на радостях крепко обнялся с ним:
– Ну, как ты, что с ногой-то? Ступаешь, али нет?
– Да так… – усмехнулся тот и поморщился, – подволакиваю…
Василя ещё к Пасхе привезли. Зар да Фрол. Откланялись Нунёхе, отблагодарили, а сам он со старушкой аж загрустили при прощании: так свыклись. Однако, душа рвалась домой – и дорвалась. Сидел теперь родителям-жене-детям пасхальный подарок на лавке, в поле пока не работник. Так что Стаху за него следует.
На Василя народ уже налюбовался, а на Стаха пока нет. Так что родня и соседи заглянуть норовили. И, конечно, тётка Яздундо;кта. Куда ж без неё? Как ни тесно было за столом, а ей-то место нашли. Да почётное.
– Ох, ребята! – подпершись, закручинилась она на Василя и Стаха. – Всё вам, невесть где, летается. Сидели б дома – целее были б.
Но чуть позже заворковала уже по-иному:
– Что, Сташику? Овдовел наконец? Вот ведь лихо на твою голову! От неё, говорят, и церковь сгорела… Но ты тоже хорош! С кралями связался! Они, крали-то, до добра не доведут… Тебе вот жениться надо, по-хорошему. Вон… на лавочке сиживал с сестрицей Азарьевой… Как же? Помню… Вот, и проси Зара – пусть привозит, пока другие не сосватали… Куда он её отправил-то? Ась? Васику? Куда дружок сестрицу-то увёз? В монастырь, вроде, пожить?
– Да не помню… – угрюмо буркнул Василь и опустил голову. И тут открылась любопытная вещь. До сих пор не хватились Гназды сбежавшей со двора девицы. Не зазвонил братец в колокол – стало быть, всё в порядке. Ему виднее. На вопросы что-то пробормотав, отмахнулся – ну, и пожал народ плечами, ну, и отстал, ну, и утешился бабьими домыслами.
Ложь порождает ложь. Как поветрие. Зацепило в одном – и пошла зараза. Всё собой заполонила – и тесно с ней на свете. Не той теснотой, как за семейным столом у Гназдов, а злой да постыдной, от которой кровь в лицо бросается. И наблюдательная тётка эту кровь уловила. Но ничего не сказала: чего в чужих душах топтаться? Да и не без её вины примазалась к ним эта ложь. И не они её породили.
Эту ложь Стах и пресёк с огромным удовольствием: пора ж её, наконец, кончать: сколько ж можно-то!
– Всё верно, тётушка! – расцвёл широкой улыбкой. – Я уж Зара упросил.
Братья осторожно переглянулись. Ни слова про то не обронили за всё тяжёлое время, точно боясь коснуться. Ни они, ни Зар, ни сам он. А тут вдруг взял да срубил с плеча.
– Надо ему как-то сказать… – уже после, то и дело с глазу на глаз, толковали промеж собой братья. – Он, похоже, не знает… Подготовить надо… А то дёрнется, как увидит… Жениться-то он женится, куда деваться, но… А может, девка сама отступится? Куда теперь с таким лицом?
Лицо они уже видели. Мужественно собрались с силами – и ни один мускул не дрогнул, хотя душа слезами умывалась. Пред ними зияла могила прежней красавицы. Пока Лала носила повязку, они напряжённо ждали и надеялись – как встретили без повязки – руки уронили. Грех молвить худо про покойников, но ведь ведьма, ох, ведьма, поздно Господь прибрал её! Надо ж такое сотворить! Что ж так не везёт-то меньшому, горемычному!
И во всё пахотное время, нет-нет, да и приступали – рвали ему душу:
– Ты, малый, уразумей, что красота в прошлом. Ко всему привыкаешь. Да и что в ней, в красоте? Смущать, разве… Красота – она и вянет быстро. Рано ли, поздно, а кончится. Да и будь она трижды красота – а приглядится. Надоест.
– Да что вы мне говорите-то, братцы! – негодовал молодец. – А то я не знаю, какая у меня невеста?
– Да что ж ты неразумный-то? – терпеливо втолковывали ему те, – лицо-то изменилось. Не прежнее. Можно и обознаться. Поедешь когда – осторожней будь. А то примешь… за соседку…
Не ведали про облако.
И не то, что богато,
И не то, чтобы плохо –
В деревеньке когда-то
Проживала Нунёха,
На краю, на отшибе –
Где угодья пошире,
Где луга трав медвяных
Всё цветут и не вянут…
Одарил ли Господь старуху, или тяготу взвалил на щуплые плечи – рассуждать об этом не приходится, потому как деваться-то некуда: принимай да трудись. А не знаешь чего – Бог подскажет.
И подсказывал, не испытывая. И чутьё рукам, и мудростей голове. Не случалось ещё Нунёхе Никаноровне таких филиграней тачать – ан, косточки на знакомом личике все на место поставила и рану стянула. Потом кожи лоскуток с юного живота срезала и на сожжённое место приладила.
– Терпи, девка, – велела. Лала терпела. От Нунёхи Никаноровны – да не потерпеть? Но на всякий случай руки ей под лавкой связали. Да Зар со Стахом ещё по бокам держали… Всё-то вместе они теперь оказывались. Что ни делали – непременно вдвоём.
– Что будет? – спрашивали старуху шёпотом.
– Что Бог даст, то и будет, – проговорила та вслух. – Но красавицей уж не будет, – добавила про себя. А потом заплакала: помнила это лицо…
Василя, которого лихорадило, и жар подступал такой, что сгореть впору, выходила она. Понятно, с Гназдами на подспорье. Гназды – они ничего оказались, ко двору. А после – и вовсе как родные. Это поначалу старушка с жизнью попрощалась – когда среди ночи, махнув через забор, ввалились в избу шесть здоровых молодцов. Уж так получалось у Гназдов: если вваливались куда – так непременно среди ночи через забор.
– Ты уж прости, Нунёха Никаноровна, - загудели нестройно, однако со всей обходительностью – и в поклоне шапки поснимали. Только тут и разглядела:
– Хартику! Стаху!
Обрадовалась бабка. А радоваться оказалось нечему. Тут же внесли девку. Потом мужика. И оба были плохи. Мужик-то чужой, а девку Нунёха узнала ещё с порога. Хоть личико в несколько полос ветошь закрывала. Окинула взглядом фигуру, поглядела на ручки-пальчики – и охнула:
- Бедная ты, бедная! Опять беда тебя настигла…
Одно Бог уберёг: оба глаза целы. Мечталось Гаафе факелом пройтись по личику, по волосам, да не успела.
– Кто ж так с ней? – цедя отвар, спросила старуха.
– Да моя ведьма, – тихо поведал Стах. И вывёртываться не стал – выложил всё, как есть: какая тут ложь, когда душа нараспашку? – Только спаси!
– Ты её, выходит, и спас, – покачала головой та. – Задержись ты чуток… В который раз? Пальцев не хватит счесть?
– Да нынче не я. Нынче, если разобраться, кобылка моя спасла… Всех спасла.
– А ну-ка, расступись, мужики! – повелела бабка. И верно, столько Гназдов в избу понабилось, что повернуться негде.
– Все вы здесь не нужны, половина – ступай на печь. Потом понадобитесь.
И, как ни странно, на печке уместились. Трое. Харитон да Никола с Фролом. В тесноте, друг на друга головы устроив, заснули разом, будто головы снесло. Нечего умащиваться: после всех походов ни стон, ни крик не потревожит. А крика было довольно…
Пока до Лалиных косточек дошло, рассвет поспел. Без оконного света, при лучинах да свечках, не дерзала Нунёха с личиком мудрствовать. А на свету приступила. У восточного оконца как раз… На то когда-то и оконце прорубили. Для первых лучей. И с первыми лучами пытка пошла… Личико-то с прошлой ночи покорёжено… Покорёженным уж и прилаживаться стало. Теперь поди, переправь нелады. Вспухло да набухло.
– Не глядите, ребятки, - посоветовала бабка Гназдам. Особо Стаха подальше гнала. – Это не её лицо, – вразумляла. – Да и не лицо вовсе. Это боль-несчастье такое с виду.
Стах понимал. Злая ведьма заколдовала его Лалу, но чары рассеются, надо только в помощи радеть да ждать. А уж потрудиться – он из кожи вылезет. Нунёхе он верил: спасла ж однажды Лалу, когда та в змею обратилась…
Конечно, личико расколдовать – это не горшок разбитый склеить, не бочку засмолить, не самовар залудить. И кабы не Нунёхины ручки – никто б со столь тонкой работой не справился. Стах и Зар от ручек старательно отводили взоры, боясь сглазить. Иван же – напротив – то и дело вперялся жадным взглядом Нунёхе через плечо и ловил движение пальцев. И, порой забывшись, так нависал, что Нунёха шумела:
– Да не дыши ты на девку духом своим табачным! И не тряси над ней бородищей!
С Василем трудов оказалось меньше. Пуля с краю прошла навылет, и выцарапывать железо не пришлось. Но ногу молодцу порядком разнесло, так что пришлось заветными настоями рану промывать и самого отпаивать. Недели через две перекрестились Гназды размашистым крестом и вздохнули с облегчением. Ясно стало: на поправку Василь идёт. Жар спал, нога в свои границы вернулась, единственно, опираться на неё нельзя, так что ходить за ним приходилось. А в остальном – сам себе хозяин. Василь повеселел. И загрустил. Особенно, когда спохватившись о делах и семьях, братья стали разъезжаться:
– Мне в Плочу надобно…
– Меня в Засте заждались…
– А я… скоро Масленица… с женой бы повидаться…
Вспомнив про Масленицу, все заволновались.
– А? Сташику? Справитесь же без нас? Мы вас после навестим… Чего тут зря тесниться? Мешаемся только. Да и дома надо сказаться. А то – словно сгинули…
И разъехались братцы. Иван в Плочу, Никола в Засту, Фрол и Зар – в гнездовье. Да и Харитон не задержался.
– Ребяту! Зару! – не сдержался Василь при прощании. – Возьмите меня с собой. В седле усижу, в пути подсобите, как-нибудь доберёмся… Дома жена походит… А чего я тут место пролёживаю? Нунёхе Никаноровне заботой. Да и, – понизил он голос, – при девке мне того… неловко…
Зар заколебался. Но старуха колебания пресекла:
– Успеете. Зима. Путь не близок. Ещё натрёте да намнёте. Не спеши, Васику, погости ещё. А девке не до щепетильностей.
– И то верно, друже, - согласился Зар. – Останься чуток. Мы потом за тобой приедем.
Фрол кивнул:
– Через две недели.
И в окно глянул:
– Только не нравится мне оставлять…
– А что? – удивился Зар.
– Лес близко… - поморщился тот.
– А чем лес тебе плох?
«Чем, чем? – промолчав, насупился Фрол. – Волки в лесу!»
Щенок ко всем привык и провожал каждого. Вот и Фрола с Заром проводил. Полаял вслед уносившимся коням – а бежать не стал: уже понял, что не догнать. И вообще: Стах с Лалой тут, тут и миска – чего убегать? Разве, вместе с хозяином чуток прогуляться, пока тот постоит на околице да рукой вослед помашет.
Вот и тихо стало в доме. Только Нунёха горшками гремит. Да по ту сторону печки Василь постукивает: взялся что-то тесать с печали. Лала по эту сторону, у окна – и смотрит, как братец с Фролом выводят в ворота лошадей да с прощальной улыбкой на её оконце оглядываются, как вслед им Стах идёт, походкой спокойной и столь притягательной, что век бы смотрела. А ему на неё грустно смотреть. Да и на что смотреть-то? На лице повязка, вечно пропитанная всякими снадобьями. Лечит Нунёха, и все надеются. Брат прощался – только по руке погладил. А головы коснуться боится – тоже надеется. Вот и Стах надеется. Вон, идёт, возвращается от ворот. Сейчас к Лале подсядет, руку ей на колено положит, спрашивать станет: мол, что сделать ей да что подать. И в глаза заглянет. В тёмные провалы между намотанной ветоши. Что там увидишь, кроме тоски? А он всё кормит с ладони чудесную птицу, гладит по пёрышкам – ждёт. Но при перевязке Лала уже склонялась над тёмной дубовой бочкой, полной воды. Она знает.
За окном шёл медленный снег. И никакого мороза. Так, зимняя мякоть. Натащило облаков, дни серые да хмурые, воздух промозглый, и голова болит. Прежде никогда не болела, а теперь – что ни день… Может, облака виноваты. Раньше так подолгу Лала на них не глядела: некогда было. Это нынче – гляди себе. Не велела Нунёха ничего по хозяйству делать. Только третий день, как позволила на холод выйти. Да и не могла прежде Лала выйти. До сих пор ступает еле-еле: так надрала да намяла ей щиколотки верёвка. А чуть нагнёшься – сразу в виски горячая волна. Потому и братца проводить не вышла. Порывалась, было – да он не велел: сиди-сиди. Хотя накануне выводил её. А ещё раньше – Стах. Неторопливо, ненадолго, под локоть поддерживая. Думает, ей от духа свежего лесного радостней станет. Задышится легко.
Жаль их огорчать. Лала не перечила. Опираясь каждому на руку, походила по утоптанному снегу. Только разве доберётся лесной дух под льняные полосы, оставляющие свободным лишь треугольник у кончика носа… странного, чужого носа… Нунёха поговаривает, повязку скоро можно снять. И смотрит на неё вопросительно. Понимает: умрёт Лала, но лица не откроет. Пока Стах рядом. Вот если бы уехал… И стазу жуть берёт: а ну, как уедет? Ведь только и можно жить и дышать, пока Стах рядом.
А старушка не прочь была, чтобы молодец прогулялся. Подольше так. На месяц-другой. Может, ещё поможет Господь. У ребяток всегда дела срочные, уговоры важные, хлопоты барышные. Пути да разъезды – только трубки пыхтят. А Стах поминал по случаю, что и там у него долги, и там… Только ведь не оторвёшь от царевны: всё чуда ждёт. А чуда не будет. Хотя и Нунёху не облетала золотая птица. Смотришь – обронила перо. Сколько живёт Никаноровна – столько сыплет ей крошки. Сперва Бог сыночка забрал, потом и мужа, а там на племяшечку со внучаточкой понадеялась – и тех не стало. Теперь Харитон у неё только. И вот, Лала… Как бы не сложилась девкина судьба, птица не устанет ворковать под окном да о ставень головкой тереться. Мужики – они ничего, конечно… Какой – стена, какой – костыль – а всё не без подпорки… Только уж больно глазастые: всё-то им личико надобно для счастья. А если любишь – значит, счастья прочишь. Вот и отпусти за счастьем. А для себя… Вон по лугам трав немеряно, цветов несчитано, и руки дал Господь умелые-чуткие. Передаст старая молодой всё, что знает.
Взяла и сказала, внезапно и не к слову:
– Ничего не страшись, девка! Всё - трава.
Лала хотела улыбнуться – да не может она теперь улыбаться.
Впрочем, время берёт своё. Февраль сменился мартом, проглянуло солнце, и, пока дороги не развезло, заторопились молодцы. Вернулся Харитон, вести принёс:
– Надо тебе, Стаху, к артели съездить. Ребята спрашивали. Собирают обоз, без тебя никак.
Стах и сам понимал, что на самотёк пустил промысловые звенья. Отвечает же за достаток доверившихся ему охотников. Оглянулся на Лалу, та кивнула.
– Ты отпускаешь меня, Лалу? – понимающе вздохнул он. – Не затоскуешь, обещаешь мне? Кто ж тебя под руку-то поддержит, погулять выведет?
– Да справимся! Зар приехать обещал! – зашумела на него Нунёха. – Уезжай ты, душу не трави! Дай девке обвыкнуться.
– И я пока побуду, – встрял Харитон. – Хоть воды потаскаю, дров поколю, Василя обихожу. Там, поди, без меня сообразят.
– Я побыстрей постараюсь, – всматривался Стах в поисках истинного ответа в проруби Лалиных глаз. Говорить она пока не могла. Да и что слова…
– Разберусь как только со всем, сразу вернусь, – обещал Стах с тяжёлым сердцем: знал, что предстоят дороги, и долгие.
– На рассвете уеду, – буркнул, так что едва разберёшь.
– И правильно, – напористо вмешалась старуха. – Разберись, уладь, чтобы надёжно да наверняка, и назад особо не рвись: не пропадём. Давай-ка складывайся, чтоб сразу с утречка, и не задерживаться…
– Погоди, бабка… – сердито оборвал её Стах и покосился на приятеля, – и ты, Харту, погоди… Дайте проститься…
Ибо предстоят дороги, и долгие. И на дорогах подстерегают опасности. Не только волчье воинство.
Стах подхватил с лавки брошенную серую шубку. На миг задумался, переводя взгляд с шубки на Лалу, в окно и опять на Лалу. Взвилась шубка – Лале плечи окутала. И там и всю завернула. Стала Лала серой-пушистой, словно дымка за окном. Стала мягкой-податливой. Потянул её Стах за собой:
– Пойдём, свежий снег потопчем… – и вывел в густые сумерки. Там падали рыхлые хлопья, ложились под ноги. По ним ступалось тихо и осторожно, словно крадучись. А следом крался мрак, пряча от взоров, а где-то кралась весна, полная теплых воздушных потоков. Совсем в темноте Стах подтолкнул Лалу к сараю. Впервые за всё чёрное время. Прежде боялся: невзначай ещё порушишь хрупкие птичьи перья.
– Ах? – только и смогла удивиться Лала: единственное слово, какое выговорить получалось.
– Вот-вот Масленица… – напомнил Стах. – И нескоро увидимся.
– Ах? – с сомнением выдохнула Лала.
– Да не холодно… сена Харт навёз…
– Ах, – скорбно опустила глаза Лала. И отвернулась.
– Лалу, – сурово сказал Стах. – Ты же знаешь, я тебя очень люблю. А что лицо закрыто - неважно. Я же помню, какая ты красавица! Ты всегда будешь краше всех на свете!
Лала посмотрела на него. В темноте только глаза поблёскивали, светлые любящие Стаховы глаза. А лица не разглядишь. Которое она никогда не забудет. И она пошла с ним в сарай. Хотя даже поцеловать не могла.
Когда взошедшее солнце розовыми и голубыми полосами расцветило мартовский снег, плоский, жёсткий, словно сахар, Лала стояла у калитки и смотрела на дорогу, по которой уехал Стах – и, пока не скрылся за поворотом, то и дело сворачивал шею, оглядываясь. Оглянулась наконец, и потерявшая терпение кобылка.
– Ииииааа! – истошно заржала она со всем лошадиным негодованием. И без лошадиного толмача стало ясно, что подразумевала:
– Хватит, хозяин, уздой меня сдерживать, отпусти на волю, дай разбежаться, расправить затёкшие крылья: считай, с месяц я не черпала грудью свежего ветра, не летела с ним наравне, взрывая хрустящее снежное крошево! Хватит, хозяин, крутиться назад – вперёд смотри, коль решился! Скакать и скакать нам с тобой, а впереди мир, который не паточный и не пряничный, и с которым поладить надо…с ножами его да кольями… Хватит тебе, краля безликая, у ворот стоять. Поцвела майской вишней, ослепила мир, как на солнце в мороз лёд колотый – и будет с тебя. Дай отдохнуть: глаза болят от блеска, хоть прикрой рукой. А руки для трудов надобны. В тусклой жизни сверкание – радость, в бурной жизни сверкание – горе. Устаёт душа, покоя просит… Вот и отдохните.
И понеслась лошадка, себя не помня – вмиг за лес завернула – только уже из-за первой берёзы обернулась на маленькую грустную фигурку вдали. И захотелось смахнуть крупную слезу, ненароком повисшую на длинных пушистых ресницах, да нечем лошадям слёзы с ресниц смахивать. Потому жалобно заржала, закинув назад голову:
– Не плачь, подруга. Такая наша бабья доля. Я, вон, тоже… – всхлипнула и обтёрла влажный глаз о буланый бок, – когда ещё со своим увижусь… думается порой, он мне даже хозяина милей. А ведь прежде – никого дороже не было. Доведётся ли встретиться? А что поделаешь? Служба! Лошадиный долг!
Стах участливо потрепал кобылку между ушей:
– Ну-ну, ты чего, Дева, загрустила! Давай веселей! – и, погладив по холке, сам вздохнул, – вишь, как всё у нас весело…
Лошадка подумала – и согласилась: в самом деле, чего плакать? Живы-здоровы, а наперёд впустую загадывать. И резво версту за верстой одолевала – знай, копыта постукивают, где позвонче, где поглуше, а где и вовсе не слыхать. Один раз только запнулась и всхрапнула в сторону леса.
– Чего там? – вгляделся хозяин в сизый мрак. Но лошадка только головой мотнула и дальше пошла: «Что-что? Не всё тебе, хозяин, знать надо…» В густом лапнике померк пристальный взгляд тусклых зелёных глаз. Хмурая волчица отползла за ближнюю ёлку, а там, отворотясь, трусливой рысцой побежала прочь. Единожды быстро глянув через плечо, мрачно решила: «Не по зубам ты мне нынче, молодец. Вот когда раненый будешь лежать, или другая беда какая – тогда жди…»
Но тут уж ничего не поделаешь – знай, не знай. Известное дело. Волчье дело.
К концу зимы волки совсем обнаглели и подходили почти к самой деревне. Стылыми ночами мужики слышали тоскливый вой. Потому Харитон, день спустя по отъезде приятеля в лес отправляясь, ружьишко на плечо нацепил: а чем чёрт не шутит? С дровами бы ещё и повременить можно: поленница не иссякла, но чего ж до края дотягивать? К тому ж, грех лениться, пока снег лежит. А главное – бабка до того выразительно глянула, что Харт понял: убраться надо на время. Вот, за дровами, скажем…
Когда на закате вернулся он с гружёным возом, чутьё подсказало: что-то переменилось. И, свалив дрова да напоив лошадь, в избу он не заспешил, а ещё долго во дворе всё чего-то устраивал и прилаживал, и толкнулся в сени сумерками. Ему бы с порога разом на печку запрыгнуть: поди, старуха крынку с ломтём и туда подаст, но дёрнуло его бросить взор вглубь горницы, а ведь пищало внутри: осторожней! Не каменный родился Харт, и не железный. Ко всему был готов, но глянул – и губы дрогнули. И сразу в отчаянье понял: эту дрожь уловила та незнакомая женщина, что возле печи свечку от уголька зажигала и обернулась к вошедшему. Так и замерла, со свечой в руке. Покрытое пятнами лицо перечёркивала неровная красная полоса. Рот застыл в странном очертании. И губ словно нет, и нос не строен. Вот оно какое теперь, лицо у прежней красавицы. Одни глаза остались, да и те безрадостные… Нечем тут, как прежде, любоваться, а хочется взгляд скорей отвести… да отведёшь – ясней поймёт, каково на неё смотреть… И Харт улыбнуться себя заставил – уж как получилось, так получилось. И, сколько сумел, беспечности в голос вложил:
– Я вот… дрова привёз… ничего, мороза-то нет, но зябко…
Понатужился и засмеяться:
– Волков, однако, не встретил, только зазря воют…
И поспешно к старухе повернулся:
– Есть хочу, прямо как волк…
И Нунёха выручила его: подхватилась, к столу подпихнула, из печи горшок каши потянула:
– Вот и кстати, вот и умник, только тебя и ждали, давай-ка, садись, и мы подсядем.
Навалив каши Харитону, к Василю обратилась:
– Василь, и тебе миску, ладно?
– Да я ж ел недавно, Нунёх-Никанорна, - откликнулся тот, на досуге по старому сапогу лапоть заплетая, - я не голодный.
– Вот зарастёт рубец – поторгуешься, а пока ешь, раз есть.
Спокойно и весело говорила, словно день был обычный, и вечер обычный. Словно нынче утром, едва затька выпроводив, и не приступала она к Лале с такими словами:
– Ну, голубка. Давай. Начнём с Божьей помощью. Деваться нам некуда, рано или поздно придётся, и давно пора. Ничего. Ветерком обдует, солнышком погладит. Белый свет – особое снадобье.
И незаметно зеркальце с поставца спрятала. А к вечеру окна старательно завесила. Хотя – от всего не убережёшься. Но с этого дня лица Лала больше не завязывала. И на мир смотрела, не таясь.
Харитон, честь по чести, дождался Зара. Накануне на Масленицу наелся Нунёхиных блинов. И тогда только со всеми распрощался.
– Поеду я… Может, и не пригожусь – а кто знает? Чего ж там Стах один с волками рубится? Почему обоз-то задерживался – цену нам опять сбивают. Ещё какая-то пасть ощерилась.
– Кто ж это? – спросил Зар озадачено.
– Вот и надо разобраться. Как раз Великим постом и воевать. И со страстями, и с ненашами.
– Что ж, дерзайте, – благословил Зар. Он сидел рядом с сестрой, накрыв её кисть ладонью, и порой бережно гладил по голове. – Ничего, – нашёптывал иногда, – ещё выправишься, это дело времени…
Хотя Нунёха дала ему понять, что ждать особо нечего.
– А кто знает? А вдруг? – упрямо бычился Зар. – А возьмёт да понарастёт по своим местам. Были бы кости…
Тут никто не спорил: кости старуха по своим местам все уложила.
– Главное, – на ухо увещевал он молодцов, – выждать. И вот бы ещё Стаху застрять где подольше… Ты бы, Хартику, задержал бы его там как-нибудь, а?
– Что ж? – усмехался Харт. – Попробовать можно…
Но ему даже пробовать не пришлось. Стах и впрямь застрял. И основательно.
Все дороги ведут в Рим. Все дороги вели в одно и то же кубло, которое Стах постепенно вычислил, перелопатив уйму «отворотов-поворотов». Всё спотыкалось на единственном пеньке. Откуда он взялся, Стах понять не мог. Прежде эта шпонка иначе крепилась – и никаких заноз не возникало. А тут вдруг на месте старой лапы – новая явилась: взамен. И странно повела себя: уж больно жадно пальцы скрючила – за такие крючки и выдернуть недолго.
Дурацкий пенёк ломал колесо, притом, что сам трещал и грозил расколоться. Ну, казалось бы – видишь, наехало – пригладься, пригнись: не колесу же на горку вспять! Нет, он топорщится! Срубят же, еловая твоя башка!
Пошли рубить. Сперва, конечно, ласково. С двумя артельными. Собственно, артель и правила, Стах звеном приходился. Понятно, без звена не подцепишь, не потянешь, а только звено – звено и есть. То ли дело – Проченская артель! Звучит солидно. Что касается пенька, то звался он прежним своим именем, с каким его давно знали. Меж тем владелец имени явно сменился.
Точно! Сменился! Отродясь Дормедонт Пафнутьич к артели близко не стоял, и никогда за все годы не сталкивался с ним Стах – а тут, распахнув дверь, аж упал. Впрочем, и Дормедонт Пафнутьич покачнулся - сынки под оба локтя батюшку подхватили. И осторожно на лавку усадили, притом, что прочитал Стах панику в шуринских глазах.
Происходило всё в уговорённом месте, на постоялом дворе, где каждый сам себе и гость, и хозяин. Так что от поклонов воздержались. Да и какие поклоны, когда тестюшка ещё при дверях зятька приветил:
– Ты, аспид?!
Стах спохватился и в руки себя взял.
– Вот те на! – усмехнулся горько, – чем же аспид?
Спокойно вошёл, не таясь. Молодцы так же по оба локтя от него большие пальцы за ремни заложили. Так что могли бы мирно договориться, кабы Лаван со всего размаху вепрем не попёр:
– Дочку родную, ирод, угробил! Я тебе дитя доверил, единокровное своё бесценное, которое любить и беречь тебе надлежало, а ты укокошил, зверь – и ещё пред глаза мне явился, злодейская душа твоя!
Так раскричался, что в дверь давай народ заглядывать. И то верно: старика впору пожалеть было. Стах понял с порога: сдал тесть. Хоть и не видал его почти два года – а горе в человеке всегда поймёшь. Значит, и впрямь любил… Ишь как…
Тестя Стах пожалел. Да и как не пожалеть? Никому отцова горя не пожелаешь. Но жалость жалостью, а вепрь – зверь опасный. Яростен, клыкаст, коварен. Чёрный зверь. Есть зверь красный, красивый, тот, что в артельском обозе: кунка, белка, рысь да лиса. Мягкость да ласка, блеск и перелив. А есть зверь чёрный, страшный: волк, медведь, лось да кабан. Из всех последний – хуже некуда. А у этого и вовсе клыки что сабли. И все про его, зятька любезного, душу. Повезло же в деле столкнуться! Заполошный, тесть пяди не уступит. Разве что сыновья спохватятся: понимают: мы ж и другие пути нащупаем, обойдём вас, останетесь ни с чем.
Оправдываться не хотелось, но слышит народ, пожалуй, ещё и караул кликнут. Следует ответить. Гназд широко перекрестился:
– Вот те слово, Дормедонт Пафнутьич – дочку твою никто не убивал, и грех тебе напраслину возводить. Уж и молва идёт, и есть свидетели, как оно случилось. В Проче, вон, подтвердят, которые тело видели. Сама она под обрыв спрыгнула, да кол зацепил. Тут уж – как Бог дал. А я ни при чём. Меня рядом не было.
– А с какой же стати кому придёт в голову с обрыва прыгать? – свирепо прищурился Лаван. – Значит, напугали её? Ты и напугал! Тебе позарез нужда от жены избавиться. На крале жениться.
– Да что ты городишь, почтенный тесть? – покачал головой Стах, – как я мог заранее предвидеть, что супруга в водяной подъёмник полезет? Услышала шум – видать, выбраться-убежать пыталась. Не знала, сколь скользко. Мы её в церкви отпели, похоронили, а кабы хотели скрыть – на месте бы закопали и следов не оставили.
Тут, опершись по-паучьи, Дормедонт привстал с лавки и зловеще процедил:
– Да зачем же тебе скрывать? Тебе скорей известить надо! Де, вдов и от жены свободен! Вот что тебе надо!
Сыновья с боков поддакнули:
– Ты ж и подстроил всё! А похоронами оправдываешься. И с Гназдами своими сговорился!
– Ну, семейка! – вздохнул Гназд. – Вам, что же, подробно всё рассказать, как дело было? Извольте! – он подошёл к дверям и настежь открыл, - заходи, народ! Все входите, сколько влезет! Рассказывать буду.
И рассказал. Всё доподлинно. И про свой брак. И про наличие девицы, на которой хотел бы жениться. Скрыл только, что девица Гназдова рода.
Как отнеслись почтенные обыватели к этой истории? По-разному. Никто, конечно, не одобрил наличие крали, но и не оправдал Лаванова обмана. И все без исключения пожалели искалеченную красавицу. Под конец согласились в один голос, что Гназды к смерти законной супруги непричастны.
Да с Гназдами и вообще-то – кому охота судиться? Даже Дормедонт с сыновьями примолкли, только злыми глазами зыркали. Поняли: теперь пойдёт слух – отбивайся только. Так что обвинения Стах пресёк.
А вот что дальше делать? С озлобленным семейством не сторгуешься. Откуда только взялись, преемнички...
– Что с тем, прежним-то? – между прочим поинтересовался Стах. Лаван не почёл нужным смолчать:
– Другой зять, не тебе чета, перекупил у него, выгодно стало. Прогорел тот: больно добрый.
– А ты, значит, злой, – задумчиво покивал Стах. – Зря. Ты ж, поди, понимаешь, Дормедонт Пафнутьич, что куска лишишься, ежели мы отступимся?
– А куда ж вам отступаться-то, – усмехнулся Лаван, – раз подкатили? Тоже кусок из зубов.
– Да нет, Дормедонт Пафнутьич, ты не знаешь, – вздохнул Гназд, – у нас тропки проворные, товар справный, а вот ты будешь людей обижать – навернёшься. Неловко у тебя как-то получается. Больно напролом.
Лаван победно ухмыльнулся:
– Так я не чета другим. Я могу напролом.
– Что так? – нежно спросил Стах.
– А за мной сила стоит, зятёк дорогой, – припечатал тесть. – Есть на свете кое-что покрепче договора.
Народ из каморки к тому времени разошёлся, так что беседы с глазу на глаз уже пошли. И то верно: о силе за спиной не всем знать надо. Вот зятю – ему полезно: пусть поймёт своё место.
Зять понял. Отряхнул стопы:
– Твоё дело, Дормедонт Пафнутьич. Моё с твоим рядом не стояло. И не будет. Я найду брод. Однако ж любопытно, что за сила-то за тобой, больно тайная, на которую ты так надеешься?
– Изволь, зятёк: никакой тайны, – ухмыльнулся Лаван и лупанул по столу козырным тузом. – Хлоч стоит за мной. Слыхал про такого?
Стах аж вздрогнул. Некоторое время неподвижно смотрел на тестя. Потом откинулся назад и сокрушённо головой поник:
– Эх, Дормедонт Пафнутьич! – проговорил горестно. – В твои-то годы…
Не того, видать, ожидали отец с сыновьями. Не удержались переглянуться. И покосились на зятя: что с ним. Скорей всего, играется, как чёрт в райке, хотя нельзя не отметить: больно несловоохотлив. Так туманы не подпускают.
После продолжительного молчания Гназд с сочувствием оглядел семейство.
– Ты, тестюшка, давно ль с Хлочем-то видался?
Тон оказался таков, что у Лавана отвисла челюсть. Он озадаченно уставился на зятя и наконец осторожно пробормотал:
– На Крещенье.
– С Хлочем ли? – усомнился тот.
– С ребятами его… – поправился старик, не сводя с него глаз. Не сводил глаз и Гназд. Ибо боролись в нём противоречивые желания: предупредить либо нет бывшего родственника от опрометчивых шагов. Как любого человека, хотелось удержать от ошибок. Как лютого врага – бросить навстречу своей судьбе: пускай сам выгребает. Впрочем, и без слов намёк явно Лаван уловил, дальше его дело: верить или не верить. Вот и будет с него. Стах ещё раз обратился в памяти к тому, что увидел, своротив за заимке дверь и вбежав в избу – и, не прощаясь, пошёл из каморы.
– Всё. Прощай, Дормедонт Пафнутьич, век бы тебя не видать, – кинул через плечо. – Дело расторгаем, трудись, как знаешь.
– Погоди! – спохватился Лаван. – Ты чего про Хлоча-то…
Но Стах уже шагнул за порог, а, как известно, через порог ступив, не возвращаются. Зато выходящий последним артельщик ещё до порога обернулся – и смачно Лавану под ноги плюнул. Оставайтесь, мол, с таким добром, вот оно вам, самое-рассамое. На том расстались.
Расстаться с достоинством – похвально и утешительно, да только вслед за этим надо пояса подтягивать, жернова на себя взваливать и носиться, как угорелый. Вот, значит, какие предстояли Гназду заботы. Дело-то к весне. В распутицу на печке хорошо дремать да вполуха слушать: «Скоро сказка сказывается, да нескоро дело делается…» А ты по дорогам помотайся! Ты обоз толкни!
Но толкнул. Бог помогает. И есть на свете Жола Вакра. Не только краль на заимках учитывает. Подсказал и пути, и звенья. А те – возьми да и сложись.
Потом, когда жёрнов с плеч сбросил – Стах в семи церквах молебен заказал: не чаял, что сдюжит. Но зима задержалась – как раз настолько, чтоб в нужный срок полозья прошли. И справился молодец. Хотя почернел, отощал – аж ветер качает. И спроси тут невзначай – а кобылке-то каково? Девица, как-никак… Или не девица? Про то Стах ей вопросов не задавал. Обнял только за гибкую шею и по холке похлопал:
– Ну, что, сердешная? Устала?
– Иииааа! – взмахнула головой лошадка, и Гназд прочёл глубокую печаль во влажных очах. «Не девица, – понял он, – переименовать надо…» Всё-то вокруг него да около девицы-недевицы, и вот друг друга задевают, поминают, друг на друга указывают.
«А небось, сняла уж повязку Нунёха, и смотрит Лала на белый свет не из холщёвых глубин, а во всё своё сиянье глаз. И открыто кажет миру прекрасное лицо» – и в последнем молодец не сомневался.
Но тронулся лёд, пошли реки, перекрыли дороги, Стах застрял невесть где – жди теперь. Потому и оглянулся.
– Иииааа! – кивнула кобылка. – Вот именно!
Вроде, места знакомые. Вспомнил Стах. Когда-то ведь ездил тут. И метель с пути сбила. И лепестки яблонь разворачивались.
– И не опали… – опустила ресницы кобылка. – Уж я-то знаю…
– И верно, Девка… – обрадовался молодец, – то есть – Недева, – поправился тут же. – Ведь это твои родные места. Здесь жеребёнком паслась да матку сосала, а? – смеясь, он почесал ей золотистую шёлковую шёрстку возле уха. – Заглянуть на хутор, что ль? Уважение оказать. Тебя показать. Вон ты какая, ладная да стройная. Куда нам в ледоход спешить? Вон, льдина на льдину лезет…
Не по постоялым же дворам неделю мыкаться – куда с добром к знакомому хутору прибиться: чай, семь вёрст не крюк. И пошёл Гназд путём, по которому столько лет не хаживал. И не узнаешь, поди, как вешки поменялись.
Нет, узнал. Хоть и поменялись. Лес, как человек. Меняется, а всё узнаешь в лицо, даже через годы. Потому к концу дня по лесной дороге, где ещё застрял среди ёлок снег, выбрался молодец к бревенчатому забору. Вот забора – да, его прежде не было: это, уж видно, племяш вкопал. Сам вышел на стук, всё такой же, угловатый, костлявый, похожий на крестовину – крестом руки так и распахнул:
– Ты?! – гаркнул, вытаращив глаза. Посмотрел пару мгновений – и, разом размякнув, радостно подытожил:
– Ясно! Ты! Тёткин полюбовник! Вот уж не ждал! Вот уж уважил! Вот уж память у человека! Ну, заезжай! – и ворота распахнул. Ворота, понятно, тоже новые были. Потому как – что ещё так скоро ветшает, как ворота?
Не ветшает другое… Нечто, чему Стах после всё искал и не находил названия. Да так и не нашёл. Махнул рукой. И в самом деле: чего зря голову ломать: было б тому название – люди и голов бы не ломали, а тут…
Ну, вот каково название, когда в избу входишь, и каждый шаг – сердца стук… или положишь ладонь на тёплую печь, а вместе с теплом прямо через пальцы в нутро входит нечто такое занозистое и рвущее, что был бы мамкин подол – уткнулся б и заревел… или оглянешься по сторонам, а будто марево – а это свет из оконца струится, так же как прежде, и облаком собирается, и плывёт, то над столом, то над печью, и колышется вверх и вниз, и ты его знаешь – и оно тебя знает… и всегда знало, и будет знать: им, летучим, ни конца, ни края...
Это облако и унёс с хутора Стах под полой тулупа да за пазухой, и никогда оно впредь его не покидало – облако без названия…
А в Токлиной избушке текла другая жизнь. Вполне уживаясь с облаками – покачивалась колыбель, и три бутуза пищали и возились то на полу, то на лежанке – да и где ни придумаешь: на лавке, под лавкой, за столом, под столом, за ушатом, за корытом – и всё это ползало, бегало и гремело. И ничего. Вполне одобрительно принималось. Чужая хозяйка с поду горшок на стол подала, ложки положила. Сидели гость с хозяином и чинно, и задушевно, неспешно кашу загребали, и квасом запивали, потому как пост шёл – и о жизни, прошедшей и будущей, складной и нескладной – разговаривали. И о кобылке. Ну, как же! Уж её-то не забыли! Сама она дремала в стойле, порой тыкаясь мордой в знакомый бок старой неуклюжей лошади с провисшей спиной и стёсанными зубами. Лошадь сквозь сон улыбалась остатками зубов и поглаживала дочку по спине то носом, то рыхлой отвислой губой. И было им тепло и хорошо.
Не ради ли кобылки заехал на хутор Стах? В самом деле, кто в печали утешит, как ни родная мать? А может, славного неотёсанного мужика навестить? Может, и так. Как-никак, племянник. Токлы племянник. Он да кобылка – всё, что от Токлы осталось. А ещё облако…
Переменчиво облако и воздушно. Пух душе, взлёт очам, плывущие лесные запахи звериному чуткому нюху… а ещё аромат тёплого жилья, аромат хлеба, аромат покоя… или китайских роз далёких цветущих садов… Пролетая над вечной землёй, облако кем только ни прикинется! Лошадкой, овечкой, медведькой, волчарой… а то и человеком… смешным каким-нибудь, чудаковатым. А порой стройный получается, складный. А порой и вовсе – мягкая податливая женщина с ослепительно прекрасным лицом! А каким – сквозь облако не разглядишь…
За столом, за щами, за кашей неспешно и спокойно рассказывал Стах хозяину про свою жизнь. Про невесту с ослепительно прекрасным лицом. Хозяин слушал и покрякивал, качая головой. А облако тоже слушало и обвивало Гназда теплом и негой, и совсем его закутало, так что спал он этой ночью, как в перине, и Лала была с ним, драгоценная его Лала, вот на этой печке. Ему ли забыть эту печку? Печка-то – одна.
Печка в избе, конечно, одна, но широкая, и они все рядком улеглись поперёк лежанки и пристроенных полатей. У трубы хозяйка с детьми, дальше – хозяин, и совсем уж у стены гость. Кажется, поскрипывала люлька, порой плакал ребёнок – Стах ничего не слыхал сквозь своё облако: до того сладко спалось. Поутру, глаза продрав, огляделся – тихо, славно. Будто по-прежнему. Во двор выходя, у двери задержался, засов пощупал:
– Ишь! Ещё цел! – отметил со счастливой улыбкой. Весело кивнул хозяину, – я делал…
– Ясно, ты, – важно пробасил тот. – Кому ещё-то… Живёт-здравствует, сносу нет, - и пошёл в стойло. Насыпав лошадкам овёс, огладил по крупу кобылку:
– Ну, что, золотая? В силу вошла? Хороша! В масть! – и рубанул, – тётка вылитая!
Что делать? Привык детинушка с плеча рубить… Что речи, что дрова. Вон, во весь забор поленница сложена.
А кобылка глянула через плечо – и улыбнулась. Во весь белозубый рот. А там и заржала. Уж так весело заржала. Прямо расхохоталась! И носом потянулась – сладко ткнулась племяшу в армяк.
– Ну-ну-ну! – прикрикнул на неё тот, – не к тому ластишься. Ты у нас теперь ломоть отрезанный. Отдали молоду на другую сторону.
Высунув голову из двери стойла, кобылка посмотрела в небо, на нежные, розовато-рассветные облака, что сложились этим утром в тяжёлые кучевые груды. И шли, как могучие кони. И шёл среди них чубарый. Кобылка поникла головой, слеза блеснула на чёрных лошадиных ресницах.
– Покрыли? – деловито спросил Гназда племяш, похлопав её по спине.
– Не разберёшь… – пожал плечами тот. Хотя – чего уж сомневаться… Но заглянул в лошадкины глаза – и язык прикусил: деликатная дамочка.
Всю следующую неделю они с дамочкой хлюпали сырыми рыхлыми путями, одолевая половодья. Что делать – дело на месте не стоит, и всегда его хватает про нашу душу. Одно за другим, друг за друга цепляются, рвут на части, поди, поспей в один присест, да во; сто мест… Потому в родных пенатах Стах оказался куда раньше, чем в далёкой Нунёхиной деревне. Да так как-то нежданно-негаданно, потряс головой, сбросил оторопь – и глазам не поверил: вот она, Гназдова земля! Ещё пару вёрст – и засека мелькнёт. Ну, как тут можно мимо проехать?
Дома он сто лет не бывал. То есть год с лишком. И думал – не видать уж ему милого порога, не обнять матушку с батюшкой… Не говори: крепко нашкодил, только и хоронись от семейного гнева. Но теперь всё изменилось. Теперь – чего бояться? Пасть в ноги, повиниться – а там и невесту привезти… Всё простит блудному сыну любящий отец.
Однако не без робости предстал младшенький пред родителем. Уж так сложилось. «Почитай отца твоего и мать» – и детки, со младенчества до седых волос, от отчего взгляда испытывали невольный трепет. Дрогнул и Стах, склонив повинную голову.
– Здрав будь, батюшка Трофим Иваныч, – проговорил тихо. Отец встретил его на крыльце. Вышел на скрип открывшихся ворот – да так и застыл, не сводя глаз.
– Будь здрав и ты, Стах Трофимыч, – задумчиво промолвил наконец. – Давно не захаживал.
Молодец бухнулся на колени, лбом в землю ударился:
– Прости, батюшка.
– То-то! – возвысил голос отец, и давай пенять горестно, – кабы ты изначально слушался… чего натворил, а! вон, как судьба проехалась… стыдно людям в глаза смотреть… – и пошёл бурчать, тише, да горше, – теперь делать нечего… какая ни есть девка, а замуж возьмёшь… но, год, не год, выждать надо… к Покрову привезёшь… а пока в страду поработай…
Стах, который намеревался вскорости рвануть к Нунёхе, посмел заикнуться:
– Да я, батюшка, к невесте хотел… Как она там без меня?
– Туда Зар ездит. А тебе незачем. Ты не брат, не сват, а срам сказать, что.
– Жених, батюшка, – осторожно поправил сын.
– Вот под венцом и успокоишься, – отрубил отец.
И вразумлять принялся:
– Семья растёт, землёй разжились, братья год без тебя мыкались, а ты опять отлынивать? В работы ступай! Тебе, болезный, оно полезно! – и вздохнул, – хватит, вставай с колен. Кнутом бы попотчевать, да так изболелась душа, что не до кнута. Иди в объятья!
Стах вскочил и на шею кинулся – батюшке, а там и за плечом его стоя;щей матушке, вот уж кто приласкал без всякой строгости, пожалел да по склонённой голове погладил ласково, и впрямь бы уткнуться в подол да поплакать всласть, но давно уж, как в детстве, не плачется…
Братья, как водится в горячее время, все дома были. К вечеру собрались за родительским столом – шевельнутся негде.
И Василь тут. Стах на радостях крепко обнялся с ним:
– Ну, как ты, что с ногой-то? Ступаешь, али нет?
– Да так… – усмехнулся тот и поморщился, – подволакиваю…
Василя ещё к Пасхе привезли. Зар да Фрол. Откланялись Нунёхе, отблагодарили, а сам он со старушкой аж загрустили при прощании: так свыклись. Однако, душа рвалась домой – и дорвалась. Сидел теперь родителям-жене-детям пасхальный подарок на лавке, в поле пока не работник. Так что Стаху за него следует.
На Василя народ уже налюбовался, а на Стаха пока нет. Так что родня и соседи заглянуть норовили. И, конечно, тётка Яздундо;кта. Куда ж без неё? Как ни тесно было за столом, а ей-то место нашли. Да почётное.
– Ох, ребята! – подпершись, закручинилась она на Василя и Стаха. – Всё вам, невесть где, летается. Сидели б дома – целее были б.
Но чуть позже заворковала уже по-иному:
– Что, Сташику? Овдовел наконец? Вот ведь лихо на твою голову! От неё, говорят, и церковь сгорела… Но ты тоже хорош! С кралями связался! Они, крали-то, до добра не доведут… Тебе вот жениться надо, по-хорошему. Вон… на лавочке сиживал с сестрицей Азарьевой… Как же? Помню… Вот, и проси Зара – пусть привозит, пока другие не сосватали… Куда он её отправил-то? Ась? Васику? Куда дружок сестрицу-то увёз? В монастырь, вроде, пожить?
– Да не помню… – угрюмо буркнул Василь и опустил голову. И тут открылась любопытная вещь. До сих пор не хватились Гназды сбежавшей со двора девицы. Не зазвонил братец в колокол – стало быть, всё в порядке. Ему виднее. На вопросы что-то пробормотав, отмахнулся – ну, и пожал народ плечами, ну, и отстал, ну, и утешился бабьими домыслами.
Ложь порождает ложь. Как поветрие. Зацепило в одном – и пошла зараза. Всё собой заполонила – и тесно с ней на свете. Не той теснотой, как за семейным столом у Гназдов, а злой да постыдной, от которой кровь в лицо бросается. И наблюдательная тётка эту кровь уловила. Но ничего не сказала: чего в чужих душах топтаться? Да и не без её вины примазалась к ним эта ложь. И не они её породили.
Эту ложь Стах и пресёк с огромным удовольствием: пора ж её, наконец, кончать: сколько ж можно-то!
– Всё верно, тётушка! – расцвёл широкой улыбкой. – Я уж Зара упросил.
Братья осторожно переглянулись. Ни слова про то не обронили за всё тяжёлое время, точно боясь коснуться. Ни они, ни Зар, ни сам он. А тут вдруг взял да срубил с плеча.
– Надо ему как-то сказать… – уже после, то и дело с глазу на глаз, толковали промеж собой братья. – Он, похоже, не знает… Подготовить надо… А то дёрнется, как увидит… Жениться-то он женится, куда деваться, но… А может, девка сама отступится? Куда теперь с таким лицом?
Лицо они уже видели. Мужественно собрались с силами – и ни один мускул не дрогнул, хотя душа слезами умывалась. Пред ними зияла могила прежней красавицы. Пока Лала носила повязку, они напряжённо ждали и надеялись – как встретили без повязки – руки уронили. Грех молвить худо про покойников, но ведь ведьма, ох, ведьма, поздно Господь прибрал её! Надо ж такое сотворить! Что ж так не везёт-то меньшому, горемычному!
И во всё пахотное время, нет-нет, да и приступали – рвали ему душу:
– Ты, малый, уразумей, что красота в прошлом. Ко всему привыкаешь. Да и что в ней, в красоте? Смущать, разве… Красота – она и вянет быстро. Рано ли, поздно, а кончится. Да и будь она трижды красота – а приглядится. Надоест.
– Да что вы мне говорите-то, братцы! – негодовал молодец. – А то я не знаю, какая у меня невеста?
– Да что ж ты неразумный-то? – терпеливо втолковывали ему те, – лицо-то изменилось. Не прежнее. Можно и обознаться. Поедешь когда – осторожней будь. А то примешь… за соседку…
Не ведали про облако.
Рейтинг: 0
356 просмотров
Комментарии (0)
Нет комментариев. Ваш будет первым!
Новые произведения