(Глава в сокращении)
4. В степи
Однако, радость, вспыхнувшая бенгальским огнём, скоропостижно отискрилась. Перед ним расстилалась плоская сумеречная степь, степь без конца и без края, степь на все сто восемьдесят обозримых градусов, степь до самого сиренево-фиолетового окоёма перевёрнутого вверх тормашками лимана неба! Глухо и пусто было инородцу под ним в этой чуждой, враждебной степи. Ни линии электропередач, ни водоканальной дамбы, ни любой различимой ниточки дороги на голой равнине. А если где-то рядом и находилось всё это, то чернила заболоченной небесной заводи, густо пролившиеся вниз, уже полностью смазали их ориентиры.
Ко всему противному, бесприютному положению Туся, стал побрызгивать мерзопакостный дождичек. Будто писающий мальчик-шалун посыпал путника с высоты остывшей в полёте мочой…
«Дождь в конце февраля! Ну, спасибо, спасибо тебе, владыка небесный, вовремя же ты удружил!..».
Лёня впал в задумчивость.
«Идти в степь – что проку? Сейчас ничего не разглядишь, а при полной темноте и подавно. Оставаться в тугаях – ну, нет уж, только не в них! Как же быть?..».
Он сидел на корточках, глядя в непреодолимость «прерий» с тоской бедуина, оставшегося без удравшего в ночь верблюда.
«И, всё-таки, надо идти в степь, там хоть глаза не выколешь о кусты. А когда совсем стемнеет – авось, и огонёк засверкает. Степь – она на первый взгляд пустая. Чабанов и механизаторов в ней хватает, и в темноте, может, транспорт какой заслышится-засветится... Сидя же в зарослях - замёрзнешь. Да и костёр разжечь - одна морока будет, всю ночь придётся возиться с ним, хворост ломать»…
Лёня тяжело встал и обречённо шагнул вперёд - в густеющий и липкий солоноватый кисель сумерек.
Эх, и с каким же наслаждением он бы сейчас растянулся на своих жёстких нарах у горячей буржуйки!
«Хлопцам там в эти минуты рай, который они, неблагодарные, даже не замечают. Сидят сыто - чего-то там сварганили, наелись-напились. На столе коптит керосинка. Илюха перед ней что-то мастерит или книжку читает. Молодняк – Игорь и Лёша - в нарды режется. Серёга Борисов на верхних нарах, отгородившись от всех марлей, всё пишет и пишет… Мемуарист… Или, может, Аким в гостях, и байки свои травит, развесившим лопухи ребяткам. Н-да… Теперь уже только завтра до дома доберусь… Стыдно будет пустым явиться... А пока, наверное, гадают пацаны: где пропал Тусик?»...
Темно.
Тьма тьмущая.
Не видать ни зги!
Осторожно ступает Лёня, и не оступается пока, рассуждает сам в себе, чтоб тоску свою от одиночества в пустом непроглядном мироздании отпугнуть.
«Хорошо ещё, что земля ровная, как брусчатка на Красной площади. С закрытыми глазами идти можно – не споткнёшься. Редкие кочки – не в счёт. А плохо, что от дождя негде спрятаться»...
Топает, как призрак, незрячий путник, а куда и к чему – неведомо. Глухо в ночной степи, первобытно, будто на необитаемом острове. Оттого и мысли у Лёни мрачные, беспросветные:
«Черно, как у негра в жопе, или – нет, как в космическом пространстве... Да и то - в космосе светлей: там звёзд полным-полно. А здесь - ни огонька, ни звёздочки, ни живого звука. Лишь морось шелестит монотонная»...
Сколько времени он протопал - удручённый, беспризорный - неизвестно. Но не один и не два часа: ночь заняла свои позиции обстоятельно, глубинно. Это и без наручных часов было видно, вернее, совсем не видно. Да и часов у него не было: «котлы» Туся – фирменные, командирские! - ещё в Минводах продали вместе с японским зонтиком Борисова. За аэропортовскую гостиницу и за жратву в привокзальной столовке надо было чем-то платить, а «НЗ» для Нукуса хранился у не по-возрасту прижимистого Лёши Журавлёва, и никакие уговоры не могли его раскошелить. Упёртым Журавлик раскрылся на чужбине...
«Эх-ха! На последние копейки добирались в Азию, шабашники мудрёные»! – вздыхает Лёнчик.
Так бы и продвигался он - ногами и лицом наощупь, – если бы не новое внезапное движение чего-то массивного, тяжёлого на пути слепца. Грузное, шарахнулось оно от него, как зазевавшаяся нечистая сила. Лёнька нервозно сорвал с плеча ружьё и, с перепуга, бабахнул прямо во враждебную засадную черноту - на слух и наугад - да сразу с двух курков. Так получилось: двустволку нёс на взводе ещё из тугаёв.
От двойной отдачи челюсть чуть не свернуло прикладом. Дуплетный выстрел эхом понёсся по степи, и канул, проглоченный тьмой. Но Лёня не выронил верное оружие, лишь ухватился за лицо свободной рукой…
«Что же это было? И - большое такое. Кабан? Овца? Или, может, корова? – Тусь растирал ладонью ушибленную скулу. – Не разберёшь, но – кто-то тучный, упругий, быстрый. Коровы и бараны так не бегают. А вот кабаны – вполне. А, может, Шайтан Акимовский водит меня?.. Да нет, сказки всё это про Шайтана. Хотя, сказка ложь, да в ней намёк…».
Мандраж улетучился быстро. Казусный испуг был от неожиданности, а не от естественного страха пред коварной ночью.
«Кого здесь бояться? Степь да степь кругом, путь далёк лежит… - Тусь горько усмехнулся, отметив, что непроизвольно подумал строкой русской народной песни. - Это меня пусть бояться. Я - с ружьём! А стволы, кстати, надо опять, зарядить».
Перезарядил он их на ходу, вслепую. Тёплые гильзы засунул в карман сырых ватников. И только закинул лямку ружья на плечо, как ноги стали подниматься на земляное возвышение.
«Ну, а это что за холм среди равнины ровныя?» - вторично песенным слогом подумал бродяга. Он нагнулся и стал ощупывать возвышенность ладонью.
«Ага, вроде искусственная насыпь!».
Лёня достал из запазухи спички - чиркнул, осветил.
«Так и есть – насыпь и арычок. Вон водица блеснула внизу».
Спичка погасла, и Тусь, необдуманно подавшись вперёд, заскользил по мокрому откосу.
Скатившись по нему на заднице, как по снежной горке, он с шумом плюхнулся в арык.
«Вот, бляха-муха, этого ещё не хватало!».
Тусь сидел в неглубокой слякотно-густой луже и казнил себя:
«Воды испить захотел! Пей теперь, хлопец, вволю, хоть сто порций!»...
Но всё бы было сносно и терпимо: и липкая грязища на руках и губах, и скользкие мокрые ватники – дождь их прежде намочил, да вот оба сапога нагребли холодной мерзкой жижи по самые закатанные до колен голенища. А это было, как куски льда в трусы...
Подобно лягушке, в раскорячку, скользя и цепляясь пальцами за грунт откоса, он с трудом выбрался из арыка, ещё более перемазавшись грязью. Но ружья рука не выпустила. А вот рюкзак каким-то образом слетел с плеч – в момент ли падения, в минуты ли подъёма - и остался там, в траншее арыка. Лёнька зло заматерился, но лезть в липкий омут, чтобы найти пустой бесполезный рюкзак, не стал.
«Топать надо. Вдоль арыка топать. Куда-то он - да выведет», - решил он, вытирая ладони о не замаранные подмышки.
Отныне Тусь был степным волком и, сквозь лишившую зрение непроглядность, чувствовал всё – ноздрями, задубелой кожей лица, стынущими пальцами рук, и даже ступнями ледяных ног в хлюпающих сапогах. Арык не мог тянуться бесконечно. Рядом с ним, по теории, находились рисовые чеки. Идти надо было вдоль них и только вдоль них. Вывести они должны были к дороге, она пролегала где-то близко, Лёня чуял это …
И тут живой, уже знакомый звук коснулся чуткого слуха его. Но был это не тот, желанный, по разуму человека сотворённый звук, – тракторного ли двигателя, автомобильного ли мотора, – а был он, исходящим из голодной глотки степного хищника, теперь почти Лёниного собрата. И состоял нарастающий звук из многоголосья, из взвывания шакалов, рыщущих любую добычу в сквозном, гулком чреве ночи. И плотоядная стая их шла следом за ним - теплокровным человеком…
Лёня остановился, стал всматриваться в темень. Там, вверху, вероятно, прорвало болотную тину облаков, потому что здесь, на равнине, он не сразу, но все же различил зеленоватые огоньки звериных глаз, отсвечивающихся в невидимых для него лунных проблесках.
«Вон она – банда дохлятников! Ссади тащатся! Дробью их угостить, что ли, чтоб отвязались?».
Он знал, что на живого человека шакалы не нападут. Но и эскортировать его, панихидно завывая демоническими голосами, будут до самого рассвета.
«Если не спугнуть - не отвяжутся». - Лёня колебался. Он думал о патронах. - «Итак уже два ни на что, ни про что ухайдохал»…
А шакалы наглели, добавляли причитаний, вою и громкости. Зелёно-жёлтые светлячки их глаз зловеще приближались, укрупнялись, всё теснее брали его в полукруг.
«У-уу-у» - выли дохлоеды по-волчьи.
«Тяув-тяув»,- подлаивали по-собачьи.
«Яу-яу», - мяукали, как камышовые коты.
Жутко станет любому человеку от такого сопровождения. И человек не выдержал.
- Окружаете, сволочи, да? – прохрипел Тусь, потеряв самообладание. Он нервно направил незрячие стволы на ближайшие фосфорные двоеточия.
- Ну, тогда, - держи, фашист, гранату! - И Лёнчик с остервенением засадил единичным выстрелом в потёмки.
Огоньки тут же погасли - все разом. Показалось даже, что раздался визг и скулёж.
- Вот так-то, шакальё поганое!
Тусь прислушался. Ночь вымерла. Он смачно высморкался в темень, и добавил в неё:
- А то поразвылись здесь, как у себя на родине…
Удовлетворённый, Лёня закинул ружьё за спину и продолжил незрячий ход.
Дождь постепенно иссяк, но поднялся ветер.
Оттого ли что промок, или потому, что медленно пробирался в кромешной тьме и кровь не очень разогревала тело, или от ветра, влезающего под мокрую одежду ладонями окоченелой уличной проститутки, – Лёня стал мёрзнуть и дрожать. Но когда ноги ступили на что-то искусственно созданное, и стали скользить по сферической поверхности, он даже сквозь резину сапог определил: под ним - металл.
Нагнувшись, скрюченными пальцами удостоверился: «Да, конечно, железо - покатое, возможно, труба водной перемычки»...
Осторожно, как минёр, начал он продвигаться по металлу и доскользил до его края. Всё определилось верно: это была пустотелая труба, примерно с метровым диаметром, вполне достаточным, чтобы укрыть в себе сирого потрёпанного волка.
Лёня с крайними предосторожностями соскользил с возвышенности вниз и забрался в окружность.
В тесном цилиндре трубы – в этом, судьбой посланным ему укрытии, - было тихо и сухо и, как представилось пришельцу, тепло.
«Здесь и перекантуюсь до утра, а там осмотрюсь, разберусь – что, где и куда?»,- подумал он, уютно свёртываясь в сфере, точно зародыш в материнской утробе.
5. Возвращение блудного Туся
На объекте Тусь не появился и утром следующего дня. Все были крайне встревожены. С вечера до полуночи шёл дождь, - какой костёр мог быть разложен в сырых тугаях, какая ночёвка - без палатки, без спальника?
Гадали, чтобы успокоить себя: а, может, к ребятам на второе сооружение подался? Тогда лафа охотнику: там и жратва, и курево, а то и выпивка на десерт… А вы тут перебивайтесь пустым супчиком, друзья-товарищи!
Решили: если к полудню Тусик не объявится, – разделиться и идти на поиски: сначала двое сходят на Аму (туда-обратно, да покричать, поаукать погромче), и, если пропавший не найдётся, то двое других пойдут к землякам на дальнее второе сооружение. А всем скопом подаваться на поиски нельзя: объект без надзора - что проездной двор в степи, да и начальство может нагрянуть, а здесь – ни души...
Но Тусь объявился сам, аннулировав все эти благие намерения и планы. Возвращение блудного сына, то бишь, бригадира, было не менее впечатляющим, чем известное событие на одноимённом полотне русского живописца.
Лёня нарисовался в двенадцатом часу дня. Узрел его всё из того же окна, всё тот же Игорь, испустивший радостно-изумлённый возглас:
- Пацаны, а вот и Тусик идёт, ха!
Бледнолицый, с синеватыми кругами под глазами, с мокрыми спутанными волосами, весь перемазанный непонятно чем, наипервейший охотник нашей бригады еле передвигал конечности опорно-двигательного аппарата. На плечах его, перекинутые со спины на грудь, висели промокшие грязные ватники, из которых торчали вторые, рабочие брюки. Одна рука Лёнчика сжимала спортивную шапочку Игоря, служившую теперь мокрой ветошью для утирания лица, в другой он едва удерживал ружьё, с жалко волочащимся по слякоти оборванным ремнём.
Плачевное зрелище сие в каждом из нас тотчас пробудило историческую память: примерно так выглядел французский солдат при отступлении Наполеона под Москвой в известном году известного века. Только тогда стояла ядрёная русская зима. А теперь, в наше мирное предвесеннее время, - не форменные воинские рейтузы, но поношенное и разорванное спортивное трико облепливало тощие ноги белоруса, подчеркивая их выразительную нестройность. Прорехи же спортивок неприлично оголили гусиную кожу завоевателя «прерий». Редкие светлые волоски торчали на ней дыбом. А в сапогах горе-добытчика с развернутыми донизу, измаранными грязью изнаночными голенищами, чавкала вода…
Здорово же исхудал Рождественский гусь за прошедшие двадцать четыре часа!..
Заглотав холодные остатки вчерашнего нашего варева, бедный Леонид рухнул спать на весь оставшийся день, на всю последующую ночь и ещё на половину наступившего дня.
Нездоровый румянец горел на его измождённом лице. Бесславный возвращенец то тихо посапывал, подобно младенцу, то, негромко, по-женски, тонко всхрапывал. А временами члены его тела дёргались, и Леня вскрикивал, как израненный боец на госпитальной койке, в ужасных, вероятно, сновидениях …
Лишь к вечеру, придя в ясное сознание, Тусь рассказал о своих злоключениях. И самое комичное, самое нелепое и обидное в них было вот в чём.
Когда на промозглом рассвете он, окоченевший от сырого сквозняка ни на минуту не прекращавшегося в трубе на протяжении всей ночи, с замлевшими от согнутой позы ногами выполз на четвереньках наружу, ему открылась поразительная картина. Метрах в тридцати от трубы-перемычки стояли… полевой вагончик и два заглушенных ходовых бульдозера!
Ребята-русаки из ПМК-18, планирующие в том месте участок под чеки, напоили горемыку чаем, угостили куревом, и объяснили, как добраться до моста четвертого сооружения, откуда к нашему объекту - рукой подать. Четыре часа месил Лёня грязь, возвращаясь по песчано-липкой дороге к родному жилищу – и хоть бы какой попутный транспорт! Вот уж не подфартило, так не подфартило…
Чем завершить этот пересказ? Открытие охотничьего сезона на сооружении №3 для Туся даром не прошло. Ещё несколько дней он охал и ахал от боли в мышцах и суставах. Мы не подшучивали над ним, потому как понимали, что зубоскалить - не тот случай.
Потом на охоту (голод не тётка!), согласно очерёдности, сходили все. Но кроме голубей - настоящих степных голубей, а не каракалпакских ворон, первым которых подстрелил всё-таки Журавль, - дичи никто более не выцелил. Голуби же не дали нам зачахнуть от голодомора, и мы худо-бедно дотянули до ближайшего внеочередного аванса. И да простят нас орнитологи всех континентов за надругательство над съедобными символами мира сего!
А если говорить без чёрной иронии и без охотничьих амбиций, то во все промысловые сезоны нашего пребывания в тех краях, - ни дикой птицы, ни степного зверя мы на охоте так и не смогли добыть, хотя дичи водились там несомненное множество.
|