– Слушай, Егорыч, ты сегодня, как неживой. Со вчерашнего болеешь что ли? – слесаря-лекальщика высшего разряда за рукав теребил мастер, молодой хитроватый Василий Фёдорович. Одетый в новенький комбинезон, форсистый Фёдорович благоухал дешёвым одеколоном и тщательно втягивал носом воздух, силясь различить запах водочного перегара.
Егорыч поморщился. Оказывается, с начала смены прошло уже добрых часа два, а он даже не притронулся ещё к стопке штангенциркулей, принесённых ему для проверки. Вчерашняя, даже такая непутёвая, встреча с Бойковым разбередила душу, воспоминания ожили, стали, как никогда раньше, неотступными, плотными. Егорыч раздражённо полным ртом дыхнул прямо в лыбящуюся рожу мастера:
– Запах ищешь? А вот нет запаха!
– Вроде нет, – с сомнением согласился Василий Фёдорович, щёгольски тряхнув кудряшками своих чёрных волос. – Так в чём дело тогда?
Мастер спрашивал, потому что ему полагалось по должности спрашивать. Полагалось отреагировать. Ничего особенного он не собирался сейчас услышать да и не хотел слышать. Подумаешь, напился вчера человек, подумаешь, с пьянки никак не отойти. Но Егорыч вдруг ответил серьёзно, обезоруживающе, без многозначительного подмигивания, ответил, как воздуха чистого глотнул:
– Война вспомнилась. Великая Отечественная. Именно в таких выражениях – Великая и Отечественная. Вчера комбрига Бойкова встретил, и до того снова всё нахлынуло, что до печёнок пробирает.
Василий Фёдорович знал про «полицайское» прошлое Егорыча, а потому внутри себя искренне удивился услышанному от своего работника, но вида не подал:
– Война войной, а работа работой. Ты на далёкую войну своё теперешнее безделье кончай списывать. Не путай одно с другим! Война прошла давно, а сейчас работать нужно. Мыслитель, тоже мне…
Поставленный в тупик тональностью этого непонятного разговора, мастер отошёл прочь. Если бы он унюхал перегар, всё бы выглядело гораздо логичнее и естественнее, но перегара, к глубокому сожалению Фёдоровича, у слесаря не было. Отработанная схема выволочки сейчас не работала, и мастер попросту растерялся. Он не знал, как к такому повороту событий относиться, а потому решил не относиться никак. Промолчал и заторопился, якобы по каким-то своим неотложным делам.
Работяги за верстаками заулыбались. Кто-то по поводу конфуза щёголя-мастера. Кого-то позабавил высокий штиль Егорыча, к которому тот был, как правило, несвойственен. Пэтэушник Лёнька, ленивый оболтус, мотающийся в обед мужикам за сигаретами и портвейном, таким манером проходящий практику, фальшиво пропел: «День Победы, как он был от нас далёк, как в костре потухшем таял уголёк». Егорыч угрожающе, не сдерживая себя, рыкнул:
– Чего глумитесь, дурни! Тоже нашли тему! Что вы знаете и можете понять!
– Куда уж нам! Мы ведь только в Сталинграде воевали, мы ведь фашиста всего-навсего за Волгу не пустили, куда уж нам понять, – презрительно процедил ветеран Никифорович, ненавидевший Егорыча с той матёрой силой, на какую был только способен. Никифорович демонстративно передвинул стул подальше и отвернулся, давая понять, что спорить он больше не намерен, благо притирать пуансоны он мог и за верстаком соседа, ушедшего в отпуск.
Егорыч спокойно и привычно посмотрел на прошедшего Сталинград Никифоровича и отчеканил, обращаясь и к нему, и к пэтэушнику Лёньке, и, вообще, ко всем:
– Да, я не видел разрушенный Сталинград. Не стал стеной перед фашистами у Волги. Не довелось, не выпало мне такой чести. Зато я знаю, как горят русские деревянные избы. Во время карательных экспедиций немцы бросали в окна гранаты, и на жаре целые улицы выгорали дотла, до печных труб. А немцы стояли и смеялись. Или фотографировались на фоне огня на память.
«Ещё бы тебе это не знать, сам, небось, и поджигал», – зло подумал Никифорович, но спорить вслух не стал. Этот спор он отспорил для себя ещё в 1945-м. К тому же раздражение мешало сосредоточиться на непосредственной работе, а заваливать план из-за какого-то полицая ветеран считал ниже своего достоинства: «Пускай порезвится, гад, пускай, сказки порассказывает, главное, что меня на своей мякине не проведёт».
Но Егорыч и сам не больно-то хотел сейчас говорить. Ему казалось, что в шуме сверлильных станков, грохоте разнокалиберных наждаков делиться сокровенным – значило унижать это сокровенное, делать его достоянием фона, шума, предавать и свою память, и себя самого. Он снова вспоминал, он снова жил войной, но допускать посторонних туда боялся. Не просто Никифоровича боялся, а даже малейшего намёка на непонимание, даже малейшей тени недоверия.
Егорыч не помнил Сталинград, да, что было, то было, но он отлично помнил, как однажды вечером к ним в дом в июле 1941 года постучался наш лейтенантик из окружения. В грязной гимнастёрке, небритый, с серыми бинтами на плече. Измождённый, вымотанный ночёвками в лесу и усталостью. Он жадно поел и напоследок, сердито сверкнув глазами, припечатал, прощаясь:
– Бороться сейчас надо, всем бороться. И вы не дрожите за пустое, а создавайте подпольную группу. Никого не бойтесь, вы на своей земле.
– Коммунист, наверное? – осторожно спросил отец.
Лейтенант ответил не сразу, подумал, но врать не стал:
– Ещё с Испании коммунист. Сейчас, батя, все, кто против фашистов – коммунисты. Нет сейчас другого пути и выбора. Посередине только жмыхи, из которых масло взяли. В них, может, ещё и запах есть, но нутра нет, основы, сути.
Лейтенант скоро ушёл, а Пётр подступил к отцу, выбрав время, когда матери не было рядом и она не могла вмешаться со своей убедительной, но такой слезливой правдой:
– Батя, если ты не разрешишь мне искать партизан, я их буду искать сам. И не отговаривай меня, я это давно уже передумал и твёрдо решил.
– Хорошо, что об этом сам заговорил, – Егор Демьянович ничему не удивился. – Значит, облегчается моя задача. Я такой разговор, о котором ты просишь, давно хочу с тобой составить. И у нас даже есть для тебя предложение.
Пётр удивлённо посмотрел на отца, словно впервые его увидев. Оказывается, тот среди партизан, даже о нём думает, а он, занятый собственными мыслями, всё это время не догадывался ни о чём.
– Предложение мне? От кого предложение?
– Ну, не от немцев же, – рассмеялся отец.
– А сколько вас и кто вы?
– Нас пока немного. Одного ты уже знаешь, – Егор Демьянович показал пальцем на себя. – Другие – тоже мужики из местных. Все люди серьёзные, стоящие, все друг друга знают. Оружие у нас есть, винтовки есть, пулемёты, патроны, взрывчатка, насобирали по окопам, когда якобы на сенокос ходили. С Красной Армией тоже связи наладили. Через того лейтенанта, которого ты видел. Плохо только с агентурой у немцев. Проще говоря, нет у нас среди немцев своих людей. И мы подумали, что ты на эту роль подойдёшь лучше всего.
Пётр задохнулся от глубокого возмущения. Ну и партизаны! Ну и отец! Он уже готовился с оружием в руках идти громить фрицев, а его этак запросто посылают в предатели, да ещё и хвалят, мол, ты подойдёшь лучше других.
– Отчего же я подойду для предателя? – обиженно выдохнул, губы побелели от несправедливости и досады. – Все, значит, не годятся для предателей, а я гожусь?! Кого это я предавал и когда?
– Не кипятись, – осадил сына Егор Демьянович. – Думаешь, мне, родному отцу, легко тебе такое непотребство предлагать! Но пойми, что никак по-другому не выходит. Нет у нас кандидатуры другой. Ты из молодых наших самый рассудительный и выдержанный. У тебя лицо открытое, доверительное, простое, а никогда по нему не прочитаешь, что ты на самом деле думаешь. Для того же, чтобы не так лихо было у фашиста служить, мы направим вас в полицаи двоих, тебя и ещё Колю Ковалёва.
– Кольку? – искренне удивился Пётр. И было от чего удивляться. Отец Ковалёва, агроном помещика Вербицкого, был репрессирован в 30-е годы как вредитель. Кольку все сторонились, рос он тихим, зажатым мальчиком, и вечно ходил в каком-то рванье, которое латала ему мать, гордая женщина из бывших. Она c сыном не умирала с голода, пожалуй, только потому, что правлению колхоза нужен был писарь с красивым почерком.
– У Ковалёва биография прямо-таки образцовая для немцев, – объяснил Егор Демьянович. – Сын репрессированного, мать – дворянка. А тебя мы решили продвинуть ещё и потому, что староста против слова не скажет. Он, вообще, считает, что ты у матери от него получился. Обманывает сам себя, а всё равно верит, хочется ему очень в такое верить. С Ванькой, кстати, Петя, будь поласковее и похитрее, он для тебя в лепёшку разобьётся, а очень многое сделает.
Старостой, после прихода в деревню немцев, за радушные хлеб-соль у околицы, был назначен именно Ванька Питерский. Уверенный, что теперь его звезда поднялась неимоверно высоко, и тёмная полоса в жизни осталась позади, Ванька раздобыл серо-зелёный галстук с блёстками и шляпу-котелок, которых отродясь в деревне не носили. Принарядившись в свои обновы, свежеиспечённый староста ходил по дворам, красуясь своим новым, более высоким, общественным положением, заводя долгие задушевные разговоры, где он в красках описывал свою незаурядность и вспоминал хозяевам все свои, иногда реальные, обиды.
Аграфене Матвеевне, ломовой тётке, корова которой лет пять назад объела у Ваньки в огороде раннюю капусту, староста всю душу вывернул наизнанку. Больше часа он увещевал её, по-человечески проникновенно стыдил, стращал тюрьмой, санкциями за неуважительное отношение к представителям законной власти и реквизировал напоследок целое ведро малосольных огурцов.
Какая связь была между объеденной некогда глупой коровой ранней капустой и ведром малосольных огурцов – прослеживалось слабо. Аграфена Матвеевна доказывала, что никакой тут связи нет и быть не может. Ванька Питерский снова напоминал про тюрьму и про крамольное равнодушие к директивам новой власти. Для солидности Ванька даже в избе свой котелок с головы не снимал. Аграфена Матвеевна смачно плевалась, но подчинилась наконец напору и убеждённости старосты. Поди тут не подчинись такому важному человеку с блестящим на солнце котелком.
Ванька Питерский горячо обрадовался решению Петра пойти служить в полицию. Развалившись на реквизированном кожаном кресле, занимавшем почти треть избы, он со вкусом философствовал:
– Я всегда знал, что из тебя, парень, толк будет. Предчувствовал, предвидел, можно сказать, наверняка знал. Понимал всю незаурядность и мощь твоей личности. Понимал, что потянешься ты к настоящему, сильному, к немецкой власти, несущей нам порядок, опору во всяческом затруднении.
– Власть не бывает ни хорошей, ни плохой. Власть она есть власть и ей надо подчиняться, – заученно отвечал Пётр, стоя навытяжку перед вчерашним деревенским третьесортным мужиком.
Направление в Троицкое в тайную полевую полицию – GeheimeFeldpolizei, сокращённо GFP – Ванька Питерский выдал Петру легко, даже с некоторой горделивой позой: куда бы ты сунулся без меня, пользуйся, мол, от щедрот моих, дурачок, пользуйся и радуйся. Не возникло проблем с трудоустройством и у Коли Ковалёва. Их зачислили в отряд, выдали форму и трофейные винтовки системы Мосина.
Тогда же произошло превращение деревенского паренька Петра в Петра Егоровича Черепанова. Вот именно так, официально, сухо, в Петра Егоровича. Детство оставалось позади, за разговором с Ванькой Питерским, за заданиями отца, за немецкой формой, брезгливо напяленной на плечи, детство очень быстро заканчивалось, а что ожидало впереди – не знал никто. Отец, как мог, утешал разом посерьёзневшего Петра. Особенно часто напоминал историю из той поры, когда они на лошади от наступающих немцев бежали. Тогда рядом с телегой упал снаряд. Упал на большак и словно в замедленной киносъёмке начал медленно шипеть, вращаться.
– Мы мчались оттуда во весь дух, – говорил Егор Демьянович, – а взрыва всё не было. Вечером я сходил туда, на дорогу, посмотрел. Оказалось, что снарядный корпус раскололся пополам, а внутри лежал обожжённый листок плотной обёрточной бумаги с надписью кривыми печатными буквами «Чем можем – поможем!». Видимо, это немецкие рабочие постарались для своей армии. А слова, Петя, это правильные. Мы все, чем можем, поможем.
– Да и чем не можем, тоже, – уверенно заключил Егорыч, хотя, по правде говоря, не слишком верил в красивую историю с немецким снарядом, уж больно напоминала она дореволюционные рождественские рассказы из журнала «Нива».
[Скрыть]Регистрационный номер 0115606 выдан для произведения:
– Слушай, Егорыч, ты сегодня, как неживой. Со вчерашнего болеешь что ли? – слесаря-лекальщика высшего разряда за рукав теребил мастер, молодой хитроватый Василий Фёдорович. Одетый в новенький комбинезон, форсистый Фёдорович благоухал дешёвым одеколоном и тщательно втягивал носом воздух, силясь различить запах водочного перегара.
Егорыч поморщился. Оказывается, с начала смены прошло уже добрых часа два, а он даже не притронулся ещё к стопке штангенциркулей, принесённых ему для проверки. Вчерашняя, даже такая непутёвая, встреча с Бойковым разбередила душу, воспоминания ожили, стали, как никогда раньше, неотступными, плотными. Егорыч раздражённо полным ртом дыхнул прямо в лыбящуюся рожу мастера:
– Запах ищешь? А вот нет запаха!
– Вроде нет, – с сомнением согласился Василий Фёдорович, щёгольски тряхнув кудряшками своих чёрных волос. – Так в чём дело тогда?
Мастер спрашивал, потому что ему полагалось по должности спрашивать. Полагалось отреагировать. Ничего особенного он не собирался сейчас услышать да и не хотел слышать. Подумаешь, напился вчера человек, подумаешь, с пьянки никак не отойти. Но Егорыч вдруг ответил серьёзно, обезоруживающе, без многозначительного подмигивания, ответил, как воздуха чистого глотнул:
– Война вспомнилась. Великая Отечественная. Именно в таких выражениях – Великая и Отечественная. Вчера комбрига Бойкова встретил, и до того снова всё нахлынуло, что до печёнок пробирает.
Василий Фёдорович знал про «полицайское» прошлое Егорыча, а потому внутри себя искренне удивился услышанному от своего работника, но вида не подал:
– Война войной, а работа работой. Ты на далёкую войну своё теперешнее безделье кончай списывать. Не путай одно с другим! Война прошла давно, а сейчас работать нужно. Мыслитель, тоже мне…
Поставленный в тупик тональностью этого непонятного разговора, мастер отошёл прочь. Если бы он унюхал перегар, всё бы выглядело гораздо логичнее и естественнее, но перегара, к глубокому сожалению Фёдоровича, у слесаря не было. Отработанная схема выволочки сейчас не работала, и мастер попросту растерялся. Он не знал, как к такому повороту событий относиться, а потому решил не относиться никак. Промолчал и заторопился, якобы по каким-то своим неотложным делам.
Работяги за верстаками заулыбались. Кто-то по поводу конфуза щёголя-мастера. Кого-то позабавил высокий штиль Егорыча, к которому тот был, как правило, несвойственен. Пэтэушник Лёнька, ленивый оболтус, мотающийся в обед мужикам за сигаретами и портвейном, таким манером проходящий практику, фальшиво пропел: «День Победы, как он был от нас далёк, как в костре потухшем таял уголёк». Егорыч угрожающе, не сдерживая себя, рыкнул:
– Чего глумитесь, дурни! Тоже нашли тему! Что вы знаете и можете понять!
– Куда уж нам! Мы ведь только в Сталинграде воевали, мы ведь фашиста всего-навсего за Волгу не пустили, куда уж нам понять, – презрительно процедил ветеран Никифорович, ненавидевший Егорыча с той матёрой силой, на какую был только способен. Никифорович демонстративно передвинул стул подальше и отвернулся, давая понять, что спорить он больше не намерен, благо притирать пуансоны он мог и за верстаком соседа, ушедшего в отпуск.
Егорыч спокойно и привычно посмотрел на прошедшего Сталинград Никифоровича и отчеканил, обращаясь и к нему, и к пэтэушнику Лёньке, и, вообще, ко всем:
– Да, я не видел разрушенный Сталинград. Не стал стеной перед фашистами у Волги. Не довелось, не выпало мне такой чести. Зато я знаю, как горят русские деревянные избы. Во время карательных экспедиций немцы бросали в окна гранаты, и на жаре целые улицы выгорали дотла, до печных труб. А немцы стояли и смеялись. Или фотографировались на фоне огня на память.
«Ещё бы тебе это не знать, сам, небось, и поджигал», – зло подумал Никифорович, но спорить вслух не стал. Этот спор он отспорил для себя ещё в 1945-м. К тому же раздражение мешало сосредоточиться на непосредственной работе, а заваливать план из-за какого-то полицая ветеран считал ниже своего достоинства: «Пускай порезвится, гад, пускай, сказки порассказывает, главное, что меня на своей мякине не проведёт».
Но Егорыч и сам не больно-то хотел сейчас говорить. Ему казалось, что в шуме сверлильных станков, грохоте разнокалиберных наждаков делиться сокровенным – значило унижать это сокровенное, делать его достоянием фона, шума, предавать и свою память, и себя самого. Он снова вспоминал, он снова жил войной, но допускать посторонних туда боялся. Не просто Никифоровича боялся, а даже малейшего намёка на непонимание, даже малейшей тени недоверия.
Егорыч не помнил Сталинград, да, что было, то было, но он отлично помнил, как однажды вечером к ним в дом в июле 1941 года постучался наш лейтенантик из окружения. В грязной гимнастёрке, небритый, с серыми бинтами на плече. Измождённый, вымотанный ночёвками в лесу и усталостью. Он жадно поел и напоследок, сердито сверкнув глазами, припечатал, прощаясь:
– Бороться сейчас надо, всем бороться. И вы не дрожите за пустое, а создавайте подпольную группу. Никого не бойтесь, вы на своей земле.
– Коммунист, наверное? – осторожно спросил отец.
Лейтенант ответил не сразу, подумал, но врать не стал:
– Ещё с Испании коммунист. Сейчас, батя, все, кто против фашистов – коммунисты. Нет сейчас другого пути и выбора. Посередине только жмыхи, из которых масло взяли. В них, может, ещё и запах есть, но нутра нет, основы, сути.
Лейтенант скоро ушёл, а Пётр подступил к отцу, выбрав время, когда матери не было рядом и она не могла вмешаться со своей убедительной, но такой слезливой правдой:
– Батя, если ты не разрешишь мне искать партизан, я их буду искать сам. И не отговаривай меня, я это давно уже передумал и твёрдо решил.
– Хорошо, что об этом сам заговорил, – Егор Демьянович ничему не удивился. – Значит, облегчается моя задача. Я такой разговор, о котором ты просишь, давно хочу с тобой составить. И у нас даже есть для тебя предложение.
Пётр удивлённо посмотрел на отца, словно впервые его увидев. Оказывается, тот среди партизан, даже о нём думает, а он, занятый собственными мыслями, всё это время не догадывался ни о чём.
– Предложение мне? От кого предложение?
– Ну, не от немцев же, – рассмеялся отец.
– А сколько вас и кто вы?
– Нас пока немного. Одного ты уже знаешь, – Егор Демьянович показал пальцем на себя. – Другие – тоже мужики из местных. Все люди серьёзные, стоящие, все друг друга знают. Оружие у нас есть, винтовки есть, пулемёты, патроны, взрывчатка, насобирали по окопам, когда якобы на сенокос ходили. С Красной Армией тоже связи наладили. Через того лейтенанта, которого ты видел. Плохо только с агентурой у немцев. Проще говоря, нет у нас среди немцев своих людей. И мы подумали, что ты на эту роль подойдёшь лучше всего.
Пётр задохнулся от глубокого возмущения. Ну и партизаны! Ну и отец! Он уже готовился с оружием в руках идти громить фрицев, а его этак запросто посылают в предатели, да ещё и хвалят, мол, ты подойдёшь лучше других.
– Отчего же я подойду для предателя? – обиженно выдохнул, губы побелели от несправедливости и досады. – Все, значит, не годятся для предателей, а я гожусь?! Кого это я предавал и когда?
– Не кипятись, – осадил сына Егор Демьянович. – Думаешь, мне, родному отцу, легко тебе такое непотребство предлагать! Но пойми, что никак по-другому не выходит. Нет у нас кандидатуры другой. Ты из молодых наших самый рассудительный и выдержанный. У тебя лицо открытое, доверительное, простое, а никогда по нему не прочитаешь, что ты на самом деле думаешь. Для того же, чтобы не так лихо было у фашиста служить, мы направим вас в полицаи двоих, тебя и ещё Колю Ковалёва.
– Кольку? – искренне удивился Пётр. И было от чего удивляться. Отец Ковалёва, агроном помещика Вербицкого, был репрессирован в 30-е годы как вредитель. Кольку все сторонились, рос он тихим, зажатым мальчиком, и вечно ходил в каком-то рванье, которое латала ему мать, гордая женщина из бывших. Она c сыном не умирала с голода, пожалуй, только потому, что правлению колхоза нужен был писарь с красивым почерком.
– У Ковалёва биография прямо-таки образцовая для немцев, – объяснил Егор Демьянович. – Сын репрессированного, мать – дворянка. А тебя мы решили продвинуть ещё и потому, что староста против слова не скажет. Он, вообще, считает, что ты у матери от него получился. Обманывает сам себя, а всё равно верит, хочется ему очень в такое верить. С Ванькой, кстати, Петя, будь поласковее и похитрее, он для тебя в лепёшку разобьётся, а очень многое сделает.
Старостой, после прихода в деревню немцев, за радушные хлеб-соль у околицы, был назначен именно Ванька Питерский. Уверенный, что теперь его звезда поднялась неимоверно высоко, и тёмная полоса в жизни осталась позади, Ванька раздобыл серо-зелёный галстук с блёстками и шляпу-котелок, которых отродясь в деревне не носили. Принарядившись в свои обновы, свежеиспечённый староста ходил по дворам, красуясь своим новым, более высоким, общественным положением, заводя долгие задушевные разговоры, где он в красках описывал свою незаурядность и вспоминал хозяевам все свои, иногда реальные, обиды.
Аграфене Матвеевне, ломовой тётке, корова которой лет пять назад объела у Ваньки в огороде раннюю капусту, староста всю душу вывернул наизнанку. Больше часа он увещевал её, по-человечески проникновенно стыдил, стращал тюрьмой, санкциями за неуважительное отношение к представителям законной власти и реквизировал напоследок целое ведро малосольных огурцов.
Какая связь была между объеденной некогда глупой коровой ранней капустой и ведром малосольных огурцов – прослеживалось слабо. Аграфена Матвеевна доказывала, что никакой тут связи нет и быть не может. Ванька Питерский снова напоминал про тюрьму и про крамольное равнодушие к директивам новой власти. Для солидности Ванька даже в избе свой котелок с головы не снимал. Аграфена Матвеевна смачно плевалась, но подчинилась наконец напору и убеждённости старосты. Поди тут не подчинись такому важному человеку с блестящим на солнце котелком.
Ванька Питерский горячо обрадовался решению Петра пойти служить в полицию. Развалившись на реквизированном кожаном кресле, занимавшем почти треть избы, он со вкусом философствовал:
– Я всегда знал, что из тебя, парень, толк будет. Предчувствовал, предвидел, можно сказать, наверняка знал. Понимал всю незаурядность и мощь твоей личности. Понимал, что потянешься ты к настоящему, сильному, к немецкой власти, несущей нам порядок, опору во всяческом затруднении.
– Власть не бывает ни хорошей, ни плохой. Власть она есть власть и ей надо подчиняться, – заученно отвечал Пётр, стоя навытяжку перед вчерашним деревенским третьесортным мужиком.
Направление в Троицкое в тайную полевую полицию – GeheimeFeldpolizei, сокращённо GFP – Ванька Питерский выдал Петру легко, даже с некоторой горделивой позой: куда бы ты сунулся без меня, пользуйся, мол, от щедрот моих, дурачок, пользуйся и радуйся. Не возникло проблем с трудоустройством и у Коли Ковалёва. Их зачислили в отряд, выдали форму и трофейные винтовки системы Мосина.
Тогда же произошло превращение деревенского паренька Петра в Петра Егоровича Черепанова. Вот именно так, официально, сухо, в Петра Егоровича. Детство оставалось позади, за разговором с Ванькой Питерским, за заданиями отца, за немецкой формой, брезгливо напяленной на плечи, детство очень быстро заканчивалось, а что ожидало впереди – не знал никто. Отец, как мог, утешал разом посерьёзневшего Петра. Особенно часто напоминал историю из той поры, когда они на лошади от наступающих немцев бежали. Тогда рядом с телегой упал снаряд. Упал на большак и словно в замедленной киносъёмке начал медленно шипеть, вращаться.
– Мы мчались оттуда во весь дух, – говорил Егор Демьянович, – а взрыва всё не было. Вечером я сходил туда, на дорогу, посмотрел. Оказалось, что снарядный корпус раскололся пополам, а внутри лежал обожжённый листок плотной обёрточной бумаги с надписью кривыми печатными буквами «Чем можем – поможем!». Видимо, это немецкие рабочие постарались для своей армии. А слова, Петя, это правильные. Мы все, чем можем, поможем.
– Да и чем не можем, тоже, – уверенно заключил Егорыч, хотя, по правде говоря, не слишком верил в красивую историю с немецким снарядом, уж больно напоминала она дореволюционные рождественские рассказы из журнала «Нива».
Очень тесно переплетаются мирное и военное время, повседневная жизнь и воспоминания главного героя. Вы, Андрей, так умело эти переходы делаете. Наблюдая за превращением деревенского паренька Петра в Петра Егоровича Черепанова, подумала, сколько было таких мальчиков внезапно повзрослевших, не сосчитать. И какой же тяжёлый груз ложился на их плечи...
Ольга, думаю, что такое прошлое, которое имеет Егорыч, не может отпускать его. Он всегда вместе со своим прошлым. Намеренно прослаивать текст временными пластами не собирался, просто, когда приступил к работе, именно так зазвучал голос главного героя. А взрослели тогда, действительно, очень рано...
Интересно прозвучали слова "подойдешь у нас на роль предателя" - так по-деловому и буднично. А слова-то судьбоносные. Решение такое принять - все равно что подвиг совершить. Свой, внутренний. И как все в жизни послевоенной с ног на голову перевернуто было! За мужество и верность - тюрьма. Страшные времена. Читаю - нравится.
"Война - совсем не фейерверк, а просто - трудная работа", - писал Кульчицкий. Думаю, что он прав, поскольку мы имеем дело именно с работой, с тем, что просто нужно делать, когда и не хочется, когда и не по нутру, когда всё в тебе противится, но всё равно идёшь и делаешь. Здесь по определению нет категорий "мне не хочется", "я не смогу". К тому же и люди тех поколений - другие. Иногда большое отторжение вызывают осовремененные фильмы, где герои говорят явно не то, что их прототипы говорили бы в 40-е и делают явно не то, что делали бы, будь они настоящими. Мне сложно судить, насколько психологически точно выстроен текст, я по крайней мере старался, чтобы выглядело исторично и достоверно. Спасибо, Елена!
Знаю, что фактура повести - реальные события, но литературно изложить жизненно и реалистично, думаю, было все же непросто. Вам удалось это, Андрей. Причем без пафоса, даже буднично, а потому достоверно, удалось показать трудное, тяжелое взросление главного героя, тяготы начавшейся страшной войны для других персонажей, переживания Егорыча в мирное время... Читаю дальше.
Документальность документальностью, но понятно, что рядом я не стоял и лично ничего не видел из описанного. Поэтому спасибо, Нина, за Ваши впечатления!