ГлавнаяПрозаКрупные формыРоманы → Многоточие отсчёта. Книга первая. Глава пятнадцатая

Многоточие отсчёта. Книга первая. Глава пятнадцатая

7 апреля 2012 - Марина Беглова

Глава 15



Возвратившись в отель, как он и рассчитывал – спустя ровно четверо суток, Семён с утра и до обеда тщетно разыскивал Ладу, пока, впрочем, не испытывая особой тревоги. Но когда его поиски зашли в тупик – а Лады не оказалось ни в её номере, ни в одном из пяти ресторанов, ни на пляже, ни в парке – он, усталый и разочарованный, побрёл в вестибюль, решив, что рано или поздно она должна будет пройти мимо. Невзирая на то, что там стоял удручающий дух непроветриваемого помещения, он всё же уселся за стойкой бара позади чахлых пластмассовых пальмочек и, не спуская глаз с главного входа, исполненный самых мерзких предчувствий – мало ли что в очередной раз взбредёт в голову кичившейся своей независимостью журналистке? - тем не менее, напустив на себя невозмутимое спокойствие, коротал время за баночкой "Гиннесса”.

Наконец под вечер, когда солнце уже закатилось за скалу, и пошёл дождь, а разочарованная публика толпой потянулась к отелю, и когда уже его бесконечному терпению подходил конец, она соизволила-таки появиться! Но что это была за Лада! Во-первых, волосы! – когда она вошла, на какие-то крохи секунды он решил, что где-то что-то горит. Во-вторых, она еле волочила ноги и дрожала как цуцик. В-третьих, она вся с ног до головы была мокрая – просто сказать, что она вымокла до последней ниточки, значит, не сказать ничего. Сухими на ней оставались только её пламенные локоны, и вновь, как и тогда, в аэропорту, он подумал, что она чудо как хороша! Но не её смазливая мордашка и не эти роскошные пламенные локоны заставляли поворачиваться всех в её сторону и долго провожать её взглядом.

Тонюсенькая кремовая марлёвка, намокнув, стала насквозь прозрачной и облепила Ладины безукоризненные пропорции так, что ясно обозначились её гипюровые беленькие трусики и лифчик, – созерцать эти милые девичьи соблазны, взывающие к самым низменным порокам мужской сути, было столь же непристойно, сколь невозможно было отвести от них взгляд. Одно дело разгуливать в купальнике по пляжу, где все так ходят, и совсем другое – идти голой сквозь строй беззастенчиво разглядывающих её мужиков, да к тому же из-за испорченного отдыха настроенных несколько недоброжелательно. Оттого-то, как Семёну показалось, у неё и был такой незащищённый вид: как у пойманной с поличным преступницы. Но, похоже, Лада и не подозревала о своей наготе. Вид у неё хоть и был мокрый и незащищённый, но всё же весьма беззаботный.

- Лада! Привет! И тебя тоже угораздило попасть под дождь… Вид у тебя - будто ты свалилась с обрыва.

- Привет, Семён! Я оценила твою шутку… А как ты сам? Как Стоунхендж? Всё ещё стоит или его смыло дождём? Я забыла … или ты ездил на свидание к Несси? – Лада выпалила первое, что взбрело в её бедную измученную голову.

- Лада, за кого ты меня держишь?

Семён посмотрел на неё недоумённо, словно её слова не сразу дошли до его сознания.

- …Я не археолог и не палеозоолог. И ни в Девоншире, ни в Шотландии я не был. Вы, журналисты, вечно всё путаете. Я тебе уже говорил: я палеоботаник…

- Я держу тебя за широкообразованного специалиста во многих областях знаний, - нашлась что сказать Лада.

- Что ж, если я произвожу такое впечатление, тогда ладно. А насчёт Стоунхенджа… Мы с тобой туда обязательно съездим. Это не так далеко. Вот на Лох-Несс не обещаю, а в Стоунхендж съездим. Прямо завтра и поедем. Согласна?

- Ну… Я не знаю… Прямо завтра…

Ну конечно, Лада согласна. Но не говорить же это ему прямо. Нет, она ещё очень и очень подумает, прежде чем соглашаться.

- Ну, хорошо… Виновата. Каюсь. Была не права. Расскажи, как съездил – удачно? Твой Андрюха Коваль будет спасён?

- О да! Столько всего привёз! Пойдём ко мне в номер – покажу тебе весь материал.

На мраморный пол вестибюля с Лады уже порядочно натекло, и все вокруг продолжали бесстыдно глазеть на неё: кто с величайшим вожделением, а кто с завистью – как на прекрасную античную скульптуру, тем более что её кремовое платьице кое-где уже начало подсыхать и опадать заскорузлыми складками, и это новое ощущение было для Лады ещё более неприятным. Сообразив, наконец, в каком виде она соляным столбом стоит посреди фешенебельного отеля, битком набитого отдыхающими, и беседует с этим элегантным красавцем, Лада невзначай оглядела через плечо свой замызганный подол и щиколотки. Да она же практически голая! И стоит тут – дура дурой! – в куче народу! А тем временем подсохший подол её платья встал колом, а завязки на босоножках вдруг больно врезались ей в лодыжки. Быстро в номер – прятать свой стыд и срам!

- Семён, извини! Ты же видишь – в каком я виде… Мне срочно нужно переодеться. Позвони перед сном…

Лада напоследок ещё разок выдавила из себя вежливую улыбку и убежала. Было немного странно, что он ничего не сказал о её новой причёске, а она, замороченная разговором с ним, ничего не спросила, хотя, она видела, смотрел он на неё во все глаза.

В лифте нестерпимо разило одеколоном, и Лада чувствовала, что задыхается. До чего же несносны эти мужчины! Они думают, что стоит им напшикаться всякой дрянью, вроде этого душещипательного парфюма, как все их проблемы тут же сами собой разрешаться! А мысль посмотреть Стоунхендж показалась ей заманчивой. Будет потом, что рассказать её лучшему другу Марику Варшавскому; всякие тайны и загадки, чудеса и небылицы, раскопки и расследования – это его стихия. Едва лифт остановился на её этаже, Лада чуть ли ни опрометью бросилась вон.

В номере, стянув с себя омерзительно мокрые тряпки и не забыв тщательно запрятать под купальную шапочку кудряшки, она забралась под душ и вознамерилась простоять там долго-предолго или, по крайней мере, полчаса. Блаженствуя под душем, она даже впала в забытьё, чувствуя, как от усталости у неё слабеют коленки. Но тут, пробудившись внезапно от дремоты, она услышала сквозь шум воды стук в дверь. Семён! Это мог быть только он, ибо фрёкен Агнес только что отправилась рыскать в поисках новых впечатлений, напялив по случаю дождя поверх шуршащего шёлкового платья плотной вязки гарусовую кофту, и, кроме того, она никогда не стучала – ей это и в голову не приходило, а всегда пользовалась своим ключом. А вышколенному обслуживающему персоналу строго настрого запрещалось появляться в номерах в присутствии постояльцев.

Кое-как обтерев себя полотенцем, Лада наспех завернулась в халатик, не преминув, однако, выпустить на волю свои струящиеся локоны. Так и есть – Семён! Но вы бы на него посмотрели – в таком бесшабашном виде Лада его ещё никогда не видела! В левой руке он держал бутылку настоящего французского шампанского – наверняка прямиком из самой Шампани, в правой – невообразимых размеров букет, а в зубах, как симпатичная болонка в рекламе - газету "АиФ”, - огромную шоколадку.

- Пустишь? – Семён перестал паясничать и переложил шоколадку в ту руку, где была бутылка шампанского.

Нет, она ничего не имела против глоточка чего-нибудь усладительного и кусочка сладенького, и поэтому его впустила. Но вот букет – охапка чайных роз? В номере нет ни одной вазы – куда она их поставит? Они же, бедненькие, завянут!

- Заходи, - у Лады невозможно застучало в висках, она даже испугалась, что Семён услышит этот позорный стук.

Сейчас что-то будет… Не может не быть…

- А у тебя красиво…

Семён с интересом разглядывал её апартаменты.

- А где соседка?

- Не знаю… Вышла погулять… Мы с ней почти не встречаемся. Наши жизненные циклы не совпадают: когда я сплю – она живёт полной жизнью, она ложится спать – встаю я.

- Да… Бойкая девица!

- Девица! – Лада хмыкнула. – Видел бы ты эту девицу… По возрасту она приблизительно между моей мамой и бабулей, а по темпераменту обгонит и их обеих, и меня в придачу.

Лада видела, что Семену ровным счётом наплевать и на фрёкен Агнес, и на её возраст, и на её темперамент. Тем не менее, она вежливо сплетничала – тянула время, как она сама себе призналась, а Семён ей ещё и поддакивал.

- Все там будем… Она торопится жить, пока не поздно. Что – профессионалка? Приехала на заработки?

Какая такая профессионалка? О чём это он? А-а-а! Об этом самом! Фрёкен Агнес – путана?! Ну, насмешил! Это фрёкен Агнес-то профессионалка? Хотя, если хорошенько подумать… Эти её умопомрачительные мальвиньи волосы, этот вызывающий макияж, духи, «шпильки», гламурные ридикюли и всегда такой удручённый вид – всё сходится и даже ничего подгонять не надо. Как в аптеке, сказал бы её лучший друг Марик Варшавский, всё на своих местах, и ни одной лишней детали. Нет, всё равно – в её возрасте это невозможно! И всё-таки… Нет, она скорее любительница, нежели профессионалка. Хотя откуда Ладе знать?

- А я один-одинёшенек…

- Ну да? За что же тебе такие привилегии?

- А я обаятельный. Обаял администраторшу на «reception»е, она и поместила меня жить в одиночный номер. Ненавижу жить с чужими мужиками! Потными, вонючими, прокуренными… А если вдобавок ещё какой-нибудь алкаш попадётся?

О! Как Лада его понимает! – её саму всегда с души воротит от этих чудовищных запахов мужской парфюмерии – пусть это трижды дорогущий, такой - растакой одеколон, пусть даже сам "Кензо”!

- … А ещё знаешь, Лада, они по ночам храпят!!!

Ну откуда ей знать? – ведь она никогда не спала рядом ни с одним мужчиной. Но совершенно необязательно говорить об этом вслух.

Лада почти не слушала Семёна: взбаламученная кровь била ей в барабанные перепонки; она, как неприкаянная, торчала у окна, время от времени теребя непослушными пальцами воротничок-шальку своего махрового халатика, и улыбалась невпопад дикой, отсутствующей улыбкой. А почему стало вдруг так тихо? – даже дождя за окном не слышно. Лада оглянулась и отдёрнула шторы. Какая бездонная ночь… Тихая и коварная, несущая погибель… Как морская пучина, как глубокий-преглубокий колодец, как омут на Амударье – в таком омуте, тихом и коварном, давным-давно утонула мамина подруга Валя Омельченко: просто тихо - мирно вошла в воду на глазах у всех и не вернулась, даже тела её не нашли. Аксакалы тогда говорили – а им полагается верить, - что её утащил в своё логово сом-людоед. Огромный, трёхсоткилограммовый, он поселился в этой излучине чуть ли ни во времена Тимуридов и питался исключительно коровами, лошадьми, рыбаками, а если повезёт, то и юными прекрасными девами. Господи, страсти-то какие! И какой только чуши не отыщется в её бедной головушке! Нашла о чём думать! Надо бы куда-то пристроить розы; если хорошенько поискать, может, и найдётся здесь подходящий сосуд, а то ведь завянут, бедняжки!

Рачительные мысли о цветах, как ни странно, заставили её вспомнить и о Семене. И тут вдруг она почувствовала на своих волосах сначала его широкие и тёплые ладони, а потом его нежные губы. Боже милостивый! Как вовремя она сделала новую причёску, а не то целовать бы ему сейчас её "сявые”, как говорит её знакомая парикмахерша Аня, волосёнки! Она резко обернулась, подавив в себе желание ехидно улыбнуться. А какие у него, оказывается, навороченные туфли – судя по всему, из первоклассной кожи, лёгкие и мягкие, как индейские мокасины. Интересно, где он такие раздобыл? В Ташкенте таких днём с огнём не отыщешь. Потом близко-близко рядом с собой Лада увидела его васильковые, широко распахнутые глаза, и его пушистые ресницы, и мягкий, ярко-розовый, как у ребёнка, рот с ямочкой на нижней губе, и лёгкую щетину, слегка пробившуюся над верхней губой. Только зачем он, глупенький, старался заглушить запах пива мятной жвачкой? Она ничего не имеет против пива…

За окном уже давно не видно ни зги. Не было ни её сиятельства достопочтенной Луны, ни звёзд, и даже прожекторы погасли. Они лежали рядышком на кровати – голые, перламутровые, залитые молочным сиянием ночника: Лада навзничь, разглядывая потолок, а Семён плашмя, уткнувшись лицом в её рыжую копну. На полу враскорячку валялись его навороченные туфли – мягкие и лёгкие, как индейские мокасины. Рубашку и брюки Семён сбросил в кресло, а Ладин махровый халатик пушистым зверьком распластался на маленьком столике у окна. И весь этот безалаберный антураж как нельзя лучше подходил к тому, что творилось у Лады в душе.

- Семён, какой ты большой… Ты меня раздавишь! – Лада будто издалека слушала свой голос, и не узнавала его; и этот чужой женский голос ей нравился: был он грудной, слегка капризный, но ласковый и милый.

В самом деле, сто килограммов живого веса – это не шутки!

- Нет, Лада, не раздавлю. Я осторожно. Лада, Ладушка… Какая же ты сладкая…

Откинувшись на подушку, Лада слушала нежное бормотание Семёна, вскоре сменившееся мягкими ритмичными вздохами и всхлипываниями, пока и они не потонули в беспредельном и всепоглощающем наслаждении…

Какая бездонная ночь… Как морская пучина, как омут на Амударье… Они всё говорили и говорили о разных пустяках, а главного Лада никак не решалась сказать.

- Семён, подожди! Дай сказать… - начинала Лада и замолкала, не зная, продолжать или нет.

Нет, раз уж начала, голубушка, надо добить эту тему до конца, как сказал бы её лучший друг Марик Варшавский.

- …Семён, я знаю, все женщины так говорят и им никто не верит… Это даже стало притчей во языцех… Но в данном случае так оно и есть! Это правда: ты мой второй мужчина в жизни. Так уж получилось… - прозвучало это так, как будто она оправдывалась. – Я тебе уже говорила, что у меня есть дочь, – значит, я далеко не девочка, но всё у меня с ним закончилось восемь лет назад, едва успев начаться, и с тех пор у меня никого не было. Вот! Теперь ты про меня всё знаешь.

Она вовсе не кичилась своей неопытностью в любовных утехах – просто считала своим долгом предупредить, что любовница из неё стрёмная. Пусть заранее знает и не рассчитывает. Никто не домогался её любви – это да, но, с другой стороны, она считала, что выставлять напоказ свою почти девичью невинность, будто это невесть какой неприступный бастион, - верх пошлости!

Семён молчал; думал или спал – она не знала. Зачем она это ему сказала? Сказала и ладно! А если бы не сказала, то это мучило бы её дальше, как мучило все восемь лет, делая её ущербной в своих глазах; лучше уж сделать и сожалеть об этом, нежели сожалеть о том, чего не сделала. Так по крайней мере учил их на семинарах по психологии доцент Вл. Н. Беленький.

Семён молчал. Затаившись и чуть привстав на локте, она ждала и впивалась глазами в его лицо, в его закрытые глаза, но ни один мускул не дрогнул на его невозмутимом лице. Наконец, она рухнула ничком и уткнулась в его плечо.

Только тогда Семён очнулся и начал гладить её по голове.

Вовсе не обязательно – она и не думала плакать!

- Лада, Ладушка… Где ты была?

- А что? – глухо отозвалась Лада.

- Ничего, просто интересуюсь.

- А-а. Ездила в Пейнтон делать причёску.

- Волосы у тебя классные… - своей могучей ладонью – такой широкой, что она запросто закрывала её узкое личико, он водил по её рыжим волосам; они приятно пахли дождём и свежестью. - …Я не о том. Где ты была раньше?

- А разве я тебе не рассказывала? Я была в одном чудном городке. Он называется Адамсфилд – Адамово поле. О! Жила я там у безумной валлийки и познакомилась с одной русской душою англичанкой; её бабушка была родом из Ленинграда. А мама у этой русской англичанки зовётся Сесил Сеймур, она местная светская львица, аристократка до самых кончиков пальцев, и её имя не сходит со страниц светской хроники…

Это было нечестно с её стороны, но для красного словца не грех и немного приукрасить. Ничего! От этой Сесил Сеймур, которую ни Лада, ни Семён никогда в глаза не видели, и вряд ли когда-нибудь увидят, не убудет…

- Лада! Где ты была все эти годы? Лада, ты знаешь, мы с тобой соседи! Я тоже живу на Шота Руставели – моя квартира как раз над "Академкнигой” – и ни разу мы с тобой в Ташкенте не встречались!

Она и сама об этом думала… Просто поразительно! Уму не постижимо! Первая встречная англичанка оказывается с русскими корнями, а первый встречный попутчик – сосед. Её лучший друг Марик Варшавский сказал бы, что тут не обошлось без подтасовки фактов.

Какая бездонная ночь… Слепая, безмолвная и беспощадная… В номере было душно и влажно, так как, заботясь, чтобы её не просквозило, Семён не позволил ей открыть окно, и Лада, откинув невзначай волглые простыни, уселась на край кровати, машинально бросив взгляд туда, где в темноте проглядывалось очертание мощного тела Семёна. И тут же ощущение сладкой неги моментально испарилось, а готовая сорваться с языка милая чушь, вроде: "вот душегубка! а не выпить нам ли ещё шампанского?”, комком застряла у неё в горле. Первобытный живой страх ознобом пробежался у Лады по спине, а затем схватил и больно стиснул её сердце.

Спохватившись, Семён прикрылся, но было уже поздно.

- Семён, кто тебя так? – сердце подсказывало ей совсем другие слова, но она невнятно прошептала эти.

- «Духи».

- Чьи духи?

Лада не понимала.

- Не «чьи духи», а «духи» – душманы…

"Вот оно что. Он воевал в Афганистане, а «духи» – это враги…”

Левое бедро Семёна – сильное, прямое и стройное – было сплошь покрыто густыми волосами, а правое – такое же сильное, прямое и стройное – было истерзано, искалечено жуткими белёсыми шрамами и багровыми глянцевыми рубцами.

- Ты воевал в Афганистане?..

Лада почувствовала, как в её скованное ужасом сердце вливается неизъяснимая тоска, и оно, переполненное, исходит болью и нежностью к этому могучему, только что ставшему ей родным и близким, человеку. Откинув простыню, ни разу не моргнув и не отводя глаз, Лада сначала долго смотрела на эти чудовищные в безжалостном свете ночника рубцы и шрамы, затем медленно-медленно, слегка касаясь, провела рукой по его бедру и в полном потрясении прижалась к нему губами.

- Лада, не надо. Я стесняюсь… - Семён неожиданно заартачился и попытался её отстранить, но она не далась и только всё сильнее и сильнее прижималась к нему то щекой, то губами, а её нерастраченная нежность разливалась миллионами поцелуев.

- Лада, я тоже должен тебе всё сразу выложить…

О, как бесконечно тяжело было ему стыдиться своего искалеченного тела и всё время быть начеку, с ужасом представляя, как его зверские увечья выйдут наружу.

- …Это ещё не всё… Посмотри сюда!

Наконец, собравшись с духом, Семён резким движением приподнял вьющийся на виске вихор, предъявив ей свою корноухость. Не в силах видеть этот ужас, Лада сначала даже зажмурилась и от испуга так закусила губу, что та стала рьяно кровоточить, наполняя Ладин рот вкусом собственной крови, терпким и солоноватым. Пытаясь спрятать навернувшиеся слёзы, Лада затаила дыхание и крепко-прекрепко прижалась щекой к тому месту, где среди кроваво-красных глянцевых бугров зияла чёрная прореха, наскоро и практически без анестезии заштопанная в антисанитарных условиях полевого госпиталя, чувствуя, как на шее у Семёна трепещут и надуваются жилы, а по щеке пробегает судорога призрачной боли.

Сглатывая накопившуюся во рту горечь с мерзким привкусом собственной крови, Лада зашептала:

- Семён, хороший мой, родной мой, милый мой Семён… За что они тебя так?

И в этот самый момент в ней что-то вспыхнуло, словно она невзначай заглянула в тёмную бездну и обомлела, ошарашенная её глубиной.

- Ни за что. На войне как на войне. Или, если хочешь, за то, что я защищал то, что считал по праву своим. Теперь ты всё видела и давай больше не будем об этом. Я как красная девица стесняюсь своих телесных недостатков, - с отчаянием в голосе умолял её Семён. – А если тебе уж очень неприятно, тогда…

Он не договорил. Он и сам не знал, что – тогда. Но если она скажет: топай отсель, он встанет и уйдёт. Так-то. И поделом ему!

Но от Лады так легко не отделаешься. Она уже сумела справиться со своим страхом и унять отдававшийся в висках бешеный стук сердца. Теперь она думала только о том, как бесконечно он ей дорог, и что бы ей такое сделать, чтобы он это понял и почувствовал.

Семён видел, что с Ладой творилось что-то неладное, неописуемое, – с другими обычно бывало то же самое. Видел он и её переполненные слезами, лихорадочно блестевшие глаза, но любопытства и гадливости, которые он привык читать в чужих глазах – и даже в глазах своей сердобольной сестрицы Натальи, – не было в них и в помине! Мимолётное выражение дикого ужаса сменилось бесконечным состраданием.

"Возьму твою боль”, - сколько раз слышала Лада от своей бабули, когда она, маленькая, лежала в своей детской кроватке и температурила, это старинное кавказское заклятие, которому ту научила соседка – старая Саркисяниха.

"Возьму твою боль, всю, до остатка, вплоть до последней капли, ничего не оставлю…” – шептала Лада, впиваясь губами в кроваво-красные рубцы, и острая жалость к Семёну саднила ей грудь.

"Возьму твою боль…” – лихорадочные мысли кружились у Лады в голове, но никакие иные слова не шли ей на ум; и она, вся дрожа, будто заморенная голодом беззубая нищенка, с лютой жадностью набросившаяся на чёрствую краюху хлеба, впивалась и впивалась своими кровоточащими губами то в мягкий, податливый рот, то в горящие огнём щёки Семёна, то в его изувеченное бедро. И вот тогда-то она и призналась себе: а ты, прелесть моя, Лада Коломенцева, доигралась – ты полюбила! Всё, кончилась твоя лафа.

Вот так: взяла и полюбила!

Теперь Лада уже точно знала, что то чувство, что в ней недавно вспыхнуло, когда она впервые прижалась губами к его зардевшейся от смущения щеке, и называется беззаветной любовью. И всё, что ещё оставалось, от её былого девичьего высокомерия и чванства, и бахвальства – всё грянуло оземь и разбилось вдребезги, словно низложенный идол; всё умерло, сгинуло, и улетучилось, и обратилось в прах. Как в том анекдоте, рассказанном ей её лучшим другом Мариком Варшавским: «Ашотика маленького знаешь? Умер!»; и теперь она как брезгливая кошка в знак пренебрежения отрясала этот прах со своих ног, уничижительно каясь и клянясь Богом, что больше ни-ни!.. Лада Коломенцева, отрекаешься ли ты от своих прежних богов? Отрекаюсь! Клянёшься ли ты впредь не рубить сплеча? Клянусь! Клянёшься ли ты навеки забыть свою несокрушимую, как божий дар, гордыню? Клянусь!

А потом другая, ещё более ужасающая мысль стрелой пронзила ей мозг: а ведь его там могли убить! Будь проклята эта война! Будьте прокляты все войны на свете!

- Семён, а ты долго воевал?

- О! Очень долго! Целых четыре дня!

- Четыре дня… А что случилось потом?

- Потом «обменяли хулигана на Луиса Корвалана…» - на мотив задорной частушки неуклюже пропел Семён. - …Только нас, хулиганов, было шестеро советских солдат, а Луисом Корваланом была одна важная моджахедская «шишка». За его освобождение и заплатили моим ухом. Здорово – правда? Большая честь для моего уха… Да, совсем забыл… Ещё сунули медаль в зубы и по-быстрому отпустили домой. Вот оттуда я и вывез своего Ермака. Знаешь, Лада, меня всё время мучает один вопрос: а куда моё ухо дели потом? Выбросили на помойку или оно, заспиртованное, хранится где-нибудь в подвалах КГБ, то бишь, теперь ФСБ? Вот было бы здорово, если бы лет эдак через сто рассекретили архивы и прислали бы моим пра-пра-правнукам подарочек. Получите, распишитесь: ухо вашего пра-пра-прадеда – ветерана войны! А ещё будет лучше, если его сдадут в какую-нибудь кунсткамеру и будет оно красоваться – ухо советского солдата! – среди других заспиртованных уродцев…

Фантазия Семёна, казалось, не знала границ, зато Лада чуть не рыдала. Он ещё шутит! Как он может так шутить?! Вот тебе и «Джордж из джунглей», вот тебе и «выпендрюжник», вот тебе и «скучающий сибарит»… Она уже давно поняла, насколько он выше всех её ташкентских знакомых; ведь редко какому из современных избалованных мужчин выпадает такая блистательная возможность – побывать на настоящей войне, да ещё ухитриться остаться при этом в живых; точно так же редко какой из современных, воинственно настроенных женщин выпадает изумительная возможность лежать в жарких объятиях героя. И это были уже не девичьи грёзы, это был герой во плоти и крови. И этот герой, во плоти и крови, осыпал сейчас её, Ладу Коломенцеву - беспечную и беззаботную, простую ташкентскую журналистку, мать-одиночку, поцелуями, шептал ей на ушко всякую любовную дребедень, поил её не каким-то суррогатом, а настоящим французским – прямиком из самой Шампани! – шампанским, всячески ублажал и охмурял её, а она, дура дурой, идиотка несчастная, больше ни о чём, кроме этих ужасных кроваво-красных рубцов и думать не могла.

Вот таким образом и закончился этот многообещающий, долгий-предолгий день; под утро, когда чуть забрезжило, и смущённый рассвет тайком заглянул к ним в окно, Семён ушёл к себе, дабы не напугать своим присутствием эту старую развратницу фрёкен Агнес. Лада, задрапировавшись наскоро в халатик, проводила его до лифта, и там, потянувшись и привстав на цыпочки, ещё раз громко чмокнула его в щёку – ту самую! – а он на секунду прижал всю её к себе. Краем глаза Лада с ехидцей наблюдала, как у дежурной по этажу, коротавшей долгую ночь за толстенной книгой, от вида этой сладкой парочки отвисла челюсть, и глаза полезли на лоб. Это была та самая дежурная, тётушка постфертильного возраста, – настоящий мастодонт в кашемировой юбке! – что каждый раз, когда Лада с независимым видом проходила мимо, немилосердно тиранила её укоризненно-навязчивым взглядом, напоминая сдать ключи от номера на пост. Пускай теперь смотрит сколько угодно и завидует, какого красавчика Лада провожает на рассвете. Да у неё самой, лишь только она взглянет на Семёна, такого красивого, могучего и родного, захватывает дух!

Всё ещё некрасиво шмыгая носом и жарко дыша, Лада вернулась к себе. Хватит нюни распускать! Быстро умой свою распухшую сопливую моську и шагом марш спать!

На подушке всё ещё оставалась тёплая вмятина от его головы. Лада осторожно опустилась навзничь – уже давно у неё невозможно раскалывался затылок – и тупо уставилась в потолок. Внизу живота сладко ныло – как у подверженной самым дурным инстинктам собаки после бурной сцены любви.

Прошлым летом Лада целую неделю провела на даче у стариков Варшавских, не сумев отвертеться от чересчур навязчивого гостеприимства – поистине еврейского! – Мирры Ароновны. По вечерам, отужинав от души и взяв по пиву, они с четой молодых Варшавских, исполненные упоительного барства и томной лени, усаживались рядышком на широком деревянном крылечке, подстелив под себя плоские миткалевые подушки с чередующимися тёмными и светлыми полосками, и взирали на закат. Сюда же, появившись вдруг откуда-то из мглистых уголков сада, вскоре после заката приходила Дульцинея, собака стариков Варшавских, – огромная белая метиска с изящными манерами и блудливым блеском в глазах. Дульцинея была "несколько любвеобильна”, о чём, потупившись от смущения, поведала Ладе на ушко Мирра Ароновна, и потому дни напролёт проводила в любовных играх с соседскими кобелями. Но «девочка не виновата», во-первых, у «девочки» дурная наследственность, а во-вторых, у «девочки» её законная, Богом придуманная, течка; Мирра Ароновна во всём потакала своей любимице – "младшей доченьке” и, бросив свои дела, всегда торопилась приласкать её, а та, глухо и удовлетворённо урча, валилась у порога на круглый домотканый коврик с проплешинами от подошв, задирала к потолку все свои четыре лапы и выписывала ими в воздухе незамысловатые антраша.

Лада подумала, что как раз сейчас она очень похожа на пресыщенную, развалившуюся на веранде кверху брюхом любвеобильную Дульцинею, и застыдилась самою себя, будто её застали за чем-то непотребным. Она перевернулась на бок, и ещё долго лежала оцепенелая, как пришибленный, затравленный зверёк, съежившись в трогательный комочек и лицезря пространство возле того места, где на подушке была вмятина, а страшная картина под названием "Семён в руках афганских нелюдей” снова и снова рисовалась её чересчур развитому воображению, снова и снова кинжалом поражая её в самое сердце. Кто совершил столь чудовищное злодеяние? Кто посмел? Она ещё час или два кряду лежала и думала, отупело глядя в стену, пока сон не сморил её, а тусклый, ленивый свет утренней зари нехотя разливался по комнате.

Лада уснула, так и не додумав до конца, почему, чтобы познать любовь, ей, Ладе Коломенцевой - обыкновенной девочке из обыкновенной семьи, безвестной ташкентской журналистке, в меру ленивой и в меру любознательной, живущей себе припеваючи в своём узком мирке, очень быстро заражающейся новыми идеями и также быстро остывающей и как должное воспринимавшей то, что все с ней нянчатся, пришлось прикоснуться к совершенно иному, чуждому ей миру, куда непосвящённому хода нет: миру, где царят хаос и безумие; миру войн и страданий; миру крови, смерти и грязи; миру на грани сна; миру героев и сумасшедших идеалистов. Из этого, иного мира - мира вершителей истории, был её второй дед – Герой Советского Союза Кирилл Коломенцев; из этого мира была её питерская бабушка – блокадница, её бабуля Катя, жизнь посвятившая памяти погибшего мужа; в этот безумный мир, сама того не желая, попала её соседка Эмма Саркисян, так нелепо погибшая недавно в Чечне; из этого мира был и он, Семён Абрикосов – её первый встречный попутчик, в одночасье ставший любимым и навеки родным.

И если от отца ей в наследство достались упорство и целеустремленность, а от мамы – привлекательная внешность, изящная фигурка и спесивость характера, а также уравновешенность поровну с беспечностью, то, что за скверную шутку сотворила с ней жизнь, наградив её, Ладу Коломенцеву, одними лишь глупыми повадками, и не пустив её в этот иной мир – мир настоящих мужчин и самоотверженных женщин? И для чего её бедная забубённая головушка напичкана лишь всякой чепухой, почерпнутой то ли из книг и газет, то ли из её родимого журнала "Альфа и Омега”, вот, например, как эта: кто она – малая частица вселенского духа, единого и бессмертного, временно вселившаяся в бренную оболочку, или оболочка, населённая духом?

И самой главное: как ей, Ладе Коломенцевой, жить дальше с этим ощущением ужаса в груди, в какое повергла её сегодняшняя длинная-предлинная ночь, - такая бездонная, тихая и коварная, несущая погибель?.. Сердце её ныло, а она ждала, когда же эта боль хоть немного отпустит её, чтобы она могла как следует подумать и что-то для себя решить..

И ещё одна мысль, примитивная и неуловимо-приятная, кружилась у неё в мозгу. Стоунхендж! Сегодня они вместе поедут в Стоунхендж! Так обещал Семён. Но прежде он мягко и ненавязчиво, глядя на неё обезоруживающим взглядом – о! как он умеет это делать! – потребовал, чтобы она хорошенько выспалась. И хотя сон не шёл к ней, – какой, к чёрту, тут сон, когда солнце уже туго выстрелило из-за горизонта, и слабый рассвет наползал на побережье? – она кротко и уступчиво пообещала поспать часок-другой.

 

© Copyright: Марина Беглова, 2012

Регистрационный номер №0040557

от 7 апреля 2012

[Скрыть] Регистрационный номер 0040557 выдан для произведения:

Глава 15



Возвратившись в отель, как он и рассчитывал – спустя ровно четверо суток, Семён с утра и до обеда тщетно разыскивал Ладу, пока, впрочем, не испытывая особой тревоги. Но когда его поиски зашли в тупик – а Лады не оказалось ни в её номере, ни в одном из пяти ресторанов, ни на пляже, ни в парке – он, усталый и разочарованный, побрёл в вестибюль, решив, что рано или поздно она должна будет пройти мимо. Невзирая на то, что там стоял удручающий дух непроветриваемого помещения, он всё же уселся за стойкой бара позади чахлых пластмассовых пальмочек и, не спуская глаз с главного входа, исполненный самых мерзких предчувствий – мало ли что в очередной раз взбредёт в голову кичившейся своей независимостью журналистке? - тем не менее, напустив на себя невозмутимое спокойствие, коротал время за баночкой “Гиннесса”.

Наконец под вечер, когда солнце уже закатилось за скалу, и пошёл дождь, а разочарованная публика толпой потянулась к отелю, и когда уже его бесконечному терпению подходил конец, она соизволила-таки появиться! Но что это была за Лада! Во-первых, волосы! – когда она вошла, на какие-то крохи секунды он решил, что где-то что-то горит. Во-вторых, она еле волочила ноги и дрожала как цуцик. В-третьих, она вся с ног до головы была мокрая – просто сказать, что она вымокла до последней ниточки, значит, не сказать ничего. Сухими на ней оставались только её пламенные локоны, и вновь, как и тогда, в аэропорту, он подумал, что она чудо как хороша! Но не её смазливая мордашка и не эти роскошные пламенные локоны заставляли поворачиваться всех в её сторону и долго провожать её взглядом.

Тонюсенькая кремовая марлёвка, намокнув, стала насквозь прозрачной и облепила Ладины безукоризненные пропорции так, что ясно обозначились её гипюровые беленькие трусики и лифчик, – созерцать эти милые девичьи соблазны, взывающие к самым низменным порокам мужской сути, было столь же непристойно, сколь невозможно было отвести от них взгляд. Одно дело разгуливать в купальнике по пляжу, где все так ходят, и совсем другое – идти голой сквозь строй беззастенчиво разглядывающих её мужиков, да к тому же из-за испорченного отдыха настроенных несколько недоброжелательно. Оттого-то, как Семёну показалось, у неё и был такой незащищённый вид: как у пойманной с поличным преступницы. Но, похоже, Лада и не подозревала о своей наготе. Вид у неё хоть и был мокрый и незащищённый, но всё же весьма беззаботный.

- Лада! Привет! И тебя тоже угораздило попасть под дождь… Вид у тебя - будто ты свалилась с обрыва.

- Привет, Семён! Я оценила твою шутку… А как ты сам? Как Стоунхендж? Всё ещё стоит или его смыло дождём? Я забыла … или ты ездил на свидание к Несси? – Лада выпалила первое, что взбрело в её бедную измученную голову.

- Лада, за кого ты меня держишь?

Семён посмотрел на неё недоумённо, словно её слова не сразу дошли до его сознания.

- …Я не археолог и не палеозоолог. И ни в Девоншире, ни в Шотландии я не был. Вы, журналисты, вечно всё путаете. Я тебе уже говорил: я палеоботаник…

- Я держу тебя за широкообразованного специалиста во многих областях знаний, - нашлась что сказать Лада.

- Что ж, если я произвожу такое впечатление, тогда ладно. А насчёт Стоунхенджа… Мы с тобой туда обязательно съездим. Это не так далеко. Вот на Лох-Несс не обещаю, а в Стоунхендж съездим. Прямо завтра и поедем. Согласна?

- Ну… Я не знаю… Прямо завтра…

Ну конечно, Лада согласна. Но не говорить же это ему прямо. Нет, она ещё очень и очень подумает, прежде чем соглашаться.

- Ну, хорошо… Виновата. Каюсь. Была не права. Расскажи, как съездил – удачно? Твой Андрюха Коваль будет спасён?

- О да! Столько всего привёз! Пойдём ко мне в номер – покажу тебе весь материал.

На мраморный пол вестибюля с Лады уже порядочно натекло, и все вокруг продолжали бесстыдно глазеть на неё: кто с величайшим вожделением, а кто с завистью – как на прекрасную античную скульптуру, тем более что её кремовое платьице кое-где уже начало подсыхать и опадать заскорузлыми складками, и это новое ощущение было для Лады ещё более неприятным. Сообразив, наконец, в каком виде она соляным столбом стоит посреди фешенебельного отеля, битком набитого отдыхающими, и беседует с этим элегантным красавцем, Лада невзначай оглядела через плечо свой замызганный подол и щиколотки. Да она же практически голая! И стоит тут – дура дурой! – в куче народу! А тем временем подсохший подол её платья встал колом, а завязки на босоножках вдруг больно врезались ей в лодыжки. Быстро в номер – прятать свой стыд и срам!

- Семён, извини! Ты же видишь – в каком я виде… Мне срочно нужно переодеться. Позвони перед сном…

Лада напоследок ещё разок выдавила из себя вежливую улыбку и убежала. Было немного странно, что он ничего не сказал о её новой причёске, а она, замороченная разговором с ним, ничего не спросила, хотя, она видела, смотрел он на неё во все глаза.

В лифте нестерпимо разило одеколоном, и Лада чувствовала, что задыхается. До чего же несносны эти мужчины! Они думают, что стоит им напшикаться всякой дрянью, вроде этого душещипательного парфюма, как все их проблемы тут же сами собой разрешаться! А мысль посмотреть Стоунхендж показалась ей заманчивой. Будет потом, что рассказать её лучшему другу Марику Варшавскому; всякие тайны и загадки, чудеса и небылицы, раскопки и расследования – это его стихия. Едва лифт остановился на её этаже, Лада чуть ли ни опрометью бросилась вон.

В номере, стянув с себя омерзительно мокрые тряпки и не забыв тщательно запрятать под купальную шапочку кудряшки, она забралась под душ и вознамерилась простоять там долго-предолго или, по крайней мере, полчаса. Блаженствуя под душем, она даже впала в забытьё, чувствуя, как от усталости у неё слабеют коленки. Но тут, пробудившись внезапно от дремоты, она услышала сквозь шум воды стук в дверь. Семён! Это мог быть только он, ибо фрёкен Агнес только что отправилась рыскать в поисках новых впечатлений, напялив по случаю дождя поверх шуршащего шёлкового платья плотной вязки гарусовую кофту, и, кроме того, она никогда не стучала – ей это и в голову не приходило, а всегда пользовалась своим ключом. А вышколенному обслуживающему персоналу строго настрого запрещалось появляться в номерах в присутствии постояльцев.

Кое-как обтерев себя полотенцем, Лада наспех завернулась в халатик, не преминув, однако, выпустить на волю свои струящиеся локоны. Так и есть – Семён! Но вы бы на него посмотрели – в таком бесшабашном виде Лада его ещё никогда не видела! В левой руке он держал бутылку настоящего французского шампанского – наверняка прямиком из самой Шампани, в правой – невообразимых размеров букет, а в зубах, как симпатичная болонка в рекламе - газету “АиФ”, - огромную шоколадку.

- Пустишь? – Семён перестал паясничать и переложил шоколадку в ту руку, где была бутылка шампанского.

Нет, она ничего не имела против глоточка чего-нибудь усладительного и кусочка сладенького, и поэтому его впустила. Но вот букет – охапка чайных роз? В номере нет ни одной вазы – куда она их поставит? Они же, бедненькие, завянут!

- Заходи, - у Лады невозможно застучало в висках, она даже испугалась, что Семён услышит этот позорный стук.

Сейчас что-то будет… Не может не быть…

- А у тебя красиво…

Семён с интересом разглядывал её апартаменты.

- А где соседка?

- Не знаю… Вышла погулять… Мы с ней почти не встречаемся. Наши жизненные циклы не совпадают: когда я сплю – она живёт полной жизнью, она ложится спать – встаю я.

- Да… Бойкая девица!

- Девица! – Лада хмыкнула. – Видел бы ты эту девицу… По возрасту она приблизительно между моей мамой и бабулей, а по темпераменту обгонит и их обеих, и меня в придачу.

Лада видела, что Семену ровным счётом наплевать и на фрёкен Агнес, и на её возраст, и на её темперамент. Тем не менее, она вежливо сплетничала – тянула время, как она сама себе призналась, а Семён ей ещё и поддакивал.

- Все там будем… Она торопится жить, пока не поздно. Что – профессионалка? Приехала на заработки?

Какая такая профессионалка? О чём это он? А-а-а! Об этом самом! Фрёкен Агнес – путана?! Ну, насмешил! Это фрёкен Агнес-то профессионалка? Хотя, если хорошенько подумать… Эти её умопомрачительные мальвиньи волосы, этот вызывающий макияж, духи, «шпильки», гламурные ридикюли и всегда такой удручённый вид – всё сходится и даже ничего подгонять не надо. Как в аптеке, сказал бы её лучший друг Марик Варшавский, всё на своих местах, и ни одной лишней детали. Нет, всё равно – в её возрасте это невозможно! И всё-таки… Нет, она скорее любительница, нежели профессионалка. Хотя откуда Ладе знать?

- А я один-одинёшенек…

- Ну да? За что же тебе такие привилегии?

- А я обаятельный. Обаял администраторшу на «reception»е, она и поместила меня жить в одиночный номер. Ненавижу жить с чужими мужиками! Потными, вонючими, прокуренными… А если вдобавок ещё какой-нибудь алкаш попадётся?

О! Как Лада его понимает! – её саму всегда с души воротит от этих чудовищных запахов мужской парфюмерии – пусть это трижды дорогущий, такой - растакой одеколон, пусть даже сам “Кензо”!

- … А ещё знаешь, Лада, они по ночам храпят!!!

Ну откуда ей знать? – ведь она никогда не спала рядом ни с одним мужчиной. Но совершенно необязательно говорить об этом вслух.

Лада почти не слушала Семёна: взбаламученная кровь била ей в барабанные перепонки; она, как неприкаянная, торчала у окна, время от времени теребя непослушными пальцами воротничок-шальку своего махрового халатика, и улыбалась невпопад дикой, отсутствующей улыбкой. А почему стало вдруг так тихо? – даже дождя за окном не слышно. Лада оглянулась и отдёрнула шторы. Какая бездонная ночь… Тихая и коварная, несущая погибель… Как морская пучина, как глубокий-преглубокий колодец, как омут на Амударье – в таком омуте, тихом и коварном, давным-давно утонула мамина подруга Валя Омельченко: просто тихо - мирно вошла в воду на глазах у всех и не вернулась, даже тела её не нашли. Аксакалы тогда говорили – а им полагается верить, - что её утащил в своё логово сом-людоед. Огромный, трёхсоткилограммовый, он поселился в этой излучине чуть ли ни во времена Тимуридов и питался исключительно коровами, лошадьми, рыбаками, а если повезёт, то и юными прекрасными девами. Господи, страсти-то какие! И какой только чуши не отыщется в её бедной головушке! Нашла о чём думать! Надо бы куда-то пристроить розы; если хорошенько поискать, может, и найдётся здесь подходящий сосуд, а то ведь завянут, бедняжки!

Рачительные мысли о цветах, как ни странно, заставили её вспомнить и о Семене. И тут вдруг она почувствовала на своих волосах сначала его широкие и тёплые ладони, а потом его нежные губы. Боже милостивый! Как вовремя она сделала новую причёску, а не то целовать бы ему сейчас её “сявые”, как говорит её знакомая парикмахерша Аня, волосёнки! Она резко обернулась, подавив в себе желание ехидно улыбнуться. А какие у него, оказывается, навороченные туфли – судя по всему, из первоклассной кожи, лёгкие и мягкие, как индейские мокасины. Интересно, где он такие раздобыл? В Ташкенте таких днём с огнём не отыщешь. Потом близко-близко рядом с собой Лада увидела его васильковые, широко распахнутые глаза, и его пушистые ресницы, и мягкий, ярко-розовый, как у ребёнка, рот с ямочкой на нижней губе, и лёгкую щетину, слегка пробившуюся над верхней губой. Только зачем он, глупенький, старался заглушить запах пива мятной жвачкой? Она ничего не имеет против пива…

За окном уже давно не видно ни зги. Не было ни её сиятельства достопочтенной Луны, ни звёзд, и даже прожекторы погасли. Они лежали рядышком на кровати – голые, перламутровые, залитые молочным сиянием ночника: Лада навзничь, разглядывая потолок, а Семён плашмя, уткнувшись лицом в её рыжую копну. На полу враскорячку валялись его навороченные туфли – мягкие и лёгкие, как индейские мокасины. Рубашку и брюки Семён сбросил в кресло, а Ладин махровый халатик пушистым зверьком распластался на маленьком столике у окна. И весь этот безалаберный антураж как нельзя лучше подходил к тому, что творилось у Лады в душе.

- Семён, какой ты большой… Ты меня раздавишь! – Лада будто издалека слушала свой голос, и не узнавала его; и этот чужой женский голос ей нравился: был он грудной, слегка капризный, но ласковый и милый.

В самом деле, сто килограммов живого веса – это не шутки!

- Нет, Лада, не раздавлю. Я осторожно. Лада, Ладушка… Какая же ты сладкая…

Откинувшись на подушку, Лада слушала нежное бормотание Семёна, вскоре сменившееся мягкими ритмичными вздохами и всхлипываниями, пока и они не потонули в беспредельном и всепоглощающем наслаждении…

Какая бездонная ночь… Как морская пучина, как омут на Амударье… Они всё говорили и говорили о разных пустяках, а главного Лада никак не решалась сказать.

- Семён, подожди! Дай сказать… - начинала Лада и замолкала, не зная, продолжать или нет.

Нет, раз уж начала, голубушка, надо добить эту тему до конца, как сказал бы её лучший друг Марик Варшавский.

- …Семён, я знаю, все женщины так говорят и им никто не верит… Это даже стало притчей во языцех… Но в данном случае так оно и есть! Это правда: ты мой второй мужчина в жизни. Так уж получилось… - прозвучало это так, как будто она оправдывалась. – Я тебе уже говорила, что у меня есть дочь, – значит, я далеко не девочка, но всё у меня с ним закончилось восемь лет назад, едва успев начаться, и с тех пор у меня никого не было. Вот! Теперь ты про меня всё знаешь.

Она вовсе не кичилась своей неопытностью в любовных утехах – просто считала своим долгом предупредить, что любовница из неё стрёмная. Пусть заранее знает и не рассчитывает. Никто не домогался её любви – это да, но, с другой стороны, она считала, что выставлять напоказ свою почти девичью невинность, будто это невесть какой неприступный бастион, - верх пошлости!

Семён молчал; думал или спал – она не знала. Зачем она это ему сказала? Сказала и ладно! А если бы не сказала, то это мучило бы её дальше, как мучило все восемь лет, делая её ущербной в своих глазах; лучше уж сделать и сожалеть об этом, нежели сожалеть о том, чего не сделала. Так по крайней мере учил их на семинарах по психологии доцент Вл. Н. Беленький.

Семён молчал. Затаившись и чуть привстав на локте, она ждала и впивалась глазами в его лицо, в его закрытые глаза, но ни один мускул не дрогнул на его невозмутимом лице. Наконец, она рухнула ничком и уткнулась в его плечо.

Только тогда Семён очнулся и начал гладить её по голове.

Вовсе не обязательно – она и не думала плакать!

- Лада, Ладушка… Где ты была?

- А что? – глухо отозвалась Лада.

- Ничего, просто интересуюсь.

- А-а. Ездила в Пейнтон делать причёску.

- Волосы у тебя классные… - своей могучей ладонью – такой широкой, что она запросто закрывала её узкое личико, он водил по её рыжим волосам; они приятно пахли дождём и свежестью. - …Я не о том. Где ты была раньше?

- А разве я тебе не рассказывала? Я была в одном чудном городке. Он называется Адамсфилд – Адамово поле. О! Жила я там у безумной валлийки и познакомилась с одной русской душою англичанкой; её бабушка была родом из Ленинграда. А мама у этой русской англичанки зовётся Сесил Сеймур, она местная светская львица, аристократка до самых кончиков пальцев, и её имя не сходит со страниц светской хроники…

Это было нечестно с её стороны, но для красного словца не грех и немного приукрасить. Ничего! От этой Сесил Сеймур, которую ни Лада, ни Семён никогда в глаза не видели, и вряд ли когда-нибудь увидят, не убудет…

- Лада! Где ты была все эти годы? Лада, ты знаешь, мы с тобой соседи! Я тоже живу на Шота Руставели – моя квартира как раз над “Академкнигой” – и ни разу мы с тобой в Ташкенте не встречались!

Она и сама об этом думала… Просто поразительно! Уму не постижимо! Первая встречная англичанка оказывается с русскими корнями, а первый встречный попутчик – сосед. Её лучший друг Марик Варшавский сказал бы, что тут не обошлось без подтасовки фактов.

Какая бездонная ночь… Слепая, безмолвная и беспощадная… В номере было душно и влажно, так как, заботясь, чтобы её не просквозило, Семён не позволил ей открыть окно, и Лада, откинув невзначай волглые простыни, уселась на край кровати, машинально бросив взгляд туда, где в темноте проглядывалось очертание мощного тела Семёна. И тут же ощущение сладкой неги моментально испарилось, а готовая сорваться с языка милая чушь, вроде: “вот душегубка! а не выпить нам ли ещё шампанского?”, комком застряла у неё в горле. Первобытный живой страх ознобом пробежался у Лады по спине, а затем схватил и больно стиснул её сердце.

Спохватившись, Семён прикрылся, но было уже поздно.

- Семён, кто тебя так? – сердце подсказывало ей совсем другие слова, но она невнятно прошептала эти.

- «Духи».

- Чьи духи?

Лада не понимала.

- Не «чьи духи», а «духи» – душманы…

“Вот оно что. Он воевал в Афганистане, а «духи» – это враги…”

Левое бедро Семёна – сильное, прямое и стройное – было сплошь покрыто густыми волосами, а правое – такое же сильное, прямое и стройное – было истерзано, искалечено жуткими белёсыми шрамами и багровыми глянцевыми рубцами.

- Ты воевал в Афганистане?..

Лада почувствовала, как в её скованное ужасом сердце вливается неизъяснимая тоска, и оно, переполненное, исходит болью и нежностью к этому могучему, только что ставшему ей родным и близким, человеку. Откинув простыню, ни разу не моргнув и не отводя глаз, Лада сначала долго смотрела на эти чудовищные в безжалостном свете ночника рубцы и шрамы, затем медленно-медленно, слегка касаясь, провела рукой по его бедру и в полном потрясении прижалась к нему губами.

- Лада, не надо. Я стесняюсь… - Семён неожиданно заартачился и попытался её отстранить, но она не далась и только всё сильнее и сильнее прижималась к нему то щекой, то губами, а её нерастраченная нежность разливалась миллионами поцелуев.

- Лада, я тоже должен тебе всё сразу выложить…

О, как бесконечно тяжело было ему стыдиться своего искалеченного тела и всё время быть начеку, с ужасом представляя, как его зверские увечья выйдут наружу.

- …Это ещё не всё… Посмотри сюда!

Наконец, собравшись с духом, Семён резким движением приподнял вьющийся на виске вихор, предъявив ей свою корноухость. Не в силах видеть этот ужас, Лада сначала даже зажмурилась и от испуга так закусила губу, что та стала рьяно кровоточить, наполняя Ладин рот вкусом собственной крови, терпким и солоноватым. Пытаясь спрятать навернувшиеся слёзы, Лада затаила дыхание и крепко-прекрепко прижалась щекой к тому месту, где среди кроваво-красных глянцевых бугров зияла чёрная прореха, наскоро и практически без анестезии заштопанная в антисанитарных условиях полевого госпиталя, чувствуя, как на шее у Семёна трепещут и надуваются жилы, а по щеке пробегает судорога призрачной боли.

Сглатывая накопившуюся во рту горечь с мерзким привкусом собственной крови, Лада зашептала:

- Семён, хороший мой, родной мой, милый мой Семён… За что они тебя так?

И в этот самый момент в ней что-то вспыхнуло, словно она невзначай заглянула в тёмную бездну и обомлела, ошарашенная её глубиной.

- Ни за что. На войне как на войне. Или, если хочешь, за то, что я защищал то, что считал по праву своим. Теперь ты всё видела и давай больше не будем об этом. Я как красная девица стесняюсь своих телесных недостатков, - с отчаянием в голосе умолял её Семён. – А если тебе уж очень неприятно, тогда…

Он не договорил. Он и сам не знал, что – тогда. Но если она скажет: топай отсель, он встанет и уйдёт. Так-то. И поделом ему!

Но от Лады так легко не отделаешься. Она уже сумела справиться со своим страхом и унять отдававшийся в висках бешеный стук сердца. Теперь она думала только о том, как бесконечно он ей дорог, и что бы ей такое сделать, чтобы он это понял и почувствовал.

Семён видел, что с Ладой творилось что-то неладное, неописуемое, – с другими обычно бывало то же самое. Видел он и её переполненные слезами, лихорадочно блестевшие глаза, но любопытства и гадливости, которые он привык читать в чужих глазах – и даже в глазах своей сердобольной сестрицы Натальи, – не было в них и в помине! Мимолётное выражение дикого ужаса сменилось бесконечным состраданием.

“Возьму твою боль”, - сколько раз слышала Лада от своей бабули, когда она, маленькая, лежала в своей детской кроватке и температурила, это старинное кавказское заклятие, которому ту научила соседка – старая Саркисяниха.

“Возьму твою боль, всю, до остатка, вплоть до последней капли, ничего не оставлю…” – шептала Лада, впиваясь губами в кроваво-красные рубцы, и острая жалость к Семёну саднила ей грудь.

“Возьму твою боль…” – лихорадочные мысли кружились у Лады в голове, но никакие иные слова не шли ей на ум; и она, вся дрожа, будто заморенная голодом беззубая нищенка, с лютой жадностью набросившаяся на чёрствую краюху хлеба, впивалась и впивалась своими кровоточащими губами то в мягкий, податливый рот, то в горящие огнём щёки Семёна, то в его изувеченное бедро. И вот тогда-то она и призналась себе: а ты, прелесть моя, Лада Коломенцева, доигралась – ты полюбила! Всё, кончилась твоя лафа.

Вот так: взяла и полюбила!

Теперь Лада уже точно знала, что то чувство, что в ней недавно вспыхнуло, когда она впервые прижалась губами к его зардевшейся от смущения щеке, и называется беззаветной любовью. И всё, что ещё оставалось, от её былого девичьего высокомерия и чванства, и бахвальства – всё грянуло оземь и разбилось вдребезги, словно низложенный идол; всё умерло, сгинуло, и улетучилось, и обратилось в прах. Как в том анекдоте, рассказанном ей её лучшим другом Мариком Варшавским: «Ашотика маленького знаешь? Умер!»; и теперь она как брезгливая кошка в знак пренебрежения отрясала этот прах со своих ног, уничижительно каясь и клянясь Богом, что больше ни-ни!.. Лада Коломенцева, отрекаешься ли ты от своих прежних богов? Отрекаюсь! Клянёшься ли ты впредь не рубить сплеча? Клянусь! Клянёшься ли ты навеки забыть свою несокрушимую, как божий дар, гордыню? Клянусь!

А потом другая, ещё более ужасающая мысль стрелой пронзила ей мозг: а ведь его там могли убить! Будь проклята эта война! Будьте прокляты все войны на свете!

- Семён, а ты долго воевал?

- О! Очень долго! Целых четыре дня!

- Четыре дня… А что случилось потом?

- Потом «обменяли хулигана на Луиса Корвалана…» - на мотив задорной частушки неуклюже пропел Семён. - …Только нас, хулиганов, было шестеро советских солдат, а Луисом Корваланом была одна важная моджахедская «шишка». За его освобождение и заплатили моим ухом. Здорово – правда? Большая честь для моего уха… Да, совсем забыл… Ещё сунули медаль в зубы и по-быстрому отпустили домой. Вот оттуда я и вывез своего Ермака. Знаешь, Лада, меня всё время мучает один вопрос: а куда моё ухо дели потом? Выбросили на помойку или оно, заспиртованное, хранится где-нибудь в подвалах КГБ, то бишь, теперь ФСБ? Вот было бы здорово, если бы лет эдак через сто рассекретили архивы и прислали бы моим пра-пра-правнукам подарочек. Получите, распишитесь: ухо вашего пра-пра-прадеда – ветерана войны! А ещё будет лучше, если его сдадут в какую-нибудь кунсткамеру и будет оно красоваться – ухо советского солдата! – среди других заспиртованных уродцев…

Фантазия Семёна, казалось, не знала границ, зато Лада чуть не рыдала. Он ещё шутит! Как он может так шутить?! Вот тебе и «Джордж из джунглей», вот тебе и «выпендрюжник», вот тебе и «скучающий сибарит»… Она уже давно поняла, насколько он выше всех её ташкентских знакомых; ведь редко какому из современных избалованных мужчин выпадает такая блистательная возможность – побывать на настоящей войне, да ещё ухитриться остаться при этом в живых; точно так же редко какой из современных, воинственно настроенных женщин выпадает изумительная возможность лежать в жарких объятиях героя. И это были уже не девичьи грёзы, это был герой во плоти и крови. И этот герой, во плоти и крови, осыпал сейчас её, Ладу Коломенцеву - беспечную и беззаботную, простую ташкентскую журналистку, мать-одиночку, поцелуями, шептал ей на ушко всякую любовную дребедень, поил её не каким-то суррогатом, а настоящим французским – прямиком из самой Шампани! – шампанским, всячески ублажал и охмурял её, а она, дура дурой, идиотка несчастная, больше ни о чём, кроме этих ужасных кроваво-красных рубцов и думать не могла.

Вот таким образом и закончился этот многообещающий, долгий-предолгий день; под утро, когда чуть забрезжило, и смущённый рассвет тайком заглянул к ним в окно, Семён ушёл к себе, дабы не напугать своим присутствием эту старую развратницу фрёкен Агнес. Лада, задрапировавшись наскоро в халатик, проводила его до лифта, и там, потянувшись и привстав на цыпочки, ещё раз громко чмокнула его в щёку – ту самую! – а он на секунду прижал всю её к себе. Краем глаза Лада с ехидцей наблюдала, как у дежурной по этажу, коротавшей долгую ночь за толстенной книгой, от вида этой сладкой парочки отвисла челюсть, и глаза полезли на лоб. Это была та самая дежурная, тётушка постфертильного возраста, – настоящий мастодонт в кашемировой юбке! – что каждый раз, когда Лада с независимым видом проходила мимо, немилосердно тиранила её укоризненно-навязчивым взглядом, напоминая сдать ключи от номера на пост. Пускай теперь смотрит сколько угодно и завидует, какого красавчика Лада провожает на рассвете. Да у неё самой, лишь только она взглянет на Семёна, такого красивого, могучего и родного, захватывает дух!

Всё ещё некрасиво шмыгая носом и жарко дыша, Лада вернулась к себе. Хватит нюни распускать! Быстро умой свою распухшую сопливую моську и шагом марш спать!

На подушке всё ещё оставалась тёплая вмятина от его головы. Лада осторожно опустилась навзничь – уже давно у неё невозможно раскалывался затылок – и тупо уставилась в потолок. Внизу живота сладко ныло – как у подверженной самым дурным инстинктам собаки после бурной сцены любви.

Прошлым летом Лада целую неделю провела на даче у стариков Варшавских, не сумев отвертеться от чересчур навязчивого гостеприимства – поистине еврейского! – Мирры Ароновны. По вечерам, отужинав от души и взяв по пиву, они с четой молодых Варшавских, исполненные упоительного барства и томной лени, усаживались рядышком на широком деревянном крылечке, подстелив под себя плоские миткалевые подушки с чередующимися тёмными и светлыми полосками, и взирали на закат. Сюда же, появившись вдруг откуда-то из мглистых уголков сада, вскоре после заката приходила Дульцинея, собака стариков Варшавских, – огромная белая метиска с изящными манерами и блудливым блеском в глазах. Дульцинея была “несколько любвеобильна”, о чём, потупившись от смущения, поведала Ладе на ушко Мирра Ароновна, и потому дни напролёт проводила в любовных играх с соседскими кобелями. Но «девочка не виновата», во-первых, у «девочки» дурная наследственность, а во-вторых, у «девочки» её законная, Богом придуманная, течка; Мирра Ароновна во всём потакала своей любимице – “младшей доченьке” и, бросив свои дела, всегда торопилась приласкать её, а та, глухо и удовлетворённо урча, валилась у порога на круглый домотканый коврик с проплешинами от подошв, задирала к потолку все свои четыре лапы и выписывала ими в воздухе незамысловатые антраша.

Лада подумала, что как раз сейчас она очень похожа на пресыщенную, развалившуюся на веранде кверху брюхом любвеобильную Дульцинею, и застыдилась самою себя, будто её застали за чем-то непотребным. Она перевернулась на бок, и ещё долго лежала оцепенелая, как пришибленный, затравленный зверёк, съежившись в трогательный комочек и лицезря пространство возле того места, где на подушке была вмятина, а страшная картина под названием “Семён в руках афганских нелюдей” снова и снова рисовалась её чересчур развитому воображению, снова и снова кинжалом поражая её в самое сердце. Кто совершил столь чудовищное злодеяние? Кто посмел? Она ещё час или два кряду лежала и думала, отупело глядя в стену, пока сон не сморил её, а тусклый, ленивый свет утренней зари нехотя разливался по комнате.

Лада уснула, так и не додумав до конца, почему, чтобы познать любовь, ей, Ладе Коломенцевой - обыкновенной девочке из обыкновенной семьи, безвестной ташкентской журналистке, в меру ленивой и в меру любознательной, живущей себе припеваючи в своём узком мирке, очень быстро заражающейся новыми идеями и также быстро остывающей и как должное воспринимавшей то, что все с ней нянчатся, пришлось прикоснуться к совершенно иному, чуждому ей миру, куда непосвящённому хода нет: миру, где царят хаос и безумие; миру войн и страданий; миру крови, смерти и грязи; миру на грани сна; миру героев и сумасшедших идеалистов. Из этого, иного мира - мира вершителей истории, был её второй дед – Герой Советского Союза Кирилл Коломенцев; из этого мира была её питерская бабушка – блокадница, её бабуля Катя, жизнь посвятившая памяти погибшего мужа; в этот безумный мир, сама того не желая, попала её соседка Эмма Саркисян, так нелепо погибшая недавно в Чечне; из этого мира был и он, Семён Абрикосов – её первый встречный попутчик, в одночасье ставший любимым и навеки родным.

И если от отца ей в наследство достались упорство и целеустремленность, а от мамы – привлекательная внешность, изящная фигурка и спесивость характера, а также уравновешенность поровну с беспечностью, то, что за скверную шутку сотворила с ней жизнь, наградив её, Ладу Коломенцеву, одними лишь глупыми повадками, и не пустив её в этот иной мир – мир настоящих мужчин и самоотверженных женщин? И для чего её бедная забубённая головушка напичкана лишь всякой чепухой, почерпнутой то ли из книг и газет, то ли из её родимого журнала “Альфа и Омега”, вот, например, как эта: кто она – малая частица вселенского духа, единого и бессмертного, временно вселившаяся в бренную оболочку, или оболочка, населённая духом?

И самой главное: как ей, Ладе Коломенцевой, жить дальше с этим ощущением ужаса в груди, в какое повергла её сегодняшняя длинная-предлинная ночь, - такая бездонная, тихая и коварная, несущая погибель?.. Сердце её ныло, а она ждала, когда же эта боль хоть немного отпустит её, чтобы она могла как следует подумать и что-то для себя решить..

И ещё одна мысль, примитивная и неуловимо-приятная, кружилась у неё в мозгу. Стоунхендж! Сегодня они вместе поедут в Стоунхендж! Так обещал Семён. Но прежде он мягко и ненавязчиво, глядя на неё обезоруживающим взглядом – о! как он умеет это делать! – потребовал, чтобы она хорошенько выспалась. И хотя сон не шёл к ней, – какой, к чёрту, тут сон, когда солнце уже туго выстрелило из-за горизонта, и слабый рассвет наползал на побережье? – она кротко и уступчиво пообещала поспать часок-другой.

 

 
Рейтинг: 0 404 просмотра
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!