ГлавнаяПрозаКрупные формыРоманы → Калигула. Глава 11. Первая женитьба.

Калигула. Глава 11. Первая женитьба.

9 июля 2015 - Олег Фурсин
article297509.jpg
Глава 11. Первая женитьба.

Никто не отрицает, что жизнь – великая затейница, ревниво оберегающая себя саму разными способами. В разгар бедствий, которыми осыпает она человека, вдруг случаются самые светлые, самые радостные дни в его судьбе. Чтобы не угасал светильник в душе, называемый нами надеждой. Но и люди бывают разными, и обстоятельства. Бывает и иначе.
Случается, что череда бед прерывается вдруг внезапной удачей, и душа, воспрянув, воспылает надеждой. Если беды не намеревались отныне обходить человека стороной, а, напротив, обрушиваются на него с новой силой, то еще тяжелее становится участь его. Может, лучше не было бы счастья и удачи, тогда и нынешнее горе не казалось бы истинной бедой, а так, еще одним эпизодом в числе других, посланных злой судьбой…
Дочь Марка Юния Силана[1] стала первой женой Калигулы.
Марк Силан был не последним лицом в государстве. Сенатор, патриций, человек, приближенный к Тиберию. Еще не старый человек; с лицом, на котором, казалось, не было места отражению чувств. Не могло быть места на закрытом, словно наглухо застегнутом лице. Ему приказали – и он отдал дочь чужаку. Впрочем, не мог быть юный Гай Юлий Цезарь чужаком кому бы то ни было в стране. Его мать и братья страдали; в ссылке, в тюрьмах, тщательно подобранных Тиберием. Но само их пребывание там, не говорило ли оно о причастности императорскому дому? Не будь они угрозой Тиберию, не будь высоко занесены судьбой, разве дряхлеющий император рассовывал бы их по дальним окраинам, затыкал им дерзкие рты? И, ожидая со дня на день смерти вздорного старика, кто-то в глубинах души все эти годы ставил на Нерона Цезаря, кто-то – на Друза Цезаря. Кто-то припоминал свое знакомство с Агриппиной, женщиной весьма нелегкого нрава, но, несомненно, возвышенной и достойной. Не нашлось тех, кто дерзнул возразить Тиберию, посетовать на несправедливость, допущенную по отношению к внучке Августа. Но и эти отдельные чудаки скорее рассчитывали на будущие доходы от подобного вмешательства, нежели настаивали на справедливости. И среди них не было тех, кто был приближен к Тиберию, тех, кому было что терять. Кроме будущего тестя Калигулы, Марка Силана, чего, казалось, нельзя было и предположить. Однако, именно этот, легко справлявшийся с подводными течениями двора человек, когда дело коснулось его дочери, вдруг взбрыкнул самым неожиданным образом и допустил тяжелейший промах. Они были втроем, когда Тиберий повел разговор о браке. Сам император, Марк Силан и Калигула.
– Мой старый друг, – речь императора была негромкой, плавной, однако, в голосе сквозило напряжение, которое вполне различил Калигула. Но причина которого не была ему ясна.
– Мой друг… Мы говорили об этом и ранее, но сегодня я говорю эти слова при самом мальчишке, родственнике моем. И обращаюсь к тебе с просьбой… Достоинства твои, а также дочери твоей известны Риму. Мальчишке, которому вздумалось жениться, я покровительствую с давних пор. Род его тебе известен, ты не мог бы найти лучшего в государстве! Мой и то скромней, это известно всем...
На лице императора расцветала улыбка, но голос, голос! В нем явственно звучала угроза, и Калигула, стоявший с самым безмятежным выражением лица, внутренне сжался. Он привык ко всему, и угроза слишком давно висела над ним, и он бывал близок к опале, и к ссылке, и к смерти… Но сегодня-то был близок к свадьбе, и уж если судьба выносила его до сих пор, то почему бы ей не заботиться о нем и далее? Почему непременно плохое, а не хорошее? К угрозе привыкают, так же, как к счастью, и расстояния от одной до второго и наоборот – равны. А уж куда будет сделан шаг, в какую из сторон… Это мы посмотрим еще! Не такое видали, там, в походах, когда отец нес их общее счастье на острие меча и ни разу не споткнулся! До самого своего конца, впрочем…
Калигула выпрямил и без того прямые плечи, безмятежно улыбнулся Тиберию.
И тут раздался голос его будущего тестя. То, что он говорил, было невозможным, совершенно неприемлемым в этих стенах! В стенах виллы Юпитера на Капри, самого любимого тираном гнезда своего, где убивали просто так, за пустяк, а уж за прегрешение какое…
– Мой зять, по-видимому, проглотил свой язык навеки, и я бы тоже промолчал, если бы только речь не шла о моей дочери! А я говорил уже, и скажу еще раз!
– Воздержись! Никто здесь не спрашивал твоего мнения, – бросил император мгновенную предупредительную реплику, но куда там!
Марк Силан полагал, что его выслушают, он был готов на все ради этого.
– Негоже дочери моей родниться с Юлиями, когда они в роли преступников и отщепенцев разбросаны по тюрьмам! Нерон Цезарь погиб непонятною смертью, не погребен достойно, а мать Гая и другой брат его, Друз Цезарь, живы, но в ссылках! Если они повинны, то пусть страдают по своим делам, но если нет, то пусть стоят рядом с родственником своим, вступающим в брак!
– Я здесь решаю, кто и когда стоит рядом! Достаточно и моего присутствия, чтоб освятить этот брак, я тоже родня!
– Но если мать его – преступница, как и братья, много ли чести моей девочке родниться с ними… Если же это не так, то как посмотрят боги на брак, где свекровь не могла встретить будущую хозяйку дома, мать внуков своих, на пороге… Почему тень несчастья чужого должна лечь на легкие плечи? Почему внуки мои должны быть отчасти вне закона? Чем я это заслужил? И почему я не понимаю, честь ли это, оказанная мне другом-императором, или наказание, наложенное им же? Я требую ответа!
– Здесь требую один я! и если я говорю, что так будет, значит, будет так!
Тиберий сжал левую руку, бывшую у него сильнее и ловчее правой, в кулак. Разжав его потом резко, император, красный от гнева, стремительно вонзил пальцы в цельное яблоко, лежавшее на столе. Трах… хх! Яблоко разлетелось на куски. Подобным ударом или резким щелчком все той же левой руки Тиберий не раз ранил свою челядь, мальчиков и юношей, не угодивших властителю.
– Готовь фламмеум[2] дочери, молчи, и думай о том, чтобы вы не разделили чужого несчастья по твоей же вине! Я же готовил вам счастье, в чужой глупости неповинен! Много чести тебе роднится с Юлиями, в опале они или нет! Кто ты такой, хотел бы я знать… Или ты согласен, или мои преторианцы наготове… Всегда наготове! Эй, кто там у меня на страже, заснули вы, что ли, сюда...
Марк Силан развернулся, пошел прочь. На Пандатерию, разделить участь Агриппины, он не собирался во всех случаях, даже из любви к дочери. А ведь, казалось, готов был на все...
Калигула, опешивший было, резво затрусил за ним, как только опомнился, подальше от неприятностей. Вслед им несся смех Тиберия, победный, язвительный смех ненавидимого всеми тирана.
Но развлечения, сужденные Калигуле на сегодня, еще не кончились. Сразу за дверью будущий зять попал в цепкие «объятия» тестя. Тот был красен от гнева, не слишком вежлив. О приличиях не заботился, на преторианцев, ко всему, впрочем, привычных, насторожившихся при криках Тиберия, но не спешащих хватать их, зная переменчивость настроений императора, не оглядывался.
– Вот что я тебе скажу, мальчишка, – прошипел Марк Силан в лицо зятю, брызгая при этом слюной и морщась от презрения. – Мальчишка и есть, тогу совершеннолетнего дали тебе в девятнадцать, а могли бы и не давать вовсе, что в тебе от истинного мужчины...
Калигула улыбнулся и тестю. Много было таких, кто считал его мальчишкой, разве они что-то о нем знали? Он и сам о себе не знал еще многого, а эти, придворные льстецы, трусы и развратники, молчали бы уж, как молчит и он сам...
– Это ты смеешь, улыбаешься! Ублюдок мерзкий! Мать в ссылке, братья… Один умер, другой на пороге смерти… Их голодом морят, слышал, пока ты лижешь руки старику. Ты и девочку мою оставишь в беде, предатель, если, не ровен час, прикажут? Гладиатор, возница, какой ты там – зеленый, что ли...
– А ты? Ты разве так уж далек от меня, мой замечательный тесть?
Калигула не был зол, во всяком случае, внешне, он, как всегда, улыбался, был научен улыбаться. И еще он знал, как отражать удары, с самого детства. Пусть не так, как отец, в открытом и честном бою, но известно, как многого тот добился честностью. Урны для праха, которую они едва довезли до Рима?! Он еще помнил, как возвращаясь из Сирии, столкнулись корабли его матери с флотом Пизона. Настолько велико было у легионеров подозрение, что Пизон причастен к отравлению любимого военачальника, что они не позволили дождаться в его собственной провинции указания Цезаря, кому править Сирией. Единственное, что было ему предоставлено, – это корабли. И безопасное возвращение в Рим.
Как бесновалась мать, как хотела дать бой убийце! Как ее не пустили, ее, волчицу, стремящуюся вонзить клыки в горло ненавистного врага! У него нет столько сил, сколько у матери. Еще менее способен он вести бой по правилам, как родители… Но отразить удар, не этому ли учил его старый легионер, Теренций? И Фламинин, кентурион. Непременно отразить удар, когда хочешь остаться в живых, уж это обязательно...
– Девочку свою бережешь? – и снова он улыбался, не изменяя себе, хотя внутри все взрывалось, кипело. – Так я ее честно поимею. Была девочка, станет женщиной, моей. И ты смолчишь, хотя тебе это – смерть. Смолчишь ведь, хоть ты – не ублюдок!
– Если ты ее обидишь… Если ты только ее обидишь, – продолжал горячиться тесть. Но хватка его слабела, растерянность проступала на лице...
Калигула отбросил руки, державшие его. Пошел, насвистывая, прочь.
Впрочем, девочку Калигула не обидел. Не из страха, не из уважения к ее отцу. Из расположения к ней. Искренняя, непосредственная, живая, Юния Клавдилла действительно была еще девочкой. Хотя в лице ее ничего не было от Друзиллы, они не были похожи, но беззаботное ее веселье, столь свойственное и сестре Калигулы, роднило. Правда, у нее не было причин горевать, в отличие от его сестер, с самого детства. Те еще могли и погрустить, и поплакать, а Калигула более всего не любил эти моменты грусти. За каждую слезу, что уронила Друзилла, он готов был ненавидеть мир все больше, больше… Он не прощал ее грусти миру.
Жизнь улыбалась Юнии, любимице отца и остальных родных, живущей безбедно и безоблачно за высокими стенами. Понять мужа она не пыталась, в том мире, где она жила до Гая, понимание мужчины и его забот не входило в порядок вещей. Она встречала его легко и весело, она подчинялась его желаниям, разделяла их… Ее улыбка была приятна взору, ее смех радовал… Он не сумел ее обидеть, хотя тянуло. После отповеди Марку Юнию Силану тянуло. Но не так сильно, чтобы обидеть существо, всем своим видом выказывавшее ему одобрение, радость, почти любовь. А все же судьба его не дремала, ему суждено было это скоро понять.
Беременность Юнии обрадовала его, ошеломила. Он привык терять близких, не обретать. Мысль о сыне потрясала. Друзилла была в Риме, а Юния – рядом, и в глубине ее тела, к которому он оказался неравнодушен, вынашивалась надежда. На продолжение его рода, которому был нанесен новый жестокий удар. Весть о смерти Друза Цезаря пришла чуть позже, чем о смерти матери. Собственно, если вести хронологию событий, вначале внезапно был обвинен в подготовке заговора и казнен Элий Сеян. Калигулу Тиберий вызвал на Капри и все же женил, не принимая сопротивления Силана, не внимая его доводам. В год консульства Луция Ливия Оцеллы Сульпиция Гальба и Луция Корнелия Суллы Феликса, septem diebus ante november kolenda [3] – умерла мать Калигулы. Вслед за нею, почти сразу – Друз Цезарь.
Никто не узнал этого. Никто не видел. Он улыбался на людях, как всегда. Но как он скрипел зубами, как он рыдал, как пытался разбить голову о стену в минуту, самую страшную для него...
Не жалость, не страдание по брату или матери были причиной. Или не только они. Он оплакивал род свой, уходящий в прошлое. Он ощущал себя следующим. Ответственность пугала. Как он мог вести борьбу один? Это было их правом, его семьи, Рим был их достоянием и вотчиной. Они должны были наследовать его. Драка между ними была бы неизбежна, это правда, когда Рим стал бы принадлежать одному из них. Но судьба отняла бесславно братьев, что могли бы стать достойными врагами, а стали жертвами Тиберия, заморышами… Ему было стыдно, он перебирал имена, он ужасался. После брата, то ли покончившего с собой, то ли умершего от голода, мать… – мать! Брат, Друз! Уморили голодной смертью, вот как!
Забавно, про смерть матери он узнал от Марка Силана, любящего отца.
– Что же сказали сенаторы, отец мой? – насмешливо спросил он у прячущего глаза тестя. – Что они сказали, узнав о смерти дочери прославленного полководца, Марка Випсания Агриппы, родной внучки императора Октавиана Августа, жены славного полководца Германика? Что они сказали, узнав об убийстве?
Марк Силан вздрогнул, слово «убийство» было точнее слова «смерть», оно вносило ясность, оно было пугающе правдиво...
– Они благодарили императора… За милосердие… За то, что не была удавлена и избежала позора…
Зять его безмятежно улыбался. Был бледноват, да, но все же улыбался. Потом развернулся и пошел прочь. Насвистывая...
Он вспоминал детство. Звон разбитой вазы и заливистый смех Друза Цезаря. Теплые руки отца, ложившиеся на их головы – их, не слишком любивших друг друга, но братьев, но еще родных, роднее не бывает… Вздохи отца, разбиравшего как-то долго их очередную ссору.
Германик сказал тогда, устав делить на правых и виноватых:
– Даже волчата знают, что они – одного помета. Расходятся, разбегаются, ищут себе места по душе и по крови… Но не рвут же одну плоть и кровь, не травят своих, если только не голод, не смерть...
– А Ромул и Рем? Ромул убил Рема? – голосок Калигулы-маленького слышен ему, нынешнему. Ведь все тот же вопрос о старших братьях волнует его, как и тогда, какая разница, что разговор тот был давно. Спор не разрешен!
– Рим лег между ними границей! Рим – больше голода и холода, сынок, и больше жизни, даже если это – жизнь брата. Рем восстал против Рима, и погиб, убит по праву. Вы же не Рим защищали, а свои интересы каждый. Вот потому я накажу каждого, и победителей не будет...
А если Рим – это главное… Если сражаешься за Рим для себя, и это основной интерес – будет ли Рим твоим? Допустима ли тогда эта цена – жизнь брата?
Калигула не знал ответа. Не спросил отца. Он бы спросил, да тогда не знал, что такой вопрос возможен. Но теперь знает. Впрочем, решает не он. Решает Тиберий. Даже восстань Калигула против императора, что можно сделать?
Он не мог простить матери ее смерти. Она казалось вечной, эта Рея Сильвия[4] его детства. Она держала их жизни в своей руке, она вымаливала у судьбы эти жизни. Кто теперь будет молить о его собственной? Отец – отравлен, мать и братья пленены, умерли от голода, убиты. Члены его семьи падали одни за другим, уходили, угасали… Что же сам он мог противопоставить этому ужасу позорного падения дома своего? И как было не пропасть самому?
А тут – Юния оказалась беременна, его жена и дочь могущественного патриция. Ну, пусть при Тиберии не было могущественных. Был один Элий Сеян… Да власть его, пусть и беспредельная, была властью преходящей. Он, Калигула, знал это, и был прав, судя по всему. Он видел, каковы люди, чья власть была от судьбы и богов. Его собственная мать не поворачивала и головы в сторону входящего во дворцы временщика. Она владела всеми дворцами и виллами, не будучи их хозяйкой. Ее ненавидели. Это не мешало идти по мраморным полам, гордо неся свою бедовую голову, и оставаться внучкой Августа. Калигула чувствовал разницу, знал, как знал ее даже Тиберий, тиран и убийца. Не зная этой разницы, тиран не убивал бы загодя, без вины… Сеяну вменили в вину нечто, он умер по причине. То, что говорилось по поводу смерти матери и братьев, было попросту смешным, только вот и смеяться боялись…
Итак, Юния была беременна. Это означало новый виток судьбы, надежду. Его дети, и дети патрицианки Юнии, они стали бы ветвью рода. О, они имели бы бесспорное право на родовое наследство, на свой, им принадлежащий Рим! Где там Сеяну! И вообще, не будь Тиберия и его поспешных решений, а он, Калигула, часто бывал свидетелем внезапных казней и всяческих расправ, Сеян не первый и не последний в их числе! Не будь Тиберия, Калигула нашел бы достойное место прихвостню, приискал бы. Земель хватает империи, ее просторы безграничны. Интересы Сеяна тоже весьма разносторонни… Почему бы не съездить, допустим, в Иудею, где, говорят, немало золота Сеян добыл неведомыми Калигуле путями. Что же, каждый силен по-своему, надо признаться. Калигула – фактом рождения, Сеян – умением добывать, растить деньги. Вот и послужил бы отечеству, умник безродный. Где-нибудь там, в жаркой стране. Отец-то его недолго задержался в Египте[5]...
Они, Юлии, уже немало послужили, не мешало бы с этого служения свой законный доход получить...
Но вскоре Калигула похоронил свою мечту. Он был с тираном в тот день, когда от Силана пришло известие – дочь рожает, начались ее родовые муки. Тиберий не сразу отпустил своего пленника. Прошелся по поводу того, что рановато-де рожает дочь сенатора. То ли сроки перепутали… а и впрямь, не могло ли случиться чему до свадьбы? Девушкою ли взял Юнию Гай? Что-то, а корень у них общий, его собственный брат стал членом императорской семьи, будучи в утробе матери, сыном другого отца, как и он, Тиберий, а примеры заразительны… Женщины – коварные существа, и коль скоро его мать, а прабабушка Гая была такой…
Мучимый тревогой Гай посмеялся вместе со столь «добродушно» настроенным императором. Пожалуй, что переносила Юния, а не поторопилась, но разве Тиберию объяснишь? Он ведь надеется на взрыв гнева, бьет, куда попадется, вдруг получится. Отогнал от себя Калигула и воспоминание о Ливии. Как она стояла, прикрыв глаза от встающего на горизонте солнца, провожая его с Друзиллой к опальной матери в Геркуланум. От солнца ли? Прабабушка плакала, они с Друзиллой после сошлись в этом мнении безоговорочно …
Попросил все же о возможности уйти, быть рядом с женой. Плохо переносила Юния беременность, все тошнило ее и рвало, а в последнее время беспокоила ее одышка. И сердцебиения тоже; чуть что, ложилась женщина в постель.
– Пустяки, – отвечал император. – Что за глупости, быть с нею. Бабки пусть будут с ней, да мамки, те и сами рожать умеют. Что проку от тебя? Подержишь подол столы? Да где это видано?
Когда, наконец, императору вздумалось отпустить Калигулу, тот был выжат тревогой до последнего, хотя улыбка не сходила с уст.
На вилле его тревога не рассеялась, отнюдь, а он так надеялся на это…
Стон – долгий, мучительный, переворачивающий душу, потряс его на пороге. Потом и вовсе нечеловеческий крик. Так не могла кричать женщина! Он был рядом, когда рожала Агриппина. Та тоже кричала, но его мать – это его мать, она была сильней. Юния, девочка, мотылек, золотая рыбка!
– Долгие роды…– вымученно сказал отец, весь осунувшийся, с белыми и трясущимися губами. – А бабки твердят одно – неправильно идет плод, неправильно! А она маленькая, девочка моя, мелкая очень, говорят, в кости, к тому же…
Снова крик, еще, и еще. Страдание, превышающее всякую меру, в стоне. Гай попытался зажать уши. Однажды это уже было, вспоминал он, однажды я слышал вой измученного до крайности существа, осознающего свою смерть, неужели и теперь? И все равно это слышно, слышно, как ни прячься, ни зажимай уши…
Почему не позвать было Харикла, лекаря Тиберия, помочь роженице, почему надо доверить все повивальной бабке? Ох, не любит сенатор вольноотпущенников, патриций говорит в нем, презирающий бывшего раба, будь он во сто крат умнее хозяина. Впрочем, что за глупости! Но от криков Юнии можно и не так еще сбиться с мыслей. За Хариклом Гай все же послал гонца, искренне надеясь, что еще не поздно…
Силан пытался удержать его на пороге. Силан ворчал по поводу Харикла.
– Что толку от лекаря, который скажет: дочь твоя – слишком узка в кости, особенно в тазу. Вот когда бы ты с детских лет нагружал ее трудом, как своих рабынь, или уж занимал ее упражнениями…Упражнениями! Словно моя дочь легионер! А что лежит она много, труда не знает, так на то она дочь патриция. Моя дочь не рабыня, ей кланяться черной земле не надо! Родилась и выросла в городе, не она первая. Тонкая да узкая в кости, такими были ее мать, и бабка, и прабабка…
Из этих слов тестя вытекало, что Харикл все-таки Юнией занимался. Но мужу об этом не было сказано ни слова. Марк Юний Силан предпочел выбросить из головы предупреждения лекаря. А теперь стоял на пороге, не пуская зятя к той, что корчилась в муках.
Гай не мог остаться. Он ворвался в комнату, где на широком ложе металась жена, пытаясь изгнать из себя плод. Стараясь не смотреть туда, где вытекала кровь, где мельтешили руки повивальной бабки, где поселилась боль, убивающая Юнию, он схватил ее за руку, сжимал. Уговаривал, просил, убеждал…
– Еще немного, девочка. Больно, я вижу и слышу, я знаю! Потерпи, родная, недолго уже. Это всегда кончается, поверь. Так больно в самом конце, я не женщина, но знаю, я бывал при щенящихся суках, уж я-то знаю…
Она его и не слышала. До этого дня страдание не было уделом сенаторской дочери. Да, легкокрылая бабочка, девочка еще, балованная дочь…
Совсем страшно стало, когда она замолкла. Еще живая, но уже очень бледная, истекающая кровью. Но ей, по крайней мере, уже не было больно. Он понял это по ее умиротворенному, спокойному лицу.
Не в силах осознать случившееся, он побрел из комнаты вон, под вой и плач прислуги. Не ведая того сам, он улыбался.
– Родство со мною убивает, – сказал он потрясенному этой ясной улыбкой отцу. – Родство с Юлиями теперь – залог смерти, разве не так? Не о чем заботиться Тиберию, все приходит само. Мне тоже не жить, старик, но это и не важно…
Рассказывая о цепи событий в жизни отдельного человека, а порой и целогонарода, нередко употребляют фразу: «Это было последней каплей в чаше терпения». Может быть, в одной трети случаев, подобной «каплей» действительно бывает злобный выпад врага. Поступок, вопиющий к небесам своей несправедливостью, оставив который без ответа, жить не сможешь более, дышать свободно, утратишь все, в том числе остатки последнего к себе уважения, а люди отвернутся от тебя в негодовании.
Но в остальном, в оставшихся двух третях, что такое «последняя капля»? При ближайшем рассмотрении возникает впечатление – да ничто – это! Либо враг не имел отношения к случившемуся. Либо косвенное отношение, так, проходил человек мимо, сделал что-то или сказал, не имея ни малейшего намерения задеть тебя. Случилось нечто, вовсе не зависящее от его воли…
Говоря о Калигуле, нужно сказать, что он подошел к этой черте давно. Ненависть к Тиберию зрела. Ненависть требовала выхода. Жизнь не располагала к тому, угроза была слишком велика. И тут случилась смерть Юнии Клавдиллы…
Тиберий не мог быть повинен в этом. Напротив, император устроил этот брак Калигулы, настаивал на нем и своего добился. Будучи весьма расположен к Марку Силану, к дочери его питал добродушные чувства, пусть и посмеивался над Гаем порой, будя в нем ревность. Таким уж он был, Тиберий, его расположение было тем, что принято называть «обоюдоострым лезвием», и по этому лезвию приходилось идти, стараясь не пораниться, удержаться на острие…
И, однако, очередной удар судьбы, к которому Тиберий не имел отношения, стал «каплей». Мысль о смерти тирана от собственной его руки сделалась для Калигулы главной, довлеющей, неистребимой. Он начал строить планы, двигаться по дороге, многим уже стоившей жизни.
Странно, но именно тут началось движение судьбы навстречу ему. Словно боги осознали справедливость его притязаний, необходимость воздать ему должное.
Впервые Калигула встретился взглядом с этой женщиной в страшный для себя час похорон жены. Факел, поданный ему зажигателем, отвернув лицо, он поднес к костру, под плач и вопли, под скорбное пение и звуки труб. Черные клубы дыма поднимались в воздухе за его спиной, чтобы вскоре оставить вместо тела Юнии кучу пепла и потухших углей. А он не мог отвести взгляда от карих глаз, заглядывавших, казалось, в душу. «Тебе больно? – спрашивали они. – Не отвечай, вижу, что больно. Могу я помочь? Хочешь, положу твою уставшую, больную голову на свои колени. Буду перебирать волосы, касаться легкими поцелуями лба. А может, другого ты хочешь? Неистовства страсти, нескромных ласк, удовлетворения мужского? Если так легче, то я здесь, я готова. Как ты хочешь, только бы не видеть этих слез, непролитых тобою, скопившихся, как в озерах копится вода от ручьев. Я проливаю свои. Только бы тебе стало легче, родной мой…».
Голубой плат, наброшенный на голову, знак скорби. Волосы распущены по плечам в беспорядке, отливают черным, угольным блеском. Воспоминание о Инцитате, чья грива того же цвета, возникло само собой, заставив Калигулу поморщиться. Он не любил сравнения такого рода, привычные, повторяемые, и он тосковал по своему коню. Дело, в конце концов, не в цвете волос. Он предпочел бы светлый оттенок, пожалуй, но и черный хорош. Женщина, казалось, открыта навстречу ему, словно развернутый свиток. Мгновение, и только разреши он, бросится, обовьет его руками, будет утешать, ласкать, подчинять и подчиняться…
Не помня себя, он спросил тестя, в бессилии опустившего руку с факелом к земле, как и свою поседевшую в одночасье голову.
– Кто эта женщина? Та, что возле ограды из кипариса, в углу? Взгляни же скорее!
Тесть, вопреки ожиданиям, не удивился и не возмутился. Ему было все равно. Он хоронил свое дитя, девочку свою. Все, что он делал в эти дни, диктовалось ему со стороны. Он поступал, как велели, говорил, что велели. Отвечал, когда спрашивали. Молчал, когда с ним не заговаривали.
– А, эта… Жена префекта претория, Макрона. Энния Невия, так, кажется, зовут женщину. Выскочка, как, впрочем, и муж ее. Странные люди. Мне Сеян, заговорщик и убийца, и то более близок. Я хотя бы понимал, чего он хочет для страны. Чего хочет этот, с лицом и повадками разбойника с большой дороги…
Сенатор махнул рукой. Вдруг проснувшегося в себе политика оборвал этим жестом, вновь предаваясь безраздельно горю. Не место было рассуждать о чем-либо, на виду у толпы. Жадно наблюдающей чужое горе, следящей за правильностью соблюдения обряда.
Погребальная церемония не должна быть нарушена. Душа умершей станет тогда блуждать, являться живым. Надо дать ей утвердиться в подземном жилище.
Калигула заставил себя не оглядываться по сторонам, не искать чужих взглядов.
Клубы дыма, совсем уже черного, запах горящего мяса. Не помогают нард, мирра, ладан и циннамом, брошенные родными и близкими в костер в качестве последнего подарка, не заглушают этот запах. Страшно…
Юния, совсем недавно бывшая живой. И его не пожелавший родиться сын. О боги! Харикл попытался извлечь плод из тела сечением, хоть и считал, что поздно уж[6]. И подтвердил, что то был мальчик; но мертвый мальчик.
Но все когда-нибудь кончается, и это тоже. Вот уже вынимают из кучи останков побелевшие кости. Или их остатки. Они облиты вином и молоком, выжаты в полотняном покрывале. Заключены в бронзовую урну. Розы, аромат духов. Все бесполезно. Пахнет плотью человеческой, сожженной плотью. Такой близкой ему еще совсем недавно. Тошнота подступает к горлу, позывы к рвоте сотрясают тело. Надо сдержаться. По крайней мере, для этих близких он все сделал правильно, если это может утешить. Мама и братья ждут своего часа.
Тесть получил в руки лавровую ветвь от десигнатора[7]. Странно, он, Калигула, был ее мужем. Власть отца над Юнией сменилась властью мужа. Или он что-то напутал в римском праве? Почему распорядитель похорон – ее отец? Даже в этом его обделили. Словно он не был мужчиной, не стал почти что отцом сам. Остался тем же мальчишкой, которому Тиберий неохотно дал togavirilis так поздно, как не дается она членам императорской семьи. Впрочем, что ему до этого? Какая разница, он или тесть будет трижды обходить собравшихся, окропляя их чистой водой? Очистятся все, это главное. А тесть потерял сегодня не меньше, чем сам Калигула. Он был ее родителем задолго до того, как Гай сделал ее своей. И так недолго это длилось, может, и впрямь, не было ничего. Даже того дивного рассвета, встреченного ими вместе. Когда, прижимаясь к нему, она сказала: «Я думаю, это будет мальчик. Я хотела бы мальчика. А ты?».
Все кончено, наконец-то. Тесть отпустил собравшихся словами: «Вы можете уйти». Пусть уходят. Эта, черноволосая, что беспокоит его теплотой взгляда, тоже…
Невия Сертория Макрона он знал хорошо. Участие нового префекта претория в падении Сеяна было неоспоримым, главенствующим. Оно сделало его героем дня. Казалось, в соответствии с собственными привычками, Тиберий создает в его лице нового любимчика и соправителя. Вначале этот любимчик метался между Капри и Римом, пока не добился своего. Теперь оставался возле священной императорской особы, мозоля глаза своим присутствием. Везде и повсеместно он провозглашал: преторианская гвардия предназначена для охраны императора. Соответственно, глава гвардии обязан быть там, где находится император. На Капри? Итак, столица переносится на Капри. И вся гвардия сосредоточится здесь, и будет охранять виллы, посещаемые императором. Вместо того, чтобы бездельничать в лагерях за стенами Рима или проводить время в беспутстве, болтаясь по кабакам. Разумеется, так было при Сеяне. Теперь этого не допустит новый префект…
Калигула был научен молчанию давно. И молчал. Хотя подмывало несколько раз спросить у префекта, какого врага Тиберия пасет Макрон столь ревностно на Капри? Участвуя в том, что называют новым словом в нынешнем обиходе – спинтрии[8]… Дух гвардейцев был бы в большей сохранности в Риме. Чистота их помыслов и верность тирану в отдалении были бы более искренни. Впрочем, ну какая разница? И его ли это дело, пока изменить что-либо он не в силах?
Но! Макрон подбирался к нему, и подбирался довольно неуклюже. Демонстрируя любезность, источая благодушие. Проявляя дружелюбие и настаивая на ответном. Еще один, испытывающий Калигулу на прочность? Что у него есть, что так старается отнять каждый? Сам-то он ощущает, что отнято последнее. Он пуст, ни стремлений, ни уверенности, ни надежд. Что еще удерживает его от гибели, так это мысль о призрачной встрече с Друзиллой где-то там, вдали. Если выживет. И ненависть к Тиберию еще, только бы не выдать ее, предательницу, кажется, написана на лице.
Забавно, что подобное дружелюбие проявила и жена Макрона. Не есть ли это общее их решение? Сам Калигула не стал бы играть так женщиной, подкладывать ее в чужую постель. Но мысль не кажется глупой. Чего только он не видел уже, особенно здесь, на Капри. Кто только не сдавал кого, не подкладывал! Глядя в лицо Макрона, можно предположить что угодно. Например, что и сам Макрон не прочь прилечь к Тиберию! Ха-ха, предложить собственного дружка или родные округлости старику! Лишь бы быть поближе … к чему? Что влечет Макрона? Стремление быть главным, отдающим приказы? Алчность? Деньги ведь частая причина, но, по сути, назвать их целью трудно. Деньги нужны все же большинству для чего-то иного. Чтобы купить потом то, к чему на самом деле рвется сердце.
Он знал, чего хотел сам, пока не разуверился в возможности хоть что-либо желать для себя и получить это. Он хотел восстановить справедливость. Вернуть родовое наследие, погубившее его семью. Никто не справился, а он, Калигула, смог. Мама бы гордилась им, и отец. Он знал, что это подарило бы им счастье даже сейчас, там, где они находятся. Но он безмерно устал уже, – быть зайцем. Если бы несущегося со всех ног зверька спросили, в чем состоит счастье, что ему нужно более всего? Разве не попросил бы несчастный дать ему хоть несколько мгновений покоя. Чтобы дать отдых ногам, не испытывать страха…
А женщина Макрона хороша. Пусть даже играет в чувства, но как играет! Или это он готов принять все, что угодно, даже игру, только бы не быть таким потерянным. Одиноким…
Любое лекарство, любое! Чтобы горящая в сердце ненависть не выплеснулась ненароком, не погубила его раньше времени. Улыбка не клеится к губам. Слова не складываются. Со дня на день Тиберий по праву заговорит об измене. Если будет видеть на лице Калигулы не привычную улыбку, а отвращение и ненависть. Если рука будет тянуться к оружию, которого не может он носить в присутствии старика, а хотел бы, хотел!
На девятый день после смерти принесли урну с прахом Юнии в гробницу. Трижды звали женщину по имени. Ответа не было, да и не могло быть. Тогда пожелали, чтобы земля стала ей пухом. «Покойся с миром!», – сказал ей и Гай тоже. Посидели на торжественном обеде с родными и близкими, вынесли и это. Остались с тестем вдвоем. Говорить было не о чем. Тосковали оба, оба страдали. Только врозь. Такая у Калигулы была судьба, он все привыкал и не мог привыкнуть. Никогда не было рядом того, кому можно было сказать о горе. Сказать-то можно, но кому какое дело, что он страдает? Родной душе можно бы выплакаться, да где же ее взять, родную? Тесть смотрит волком. Видно, мысль о виновности Калигулы вынашивает. А кто же еще виноват в смерти дочери, как не зять? Он принес Юнии свою несчастную долю, она ее разделила. Сам-то жив, проклятый! Не находится на него смерти, на ублюдка рода Юлиев, на выродка!
А ее и впрямь не было на него, этой смерти! Более того, вскоре его захватила жизнь, завертела, закружила в немыслимом водовороте…
И звался тот водоворот Энния Невия! В бесстыдстве не было равных этой женщине. В самом последнем лупанарии Субуры, где волчица всего-то за два асса готова на любое, самое нечистое совокупление, и то такой, как Энния, нет.
Калигула мог сказать, что его совратили! Его, познавшего бесчисленных женщин Греции, Азии, Египта! Его, ласкавшего женщин из Кадиса, знаменитых своею страстностью! Его, любимца домов под знаком Приапа! От патрицианских лупанариев, что возле Храма Мира. До тех, что нашли приют в Субуре у Целийского моста или в Эквилинском квартале…
Быть может, жизнь с Юнией и отдалила его на время от всего перечисленного. Она была юной и горячей, безразличной его не оставила. Потом, ненависть к Тиберию глушила все другие страсти, ранее им владевшие. Потом, что-то роднило Юнию с сестрами, и он был привязан к ней чем-то иным, помимо телесного зова… Но он еще не забыл той науки, что преподнесла ему бурная юность, проведенная под знаком тайны на грязных улицах, в тесных каморках!
Ему предстояло все это вспомнить в объятьях черноволосой Эннии…
В один из известных положенных дней Калигула пришел к гробнице Юнии. Он пришел один, позднее, чем полагалось. Ему не хотелось видеться с тестем. Ему вообще ни с кем не хотелось видеться. А не придти к могиле он тоже не мог. Надо было отдать должное богам манам[9], людям, покинувшим жизнь. Гробница Юнии для него, изгоя, была единственным местом, где это можно было сделать. Его собственная родня, умирая, не оставляла мест поклонения. Он давал себе клятвы, что со временем даст покой всем. А пока почитал лишь ушедшую Юнию, это можно было сделать, это единственное ему не возбранялось Тиберием…
Он прошел в гробницу. Вход в нее был сделан через прямоугольный атриум. Крыша атриума поддерживалась четырьмя колоннами, стоящими по четырем углам. Обложенная мрамором лестница, идущая направо, вела в подземелье, последнее жилище Юнии. Он знал, помнил, как выглядит усыпальница. В тимпанах[10] – фигуры женщин и гениев, окруженные орнаментом из переплетенных ветвей с листьями. Грации[11] пляшут с гирляндами из листьев в руках, внизу вакханка[12], сидящая на коньке. Очаровательная фигурка, в лице есть черты несомненного сходства с покойной. Именно потому Калигула не захотел идти в усыпальницу. Лучше пройти через другую мраморную лестницу налево и вверх. Атриум, предназначенный для поминальных трапез, пуст сейчас. То есть, нет там людей. А стол для Юнии накрыт. Сосуды, украшенные драгоценными камнями. Множество даров от близких. Одежда, украшения…
Калигула принес лишь молоко и вино. Достанет Юнии тех пирогов, фруктов, что оставил ей отец. И они-то не нужны ей. Только поверье говорит о том, что покойные нуждаются в пище и питье, а кто видел когда-либо их за едой? Или пьющими? Впрочем, о чем тут рассуждать, надо, так надо, и Калигула стал произносить положенные формулы. Формулы, приглашающие Юнию к еде и питью. Он хотел было уже вылить вино из принесенной фляги в гробницу, через предназначенное для этого отверстие. Но не успел. Сзади, со спины, прижалась к нему женщина, обхватила руками. Жаркий, стонущий шепот в самое ухо:
– Ты и меня напоишь вином, дорогой?
Рука Калигулы дрогнула, вино плеснуло, разлилось красным по мрамору, поплыло пятном. Калигула не мог унять сердца, удержать дрожь в руках. Женщина обнимала его, он ощущал ее дразнящие губы на своей шее.
– Я тоже жажду, но я ведь живая… – шептала Энния между поцелуями. Напои меня, согрей, это нужнее мне, чем покойной! Ей ничего уже не надо! Мне надо от тебя – все!
Он отчетливо сознавал, в чем состоит это «все». Поскольку руки ее знали свое дело, и уже касались его, дерзко и нескромно, и он был пойман ею в ловушку, ощущая восставшую свою плоть как радостную данность, как счастливый дар судьбы…
– Мы тоже будем мертвы, но пока мы живы! – она развернула его к себе рывком, и он утонул в ее глазах, горящих желанием.
– Вот смотри, я не боюсь смерти, – сказала она. – Любовь сильнее, ты это поймешь сейчас…
Вырвала у него флягу из рук. И припала к вину. К тому вину, что было достоянием мертвой Юнии, и проклятием для нее, живой!
Он досмотрел, как она допила. Увидел несколько красных капель на белом одеянии ее, у самого горла. Дальше помутившееся сознание не сохранило воспоминаний. Он овладел ею прямо на мраморном полу поминальной трапезной, святом для остальных римлян месте. Водоворот затягивал, жизнь несла в потоке страстей. А он и не сопротивлялся…

[1] Марк Юний Силан (лат. Marcus Iunius Silanus; ок. 19 до н.э. – 38 г. н.э.) – римский политический деятель, консул-суффект 15 г. Отец первой супруги Калигулы.Принадлежалк роду Юниев Силанов – патрицианскому роду. Ветвь Силанов – от древнеримского рода Юниев (Junii), рода плебейского, представителей которого знает уже предание царского периода. К числу доисторических Юниев относится Марк Юний, потомок одного троянца, прибывшего с Энеем в Италию. Он был женат на Тарквинии, дочери Тарквиния Древнего и сестре Тарквиния Гордого.
[2] Фламмеум (лат. flammeum, подраз. velum – покрывало огненного цвета) – у древних римлян венчальная фата, которую надевала невеста, и которую снимал жених, когда невеста вводилась в брачную комнату. Фламмеум окутывал все тело с головой, кроме лица. Употребление фаты в брачной церемонии перешло от римлян и в христианскую церковь.
[3] За 17 дней до ноябрьских коленд, т.е. 16 октября. Обозначение римлянами чисел месяца основывалось на выделении в нём трёх главных дней, связанных первоначально со сменой фаз луны – это календы (1-й день каждого месяца), иды (13-й или 15-й день месяца) и ноны (5-й или 7-й день месяца). В марте, мае, июле, октябре иды приходились на 15-е, ноны на 7-е число, а в остальные месяцы — иды на 13-е, а ноны на 5-е число. Остальные дни обозначались посредством указания количества дней, оставшихся до ближайшего главного дня. При этом в счёт входили день, который обозначался, и ближайший главный день.
[4] Рея Сильвия (лат. Rhea Silvia), Илия – в римской мифологии мать Ромула и Рема. По одной версии, приближавшей основание Рима к прибытию в Италию Энея, Рея Сильвия была его дочерью или внучкой. По другой, более распространённой, – дочерью царя Альбы-Лонги Нумитора (отсюда вторая часть имени Реи Сильвии – от лат. silvus, «лесовик» – прозвище или родовое имя всех царей Альбы-Лонги), изгнанного из страны своим братом Амулием, захватившим власть.
[5] Луций Сей Страбон (лат. Lucius Seius Strabo; около 47 г. до н.э. – 16 г. н.э.) – древнеримский государственный деятель, префект претория, префект Египта 15-16 гг. Отец Луция Элия Сеяна.
[6] Ке́сарево сече́ние (лат. caesarea «королевский» и sectio «разрез») – проведение родов с помощью полостной операции, при которой новорождённый извлекается через разрез на матке. По дошедшим до нас из глубины веков сведениям, кесарево сечение является одной из самых древних операций. В мифах Древней Греции описано, что с помощью этой операции были извлечены из чрева умерших матерей Асклепий и Дионис. В Риме в конце 7 века до нашей эры был издан закон, по которому погребение погибшей беременной женщины производили только после извлечения ребенка путем чревосечения.
[7] Десигнатор (лат. dissignator) – 1) надзиратель за местами в театре; 2) распорядитель при погребальных церемониях, имевший при себе диктора или акценза для поддержания порядка.
[8] У Светония словом спинтрии называются также бисексуалы, увлечение которыми приписывалось Тиберию на Капри (от лат. spina – спина, задняя часть туловища). Молодые юноши и девушки, принимавшие участие в оргиях императора. По свидетельству Светония, спинтрии совокуплялись перед ним по трое, возбуждая таким образом угасающую чувственность господина.
[9] Манны (лат. manes) – в римской мифологии боги загробного мира, обожествленные души предков. Маны считались добрыми богами, хранителями гробниц. Надгробные эпитафии в Риме начинались с посвящения богам-манам с просьбой даровать покойному блаженство в царстве мертвых.
[10] Тимпан (лат. tympanum) – в архитектуре внутреннее поле фронтона, щипца, закомары. Может быть треугольной полукруглой и др. формы. Чаще всего оформляется скульптурным, живописным или мозаичным изображением какого-либо религиозного (или иного) сюжета. Впервые применение тимпана отмечено в Древнем Египте в первой половине 3-его тысячелетия до н.э. Позже было заимствовано античной, христианской и мусульманской архитектурными традициями.
[11] Грации(лат. gratia) –в Древнем Риме грациями называли древнегреческих харит – богинь женских радостей, воплощающих доброе, радостное, юное начало жизни.
[12] Мена́ды (др.-греч. Μαινάδες «безумствующие») – в древнегреческой мифологиипочитательницы и спутницы Диониса. Также назывались вакханками (по имени Диониса – Вакх), бассаридами – по одному из эпитетов Диониса – «Бассарей», фиадами, мималлонами.

© Copyright: Олег Фурсин, 2015

Регистрационный номер №0297509

от 9 июля 2015

[Скрыть] Регистрационный номер 0297509 выдан для произведения:
Глава 11. Первая женитьба.

Никто не отрицает, что жизнь – великая затейница, ревниво оберегающая себя саму разными способами. В разгар бедствий, которыми осыпает она человека, вдруг случаются самые светлые, самые радостные дни в его судьбе. Чтобы не угасал светильник в душе, называемый нами надеждой. Но и люди бывают разными, и обстоятельства. Бывает и иначе.
Случается, что череда бед прерывается вдруг внезапной удачей, и душа, воспрянув, воспылает надеждой. Если беды не намеревались отныне обходить человека стороной, а, напротив, обрушиваются на него с новой силой, то еще тяжелее становится участь его. Может, лучше не было бы счастья и удачи, тогда и нынешнее горе не казалось бы истинной бедой, а так, еще одним эпизодом в числе других, посланных злой судьбой…
Дочь Марка Юния Силана[1] стала первой женой Калигулы.
Марк Силан был не последним лицом в государстве. Сенатор, патриций, человек, приближенный к Тиберию. Еще не старый человек; с лицом, на котором, казалось, не было места отражению чувств. Не могло быть места на закрытом, словно наглухо застегнутом лице. Ему приказали – и он отдал дочь чужаку. Впрочем, не мог быть юный Гай Юлий Цезарь чужаком кому бы то ни было в стране. Его мать и братья страдали; в ссылке, в тюрьмах, тщательно подобранных Тиберием. Но само их пребывание там, не говорило ли оно о причастности императорскому дому? Не будь они угрозой Тиберию, не будь высоко занесены судьбой, разве дряхлеющий император рассовывал бы их по дальним окраинам, затыкал им дерзкие рты? И, ожидая со дня на день смерти вздорного старика, кто-то в глубинах души все эти годы ставил на Нерона Цезаря, кто-то – на Друза Цезаря. Кто-то припоминал свое знакомство с Агриппиной, женщиной весьма нелегкого нрава, но, несомненно, возвышенной и достойной. Не нашлось тех, кто дерзнул возразить Тиберию, посетовать на несправедливость, допущенную по отношению к внучке Августа. Но и эти отдельные чудаки скорее рассчитывали на будущие доходы от подобного вмешательства, нежели настаивали на справедливости. И среди них не было тех, кто был приближен к Тиберию, тех, кому было что терять. Кроме будущего тестя Калигулы, Марка Силана, чего, казалось, нельзя было и предположить. Однако, именно этот, легко справлявшийся с подводными течениями двора человек, когда дело коснулось его дочери, вдруг взбрыкнул самым неожиданным образом и допустил тяжелейший промах. Они были втроем, когда Тиберий повел разговор о браке. Сам император, Марк Силан и Калигула.
– Мой старый друг, – речь императора была негромкой, плавной, однако, в голосе сквозило напряжение, которое вполне различил Калигула. Но причина которого не была ему ясна.
– Мой друг… Мы говорили об этом и ранее, но сегодня я говорю эти слова при самом мальчишке, родственнике моем. И обращаюсь к тебе с просьбой… Достоинства твои, а также дочери твоей известны Риму. Мальчишке, которому вздумалось жениться, я покровительствую с давних пор. Род его тебе известен, ты не мог бы найти лучшего в государстве! Мой и то скромней, это известно всем...
На лице императора расцветала улыбка, но голос, голос! В нем явственно звучала угроза, и Калигула, стоявший с самым безмятежным выражением лица, внутренне сжался. Он привык ко всему, и угроза слишком давно висела над ним, и он бывал близок к опале, и к ссылке, и к смерти… Но сегодня-то был близок к свадьбе, и уж если судьба выносила его до сих пор, то почему бы ей не заботиться о нем и далее? Почему непременно плохое, а не хорошее? К угрозе привыкают, так же, как к счастью, и расстояния от одной до второго и наоборот – равны. А уж куда будет сделан шаг, в какую из сторон… Это мы посмотрим еще! Не такое видали, там, в походах, когда отец нес их общее счастье на острие меча и ни разу не споткнулся! До самого своего конца, впрочем…
Калигула выпрямил и без того прямые плечи, безмятежно улыбнулся Тиберию.
И тут раздался голос его будущего тестя. То, что он говорил, было невозможным, совершенно неприемлемым в этих стенах! В стенах виллы Юпитера на Капри, самого любимого тираном гнезда своего, где убивали просто так, за пустяк, а уж за прегрешение какое…
– Мой зять, по-видимому, проглотил свой язык навеки, и я бы тоже промолчал, если бы только речь не шла о моей дочери! А я говорил уже, и скажу еще раз!
– Воздержись! Никто здесь не спрашивал твоего мнения, – бросил император мгновенную предупредительную реплику, но куда там!
Марк Силан полагал, что его выслушают, он был готов на все ради этого.
– Негоже дочери моей родниться с Юлиями, когда они в роли преступников и отщепенцев разбросаны по тюрьмам! Нерон Цезарь погиб непонятною смертью, не погребен достойно, а мать Гая и другой брат его, Друз Цезарь, живы, но в ссылках! Если они повинны, то пусть страдают по своим делам, но если нет, то пусть стоят рядом с родственником своим, вступающим в брак!
– Я здесь решаю, кто и когда стоит рядом! Достаточно и моего присутствия, чтоб освятить этот брак, я тоже родня!
– Но если мать его – преступница, как и братья, много ли чести моей девочке родниться с ними… Если же это не так, то как посмотрят боги на брак, где свекровь не могла встретить будущую хозяйку дома, мать внуков своих, на пороге… Почему тень несчастья чужого должна лечь на легкие плечи? Почему внуки мои должны быть отчасти вне закона? Чем я это заслужил? И почему я не понимаю, честь ли это, оказанная мне другом-императором, или наказание, наложенное им же? Я требую ответа!
– Здесь требую один я! и если я говорю, что так будет, значит, будет так!
Тиберий сжал левую руку, бывшую у него сильнее и ловчее правой, в кулак. Разжав его потом резко, император, красный от гнева, стремительно вонзил пальцы в цельное яблоко, лежавшее на столе. Трах… хх! Яблоко разлетелось на куски. Подобным ударом или резким щелчком все той же левой руки Тиберий не раз ранил свою челядь, мальчиков и юношей, не угодивших властителю.
– Готовь фламмеум[2] дочери, молчи, и думай о том, чтобы вы не разделили чужого несчастья по твоей же вине! Я же готовил вам счастье, в чужой глупости неповинен! Много чести тебе роднится с Юлиями, в опале они или нет! Кто ты такой, хотел бы я знать… Или ты согласен, или мои преторианцы наготове… Всегда наготове! Эй, кто там у меня на страже, заснули вы, что ли, сюда...
Марк Силан развернулся, пошел прочь. На Пандатерию, разделить участь Агриппины, он не собирался во всех случаях, даже из любви к дочери. А ведь, казалось, готов был на все...
Калигула, опешивший было, резво затрусил за ним, как только опомнился, подальше от неприятностей. Вслед им несся смех Тиберия, победный, язвительный смех ненавидимого всеми тирана.
Но развлечения, сужденные Калигуле на сегодня, еще не кончились. Сразу за дверью будущий зять попал в цепкие «объятия» тестя. Тот был красен от гнева, не слишком вежлив. О приличиях не заботился, на преторианцев, ко всему, впрочем, привычных, насторожившихся при криках Тиберия, но не спешащих хватать их, зная переменчивость настроений императора, не оглядывался.
– Вот что я тебе скажу, мальчишка, – прошипел Марк Силан в лицо зятю, брызгая при этом слюной и морщась от презрения. – Мальчишка и есть, тогу совершеннолетнего дали тебе в девятнадцать, а могли бы и не давать вовсе, что в тебе от истинного мужчины...
Калигула улыбнулся и тестю. Много было таких, кто считал его мальчишкой, разве они что-то о нем знали? Он и сам о себе не знал еще многого, а эти, придворные льстецы, трусы и развратники, молчали бы уж, как молчит и он сам...
– Это ты смеешь, улыбаешься! Ублюдок мерзкий! Мать в ссылке, братья… Один умер, другой на пороге смерти… Их голодом морят, слышал, пока ты лижешь руки старику. Ты и девочку мою оставишь в беде, предатель, если, не ровен час, прикажут? Гладиатор, возница, какой ты там – зеленый, что ли...
– А ты? Ты разве так уж далек от меня, мой замечательный тесть?
Калигула не был зол, во всяком случае, внешне, он, как всегда, улыбался, был научен улыбаться. И еще он знал, как отражать удары, с самого детства. Пусть не так, как отец, в открытом и честном бою, но известно, как многого тот добился честностью. Урны для праха, которую они едва довезли до Рима?! Он еще помнил, как возвращаясь из Сирии, столкнулись корабли его матери с флотом Пизона. Настолько велико было у легионеров подозрение, что Пизон причастен к отравлению любимого военачальника, что они не позволили дождаться в его собственной провинции указания Цезаря, кому править Сирией. Единственное, что было ему предоставлено, – это корабли. И безопасное возвращение в Рим.
Как бесновалась мать, как хотела дать бой убийце! Как ее не пустили, ее, волчицу, стремящуюся вонзить клыки в горло ненавистного врага! У него нет столько сил, сколько у матери. Еще менее способен он вести бой по правилам, как родители… Но отразить удар, не этому ли учил его старый легионер, Теренций? И Фламинин, кентурион. Непременно отразить удар, когда хочешь остаться в живых, уж это обязательно...
– Девочку свою бережешь? – и снова он улыбался, не изменяя себе, хотя внутри все взрывалось, кипело. – Так я ее честно поимею. Была девочка, станет женщиной, моей. И ты смолчишь, хотя тебе это – смерть. Смолчишь ведь, хоть ты – не ублюдок!
– Если ты ее обидишь… Если ты только ее обидишь, – продолжал горячиться тесть. Но хватка его слабела, растерянность проступала на лице...
Калигула отбросил руки, державшие его. Пошел, насвистывая, прочь.
Впрочем, девочку Калигула не обидел. Не из страха, не из уважения к ее отцу. Из расположения к ней. Искренняя, непосредственная, живая, Юния Клавдилла действительно была еще девочкой. Хотя в лице ее ничего не было от Друзиллы, они не были похожи, но беззаботное ее веселье, столь свойственное и сестре Калигулы, роднило. Правда, у нее не было причин горевать, в отличие от его сестер, с самого детства. Те еще могли и погрустить, и поплакать, а Калигула более всего не любил эти моменты грусти. За каждую слезу, что уронила Друзилла, он готов был ненавидеть мир все больше, больше… Он не прощал ее грусти миру.
Жизнь улыбалась Юнии, любимице отца и остальных родных, живущей безбедно и безоблачно за высокими стенами. Понять мужа она не пыталась, в том мире, где она жила до Гая, понимание мужчины и его забот не входило в порядок вещей. Она встречала его легко и весело, она подчинялась его желаниям, разделяла их… Ее улыбка была приятна взору, ее смех радовал… Он не сумел ее обидеть, хотя тянуло. После отповеди Марку Юнию Силану тянуло. Но не так сильно, чтобы обидеть существо, всем своим видом выказывавшее ему одобрение, радость, почти любовь. А все же судьба его не дремала, ему суждено было это скоро понять.
Беременность Юнии обрадовала его, ошеломила. Он привык терять близких, не обретать. Мысль о сыне потрясала. Друзилла была в Риме, а Юния – рядом, и в глубине ее тела, к которому он оказался неравнодушен, вынашивалась надежда. На продолжение его рода, которому был нанесен новый жестокий удар. Весть о смерти Друза Цезаря пришла чуть позже, чем о смерти матери. Собственно, если вести хронологию событий, вначале внезапно был обвинен в подготовке заговора и казнен Элий Сеян. Калигулу Тиберий вызвал на Капри и все же женил, не принимая сопротивления Силана, не внимая его доводам. В год консульства Луция Ливия Оцеллы Сульпиция Гальба и Луция Корнелия Суллы Феликса, septem diebus ante november kolenda [3] – умерла мать Калигулы. Вслед за нею, почти сразу – Друз Цезарь.
Никто не узнал этого. Никто не видел. Он улыбался на людях, как всегда. Но как он скрипел зубами, как он рыдал, как пытался разбить голову о стену в минуту, самую страшную для него...
Не жалость, не страдание по брату или матери были причиной. Или не только они. Он оплакивал род свой, уходящий в прошлое. Он ощущал себя следующим. Ответственность пугала. Как он мог вести борьбу один? Это было их правом, его семьи, Рим был их достоянием и вотчиной. Они должны были наследовать его. Драка между ними была бы неизбежна, это правда, когда Рим стал бы принадлежать одному из них. Но судьба отняла бесславно братьев, что могли бы стать достойными врагами, а стали жертвами Тиберия, заморышами… Ему было стыдно, он перебирал имена, он ужасался. После брата, то ли покончившего с собой, то ли умершего от голода, мать… – мать! Брат, Друз! Уморили голодной смертью, вот как!
Забавно, про смерть матери он узнал от Марка Силана, любящего отца.
– Что же сказали сенаторы, отец мой? – насмешливо спросил он у прячущего глаза тестя. – Что они сказали, узнав о смерти дочери прославленного полководца, Марка Випсания Агриппы, родной внучки императора Октавиана Августа, жены славного полководца Германика? Что они сказали, узнав об убийстве?
Марк Силан вздрогнул, слово «убийство» было точнее слова «смерть», оно вносило ясность, оно было пугающе правдиво...
– Они благодарили императора… За милосердие… За то, что не была удавлена и избежала позора…
Зять его безмятежно улыбался. Был бледноват, да, но все же улыбался. Потом развернулся и пошел прочь. Насвистывая...
Он вспоминал детство. Звон разбитой вазы и заливистый смех Друза Цезаря. Теплые руки отца, ложившиеся на их головы – их, не слишком любивших друг друга, но братьев, но еще родных, роднее не бывает… Вздохи отца, разбиравшего как-то долго их очередную ссору.
Германик сказал тогда, устав делить на правых и виноватых:
– Даже волчата знают, что они – одного помета. Расходятся, разбегаются, ищут себе места по душе и по крови… Но не рвут же одну плоть и кровь, не травят своих, если только не голод, не смерть...
– А Ромул и Рем? Ромул убил Рема? – голосок Калигулы-маленького слышен ему, нынешнему. Ведь все тот же вопрос о старших братьях волнует его, как и тогда, какая разница, что разговор тот был давно. Спор не разрешен!
– Рим лег между ними границей! Рим – больше голода и холода, сынок, и больше жизни, даже если это – жизнь брата. Рем восстал против Рима, и погиб, убит по праву. Вы же не Рим защищали, а свои интересы каждый. Вот потому я накажу каждого, и победителей не будет...
А если Рим – это главное… Если сражаешься за Рим для себя, и это основной интерес – будет ли Рим твоим? Допустима ли тогда эта цена – жизнь брата?
Калигула не знал ответа. Не спросил отца. Он бы спросил, да тогда не знал, что такой вопрос возможен. Но теперь знает. Впрочем, решает не он. Решает Тиберий. Даже восстань Калигула против императора, что можно сделать?
Он не мог простить матери ее смерти. Она казалось вечной, эта Рея Сильвия[4] его детства. Она держала их жизни в своей руке, она вымаливала у судьбы эти жизни. Кто теперь будет молить о его собственной? Отец – отравлен, мать и братья пленены, умерли от голода, убиты. Члены его семьи падали одни за другим, уходили, угасали… Что же сам он мог противопоставить этому ужасу позорного падения дома своего? И как было не пропасть самому?
А тут – Юния оказалась беременна, его жена и дочь могущественного патриция. Ну, пусть при Тиберии не было могущественных. Был один Элий Сеян… Да власть его, пусть и беспредельная, была властью преходящей. Он, Калигула, знал это, и был прав, судя по всему. Он видел, каковы люди, чья власть была от судьбы и богов. Его собственная мать не поворачивала и головы в сторону входящего во дворцы временщика. Она владела всеми дворцами и виллами, не будучи их хозяйкой. Ее ненавидели. Это не мешало идти по мраморным полам, гордо неся свою бедовую голову, и оставаться внучкой Августа. Калигула чувствовал разницу, знал, как знал ее даже Тиберий, тиран и убийца. Не зная этой разницы, тиран не убивал бы загодя, без вины… Сеяну вменили в вину нечто, он умер по причине. То, что говорилось по поводу смерти матери и братьев, было попросту смешным, только вот и смеяться боялись…
Итак, Юния была беременна. Это означало новый виток судьбы, надежду. Его дети, и дети патрицианки Юнии, они стали бы ветвью рода. О, они имели бы бесспорное право на родовое наследство, на свой, им принадлежащий Рим! Где там Сеяну! И вообще, не будь Тиберия и его поспешных решений, а он, Калигула, часто бывал свидетелем внезапных казней и всяческих расправ, Сеян не первый и не последний в их числе! Не будь Тиберия, Калигула нашел бы достойное место прихвостню, приискал бы. Земель хватает империи, ее просторы безграничны. Интересы Сеяна тоже весьма разносторонни… Почему бы не съездить, допустим, в Иудею, где, говорят, немало золота Сеян добыл неведомыми Калигуле путями. Что же, каждый силен по-своему, надо признаться. Калигула – фактом рождения, Сеян – умением добывать, растить деньги. Вот и послужил бы отечеству, умник безродный. Где-нибудь там, в жаркой стране. Отец-то его недолго задержался в Египте[5]...
Они, Юлии, уже немало послужили, не мешало бы с этого служения свой законный доход получить...
Но вскоре Калигула похоронил свою мечту. Он был с тираном в тот день, когда от Силана пришло известие – дочь рожает, начались ее родовые муки. Тиберий не сразу отпустил своего пленника. Прошелся по поводу того, что рановато-де рожает дочь сенатора. То ли сроки перепутали… а и впрямь, не могло ли случиться чему до свадьбы? Девушкою ли взял Юнию Гай? Что-то, а корень у них общий, его собственный брат стал членом императорской семьи, будучи в утробе матери, сыном другого отца, как и он, Тиберий, а примеры заразительны… Женщины – коварные существа, и коль скоро его мать, а прабабушка Гая была такой…
Мучимый тревогой Гай посмеялся вместе со столь «добродушно» настроенным императором. Пожалуй, что переносила Юния, а не поторопилась, но разве Тиберию объяснишь? Он ведь надеется на взрыв гнева, бьет, куда попадется, вдруг получится. Отогнал от себя Калигула и воспоминание о Ливии. Как она стояла, прикрыв глаза от встающего на горизонте солнца, провожая его с Друзиллой к опальной матери в Геркуланум. От солнца ли? Прабабушка плакала, они с Друзиллой после сошлись в этом мнении безоговорочно …
Попросил все же о возможности уйти, быть рядом с женой. Плохо переносила Юния беременность, все тошнило ее и рвало, а в последнее время беспокоила ее одышка. И сердцебиения тоже; чуть что, ложилась женщина в постель.
– Пустяки, – отвечал император. – Что за глупости, быть с нею. Бабки пусть будут с ней, да мамки, те и сами рожать умеют. Что проку от тебя? Подержишь подол столы? Да где это видано?
Когда, наконец, императору вздумалось отпустить Калигулу, тот был выжат тревогой до последнего, хотя улыбка не сходила с уст.
На вилле его тревога не рассеялась, отнюдь, а он так надеялся на это…
Стон – долгий, мучительный, переворачивающий душу, потряс его на пороге. Потом и вовсе нечеловеческий крик. Так не могла кричать женщина! Он был рядом, когда рожала Агриппина. Та тоже кричала, но его мать – это его мать, она была сильней. Юния, девочка, мотылек, золотая рыбка!
– Долгие роды…– вымученно сказал отец, весь осунувшийся, с белыми и трясущимися губами. – А бабки твердят одно – неправильно идет плод, неправильно! А она маленькая, девочка моя, мелкая очень, говорят, в кости, к тому же…
Снова крик, еще, и еще. Страдание, превышающее всякую меру, в стоне. Гай попытался зажать уши. Однажды это уже было, вспоминал он, однажды я слышал вой измученного до крайности существа, осознающего свою смерть, неужели и теперь? И все равно это слышно, слышно, как ни прячься, ни зажимай уши…
Почему не позвать было Харикла, лекаря Тиберия, помочь роженице, почему надо доверить все повивальной бабке? Ох, не любит сенатор вольноотпущенников, патриций говорит в нем, презирающий бывшего раба, будь он во сто крат умнее хозяина. Впрочем, что за глупости! Но от криков Юнии можно и не так еще сбиться с мыслей. За Хариклом Гай все же послал гонца, искренне надеясь, что еще не поздно…
Силан пытался удержать его на пороге. Силан ворчал по поводу Харикла.
– Что толку от лекаря, который скажет: дочь твоя – слишком узка в кости, особенно в тазу. Вот когда бы ты с детских лет нагружал ее трудом, как своих рабынь, или уж занимал ее упражнениями…Упражнениями! Словно моя дочь легионер! А что лежит она много, труда не знает, так на то она дочь патриция. Моя дочь не рабыня, ей кланяться черной земле не надо! Родилась и выросла в городе, не она первая. Тонкая да узкая в кости, такими были ее мать, и бабка, и прабабка…
Из этих слов тестя вытекало, что Харикл все-таки Юнией занимался. Но мужу об этом не было сказано ни слова. Марк Юний Силан предпочел выбросить из головы предупреждения лекаря. А теперь стоял на пороге, не пуская зятя к той, что корчилась в муках.
Гай не мог остаться. Он ворвался в комнату, где на широком ложе металась жена, пытаясь изгнать из себя плод. Стараясь не смотреть туда, где вытекала кровь, где мельтешили руки повивальной бабки, где поселилась боль, убивающая Юнию, он схватил ее за руку, сжимал. Уговаривал, просил, убеждал…
– Еще немного, девочка. Больно, я вижу и слышу, я знаю! Потерпи, родная, недолго уже. Это всегда кончается, поверь. Так больно в самом конце, я не женщина, но знаю, я бывал при щенящихся суках, уж я-то знаю…
Она его и не слышала. До этого дня страдание не было уделом сенаторской дочери. Да, легкокрылая бабочка, девочка еще, балованная дочь…
Совсем страшно стало, когда она замолкла. Еще живая, но уже очень бледная, истекающая кровью. Но ей, по крайней мере, уже не было больно. Он понял это по ее умиротворенному, спокойному лицу.
Не в силах осознать случившееся, он побрел из комнаты вон, под вой и плач прислуги. Не ведая того сам, он улыбался.
– Родство со мною убивает, – сказал он потрясенному этой ясной улыбкой отцу. – Родство с Юлиями теперь – залог смерти, разве не так? Не о чем заботиться Тиберию, все приходит само. Мне тоже не жить, старик, но это и не важно…
Рассказывая о цепи событий в жизни отдельного человека, а порой и целогонарода, нередко употребляют фразу: «Это было последней каплей в чаше терпения». Может быть, в одной трети случаев, подобной «каплей» действительно бывает злобный выпад врага. Поступок, вопиющий к небесам своей несправедливостью, оставив который без ответа, жить не сможешь более, дышать свободно, утратишь все, в том числе остатки последнего к себе уважения, а люди отвернутся от тебя в негодовании.
Но в остальном, в оставшихся двух третях, что такое «последняя капля»? При ближайшем рассмотрении возникает впечатление – да ничто – это! Либо враг не имел отношения к случившемуся. Либо косвенное отношение, так, проходил человек мимо, сделал что-то или сказал, не имея ни малейшего намерения задеть тебя. Случилось нечто, вовсе не зависящее от его воли…
Говоря о Калигуле, нужно сказать, что он подошел к этой черте давно. Ненависть к Тиберию зрела. Ненависть требовала выхода. Жизнь не располагала к тому, угроза была слишком велика. И тут случилась смерть Юнии Клавдиллы…
Тиберий не мог быть повинен в этом. Напротив, император устроил этот брак Калигулы, настаивал на нем и своего добился. Будучи весьма расположен к Марку Силану, к дочери его питал добродушные чувства, пусть и посмеивался над Гаем порой, будя в нем ревность. Таким уж он был, Тиберий, его расположение было тем, что принято называть «обоюдоострым лезвием», и по этому лезвию приходилось идти, стараясь не пораниться, удержаться на острие…
И, однако, очередной удар судьбы, к которому Тиберий не имел отношения, стал «каплей». Мысль о смерти тирана от собственной его руки сделалась для Калигулы главной, довлеющей, неистребимой. Он начал строить планы, двигаться по дороге, многим уже стоившей жизни.
Странно, но именно тут началось движение судьбы навстречу ему. Словно боги осознали справедливость его притязаний, необходимость воздать ему должное.
Впервые Калигула встретился взглядом с этой женщиной в страшный для себя час похорон жены. Факел, поданный ему зажигателем, отвернув лицо, он поднес к костру, под плач и вопли, под скорбное пение и звуки труб. Черные клубы дыма поднимались в воздухе за его спиной, чтобы вскоре оставить вместо тела Юнии кучу пепла и потухших углей. А он не мог отвести взгляда от карих глаз, заглядывавших, казалось, в душу. «Тебе больно? – спрашивали они. – Не отвечай, вижу, что больно. Могу я помочь? Хочешь, положу твою уставшую, больную голову на свои колени. Буду перебирать волосы, касаться легкими поцелуями лба. А может, другого ты хочешь? Неистовства страсти, нескромных ласк, удовлетворения мужского? Если так легче, то я здесь, я готова. Как ты хочешь, только бы не видеть этих слез, непролитых тобою, скопившихся, как в озерах копится вода от ручьев. Я проливаю свои. Только бы тебе стало легче, родной мой…».
Голубой плат, наброшенный на голову, знак скорби. Волосы распущены по плечам в беспорядке, отливают черным, угольным блеском. Воспоминание о Инцитате, чья грива того же цвета, возникло само собой, заставив Калигулу поморщиться. Он не любил сравнения такого рода, привычные, повторяемые, и он тосковал по своему коню. Дело, в конце концов, не в цвете волос. Он предпочел бы светлый оттенок, пожалуй, но и черный хорош. Женщина, казалось, открыта навстречу ему, словно развернутый свиток. Мгновение, и только разреши он, бросится, обовьет его руками, будет утешать, ласкать, подчинять и подчиняться…
Не помня себя, он спросил тестя, в бессилии опустившего руку с факелом к земле, как и свою поседевшую в одночасье голову.
– Кто эта женщина? Та, что возле ограды из кипариса, в углу? Взгляни же скорее!
Тесть, вопреки ожиданиям, не удивился и не возмутился. Ему было все равно. Он хоронил свое дитя, девочку свою. Все, что он делал в эти дни, диктовалось ему со стороны. Он поступал, как велели, говорил, что велели. Отвечал, когда спрашивали. Молчал, когда с ним не заговаривали.
– А, эта… Жена префекта претория, Макрона. Энния Невия, так, кажется, зовут женщину. Выскочка, как, впрочем, и муж ее. Странные люди. Мне Сеян, заговорщик и убийца, и то более близок. Я хотя бы понимал, чего он хочет для страны. Чего хочет этот, с лицом и повадками разбойника с большой дороги…
Сенатор махнул рукой. Вдруг проснувшегося в себе политика оборвал этим жестом, вновь предаваясь безраздельно горю. Не место было рассуждать о чем-либо, на виду у толпы. Жадно наблюдающей чужое горе, следящей за правильностью соблюдения обряда.
Погребальная церемония не должна быть нарушена. Душа умершей станет тогда блуждать, являться живым. Надо дать ей утвердиться в подземном жилище.
Калигула заставил себя не оглядываться по сторонам, не искать чужих взглядов.
Клубы дыма, совсем уже черного, запах горящего мяса. Не помогают нард, мирра, ладан и циннамом, брошенные родными и близкими в костер в качестве последнего подарка, не заглушают этот запах. Страшно…
Юния, совсем недавно бывшая живой. И его не пожелавший родиться сын. О боги! Харикл попытался извлечь плод из тела сечением, хоть и считал, что поздно уж[6]. И подтвердил, что то был мальчик; но мертвый мальчик.
Но все когда-нибудь кончается, и это тоже. Вот уже вынимают из кучи останков побелевшие кости. Или их остатки. Они облиты вином и молоком, выжаты в полотняном покрывале. Заключены в бронзовую урну. Розы, аромат духов. Все бесполезно. Пахнет плотью человеческой, сожженной плотью. Такой близкой ему еще совсем недавно. Тошнота подступает к горлу, позывы к рвоте сотрясают тело. Надо сдержаться. По крайней мере, для этих близких он все сделал правильно, если это может утешить. Мама и братья ждут своего часа.
Тесть получил в руки лавровую ветвь от десигнатора[7]. Странно, он, Калигула, был ее мужем. Власть отца над Юнией сменилась властью мужа. Или он что-то напутал в римском праве? Почему распорядитель похорон – ее отец? Даже в этом его обделили. Словно он не был мужчиной, не стал почти что отцом сам. Остался тем же мальчишкой, которому Тиберий неохотно дал togavirilis так поздно, как не дается она членам императорской семьи. Впрочем, что ему до этого? Какая разница, он или тесть будет трижды обходить собравшихся, окропляя их чистой водой? Очистятся все, это главное. А тесть потерял сегодня не меньше, чем сам Калигула. Он был ее родителем задолго до того, как Гай сделал ее своей. И так недолго это длилось, может, и впрямь, не было ничего. Даже того дивного рассвета, встреченного ими вместе. Когда, прижимаясь к нему, она сказала: «Я думаю, это будет мальчик. Я хотела бы мальчика. А ты?».
Все кончено, наконец-то. Тесть отпустил собравшихся словами: «Вы можете уйти». Пусть уходят. Эта, черноволосая, что беспокоит его теплотой взгляда, тоже…
Невия Сертория Макрона он знал хорошо. Участие нового префекта претория в падении Сеяна было неоспоримым, главенствующим. Оно сделало его героем дня. Казалось, в соответствии с собственными привычками, Тиберий создает в его лице нового любимчика и соправителя. Вначале этот любимчик метался между Капри и Римом, пока не добился своего. Теперь оставался возле священной императорской особы, мозоля глаза своим присутствием. Везде и повсеместно он провозглашал: преторианская гвардия предназначена для охраны императора. Соответственно, глава гвардии обязан быть там, где находится император. На Капри? Итак, столица переносится на Капри. И вся гвардия сосредоточится здесь, и будет охранять виллы, посещаемые императором. Вместо того, чтобы бездельничать в лагерях за стенами Рима или проводить время в беспутстве, болтаясь по кабакам. Разумеется, так было при Сеяне. Теперь этого не допустит новый префект…
Калигула был научен молчанию давно. И молчал. Хотя подмывало несколько раз спросить у префекта, какого врага Тиберия пасет Макрон столь ревностно на Капри? Участвуя в том, что называют новым словом в нынешнем обиходе – спинтрии[8]… Дух гвардейцев был бы в большей сохранности в Риме. Чистота их помыслов и верность тирану в отдалении были бы более искренни. Впрочем, ну какая разница? И его ли это дело, пока изменить что-либо он не в силах?
Но! Макрон подбирался к нему, и подбирался довольно неуклюже. Демонстрируя любезность, источая благодушие. Проявляя дружелюбие и настаивая на ответном. Еще один, испытывающий Калигулу на прочность? Что у него есть, что так старается отнять каждый? Сам-то он ощущает, что отнято последнее. Он пуст, ни стремлений, ни уверенности, ни надежд. Что еще удерживает его от гибели, так это мысль о призрачной встрече с Друзиллой где-то там, вдали. Если выживет. И ненависть к Тиберию еще, только бы не выдать ее, предательницу, кажется, написана на лице.
Забавно, что подобное дружелюбие проявила и жена Макрона. Не есть ли это общее их решение? Сам Калигула не стал бы играть так женщиной, подкладывать ее в чужую постель. Но мысль не кажется глупой. Чего только он не видел уже, особенно здесь, на Капри. Кто только не сдавал кого, не подкладывал! Глядя в лицо Макрона, можно предположить что угодно. Например, что и сам Макрон не прочь прилечь к Тиберию! Ха-ха, предложить собственного дружка или родные округлости старику! Лишь бы быть поближе … к чему? Что влечет Макрона? Стремление быть главным, отдающим приказы? Алчность? Деньги ведь частая причина, но, по сути, назвать их целью трудно. Деньги нужны все же большинству для чего-то иного. Чтобы купить потом то, к чему на самом деле рвется сердце.
Он знал, чего хотел сам, пока не разуверился в возможности хоть что-либо желать для себя и получить это. Он хотел восстановить справедливость. Вернуть родовое наследие, погубившее его семью. Никто не справился, а он, Калигула, смог. Мама бы гордилась им, и отец. Он знал, что это подарило бы им счастье даже сейчас, там, где они находятся. Но он безмерно устал уже, – быть зайцем. Если бы несущегося со всех ног зверька спросили, в чем состоит счастье, что ему нужно более всего? Разве не попросил бы несчастный дать ему хоть несколько мгновений покоя. Чтобы дать отдых ногам, не испытывать страха…
А женщина Макрона хороша. Пусть даже играет в чувства, но как играет! Или это он готов принять все, что угодно, даже игру, только бы не быть таким потерянным. Одиноким…
Любое лекарство, любое! Чтобы горящая в сердце ненависть не выплеснулась ненароком, не погубила его раньше времени. Улыбка не клеится к губам. Слова не складываются. Со дня на день Тиберий по праву заговорит об измене. Если будет видеть на лице Калигулы не привычную улыбку, а отвращение и ненависть. Если рука будет тянуться к оружию, которого не может он носить в присутствии старика, а хотел бы, хотел!
На девятый день после смерти принесли урну с прахом Юнии в гробницу. Трижды звали женщину по имени. Ответа не было, да и не могло быть. Тогда пожелали, чтобы земля стала ей пухом. «Покойся с миром!», – сказал ей и Гай тоже. Посидели на торжественном обеде с родными и близкими, вынесли и это. Остались с тестем вдвоем. Говорить было не о чем. Тосковали оба, оба страдали. Только врозь. Такая у Калигулы была судьба, он все привыкал и не мог привыкнуть. Никогда не было рядом того, кому можно было сказать о горе. Сказать-то можно, но кому какое дело, что он страдает? Родной душе можно бы выплакаться, да где же ее взять, родную? Тесть смотрит волком. Видно, мысль о виновности Калигулы вынашивает. А кто же еще виноват в смерти дочери, как не зять? Он принес Юнии свою несчастную долю, она ее разделила. Сам-то жив, проклятый! Не находится на него смерти, на ублюдка рода Юлиев, на выродка!
А ее и впрямь не было на него, этой смерти! Более того, вскоре его захватила жизнь, завертела, закружила в немыслимом водовороте…
И звался тот водоворот Энния Невия! В бесстыдстве не было равных этой женщине. В самом последнем лупанарии Субуры, где волчица всего-то за два асса готова на любое, самое нечистое совокупление, и то такой, как Энния, нет.
Калигула мог сказать, что его совратили! Его, познавшего бесчисленных женщин Греции, Азии, Египта! Его, ласкавшего женщин из Кадиса, знаменитых своею страстностью! Его, любимца домов под знаком Приапа! От патрицианских лупанариев, что возле Храма Мира. До тех, что нашли приют в Субуре у Целийского моста или в Эквилинском квартале…
Быть может, жизнь с Юнией и отдалила его на время от всего перечисленного. Она была юной и горячей, безразличной его не оставила. Потом, ненависть к Тиберию глушила все другие страсти, ранее им владевшие. Потом, что-то роднило Юнию с сестрами, и он был привязан к ней чем-то иным, помимо телесного зова… Но он еще не забыл той науки, что преподнесла ему бурная юность, проведенная под знаком тайны на грязных улицах, в тесных каморках!
Ему предстояло все это вспомнить в объятьях черноволосой Эннии…
В один из известных положенных дней Калигула пришел к гробнице Юнии. Он пришел один, позднее, чем полагалось. Ему не хотелось видеться с тестем. Ему вообще ни с кем не хотелось видеться. А не придти к могиле он тоже не мог. Надо было отдать должное богам манам[9], людям, покинувшим жизнь. Гробница Юнии для него, изгоя, была единственным местом, где это можно было сделать. Его собственная родня, умирая, не оставляла мест поклонения. Он давал себе клятвы, что со временем даст покой всем. А пока почитал лишь ушедшую Юнию, это можно было сделать, это единственное ему не возбранялось Тиберием…
Он прошел в гробницу. Вход в нее был сделан через прямоугольный атриум. Крыша атриума поддерживалась четырьмя колоннами, стоящими по четырем углам. Обложенная мрамором лестница, идущая направо, вела в подземелье, последнее жилище Юнии. Он знал, помнил, как выглядит усыпальница. В тимпанах[10] – фигуры женщин и гениев, окруженные орнаментом из переплетенных ветвей с листьями. Грации[11] пляшут с гирляндами из листьев в руках, внизу вакханка[12], сидящая на коньке. Очаровательная фигурка, в лице есть черты несомненного сходства с покойной. Именно потому Калигула не захотел идти в усыпальницу. Лучше пройти через другую мраморную лестницу налево и вверх. Атриум, предназначенный для поминальных трапез, пуст сейчас. То есть, нет там людей. А стол для Юнии накрыт. Сосуды, украшенные драгоценными камнями. Множество даров от близких. Одежда, украшения…
Калигула принес лишь молоко и вино. Достанет Юнии тех пирогов, фруктов, что оставил ей отец. И они-то не нужны ей. Только поверье говорит о том, что покойные нуждаются в пище и питье, а кто видел когда-либо их за едой? Или пьющими? Впрочем, о чем тут рассуждать, надо, так надо, и Калигула стал произносить положенные формулы. Формулы, приглашающие Юнию к еде и питью. Он хотел было уже вылить вино из принесенной фляги в гробницу, через предназначенное для этого отверстие. Но не успел. Сзади, со спины, прижалась к нему женщина, обхватила руками. Жаркий, стонущий шепот в самое ухо:
– Ты и меня напоишь вином, дорогой?
Рука Калигулы дрогнула, вино плеснуло, разлилось красным по мрамору, поплыло пятном. Калигула не мог унять сердца, удержать дрожь в руках. Женщина обнимала его, он ощущал ее дразнящие губы на своей шее.
– Я тоже жажду, но я ведь живая… – шептала Энния между поцелуями. Напои меня, согрей, это нужнее мне, чем покойной! Ей ничего уже не надо! Мне надо от тебя – все!
Он отчетливо сознавал, в чем состоит это «все». Поскольку руки ее знали свое дело, и уже касались его, дерзко и нескромно, и он был пойман ею в ловушку, ощущая восставшую свою плоть как радостную данность, как счастливый дар судьбы…
– Мы тоже будем мертвы, но пока мы живы! – она развернула его к себе рывком, и он утонул в ее глазах, горящих желанием.
– Вот смотри, я не боюсь смерти, – сказала она. – Любовь сильнее, ты это поймешь сейчас…
Вырвала у него флягу из рук. И припала к вину. К тому вину, что было достоянием мертвой Юнии, и проклятием для нее, живой!
Он досмотрел, как она допила. Увидел несколько красных капель на белом одеянии ее, у самого горла. Дальше помутившееся сознание не сохранило воспоминаний. Он овладел ею прямо на мраморном полу поминальной трапезной, святом для остальных римлян месте. Водоворот затягивал, жизнь несла в потоке страстей. А он и не сопротивлялся…

[1] Марк Юний Силан (лат. Marcus Iunius Silanus; ок. 19 до н.э. – 38 г. н.э.) – римский политический деятель, консул-суффект 15 г. Отец первой супруги Калигулы.Принадлежалк роду Юниев Силанов – патрицианскому роду. Ветвь Силанов – от древнеримского рода Юниев (Junii), рода плебейского, представителей которого знает уже предание царского периода. К числу доисторических Юниев относится Марк Юний, потомок одного троянца, прибывшего с Энеем в Италию. Он был женат на Тарквинии, дочери Тарквиния Древнего и сестре Тарквиния Гордого.
[2] Фламмеум (лат. flammeum, подраз. velum – покрывало огненного цвета) – у древних римлян венчальная фата, которую надевала невеста, и которую снимал жених, когда невеста вводилась в брачную комнату. Фламмеум окутывал все тело с головой, кроме лица. Употребление фаты в брачной церемонии перешло от римлян и в христианскую церковь.
[3] За 17 дней до ноябрьских коленд, т.е. 16 октября. Обозначение римлянами чисел месяца основывалось на выделении в нём трёх главных дней, связанных первоначально со сменой фаз луны – это календы (1-й день каждого месяца), иды (13-й или 15-й день месяца) и ноны (5-й или 7-й день месяца). В марте, мае, июле, октябре иды приходились на 15-е, ноны на 7-е число, а в остальные месяцы — иды на 13-е, а ноны на 5-е число. Остальные дни обозначались посредством указания количества дней, оставшихся до ближайшего главного дня. При этом в счёт входили день, который обозначался, и ближайший главный день.
[4] Рея Сильвия (лат. Rhea Silvia), Илия – в римской мифологии мать Ромула и Рема. По одной версии, приближавшей основание Рима к прибытию в Италию Энея, Рея Сильвия была его дочерью или внучкой. По другой, более распространённой, – дочерью царя Альбы-Лонги Нумитора (отсюда вторая часть имени Реи Сильвии – от лат. silvus, «лесовик» – прозвище или родовое имя всех царей Альбы-Лонги), изгнанного из страны своим братом Амулием, захватившим власть.
[5] Луций Сей Страбон (лат. Lucius Seius Strabo; около 47 г. до н.э. – 16 г. н.э.) – древнеримский государственный деятель, префект претория, префект Египта 15-16 гг. Отец Луция Элия Сеяна.
[6] Ке́сарево сече́ние (лат. caesarea «королевский» и sectio «разрез») – проведение родов с помощью полостной операции, при которой новорождённый извлекается через разрез на матке. По дошедшим до нас из глубины веков сведениям, кесарево сечение является одной из самых древних операций. В мифах Древней Греции описано, что с помощью этой операции были извлечены из чрева умерших матерей Асклепий и Дионис. В Риме в конце 7 века до нашей эры был издан закон, по которому погребение погибшей беременной женщины производили только после извлечения ребенка путем чревосечения.
[7] Десигнатор (лат. dissignator) – 1) надзиратель за местами в театре; 2) распорядитель при погребальных церемониях, имевший при себе диктора или акценза для поддержания порядка.
[8] У Светония словом спинтрии называются также бисексуалы, увлечение которыми приписывалось Тиберию на Капри (от лат. spina – спина, задняя часть туловища). Молодые юноши и девушки, принимавшие участие в оргиях императора. По свидетельству Светония, спинтрии совокуплялись перед ним по трое, возбуждая таким образом угасающую чувственность господина.
[9] Манны (лат. manes) – в римской мифологии боги загробного мира, обожествленные души предков. Маны считались добрыми богами, хранителями гробниц. Надгробные эпитафии в Риме начинались с посвящения богам-манам с просьбой даровать покойному блаженство в царстве мертвых.
[10] Тимпан (лат. tympanum) – в архитектуре внутреннее поле фронтона, щипца, закомары. Может быть треугольной полукруглой и др. формы. Чаще всего оформляется скульптурным, живописным или мозаичным изображением какого-либо религиозного (или иного) сюжета. Впервые применение тимпана отмечено в Древнем Египте в первой половине 3-его тысячелетия до н.э. Позже было заимствовано античной, христианской и мусульманской архитектурными традициями.
[11] Грации(лат. gratia) –в Древнем Риме грациями называли древнегреческих харит – богинь женских радостей, воплощающих доброе, радостное, юное начало жизни.
[12] Мена́ды (др.-греч. Μαινάδες «безумствующие») – в древнегреческой мифологиипочитательницы и спутницы Диониса. Также назывались вакханками (по имени Диониса – Вакх), бассаридами – по одному из эпитетов Диониса – «Бассарей», фиадами, мималлонами.
 
Рейтинг: 0 351 просмотр
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!