ГлавнаяПрозаЖанровые произведенияФэнтези → 19.Как постыдный жадный грех человека в пекло вверг.

19.Как постыдный жадный грех человека в пекло вверг.

29 сентября 2015 - Владимир Радимиров
article309728.jpg
                                            СКАЗ ПРО ЯВАНА ГОВЯДУ

        Глава 19. Как постыдный жадный грех человека в пекло вверг.

   Проснулся Яван оттого, что его Сильван за плечо тронул. Пора, мол, брат, поспешать, сказал лешак, а то светило подземное меркнуть стало – адская ночь уж почти настала...
   Потянулся Яваха всласть, глядь – а вокруг все готовы, только Делиборза не видать нигде, да новый их знакомец куда-то делся.
   – А Делиборз-то где, а? – Ванюха спрашивает.
   – Да здеся он, недалече, – отвечает ему леший. – Вокруг пещеры шарится, всё никак не угомонится. Весь день, понимаешь, его невесть где носило. И как усталь его не подкосила!
   – А этот, как его... Давгур иде же?
   – Тоже тут, возле входа расселся. Цельный почитай день на солнцепёке он жарился – и как, не пойму, не упарился!
   И в самом деле, едва Ванюха наружу выглянул, как сразу холодуя там узрел. Тот на горячем сидел песочке, у скалы гранитной на корточках, весь багровый в свете ярилы угасавшего. Видать, косточки свои перемёрзшие прогревал.
   – Послушай, Яван, – обратился он к Ване, – вот какая меня мысль занимает: не ведаешь ли ты чего о судьбе моего падишахства? Хоть и много времени с той поры утекло, а может ты чего и слыхал о моём Давостане?
   Не сразу ответил ему Яван.
   Сначала, прищурившись, на светило он глянул, потом чуток помолчал и негромко сказал:
   – Как не знать, брат Давгур, знаю... Нету более на Земле разбойничьего твоего государства, пало оно прахом и не возвышалося более никогда.
   Давгур аж на ноги поднялся.
   – Да как же такое могло случиться?! Врёшь ты всё, Говяда, нарочно меня злишь!
   А Яван зыркнул на него строгим взором и как отрезал:
   – Мне ведь врать резону нет – вот и весь тебе ответ!
   Пригляделся он затем к съёжившемуся горестно грешнику и жалко ему его стало.
   Подмигнул Ваня Давгуру и спокойным тоном сказал:
   – Ну, нам пора... Прощевай, брат, и счастливо тут оставаться! Бывай!..
   И в путь тронулся, за Сильваном и прочими ступая.
   Не сказать, чтоб отошли они далёко, а этот холодопыхала вослед им орёт:
   – Братцы, постойте! Я иду с вами!
   Да, подбежавши к ватаге, каяться вдруг стал в явном запале:
   – Дурак я, друзья, грешник, гордец проклятый! О-о-о! Эта уж моя гордость! Сызмальства она меня душила – меня и пекло само не научило... Возьмите меня с собою! Яван, прошу! Не откажи в просьбе моей нижайшей – я вам обязательно пригожуся! Ага – чую!..
   Ну что же, Яван-то сам – за, но товарищей для порядку опрашивает, особливо Буривоя: как они, мол, чё?..
   Не отказал Давгуру никто, даже Буривой, и таким образом, ихнего полку прибыло, и на одного бойца более стало: пять уже голов числилось в ватаге.
   Немало.
   Искренне поблагодарил Морозила своих избавителей за то что в просьбе евоной не отказали они ему, и вместе со всеми в путь-дорогу он тронулся.
   Полночи где-то он молчал, словечка даже не проронил, в думы свои печальные погружённый, а потом не стерпел и обратился к Ване с таким вопросом:
   – Яван, а Яван, а как там народ мой на белом свете? Живы ли мои соплеменники, али уже и нет никого?
   – Народ твой, Давгур, сохранился, но в количестве весьма малозначительном, – не очень охотно Ваня ему отвечал. – В Даву они больше не верят, приносят кумирам подношения и одичали почти что совсем: по степям и пустыням кочуют, в шатрах ночуют, да знают толк в верблюдах.
   – Да как же это так?! – воскликнул громко бывший падишах. – Ведь всё налаживалось как нельзя лучше, и становились мы могучее и могучее!
   – А вот как. Века три стояла твоя держава, и войска даванские окружные страны огнём и мечом завоевали, под железной пятой их держали, и богатства со всех сторон в города ваши стекалися...
   Да уж, почитай, что семьсот лет, как державы твоей нет! Вознамерился Давостан всесильный и Рассиянье наше однажды покорить, сёла наши вконец разорить, а народ в невольников оборотить. Да не тут-то оно было – не хватило им пыла! Хоть и множество у вас было вояк, а всё-таки маловато их оказалося. Далеко в наши края вторглася ваша армия, да вся там и полегла. Не было у нас для вас никаких вашенских богатств: ни злата, ни серебра, ни каменьев драгоценных... Да и верижники из нас не получаются, ибо Ра сыны насилию не покоряются, и воля для нас свята – вот и бьём любого супостата!..
А как войска ваши погинули в наших просторах, так смута у вас случилася, да начался раздор. Восстали народы подвластные, и в пух и прах разметали всё ваше царство... Вот тебе тут и Давы твоего завет, вот тебе и со света белого привет...
   Ни словечка Давгур потрясённый Ванюхе не ответил. Приумолк он и молчал до самого рассвета.
   А едва только снова начало светать, подошёл пророк невесть кого к Ване и обратился к нему опять:
   – Яван, а Яван! Да и вы, честная компания! Послушайте, чего вам скажу – то плод моих горьких раздумий... Я ведь Ра, бога предков моих когдатошних и бога вашего, всю жизнь хулил-презирал, примитивной верой православие считая, и того не ведал, что для бога хуленья, что для камня моленья. Ра ведь всё едино, и на дурака он не обидится… Вот плюй на солнце хоть целый день да поноси его в голос – а только харю себе заплюёшь, да кожа слезет с носа! Обалдеешь лишь от своего поношения – и всё!.. А зато моя религия зело уязвима: повсюду храмы расставлены да священные на них начертаны знаки – осквернить святыни наши может всякий дурак!.. Как жаль, что искра сего понимания лишь сейчас в сердце моём зажглась, и вроде как теплее мне стало, да как бы холодом зверским меня морозить менее стало...
   – Эй, ватага! – взгремел тут Сильван мощным басом. – Видите, там впереди некий туман в низине клубится?.. Чую я – лес там пораскинулся, а в нём не жарко, и плещется в ложбинах водица...
   – А тебе то не мнится ли? – вопросил Буривой недоверчиво. – Откуда середь пустыни адской эдакий-то оазис мог взяться?
   – У кого, у кого, а у меня без обмана, – спокойно пророкотал великан. – Там ладно из-за тумана: полог свой он над лесом раскинул, вот зной-то раскалённый туда и не проник...    Ну, что, пошли что ли, али здесь будем никнуть?
   Как не пойти!.. Совсем немного эдак они протопали, а уж вот он, туман-туманище плотный, куполом своим великим лежащую долину укрывший и мир растительный от ярых лучей сохранивший.
   – Опасаться ничего не надо, – объявил, поводив руками, лешак, – Не чую я здесь особого зла.
   И первым шагнул в то марево.
   Остальные же за ним вошли и сразу остановилися, увиденному зело удивившись.
   Там же лес оказался дюже красивый!
   Деревья вокруг были необычные, не высокие и не низкие, а листва на них до того узорчатая оказалася да резная, что и не передать – видеть их было надо. Ветки же на деревах сплошь увиты были лианами, да увешаны оказались плодами.
   А цветов-то везде! И пахучие же какие! Ну, прямо парадиз посреди пустыни!.
   Протянул Сильван ввысь свою десницу, плод наливчатый с ветки сорвал, обнюхал его чуток – да и в рот. И аж зачавкал от удовольствия, проступившего явно на его роже.
   – Ух ты, и смачный! – похвалил он плод, но тут же предупредил товарищей: – А вам есть здесь нельзя!.. Это мне на пользу – я любому лесу хозяин, а вам – враз кирдык! Не продрищитесь!..
   Пошли они далее неспеша, тутошним климатом премного наслаждаясь. И впрямь – совсем здесь было не жарко, а лишь теплым-тепло, и ярила сквозь туман голубой диском золотым едва просвечивал. А на ветках пичуги пёстроокрашенные попархивали, голосами разнообразными всякие рулады выводя да трели сладкозвучные окрест рассыпая. В зарослях же пышных и зверушки некие попадалися, похожие на игрушек одушевлённых, кои фырчали на людей потешно да забавно на них цокали...
   И в это время из-за дерева толстого – шам! – какая-то образина несимпатичная вперёд прянула!
   С виду он был как человек, только зело из себя страшенный, обросший волосом сплошь да дико весь всклокоченный. И совершенно голый притом, да такой-то худой-прехудой, что на нём все рёбра пересчитать было возможно – ну кожа одна да кости! А самое смешное, у чудика ротище был огромный: два кулачищи туда влезли бы легко, и ещё место кой-какое в нём осталось бы.
   – Жрать хочу! Жра-а-ть!.. – рявкнул лихоманец злобно и грубо, безумными очами на пришельцев сверкнув.
   Вертанулся он, словно обезьяна, и плод с дерева молниеносным движением – хвать!
Только ага! Плод-то ему не дался, каким-то чудом кудысь он подевался, а когда сей урод руку убрал, опять на прежнем месте появился, словно в прятки непонятные играя с этим типом.
   Как завопил тут несчастный не своим голосом, как запричитал он горестно, безутешно при том рыдая и грязными лапами клочья волос с башки выдирая. А потом перед путешественниками на колени он рухнул, и руки заскорузлые к ним протянул.
   – Ой, люди добрые, человеколюбцы!.. – завопил он гнусаво, слюни пуская, – Пожалейте меня, несчастного! Дайте, пожалуйста, мне хоть какусенькую корчушечку хлебушка! Я пятьсот лет ничегошеньки не ел, маковой росиночки во рту не держал даже! Ужаснейшие муки претерпеваю я в сём лесу!.. Ох, братцы, я и голодую! О-у-у-у!
   А у Буривоя как раз краюха хлебца в кармане завалявшись была, с прошлого-то ихнего поснедания. Он её оттуда вынул да горемыке этому и кинул. А тот – это ж надо! – аж на лету хлеба кусок как схватит, да не руками, а точно пёс цепной, пастью! Только коуть – и краюхи как не бывало: проглотил её оглоед не жевавши.
   Видать, крепенько он был оголодавши.
   Ну а совершив прозаический сей акт, принялся незнакомец вдруг скакать да плясать, по пузу себя кулаками барабаня и во всё горло дико горланя:

     Свободен,
     Свободен,
     свободен наконец!
     Опять я,
     опять я,
     опять я молодец!
     И мукам,
     и мукам,
     пришёл моим конец!
     Ведь был я,
     ведь был я,
     жадюга и подлец!
     Теперь же,
     теперь же,
     теперь я удалец!
     Опа-ля-ля!
     Опа-ля-ля!
     Опя-ляля! Опа-ля!
     В глотке у меня дыра!
     Добрым людям,
     добрым людям,
     Мне помочь пришла пора!

   Наша гоп-компания от смеха так и грянула, поскольку перемена с озабоченным голяком случилася зело знатная, и зрелище то было превесьма занятное.
   Посмеялися они от души, всласть. Даже Сильван, на что уж угрюмым он был недотёпой, а и то никак смеху унять не мог. Затрясся он весь и басищем своим закрякал: хыр-хыр-хыр-хыр! А мех на нём аж ходуном заходил...
   В общем, позабавились здорово апосля ночного переходу.
   Яван тут команду громкую подал и объявил всем привал, устроив таким образом отдых ноженькам их многохожалым. А незнакомец тем временем попереобнимался да поперецеловался со всеми, акромя Давгура леденящего, коего, облапив сгоряча, он принуждён был тут же оставить.
   Тут, конечно, расспросы всякие начались – куда же без них... Ваня в двух словах ситуацию дикарю обрисовал: так, мол, и так – мы-де будем такие-то, а вот ты, дескать, кто таков и чего голодом себя тут моришь?
   Поскрёб незнакомец шевелюру свою нечёсаную, достававшую ему аж до пяток, уселся затем на ближайший камень и, обведя присутствующих пристальным взглядом, вопросил их бойко:
   – Вы, люди добрые, спрашиваете, почему я тут оказался?
   – А чего спрашивать-то зря? – тоже спросил его Буривой, ус свой любимый притом теребя. – Грешник ты немалый и в сих местах за грехи какие-нибудь обретаешься. Разве не так?..
   – Правильно. За грехи!.. Спросите, за какие?.. Хм. А вот!.. Разрешите, земляки, душу себе рассказом облегчить, а то мочи моей молчать нету. Страсть как погутарить мне вишь охота!
   – Ну что же, страдалец оазисный, – говорит ему Ваня ласково, – давай валяй! Внимать мы тебе готовы. Излагай!..
   И тот рассказал...
   – Эх, братва, вот вспоминаю я жизнь свою на свете белом, и никак в толк-то не возьму: вроде и не совершил я ничего такого плохого. И впрямь – не убил ведь никого, не запытал, не тронул ни одну заразу даже и пальцем, а вот поди ж ты – в самое пекло попал!
   Вы не смотрите на красоты эти лесные – для меня это всё неистинно, одна лишь видимость. Всё сиё плодовое изобилие существует тут, чтобы страдания мои усугубить.   Это на первый лишь взгляд тут весьма приятно, а каково в этих кущах пятьсот лет обитать, страшно притом голодая – э-э-э! – и не передать... Да пропади оно всё к ляду!   До того место сиё мне обрыдло, что готов я тыщу лет на белом свете последним нищим пробыть, чем в здравнице этой баклуши зазря бить.
   Я ж ведь богачом был в прошлой-то жизни! И не просто там каким хапугою заурядным, а богатеем наипервейшим в небедной моей стране!
   И умирал я, братцы, не где-нибудь в лачуге, а в своих роскошных апартаментах, на ложе золотом возлегая бессильно, поскольку был я на закате жизни глубоким старцем, многие виды видавшим и удовольствия великие испытавшим. Родня ближняя и кое-кто из челядинцев меня окружали со всех сторон и на тот свет своего благодетеля провожали с видом убиённым.
   Неспокойно я умирал, ох и неспокойно! Даже на смертном одре страсти неугасимые душу мою ненасытную терзали, и душила меня алчная громадная жаба. Ведь всё-всё, что заимел я в жизни своей, все мои сокровища и богатства несметные, всё, что я добыл трудом непосильным, принуждён был я в чужих недостойных руках оставить, не имея власти даже крупицы в иной мир захватить...
   Я даже внутренне поразился, что ничего, оказывается, хорошего, жизнь моя скопидомная душе моей не дала, что чувства чванливой гордости и спесивого самодовольства, владевшие мною дотоле, вдруг пропали куда-то сами собою, а проявилися отчего-то в моём сознании горечь неясная и беспокойная досада.
   Это меня ужасало и бросало в холодный пот. Не хотел я умирать ни за что – страшно смерти я опасался и от её неотвратимого ко мне шествия мучительно содрогался...
Ведь уродился да в дело сгодился я в самой простой семье, и не то что богатства, а и достатка у нас частенько не было. Матушка моя умерла рано, а папаня к тому времени был не первой уже молодости, частенько, бывало, он похварывал, вот по новой оттого жениться и не стал – в лавке своей всё пропадал.
   У него лавчоночка имелась продуктовая, в которой работников, акромя нас со старшим братом, и не водилося никогда.
   Трудно мы жили, порой едва концы с концами сводили. Мы с брательником в разъездах сызмальства были постоянно, а папаня в лавочке торговал.
   С самого своего детства раннего отличался я невероятной просто жадностью, будто некий пожар горячий в душе моей яро полыхал. Я даже игрушек своих брату поиграть не давал, а братнины, наоборот, всеми правдами и неправдами к рукам прибрать стремился – тем, значит, и резвился. И попробуй только отыми у меня чего да желаемое мне не дай – такой бывало подыму я хай, что все на попятный пред моею вредностью шли и старались меня ублажить, лишь бы я не донимал их своею жадностью.
   Видать, большой силы у меня в душе сия страсть достигала, раз все предо мною пасовали и тем самым лишь пуще её во мне разжигали...
   А тут и отец, состарившись, совсем расхворался.
   По закону-то старшему сыну лавка отцовская должна была остаться, а мне, как младшему, фига лишь полагалася с маслом.
   Только не в силах я был стерпеть подобной «справедливости», и день и ночь по этому поводу скроба меня скребла, и злоба неуёмная грызла. Думал я и так и эдак, как бы мне некую махинацию провернуть и брательника с носом оставить, ибо считал я себя намного способнее его в торговых делах. Я ж ведь пользу и выгоду за версту буквально чуял, а брат к этой материи особого рвения не проявлял: абы как себе жил, да не шибко о прибыли тужил...
   И вот думал я, думал и, наконец, придумал одну пакость. Отец наш, надо сказать, мнительностью всегда да суеверностью излишнею отличался, а нрава он был гордого весьма и даже властного. Заболев, пригласил он лекарей всяких к себе да знахарей, ибо выздороветь очень уж желал – но ничего ему не помогало. Расстроился он сильно тогда, впал с горя в отчаянье, а я тут возьми и шепни ему, что знаю, мол, знахаря одного великого, болезни легчить зело сподобленного; его бы, говорю, пригласить – терять-то уж более тебе нечего...
   А надо заметить, что этот, с позволения сказать, знахаришка мною перед тем обработан был шибко, и оплачен, кстати, очень щедро, что было для моей манеры дел ведения характерно: когда я выгоду несомненную для себя рассчитывал, то вполне мог и рискнуть, и даже последние деньги, как в случае этом, на кон выставить...
   Ну вот, приходит, значит, тот знахарь липовый, а сам видный из себя такой, представительный... Вперил он в несчастного больного огненный взор, головою многозначительно покачал, словно чего-то там прозревая, окурил отца лечебными травами, зелья какого-то ему дал, а потом забормотал, заголосил, глаза под череп скосил – и вошёл в сношение с «духами вещими».
   После же своего камлания опамятовался он едва-то-едва да зловещим голосом и заявляет:
   – Вах-вах! Вах-вах!.. Вижу! Всё вижу! О-о-о-о!.. Вижу, как порчи печать чёрная отметила сию душу достойную! Узреваю, как некто из близких – самых близких! – козни вероломные против благодетеля своего замыслил! Убить его захотел, отравить!.. Вах, горе! Вах, горе горькое! Вах-вах!..
   У отца от его причитаний аж полезли на лоб глаза. Вздрогнул он, на нас с братом пытливо глянул, а брат в это время чашку с чаем для больного в деснице держал.
   Ну, я и подтолкнул его под локоть как бы невзначай.
   Упала чашка на пол твёрдый и разлетелася на мелкие осколки, а знахарь перст крючковатый на брата направил и завизжал препротивным голосом:
   – Вот он, нечестивец лядащий, мысли мерзопакостные против отца таящий! Вот он, тать, порчу наводящий! Сам себя выдал! Сам, сам!!!
   Все тут в шоке, понятное дело, а брат – тот больше всех. Опешил он совершенно – ну никак не ждал он такого обвинения: столбом там застыл, чего-то забубнил, замычал, заморгал, а ни словечка внятного в своё оправдание вымолвить не попытался...
   А вокруг тишина настала гробовая...
   Ничего не сказал папаня. Знаком удалиться всем приказал.
   А через час где-то позвал он к себе стряпчего и завещание своё переписал начисто, в котором даровал мне в наследство всё – до последней монетки медной! А старшего сына проклял и из дому его выгнал, в чём тот был, корочки хлеба не дав ему на дорогу.
   Да сам той же ночью взял да и помер.
   Таким вот образом предательским сделал я первый шаг к своему богачеству.
   Невеликим был тот шажок, махоньким даже, но для дальнейших моих махинаций он крайне важным оказался: я ведь тем самым самому себе доказал, что никаких препон, а вернее было бы сказать, ничего святого, в душе моей не было, и открытие важное это оборотилося способностью для меня крайне выгодной, и сделалось весьма стоящей на всём дальнейшем моём любостяжательном, так сказать, поприще.
   И начал я после открытия сего великого богатеть дюже стремительно!
   Первым делом я долги с друзей отцовских с судейскою стражей взыскал, коим папаня деньжат надавал, а должок получать менжевался. Потом перестал брать у знакомцев евоных товары, ибо не выгодным это для себя посчитал, и для моего дела расточительным.
   Отец-то со своими поставщиками за годы жизни весьма сдружился и пуще некуда многих разбаловал: в гости к ним похаживал, у себя принимал, в таблеи с бездельниками поигрывал да чаи с ними гонял... Вот дело-то и страдало, потому что папаша превыше дел пустопорожние ценил отношения, а не выгоду денежную.
   Дурак!..
   Я враз закрыл эту лавочку!
   Вернее – как раз открыл-то. У меня всё стало по-другому. Выгода – вот что было моим богом! Ого-го! Лишь её, мою милую, я в чём бы то ни было искал, а все прочие сентименты бестрепетно откидывал – вот пользу для себя и дыбал...
   В коротенький срок прикопил я денег горшок, подзанял их ещё, и прикупил несколько лавчонок. Да землицы вдобавок с угодьями. Да дюжину рабов. И весьма-то зажил неплохо.
   А вскоре и подженился ещё удачно. Да что там – выгодно для дела моего крайне!
   Лично же для себя... ну как вам сказать?.. Невеста мне попалася не красавица, чего уж тут скрывать: кривая малость, чуток горбатая, а личико имело такое, что ежели б в окно она глянула – верблюд бы, наверное, отпрянул!
   Один нос у неё чего стоил! Да не нос – носяра! Носище! А под ним – усищи! Хе!..
   Зато денежек у ейного папани было – не горюй, мама! Ведь не за прелести бабьи я эту жабу за себя брал – ишаку то понятно! – а за казну немалую, в привесок к этой крале мне щедро отваленную.
   После свадьбы у меня богатства – прибыло аж вдесятеро! Выдвинулся я этим расчётливым шагом в первые ряды зараз, и с большим размахом развернул свои дела.   Ага!
   Жадность в душе моей прямо пульсировала…
   Я был первым, кто, например, творческий подход применил в труде рабском: начал использовать рабов масштабно. Как где какая война, а я уже раз – и через своих людей, сановников там велеможных али воевод, военнопленных себе выбиваю – да побольше!   А плачу за них, исключая конечно взятки, ну сущие же гроши...
   И на плантации их! На поля! На стройки всякоразные!..
   Нужным моим людям – мзда немалая, а зато мне – выгода громадная!
   Я даже своих соплеменников не стеснялся обращать в рабство!
   Ну, это делом несложным для ума моего оказалося. Через знакомца моего доброго, визиря то есть главного, провёл я, уговорив царя, закон один кабальный – и дело оказалось в шляпе! Тут ведь нужно перво-наперво, чтобы человечек зависимым от тебя оказался; главное, чтобы людишки своим умишком да трудом бы не жили, а то такие единоличники рассуждают трезво шибко, да не гоняются за лихом пустым. Короче, пусть ближний твой двуногий в системе трудовой окажется крепко повязан, ибо легче системою одною управлять, нежели отдельными разными людями...
   Вторым делом – дай собрату, в системе твоей увязшему и концы с концами порой не сводящему, какого-нибудь добра: деньжат там али некоего пропитания – только не задаром, а с уговором, что ежели энтот лихоманец тебе в день урочный благодеяние, тобой даденное, с добавком определённым не возвертает – то бери его самого, и жену его, и приплод, само собою, в работу невольную на оговорённый срок...
   Опа! Тут капкан-то и захлопывается! Ничего более можешь не делать, только ждать нужно терпеливо, покуда какая беда земная не приключится. А этих всяческих бед ведь – ого-го! Недостатку, известно, в них нету: то тебе недород, то мор, то пожар, то наводнение. Да и просто болезни для нас тут полезны.
   Вот я в своей стране и самый первый уже богатей!
   Апосля батюшки царя, конечно, нашего государя, да, по правде сказать, это ему ещё и не гарантия, что так.
   Верха вроде достиг я богатства, ага – а всё-таки чего-то мне не хватало...
   Думал я, думал, над этой сверебою голову ломал и порешил... что надо мне жениться на дочери царской!
   И этот план сварганил я на славу! А как же иначе...
   Спросите, каким способом я задуманное провернул, когда по нашим законам одной лишь жене полагалося быть при муже? Хм. Да проще некуда – для меня конечно, а о прочих мне и дела не было!
   А вообще-то – в подлую махинацию я впутался, только я тогда так не думал. Гордился я даже, тварь коварная, изворотливостью своей хитромудрой. Жёнка-то моя, хотя с виду и крысою этакой казалася, а всё же доброй души человеком оказалася: набожною весьма, кроткою и сердобольною очень. Поймать её на какой-либо пакости не представлялося вообще-то возможным...
   Пришлось мне тогда пойти на подставу ложную: в нужное время в нужном месте была она застукана с мужчиною вместе, с местным красавцем-героем и одним моим тайным врагом. Как бы на свидании, значит, любовном...
   На самом же деле и близко никакого свидания не было! Ну, скажите на милость, действительно – зачем вельможе представительному на такой хлам было покушаться, каковою жёнушка моя верная являлася? А? Ну курам же это на смех...
   Но мне и такой повод сгодился на все сто! А что? Обстановка была двусмысленная, весьма уединительная, свидетелей к тому же море, и всё такое...
   Попалися, короче, голуби!
   После этого, само собою, суд настал царский, допрос ещё с пристрастием, подробный разбор – да наш развод по полной программе, а деньжата жонкины у меня осталися, как у стороны, в сём деле пострадавшей. Я ведь всё до последнего хода рассчитал – как по нотам всю партию разыграл. И сладостным аккордом, в сём гнилом деле последним, стало для меня утопление прелюбодеев в одном мешке, как преступивших святой закон единобрачия божественного. Только плюх – и концы в воду, душонке моей грешной в угоду!
   – Ну, братья, – прервав повествование, обратился к слушателям рассказчик, – каков я молодец оказался, а? За дело я сюда мучиться попал али по случайности? Как вы полагаете?
   – За дело, за дело, не сумлевайся, – быстро ответил спорый на слово царь царей. – Мерзавец ты первостатейный, и тут тебе самое место!
   – Шкура! – угрюмо пробурчал Давгур
   А Яван лишь головою покачал осуждающе, но от комментариев своих едких воздержался, и на Сильвана остолбенелого глянул, рожа которого, как и всегда, ни тени эмоции даже не выражала, чем немало весёлого Говяду поражала.
   Один лишь Делиборз не проявлял интереса и капли к россказням грешного собрата, ибо он в это время упражнение какое-то сложнейшее поодаль отрабатывал, подскакивая кошкою в воздух и прокручиваясь за тот срок разов с десяток...
   – Да уж, робяты, грешник я и впрямь окаянный, – охотно признал их правоту жадина. –   Это я теперь точно знаю – за пять-то веков достало времечка дойти до такого понятия… Я ж был просто дурак – спесивец гордый, ага!..
   Ну вот, друзья, сделался я важным тузом у себя на родине и этакую систему связей хитрую образовал, что от всего, почитай, хоть чего-нибудь мне да перепадало.
   А толку-то, по большому счёту, я имел ноль!..
   Нет, злата-серебра, конечно, скопил я горы, каменьев драгоценных – целые сундуки, да и всего прочего – в полнейшем избытке. Поля у меня были бескрайние, стада – бессчётные, а рабов да всяческих служителей имел я видимо прямо невидимо.
   А всё ж таки не мог я никак угомониться! Всё-то мне было мало и мало, и всегда чего-нибудь да недоставало. Почему-то новых приобретений жажда властно и неудержимо меня манила, а вот ко всему, что у меня уже было, я почему-то охладевал живо: не дюже радовали меня сокровища мои проклятые, лишь алчность неутолимую они в душе моей они воспаляли...
   Прав был народ, когда про страсть мою говаривал: в алчную пасть бойся, дескать, попасть, ибо что в неё попало – считай, что пропало!
   И воистину это было так!
   – И что же ты, жадина несусветная, – перебил Яван вопросом его речь, – неужто так и не полюбил никого на белом свете?
   – Э-эх! – махнул тот рукою. – Как не любил – любил... Сына своего младшего, Сияруша, любил я как самого себя. Сильным, смелым и щедрым был он парнем, не чета мне, подлому и гнусному гаду. Не мог я на чадо своё нарадоваться, души в сыне благородном я не чаял и всячески достижения его поощрял. В двадцать восемь лет сделался мой сынок главным визирём при нашем царе. Да что там царь – баран, пустое место! – все нити правления держал Сияруш в крепких своих руках, и государство наше при нём процветало...
   Да только недолго длилося моё счастие! Чёрное око людской зависти упало стрелою ядовитою на сына моего великого и царского вдобавок внука: был Сияруш отравлен злокозненными нашими врагами, изменниками проклятыми и коварными.
   И надежда моя гордая безвременно умерла да безвозвратно угасла: срубил острый топор людской злобы могучий дуб моих упований, под самый корень гордость мою срубил.
   После этого я долго ещё прожил, до самой глубокой старости, но в душе моей от тяжести потери как бы дыра некая образовалася, и в дыру ту бездонную что-то важное для меня провалилось, именуемое радостью – и не возвращалося оно более никогда.    Как будто потускнели враз в очах моих заплаканных все жизненные краски, и какая-то струна напряжённая в глубине души моей вдруг со звоном порвалася. Не стали уже, как ранее, приобретения разные меня прельщать, и сгустился вокруг меня пресыщения душный мрак.
   Умер я, братья, духом, и в таком странном состоянии живого мертвеца дни свои долгие безрадостно доживал, пока в один прекрасный день копыта золотые свои не откинул и белый наш свет не покинул.
   Поначалу-то, после смерти, я освобождение несказанное испытал и на жизнь мою со стороны как бы глянул. Все мои духовные язвы мне были бесстрастно кем-то показаны, после чего пришлось мне утяжелиться и в сферы нижние душою устремиться.
   И будто в духовном болоте я утонул!
   Потом заснул.
   Потом проснулся, и в этом вот закутке очухался. С тех пор тута и обретаюсь и всё-превсё – аж до последнего мига! – из прошлой своей жизни помню!!!
    Выкрикнув с душевным надрывом слова сии, размахнулся жадоимец и стукнул кулаком оземь что было силы. Аж землица от удара крепкого загудела, да какое-то яблоко свалилося оратору на темя. А тот не повёл даже и бровью.
   Помолчал он чуток, повздыхал, и продолжал уже много спокойнее:
   – Я тут частенько сны всякие зрю. Иногда до того щемящие или пугающие пригрезятся, что нету моих сил их терпеть... Вот как раз давеча мне показывается, что будто бы я – и не я совсем! Как бы жерлом воронки ужасной я сделался, и крутится та воронка на чёрной-пречёрной воде, а вкруг воронки – головы плывущих людей везде. Орут люди, захлёбываясь, кричат, вопят – и воронкою, то есть мною, в провал затягиваются...
   И понимаю я отчётливо, что хоть душ тех и множество, но ущербные они сплошь, да не годные ни на что, и от сего неожиданного понимания такой ужас меня вдруг охватывает, что и не передать, ибо осознаю я яснее ясного, что это я – я, алчная мразь! – сии юные души изуродовал, свою сильную руку к чёрному сему делу приложил, и усердие своё неуёмное в него я вложил!
   И охватила меня такая тоска неземная, такое страшное нахлынуло на меня ощущение невозвратности, что прямо конец света это был какой-то!..
   Проснулся я весь в ледяном поту, волосы вот так на башке дыбом, а сердце в груди колотится, что в сетях рыба. И жгучий мой глад на фоне того кошмара пустяковиной ерундовою мне показался.
   Во, братие, как...
   Замолчал греховодник, пот проступивший со лба вытер, опять вздохнул тяжело, и вновь в рассуждения свои пустился:
   – А ещё недавно было мне видение, будто живу я, братцы, на белом свете... Да какой там живу-то – бедствую, горюшко мыкаю! – и ощущаю при этом себя то рабом бесправным, надорвавшимся от труда непосильного, то отцом беспомощным, у коего детки мрут от голода, то матерью терзаемой, у которой дитятей силой отнимают, дабы в рабство за долги их продать, а то опасным государственным преступником, укравшим от нужды хлеба краюху, и подвешенным за то под рёбра на позорный крюк...
   И будто бы прошу я, вымаливаю у богача одного денежное подаяние, чтобы хоть как-то смерть голодную отодвинуть; вглядываюсь в рожу его жирную – мать честная! – а то ж ведь я!..
   Как так, недоумеваю, – нешто я могу раздваиваться?..
   А харя-то у богача на вид отвратная, пороками зримо обуреваемая...
   Не стал он-я слушать даже меня, разгневался, стал орать, и повелел выкинуть меня-себя к такой-сякой матери. Ещё и собак спустил, гад, на самого-то себя!
   Страшные муки испытал я духовные, ибо осознал вдруг отчётливо, что все те несчастные, бесчеловечной судьбой в прах раздавленные, и сам наипервейший богач, неправедный порядок творящий, есть одно целое, только глаза наши незрячие не видят почему-то этого. И узреваю я вдруг с великим удивлением, как невидимые дотоле нити людей земных связывают всех до единого, и как по тем нитям струится активно живая сила – в одном лишь почти направлении: ко мне, богатому – от меня, бедного... И эта сила богача алчного наполняет, распирает моё распухшее тело, застаивается в бездонном чреве, гниёт, бродит и страшно воняет… А в это время мои маленькие «я» жаждут, сохнут и терзаются ужасным гладом, не в силах будучи что-либо изменить, и не умея влияние даже оказать на преступный сей порядок...
   И тогда проснулся я в жутчайшем страхе, не имея возможности пошевелить и пальцем.    И до того ясное выкристализовалось у меня понятие о вине своей немалой в образовании этой системы-удава, что лежу я на дне своего ада и плачу.
   Поздно, всё поздно...Непередаваемо сиё ощущение невозвратной катастрофы!
   Обхватил богатей когдатошний, а теперь грешник кающийся голову свою лохматую, руками-тисками её зажал, глухо застонал, а потом сквозь зубы процедил:
   – Всё! Не могу больше говорить... Нет на то моих сил более...
   С минуту примерно стояла тишина, в течение которой каждый о своём в уме рассуждал, а потом Яван прокашлялся да и говорит бывшему жадюге:
   – Послушай-ка, друг, чего я скажу... Мыслю я, что ежели мы тута появилися и пост твой вынужденный вроде как нарушить тебе пособили, то такая оказия точно уж не случайна... Как полагаешь? Не случайна ведь, правда?..
   Как услыхал горемычник захудалый сии слова, так голову враз он приподнял, и в его потухших было очах огонёчки азартные позажигались. Растянул он ротище свой в презабавной улыбке, и понурый его дотоле вид зримо этак преобразился.
   – Ё-моё, братцы – конечно же встреча наша не случайна! – воскликнул он громко и радостно. – Чую я – искупил я прегрешения свои великие, ей-ей искупил-то!.. Ну, проклятые черти, вы у меня держитесь!
   И он в сторону куда-то кулачищею погрозил.
   – Пять сотен лет они муки мои душевные пили, да ещё надо мною и насмехалися, что я этаким дураком оказался и в сети их расставленные попался. Погодите у меня, проклятые змеи – за мною должок-то не заржавеет!
   И принялся тут освобождённый жадина Явана горячо упрашивать, чтобы тот с собою его взял, объясняя, что у него, мол, аппетит на борьбу со злом дюже разыгрался, и что с паразитами жаждет он сражаться с хитрыми...
   – И вот ещё что, – добавил твёрдо он, – зовите меня… Ужором! Ранее-то, на белом свете, у меня другое имечко имелося, красивое да гордое – ну да тот-то человек не существует более, и лишь память недобрая у меня о нём осталася. Я так полагаю, что доброе имя заслужить ещё надобно, поэтому Ужор я – и всё тут! К тому же по существу прожора ведь я и есть. В самую точечку сиё имечко!
   Ну что же, Яваха наш человек был не упрямый: согласился он и этого бедолагу в свою ватагу принять, дабы грешника раскаявшегося в тюряге этой оазисной не оставлять.
   А в это время Сильван Явана за плечо взял и на ухо, наклонившись, ему зашептал, да громко-то превесьма, так что и остальным было слышно прекрасно:
   – Вань, а Вань, чую я, недалече ещё имеется некий человечек. Тута, за деревами... Странный он, ага: тама озёрце имеется, так он в ём плавает, ныряет и пастью воду хватает. Видать того... умишком тронулся малость.
   – А-а-а! – махнул Ужор рукою. – Так это же Упой, знакомец тутошний мой!.. Порядочная сволочь, между прочим – меня стоит... Ух, скажу я вам, и достал же меня этот мерзавец за те триста тридцать три года, как он здеся нарисовался! Мочи моей терпеть его нету! Ну и гад!.. Так прямо и удавил бы эту падаль, да жаль, нельзя: какая-то сила нас друг от друга отталкивает...
   У Явана, конечное дело, моментально желание возникло на того гада посмотреть.     Схватил он палицу свою и котомку, да и направил стопы свои в ту сторонку.
   Пошли они вперёд между деревьями роскошными, и минуток через пять показался впереди водоём с чистою водою, в котором совместно с рыбою голый какой-то мужик быстро плавал и нырял в глубину будто выдра.
   Пригляделся получше Яваха – вот тебе, думает, раз! – а человечище этот не просто ведь плавал, а живо ртом воду хватал. Только, вишь ты, какая незадача: едва, значит, он ротище свой раскрываел, как вкруг лица его водица и расступалася, а в рот – ну ни капельки не попадало! А как, значит, пасть свою он захлопывал, так вода опять вокруг сходилася плотно.
   Понаблюдали наши на пловца незадачливого с минуту какую, поудивлялись мытарству такому странному, а потом Ужор и окликает его с бережка:
   – Эй ты, водоглот хренов, а ну-ка плыви сюда скорее! Не видишь, что ли, гусь ты лапчатый, что гостюшки дорогие ко мне пожаловали! Избавили они меня от мук адовых, ага – и на рожу твою взглянуть ноне хотят... Давай плыви буром, а то нам вишь недосуг: отселя зараз мы уходим, подвиги совершать в пекло идём.
   И повернувшись к своим новым товарищам, скорчив брезгливо ряху, добавил с неприятием:
   – Не поверите – лет с десяток я с этим охламоном даже не разговаривал, а теперь вот пару слов всего сказал, и аж противно мне стало. Тьфу ты! Это ж надо, а!
   Ну а водоглот тот неудатый дважды упрашивать себя не заставил: гребанул он ручищами разов пять шустро – и вот он уже тут как тут. На берег он вылазит, точно тюлень, выпрямляется не слишком шибко и оказывается, что доселе страннее мужика Яван не видывал.
   Был он собою гладок, немал, упитан, голова круглая у него была как шар, и гладко обритая, а по всему телу его дебёлому сплошь везде наколки были наколоты: всё кресты какие-то с загибонами, спирали, да зигзаги всякие ломаные. А в ухе серьга ещё болталася в виде солнца златопёрого, и вдобавок в носу ещё висело кольцо.
   Ну и странный же мордоворот-то!
   Никто толком и опомниться не успел, как новенький перед компанией – бух на колени! – руки к сердцу прижал, закатил кверху глаза и, как водится, завопил благим матом:
   – Поравита вам, земляки! Благоденствуйте вовеки, добрые человеки! Помилосердствуйте, други, пособите, не киньте в беде грешника великого и не оставьте здесь беспутного горемыку! Смилуйтесь, братья! Именем Ра!..
   – А чего ты от нас-то желаешь? – спрашивает его Яван.
   – О-о-о! Прошу у вас, собратья, для вас может быть и мелочь, а для меня самое драгоценное, что только есть на всём свете: ни злата я не хочу, ни серебра, ни драгоценных каменьев, а желаю всего лишь... глоточек водицы испить!
   И к озеру оборотившись, всё так же на четвереньках находясь, замахал он ручищами, словно от видения тлетворного отбиваючись, расплевался на него яро и заорал:
   – Чур меня минуй, чур! Пропади ты пропадом, морок чёртов! Не озеро это вовсе, не вода, а видимость лишь обманная, для муки мне данная! Сгинь, сгинь с глаз моих, проклятое!
   Все на озеро в недоумении и глянули. А Сильван недовольно эдак крякнул и, к воде подошед, наклонился. Зачерпнул он лапищами своими водицы – с полведра, наверное, никак не менее – да всю-то её и выхлебал в один потяг.
   Потом ещё разок он крякнул, губы вытер да и говорит:
   – Фигня какая – вода как вода. Оно, конечно, я и лучше пивал, но и эту хаять не буду... А вот вам пить её не рекомендую – она для вас заразная: пообсираетесь враз!
   Ну а Яван тут, недолго соображая, котомку свою на песочек кидает, скатёрку-самобранку из неё вынимает, да к окружающим и обращается:
   – А не худо ли нам будет пожрать? А, братва?..
   Никто, тупому понятно, был не против. Все – за.
   Акромя, видимо, тутошних аборигенов. Те, вестимо, не понимали ни шиша и в полном находилися недоумении.
   А как они узрели, на какие чудеса волшебная скатёрка оказалась способна, то ещё более от такого сюрпризу они опупели. Аж даже они переглянулися, позабыв про свою вражду.
   Ну, Ванёк этак спокойненько у них интересуется: не желаете ли, мол, чего-нибудь попить, обалдуи вы этакие, али там откушать? Мне, добавляет, это как раз плюнуть...
   И едва он успел предложение своё доформулировать, как Упой уже не своим голосом завопил:
   – Воды мне хоцца – воды! Бочку вёдер на триста!
   А Ужор глазёнки потупил этак скромненько, пальчиком в ладошечке, стесняясь, поковырялся, да словно извиняясь, и заявляет:
   – Ну а я бы, если есть такая возможность, попросил бы для себя... хм... невеликенького такусенького поросёночка... э-э-э... пудиков этак в пятнадцать, а то говорят, апосля голодухи много кушать-то нельзя – животиком потом будешь маяться. Кхе-кхе!
   То услышав из уст Ужорища, все как заржут, а Яваха аж громче всех. Но ничего – требуемое аборигенами просит он у скатёрушки вежливо.
   Заказ, естественно, и появляется скорее скорого: преогромная бочища дубовая, до краёв ключевою водою наполненная, и великанский кабанище жареный, на огромном подносе лежащий!
   Упой же, едва лишь воду всамделишнюю он узрел, захохотал вдруг как бешеный, и глаза у него величиною с плошки сделались да жёлтым огнём зажглись. Подскочил он к бочище этаким барсом, губами к краю её припал, бочку ручищами обхватив, да глоточек ведёрка в три с неё и отпил. А потом и того похлеще он учудил: головою в ёмкость ту – нырь! Только у-у-ть, у-у-ть – пошёл содержимое-то хлебать...
   А самого-то уже и не видать – только ноги одни из бочки торчали.
   И глазом наблюдатели моргнуть не успели, как бочоночек был уже пустенький: ну всё до капельки последней водохлёб сей вылакал! Затем перевернулся он внутри ёмкости с головы на ноги, башку наружу торкнул, и такой-то стал на харю довольный, что все зрители, оценив его в питейном деле способность явную, в ладоши бурно захлопали и весело засмеялися.
   Выскочил из бочки упивец этот офигенный, и увидели все с большим удивлением, что он ни чуточки толще-то не сделался: каков был, таков и есть, а куда жидкость выпитая подевалася – бог про то весть.
   И впрямь чудно это было действительно!
   – Упоительно! – проворковал блаженно питух, поглаживая себя по брюху. – Хоть и выпил я, братья, немного, а благодарен вам за то премного! Во вода-то была!
   И палец большой ватаге кажет.
   А в это время позади них хруст какой-то раздался, а вдобавок ещё и странное некое урчание...
   Все туда глядь – ёж твою в корягу! – а это, оказывается, Ужорище кабанчика доедает, косточками на зубищах хрустя да под нос себе чего-то гундя.
   Да уж. За секунды, гад, кабана-то сожрал! Ну и мастер! А сам каким был шкелетиной с виду, таким же в точности и остался: кабанищу цельного вовнутрь убрал, а рёбра стропилами наружу торчат.
   Наваждение какое-то прямо...
   А как закончил Ужор свою трапезу, так листик с дерева сорвал, губищи им промокнул и заявил простодушно:
   – Кажись, и я червячка малость заморил. Спасибочки вам, други!
   И оба чревоугодника, донельзя обрадованные, превесело тут расхохоталися, потом друг с дружкою обнялися и трижды облобызалися.
   О, значит как! Принёс сей жор да пир в души их лад да мир.
   А нашим-то ватажникам приятно, знамо дело, такое умиротворение лицезреть. И действительно – дело ведь то немалое, когда в товарищах устанавливается лад. И ещё то было радостно, что две души окаянные от пекельных мытарств поизбавились: грехом своим они были мучимы, да тем самым от зла-то были отучены – и души их сделались явно лучше.
   Настал тут черёд и нашим героям откушать. Расселися они на песочке тёплом и поснедали себе в своё удовольствие, после чего оба спасённых выведывать стали у Вани про всё: про то, кто он таков, и чего этакого в пекле он делает, а пуще того про новости с белого света...
   Ну, Ванюха отнекиваться-то не стал, всё как есть им, чего знал, порассказал, а потом и сам к упивцу Упою пристал.
   – Упой, а Упой, – ввернул он вопросец ловко, – теперя ты нам о себе-то пропой! Уж очень нам пытливо стало о тебе всё поразузнать: из какого ты выходец царства, да отчего тебе дано было сиё мытарство?
   Вздохнул водохлёб тяжко, башку бугристую себе почесал, в носу малость поковырялся, да биографию свою подмоченную и рассказал.

© Copyright: Владимир Радимиров, 2015

Регистрационный номер №0309728

от 29 сентября 2015

[Скрыть] Регистрационный номер 0309728 выдан для произведения:                                     СКАЗ ПРО ЯВАНА ГОВЯДУ

                Глава 19. Как постыдный жадный грех человека в пекло вверг.

   Проснулся Яван оттого, что его Сильван за плечо тронул. Пора, мол, брат, поспешать, сказал лешак, а то светило подземное меркнуть стало – адская ночь уж почти настала...
   Потянулся Яваха всласть, глядь – а вокруг все готовы, только Делиборза не видать нигде, да новый их знакомец куда-то делся.
   – А Делиборз-то где, а? – Ванюха спрашивает.
   – Да здеся он, недалече, – отвечает ему леший. – Вокруг пещеры шарится, всё никак не угомонится. Весь день, понимаешь, его невесть где носило. И как усталь его не подкосила!
   – А этот, как его... Давгур иде же?
   – Тоже тут, возле входа расселся. Цельный почитай день на солнцепёке он жарился – и как, не пойму, не упарился!
   И в самом деле, едва Ванюха наружу выглянул, как сразу холодуя там узрел. Тот на горячем сидел песочке, у скалы гранитной на корточках, весь багровый в свете ярилы угасавшего. Видать, косточки свои перемёрзшие прогревал.
   – Послушай, Яван, – обратился он к Ване, – вот какая меня мысль занимает: не ведаешь ли ты чего о судьбе моего падишахства? Хоть и много времени с той поры утекло, а может ты чего и слыхал о моём Давостане?
   Не сразу ответил ему Яван.
   Сначала, прищурившись, на светило он глянул, потом чуток помолчал и негромко сказал:
   – Как не знать, брат Давгур, знаю... Нету более на Земле разбойничьего твоего государства, пало оно прахом и не возвышалося более никогда.
   Давгур аж на ноги поднялся.
   – Да как же такое могло случиться?! Врёшь ты всё, Говяда, нарочно меня злишь!
   А Яван зыркнул на него строгим взором и как отрезал:
   – Мне ведь врать резону нет – вот и весь тебе ответ!
   Пригляделся он затем к съёжившемуся горестно грешнику и жалко ему его стало.
   Подмигнул Ваня Давгуру и спокойным тоном сказал:
   – Ну, нам пора... Прощевай, брат, и счастливо тут оставаться! Бывай!..
   И в путь тронулся, за Сильваном и прочими ступая.
   Не сказать, чтоб отошли они далёко, а этот холодопыхала вослед им орёт:
   – Братцы, постойте! Я иду с вами!
   Да, подбежавши к ватаге, каяться вдруг стал в явном запале:
   – Дурак я, друзья, грешник, гордец проклятый! О-о-о! Эта уж моя гордость! Сызмальства она меня душила – меня и пекло само не научило... Возьмите меня с собою! Яван, прошу! Не откажи в просьбе моей нижайшей – я вам обязательно пригожуся! Ага – чую!..
   Ну что же, Яван-то сам – за, но товарищей для порядку опрашивает, особливо Буривоя: как они, мол, чё?..
   Не отказал Давгуру никто, даже Буривой, и таким образом, ихнего полку прибыло, и на одного бойца более стало: пять уже голов числилось в ватаге.
   Немало.
   Искренне поблагодарил Морозила своих избавителей за то что в просьбе евоной не отказали они ему, и вместе со всеми в путь-дорогу он тронулся.
   Полночи где-то он молчал, словечка даже не проронил, в думы свои печальные погружённый, а потом не стерпел и обратился к Ване с таким вопросом:
   – Яван, а Яван, а как там народ мой на белом свете? Живы ли мои соплеменники, али уже и нет никого?
   – Народ твой, Давгур, сохранился, но в количестве весьма малозначительном, – не очень охотно Ваня ему отвечал. – В Даву они больше не верят, приносят кумирам подношения и одичали почти что совсем: по степям и пустыням кочуют, в шатрах ночуют, да знают толк в верблюдах.
   – Да как же это так?! – воскликнул громко бывший падишах. – Ведь всё налаживалось как нельзя лучше, и становились мы могучее и могучее!
   – А вот как. Века три стояла твоя держава, и войска даванские окружные страны огнём и мечом завоевали, под железной пятой их держали, и богатства со всех сторон в города ваши стекалися...
   Да уж, почитай, что семьсот лет, как державы твоей нет! Вознамерился Давостан всесильный и Рассиянье наше однажды покорить, сёла наши вконец разорить, а народ в невольников оборотить. Да не тут-то оно было – не хватило им пыла! Хоть и множество у вас было вояк, а всё-таки маловато их оказалося. Далеко в наши края вторглася ваша армия, да вся там и полегла. Не было у нас для вас никаких вашенских богатств: ни злата, ни серебра, ни каменьев драгоценных... Да и верижники из нас не получаются, ибо Ра сыны насилию не покоряются, и воля для нас свята – вот и бьём любого супостата!..
А как войска ваши погинули в наших просторах, так смута у вас случилася, да начался раздор. Восстали народы подвластные, и в пух и прах разметали всё ваше царство... Вот тебе тут и Давы твоего завет, вот тебе и со света белого привет...
   Ни словечка Давгур потрясённый Ванюхе не ответил. Приумолк он и молчал до самого рассвета.
   А едва только снова начало светать, подошёл пророк невесть кого к Ване и обратился к нему опять:
   – Яван, а Яван! Да и вы, честная компания! Послушайте, чего вам скажу – то плод моих горьких раздумий... Я ведь Ра, бога предков моих когдатошних и бога вашего, всю жизнь хулил-презирал, примитивной верой православие считая, и того не ведал, что для бога хуленья, что для камня моленья. Ра ведь всё едино, и на дурака он не обидится… Вот плюй на солнце хоть целый день да поноси его в голос – а только харю себе заплюёшь, да кожа слезет с носа! Обалдеешь лишь от своего поношения – и всё!.. А зато моя религия зело уязвима: повсюду храмы расставлены да священные на них начертаны знаки – осквернить святыни наши может всякий дурак!.. Как жаль, что искра сего понимания лишь сейчас в сердце моём зажглась, и вроде как теплее мне стало, да как бы холодом зверским меня морозить менее стало...
   – Эй, ватага! – взгремел тут Сильван мощным басом. – Видите, там впереди некий туман в низине клубится?.. Чую я – лес там пораскинулся, а в нём не жарко, и плещется в ложбинах водица...
   – А тебе то не мнится ли? – вопросил Буривой недоверчиво. – Откуда середь пустыни адской эдакий-то оазис мог взяться?
   – У кого, у кого, а у меня без обмана, – спокойно пророкотал великан. – Там ладно из-за тумана: полог свой он над лесом раскинул, вот зной-то раскалённый туда и не проник...    Ну, что, пошли что ли, али здесь будем никнуть?
   Как не пойти!.. Совсем немного эдак они протопали, а уж вот он, туман-туманище плотный, куполом своим великим лежащую долину укрывший и мир растительный от ярых лучей сохранивший.
   – Опасаться ничего не надо, – объявил, поводив руками, лешак, – Не чую я здесь особого зла.
   И первым шагнул в то марево.
   Остальные же за ним вошли и сразу остановилися, увиденному зело удивившись.
   Там же лес оказался дюже красивый!
   Деревья вокруг были необычные, не высокие и не низкие, а листва на них до того узорчатая оказалася да резная, что и не передать – видеть их было надо. Ветки же на деревах сплошь увиты были лианами, да увешаны оказались плодами.
   А цветов-то везде! И пахучие же какие! Ну, прямо парадиз посреди пустыни!.
   Протянул Сильван ввысь свою десницу, плод наливчатый с ветки сорвал, обнюхал его чуток – да и в рот. И аж зачавкал от удовольствия, проступившего явно на его роже.
   – Ух ты, и смачный! – похвалил он плод, но тут же предупредил товарищей: – А вам есть здесь нельзя!.. Это мне на пользу – я любому лесу хозяин, а вам – враз кирдык! Не продрищитесь!..
   Пошли они далее неспеша, тутошним климатом премного наслаждаясь. И впрямь – совсем здесь было не жарко, а лишь теплым-тепло, и ярила сквозь туман голубой диском золотым едва просвечивал. А на ветках пичуги пёстроокрашенные попархивали, голосами разнообразными всякие рулады выводя да трели сладкозвучные окрест рассыпая. В зарослях же пышных и зверушки некие попадалися, похожие на игрушек одушевлённых, кои фырчали на людей потешно да забавно на них цокали...
   И в это время из-за дерева толстого – шам! – какая-то образина несимпатичная вперёд прянула!
   С виду он был как человек, только зело из себя страшенный, обросший волосом сплошь да дико весь всклокоченный. И совершенно голый притом, да такой-то худой-прехудой, что на нём все рёбра пересчитать было возможно – ну кожа одна да кости! А самое смешное, у чудика ротище был огромный: два кулачищи туда влезли бы легко, и ещё место кой-какое в нём осталось бы.
   – Жрать хочу! Жра-а-ть!.. – рявкнул лихоманец злобно и грубо, безумными очами на пришельцев сверкнув.
   Вертанулся он, словно обезьяна, и плод с дерева молниеносным движением – хвать!
Только ага! Плод-то ему не дался, каким-то чудом кудысь он подевался, а когда сей урод руку убрал, опять на прежнем месте появился, словно в прятки непонятные играя с этим типом.
   Как завопил тут несчастный не своим голосом, как запричитал он горестно, безутешно при том рыдая и грязными лапами клочья волос с башки выдирая. А потом перед путешественниками на колени он рухнул, и руки заскорузлые к ним протянул.
   – Ой, люди добрые, человеколюбцы!.. – завопил он гнусаво, слюни пуская, – Пожалейте меня, несчастного! Дайте, пожалуйста, мне хоть какусенькую корчушечку хлебушка! Я пятьсот лет ничегошеньки не ел, маковой росиночки во рту не держал даже! Ужаснейшие муки претерпеваю я в сём лесу!.. Ох, братцы, я и голодую! О-у-у-у!
   А у Буривоя как раз краюха хлебца в кармане завалявшись была, с прошлого-то ихнего поснедания. Он её оттуда вынул да горемыке этому и кинул. А тот – это ж надо! – аж на лету хлеба кусок как схватит, да не руками, а точно пёс цепной, пастью! Только коуть – и краюхи как не бывало: проглотил её оглоед не жевавши.
   Видать, крепенько он был оголодавши.
   Ну а совершив прозаический сей акт, принялся незнакомец вдруг скакать да плясать, по пузу себя кулаками барабаня и во всё горло дико горланя:

     Свободен,
     Свободен,
     свободен наконец!
     Опять я,
     опять я,
     опять я молодец!
     И мукам,
     и мукам,
     пришёл моим конец!
     Ведь был я,
     ведь был я,
     жадюга и подлец!
     Теперь же,
     теперь же,
     теперь я удалец!
     Опа-ля-ля!
     Опа-ля-ля!
     Опя-ляля! Опа-ля!
     В глотке у меня дыра!
     Добрым людям,
     добрым людям,
     Мне помочь пришла пора!

   Наша гоп-компания от смеха так и грянула, поскольку перемена с озабоченным голяком случилася зело знатная, и зрелище то было превесьма занятное.
   Посмеялися они от души, всласть. Даже Сильван, на что уж угрюмым он был недотёпой, а и то никак смеху унять не мог. Затрясся он весь и басищем своим закрякал: хыр-хыр-хыр-хыр! А мех на нём аж ходуном заходил...
   В общем, позабавились здорово апосля ночного переходу.
   Яван тут команду громкую подал и объявил всем привал, устроив таким образом отдых ноженькам их многохожалым. А незнакомец тем временем попереобнимался да поперецеловался со всеми, акромя Давгура леденящего, коего, облапив сгоряча, он принуждён был тут же оставить.
   Тут, конечно, расспросы всякие начались – куда же без них... Ваня в двух словах ситуацию дикарю обрисовал: так, мол, и так – мы-де будем такие-то, а вот ты, дескать, кто таков и чего голодом себя тут моришь?
   Поскрёб незнакомец шевелюру свою нечёсаную, достававшую ему аж до пяток, уселся затем на ближайший камень и, обведя присутствующих пристальным взглядом, вопросил их бойко:
   – Вы, люди добрые, спрашиваете, почему я тут оказался?
   – А чего спрашивать-то зря? – тоже спросил его Буривой, ус свой любимый притом теребя. – Грешник ты немалый и в сих местах за грехи какие-нибудь обретаешься. Разве не так?..
   – Правильно. За грехи!.. Спросите, за какие?.. Хм. А вот!.. Разрешите, земляки, душу себе рассказом облегчить, а то мочи моей молчать нету. Страсть как погутарить мне вишь охота!
   – Ну что же, страдалец оазисный, – говорит ему Ваня ласково, – давай валяй! Внимать мы тебе готовы. Излагай!..
   И тот рассказал...
   – Эх, братва, вот вспоминаю я жизнь свою на свете белом, и никак в толк-то не возьму: вроде и не совершил я ничего такого плохого. И впрямь – не убил ведь никого, не запытал, не тронул ни одну заразу даже и пальцем, а вот поди ж ты – в самое пекло попал!
   Вы не смотрите на красоты эти лесные – для меня это всё неистинно, одна лишь видимость. Всё сиё плодовое изобилие существует тут, чтобы страдания мои усугубить.   Это на первый лишь взгляд тут весьма приятно, а каково в этих кущах пятьсот лет обитать, страшно притом голодая – э-э-э! – и не передать... Да пропади оно всё к ляду!   До того место сиё мне обрыдло, что готов я тыщу лет на белом свете последним нищим пробыть, чем в здравнице этой баклуши зазря бить.
   Я ж ведь богачом был в прошлой-то жизни! И не просто там каким хапугою заурядным, а богатеем наипервейшим в небедной моей стране!
   И умирал я, братцы, не где-нибудь в лачуге, а в своих роскошных апартаментах, на ложе золотом возлегая бессильно, поскольку был я на закате жизни глубоким старцем, многие виды видавшим и удовольствия великие испытавшим. Родня ближняя и кое-кто из челядинцев меня окружали со всех сторон и на тот свет своего благодетеля провожали с видом убиённым.
   Неспокойно я умирал, ох и неспокойно! Даже на смертном одре страсти неугасимые душу мою ненасытную терзали, и душила меня алчная громадная жаба. Ведь всё-всё, что заимел я в жизни своей, все мои сокровища и богатства несметные, всё, что я добыл трудом непосильным, принуждён был я в чужих недостойных руках оставить, не имея власти даже крупицы в иной мир захватить...
   Я даже внутренне поразился, что ничего, оказывается, хорошего, жизнь моя скопидомная душе моей не дала, что чувства чванливой гордости и спесивого самодовольства, владевшие мною дотоле, вдруг пропали куда-то сами собою, а проявилися отчего-то в моём сознании горечь неясная и беспокойная досада.
   Это меня ужасало и бросало в холодный пот. Не хотел я умирать ни за что – страшно смерти я опасался и от её неотвратимого ко мне шествия мучительно содрогался...
Ведь уродился да в дело сгодился я в самой простой семье, и не то что богатства, а и достатка у нас частенько не было. Матушка моя умерла рано, а папаня к тому времени был не первой уже молодости, частенько, бывало, он похварывал, вот по новой оттого жениться и не стал – в лавке своей всё пропадал.
   У него лавчоночка имелась продуктовая, в которой работников, акромя нас со старшим братом, и не водилося никогда.
   Трудно мы жили, порой едва концы с концами сводили. Мы с брательником в разъездах сызмальства были постоянно, а папаня в лавочке торговал.
   С самого своего детства раннего отличался я невероятной просто жадностью, будто некий пожар горячий в душе моей яро полыхал. Я даже игрушек своих брату поиграть не давал, а братнины, наоборот, всеми правдами и неправдами к рукам прибрать стремился – тем, значит, и резвился. И попробуй только отыми у меня чего да желаемое мне не дай – такой бывало подыму я хай, что все на попятный пред моею вредностью шли и старались меня ублажить, лишь бы я не донимал их своею жадностью.
   Видать, большой силы у меня в душе сия страсть достигала, раз все предо мною пасовали и тем самым лишь пуще её во мне разжигали...
   А тут и отец, состарившись, совсем расхворался.
   По закону-то старшему сыну лавка отцовская должна была остаться, а мне, как младшему, фига лишь полагалася с маслом.
   Только не в силах я был стерпеть подобной «справедливости», и день и ночь по этому поводу скроба меня скребла, и злоба неуёмная грызла. Думал я и так и эдак, как бы мне некую махинацию провернуть и брательника с носом оставить, ибо считал я себя намного способнее его в торговых делах. Я ж ведь пользу и выгоду за версту буквально чуял, а брат к этой материи особого рвения не проявлял: абы как себе жил, да не шибко о прибыли тужил...
   И вот думал я, думал и, наконец, придумал одну пакость. Отец наш, надо сказать, мнительностью всегда да суеверностью излишнею отличался, а нрава он был гордого весьма и даже властного. Заболев, пригласил он лекарей всяких к себе да знахарей, ибо выздороветь очень уж желал – но ничего ему не помогало. Расстроился он сильно тогда, впал с горя в отчаянье, а я тут возьми и шепни ему, что знаю, мол, знахаря одного великого, болезни легчить зело сподобленного; его бы, говорю, пригласить – терять-то уж более тебе нечего...
   А надо заметить, что этот, с позволения сказать, знахаришка мною перед тем обработан был шибко, и оплачен, кстати, очень щедро, что было для моей манеры дел ведения характерно: когда я выгоду несомненную для себя рассчитывал, то вполне мог и рискнуть, и даже последние деньги, как в случае этом, на кон выставить...
   Ну вот, приходит, значит, тот знахарь липовый, а сам видный из себя такой, представительный... Вперил он в несчастного больного огненный взор, головою многозначительно покачал, словно чего-то там прозревая, окурил отца лечебными травами, зелья какого-то ему дал, а потом забормотал, заголосил, глаза под череп скосил – и вошёл в сношение с «духами вещими».
   После же своего камлания опамятовался он едва-то-едва да зловещим голосом и заявляет:
   – Вах-вах! Вах-вах!.. Вижу! Всё вижу! О-о-о-о!.. Вижу, как порчи печать чёрная отметила сию душу достойную! Узреваю, как некто из близких – самых близких! – козни вероломные против благодетеля своего замыслил! Убить его захотел, отравить!.. Вах, горе! Вах, горе горькое! Вах-вах!..
   У отца от его причитаний аж полезли на лоб глаза. Вздрогнул он, на нас с братом пытливо глянул, а брат в это время чашку с чаем для больного в деснице держал.
   Ну, я и подтолкнул его под локоть как бы невзначай.
   Упала чашка на пол твёрдый и разлетелася на мелкие осколки, а знахарь перст крючковатый на брата направил и завизжал препротивным голосом:
   – Вот он, нечестивец лядащий, мысли мерзопакостные против отца таящий! Вот он, тать, порчу наводящий! Сам себя выдал! Сам, сам!!!
   Все тут в шоке, понятное дело, а брат – тот больше всех. Опешил он совершенно – ну никак не ждал он такого обвинения: столбом там застыл, чего-то забубнил, замычал, заморгал, а ни словечка внятного в своё оправдание вымолвить не попытался...
   А вокруг тишина настала гробовая...
   Ничего не сказал папаня. Знаком удалиться всем приказал.
   А через час где-то позвал он к себе стряпчего и завещание своё переписал начисто, в котором даровал мне в наследство всё – до последней монетки медной! А старшего сына проклял и из дому его выгнал, в чём тот был, корочки хлеба не дав ему на дорогу.
   Да сам той же ночью взял да и помер.
   Таким вот образом предательским сделал я первый шаг к своему богачеству.
   Невеликим был тот шажок, махоньким даже, но для дальнейших моих махинаций он крайне важным оказался: я ведь тем самым самому себе доказал, что никаких препон, а вернее было бы сказать, ничего святого, в душе моей не было, и открытие важное это оборотилося способностью для меня крайне выгодной, и сделалось весьма стоящей на всём дальнейшем моём любостяжательном, так сказать, поприще.
   И начал я после открытия сего великого богатеть дюже стремительно!
   Первым делом я долги с друзей отцовских с судейскою стражей взыскал, коим папаня деньжат надавал, а должок получать менжевался. Потом перестал брать у знакомцев евоных товары, ибо не выгодным это для себя посчитал, и для моего дела расточительным.
   Отец-то со своими поставщиками за годы жизни весьма сдружился и пуще некуда многих разбаловал: в гости к ним похаживал, у себя принимал, в таблеи с бездельниками поигрывал да чаи с ними гонял... Вот дело-то и страдало, потому что папаша превыше дел пустопорожние ценил отношения, а не выгоду денежную.
   Дурак!..
   Я враз закрыл эту лавочку!
   Вернее – как раз открыл-то. У меня всё стало по-другому. Выгода – вот что было моим богом! Ого-го! Лишь её, мою милую, я в чём бы то ни было искал, а все прочие сентименты бестрепетно откидывал – вот пользу для себя и дыбал...
   В коротенький срок прикопил я денег горшок, подзанял их ещё, и прикупил несколько лавчонок. Да землицы вдобавок с угодьями. Да дюжину рабов. И весьма-то зажил неплохо.
   А вскоре и подженился ещё удачно. Да что там – выгодно для дела моего крайне!
   Лично же для себя... ну как вам сказать?.. Невеста мне попалася не красавица, чего уж тут скрывать: кривая малость, чуток горбатая, а личико имело такое, что ежели б в окно она глянула – верблюд бы, наверное, отпрянул!
   Один нос у неё чего стоил! Да не нос – носяра! Носище! А под ним – усищи! Хе!..
   Зато денежек у ейного папани было – не горюй, мама! Ведь не за прелести бабьи я эту жабу за себя брал – ишаку то понятно! – а за казну немалую, в привесок к этой крале мне щедро отваленную.
   После свадьбы у меня богатства – прибыло аж вдесятеро! Выдвинулся я этим расчётливым шагом в первые ряды зараз, и с большим размахом развернул свои дела.   Ага!
   Жадность в душе моей прямо пульсировала…
   Я был первым, кто, например, творческий подход применил в труде рабском: начал использовать рабов масштабно. Как где какая война, а я уже раз – и через своих людей, сановников там велеможных али воевод, военнопленных себе выбиваю – да побольше!   А плачу за них, исключая конечно взятки, ну сущие же гроши...
   И на плантации их! На поля! На стройки всякоразные!..
   Нужным моим людям – мзда немалая, а зато мне – выгода громадная!
   Я даже своих соплеменников не стеснялся обращать в рабство!
   Ну, это делом несложным для ума моего оказалося. Через знакомца моего доброго, визиря то есть главного, провёл я, уговорив царя, закон один кабальный – и дело оказалось в шляпе! Тут ведь нужно перво-наперво, чтобы человечек зависимым от тебя оказался; главное, чтобы людишки своим умишком да трудом бы не жили, а то такие единоличники рассуждают трезво шибко, да не гоняются за лихом пустым. Короче, пусть ближний твой двуногий в системе трудовой окажется крепко повязан, ибо легче системою одною управлять, нежели отдельными разными людями...
   Вторым делом – дай собрату, в системе твоей увязшему и концы с концами порой не сводящему, какого-нибудь добра: деньжат там али некоего пропитания – только не задаром, а с уговором, что ежели энтот лихоманец тебе в день урочный благодеяние, тобой даденное, с добавком определённым не возвертает – то бери его самого, и жену его, и приплод, само собою, в работу невольную на оговорённый срок...
   Опа! Тут капкан-то и захлопывается! Ничего более можешь не делать, только ждать нужно терпеливо, покуда какая беда земная не приключится. А этих всяческих бед ведь – ого-го! Недостатку, известно, в них нету: то тебе недород, то мор, то пожар, то наводнение. Да и просто болезни для нас тут полезны.
   Вот я в своей стране и самый первый уже богатей!
   Апосля батюшки царя, конечно, нашего государя, да, по правде сказать, это ему ещё и не гарантия, что так.
   Верха вроде достиг я богатства, ага – а всё-таки чего-то мне не хватало...
   Думал я, думал, над этой сверебою голову ломал и порешил... что надо мне жениться на дочери царской!
   И этот план сварганил я на славу! А как же иначе...
   Спросите, каким способом я задуманное провернул, когда по нашим законам одной лишь жене полагалося быть при муже? Хм. Да проще некуда – для меня конечно, а о прочих мне и дела не было!
   А вообще-то – в подлую махинацию я впутался, только я тогда так не думал. Гордился я даже, тварь коварная, изворотливостью своей хитромудрой. Жёнка-то моя, хотя с виду и крысою этакой казалася, а всё же доброй души человеком оказалася: набожною весьма, кроткою и сердобольною очень. Поймать её на какой-либо пакости не представлялося вообще-то возможным...
   Пришлось мне тогда пойти на подставу ложную: в нужное время в нужном месте была она застукана с мужчиною вместе, с местным красавцем-героем и одним моим тайным врагом. Как бы на свидании, значит, любовном...
   На самом же деле и близко никакого свидания не было! Ну, скажите на милость, действительно – зачем вельможе представительному на такой хлам было покушаться, каковою жёнушка моя верная являлася? А? Ну курам же это на смех...
   Но мне и такой повод сгодился на все сто! А что? Обстановка была двусмысленная, весьма уединительная, свидетелей к тому же море, и всё такое...
   Попалися, короче, голуби!
   После этого, само собою, суд настал царский, допрос ещё с пристрастием, подробный разбор – да наш развод по полной программе, а деньжата жонкины у меня осталися, как у стороны, в сём деле пострадавшей. Я ведь всё до последнего хода рассчитал – как по нотам всю партию разыграл. И сладостным аккордом, в сём гнилом деле последним, стало для меня утопление прелюбодеев в одном мешке, как преступивших святой закон единобрачия божественного. Только плюх – и концы в воду, душонке моей грешной в угоду!
   – Ну, братья, – прервав повествование, обратился к слушателям рассказчик, – каков я молодец оказался, а? За дело я сюда мучиться попал али по случайности? Как вы полагаете?
   – За дело, за дело, не сумлевайся, – быстро ответил спорый на слово царь царей. – Мерзавец ты первостатейный, и тут тебе самое место!
   – Шкура! – угрюмо пробурчал Давгур
   А Яван лишь головою покачал осуждающе, но от комментариев своих едких воздержался, и на Сильвана остолбенелого глянул, рожа которого, как и всегда, ни тени эмоции даже не выражала, чем немало весёлого Говяду поражала.
   Один лишь Делиборз не проявлял интереса и капли к россказням грешного собрата, ибо он в это время упражнение какое-то сложнейшее поодаль отрабатывал, подскакивая кошкою в воздух и прокручиваясь за тот срок разов с десяток...
   – Да уж, робяты, грешник я и впрямь окаянный, – охотно признал их правоту жадина. –   Это я теперь точно знаю – за пять-то веков достало времечка дойти до такого понятия… Я ж был просто дурак – спесивец гордый, ага!..
   Ну вот, друзья, сделался я важным тузом у себя на родине и этакую систему связей хитрую образовал, что от всего, почитай, хоть чего-нибудь мне да перепадало.
   А толку-то, по большому счёту, я имел ноль!..
   Нет, злата-серебра, конечно, скопил я горы, каменьев драгоценных – целые сундуки, да и всего прочего – в полнейшем избытке. Поля у меня были бескрайние, стада – бессчётные, а рабов да всяческих служителей имел я видимо прямо невидимо.
   А всё ж таки не мог я никак угомониться! Всё-то мне было мало и мало, и всегда чего-нибудь да недоставало. Почему-то новых приобретений жажда властно и неудержимо меня манила, а вот ко всему, что у меня уже было, я почему-то охладевал живо: не дюже радовали меня сокровища мои проклятые, лишь алчность неутолимую они в душе моей они воспаляли...
   Прав был народ, когда про страсть мою говаривал: в алчную пасть бойся, дескать, попасть, ибо что в неё попало – считай, что пропало!
   И воистину это было так!
   – И что же ты, жадина несусветная, – перебил Яван вопросом его речь, – неужто так и не полюбил никого на белом свете?
   – Э-эх! – махнул тот рукою. – Как не любил – любил... Сына своего младшего, Сияруша, любил я как самого себя. Сильным, смелым и щедрым был он парнем, не чета мне, подлому и гнусному гаду. Не мог я на чадо своё нарадоваться, души в сыне благородном я не чаял и всячески достижения его поощрял. В двадцать восемь лет сделался мой сынок главным визирём при нашем царе. Да что там царь – баран, пустое место! – все нити правления держал Сияруш в крепких своих руках, и государство наше при нём процветало...
   Да только недолго длилося моё счастие! Чёрное око людской зависти упало стрелою ядовитою на сына моего великого и царского вдобавок внука: был Сияруш отравлен злокозненными нашими врагами, изменниками проклятыми и коварными.
   И надежда моя гордая безвременно умерла да безвозвратно угасла: срубил острый топор людской злобы могучий дуб моих упований, под самый корень гордость мою срубил.
   После этого я долго ещё прожил, до самой глубокой старости, но в душе моей от тяжести потери как бы дыра некая образовалася, и в дыру ту бездонную что-то важное для меня провалилось, именуемое радостью – и не возвращалося оно более никогда.    Как будто потускнели враз в очах моих заплаканных все жизненные краски, и какая-то струна напряжённая в глубине души моей вдруг со звоном порвалася. Не стали уже, как ранее, приобретения разные меня прельщать, и сгустился вокруг меня пресыщения душный мрак.
   Умер я, братья, духом, и в таком странном состоянии живого мертвеца дни свои долгие безрадостно доживал, пока в один прекрасный день копыта золотые свои не откинул и белый наш свет не покинул.
   Поначалу-то, после смерти, я освобождение несказанное испытал и на жизнь мою со стороны как бы глянул. Все мои духовные язвы мне были бесстрастно кем-то показаны, после чего пришлось мне утяжелиться и в сферы нижние душою устремиться.
   И будто в духовном болоте я утонул!
   Потом заснул.
   Потом проснулся, и в этом вот закутке очухался. С тех пор тута и обретаюсь и всё-превсё – аж до последнего мига! – из прошлой своей жизни помню!!!
    Выкрикнув с душевным надрывом слова сии, размахнулся жадоимец и стукнул кулаком оземь что было силы. Аж землица от удара крепкого загудела, да какое-то яблоко свалилося оратору на темя. А тот не повёл даже и бровью.
   Помолчал он чуток, повздыхал, и продолжал уже много спокойнее:
   – Я тут частенько сны всякие зрю. Иногда до того щемящие или пугающие пригрезятся, что нету моих сил их терпеть... Вот как раз давеча мне показывается, что будто бы я – и не я совсем! Как бы жерлом воронки ужасной я сделался, и крутится та воронка на чёрной-пречёрной воде, а вкруг воронки – головы плывущих людей везде. Орут люди, захлёбываясь, кричат, вопят – и воронкою, то есть мною, в провал затягиваются...
   И понимаю я отчётливо, что хоть душ тех и множество, но ущербные они сплошь, да не годные ни на что, и от сего неожиданного понимания такой ужас меня вдруг охватывает, что и не передать, ибо осознаю я яснее ясного, что это я – я, алчная мразь! – сии юные души изуродовал, свою сильную руку к чёрному сему делу приложил, и усердие своё неуёмное в него я вложил!
   И охватила меня такая тоска неземная, такое страшное нахлынуло на меня ощущение невозвратности, что прямо конец света это был какой-то!..
   Проснулся я весь в ледяном поту, волосы вот так на башке дыбом, а сердце в груди колотится, что в сетях рыба. И жгучий мой глад на фоне того кошмара пустяковиной ерундовою мне показался.
   Во, братие, как...
   Замолчал греховодник, пот проступивший со лба вытер, опять вздохнул тяжело, и вновь в рассуждения свои пустился:
   – А ещё недавно было мне видение, будто живу я, братцы, на белом свете... Да какой там живу-то – бедствую, горюшко мыкаю! – и ощущаю при этом себя то рабом бесправным, надорвавшимся от труда непосильного, то отцом беспомощным, у коего детки мрут от голода, то матерью терзаемой, у которой дитятей силой отнимают, дабы в рабство за долги их продать, а то опасным государственным преступником, укравшим от нужды хлеба краюху, и подвешенным за то под рёбра на позорный крюк...
   И будто бы прошу я, вымаливаю у богача одного денежное подаяние, чтобы хоть как-то смерть голодную отодвинуть; вглядываюсь в рожу его жирную – мать честная! – а то ж ведь я!..
   Как так, недоумеваю, – нешто я могу раздваиваться?..
   А харя-то у богача на вид отвратная, пороками зримо обуреваемая...
   Не стал он-я слушать даже меня, разгневался, стал орать, и повелел выкинуть меня-себя к такой-сякой матери. Ещё и собак спустил, гад, на самого-то себя!
   Страшные муки испытал я духовные, ибо осознал вдруг отчётливо, что все те несчастные, бесчеловечной судьбой в прах раздавленные, и сам наипервейший богач, неправедный порядок творящий, есть одно целое, только глаза наши незрячие не видят почему-то этого. И узреваю я вдруг с великим удивлением, как невидимые дотоле нити людей земных связывают всех до единого, и как по тем нитям струится активно живая сила – в одном лишь почти направлении: ко мне, богатому – от меня, бедного... И эта сила богача алчного наполняет, распирает моё распухшее тело, застаивается в бездонном чреве, гниёт, бродит и страшно воняет… А в это время мои маленькие «я» жаждут, сохнут и терзаются ужасным гладом, не в силах будучи что-либо изменить, и не умея влияние даже оказать на преступный сей порядок...
   И тогда проснулся я в жутчайшем страхе, не имея возможности пошевелить и пальцем.    И до того ясное выкристализовалось у меня понятие о вине своей немалой в образовании этой системы-удава, что лежу я на дне своего ада и плачу.
   Поздно, всё поздно...Непередаваемо сиё ощущение невозвратной катастрофы!
   Обхватил богатей когдатошний, а теперь грешник кающийся голову свою лохматую, руками-тисками её зажал, глухо застонал, а потом сквозь зубы процедил:
   – Всё! Не могу больше говорить... Нет на то моих сил более...
   С минуту примерно стояла тишина, в течение которой каждый о своём в уме рассуждал, а потом Яван прокашлялся да и говорит бывшему жадюге:
   – Послушай-ка, друг, чего я скажу... Мыслю я, что ежели мы тута появилися и пост твой вынужденный вроде как нарушить тебе пособили, то такая оказия точно уж не случайна... Как полагаешь? Не случайна ведь, правда?..
   Как услыхал горемычник захудалый сии слова, так голову враз он приподнял, и в его потухших было очах огонёчки азартные позажигались. Растянул он ротище свой в презабавной улыбке, и понурый его дотоле вид зримо этак преобразился.
   – Ё-моё, братцы – конечно же встреча наша не случайна! – воскликнул он громко и радостно. – Чую я – искупил я прегрешения свои великие, ей-ей искупил-то!.. Ну, проклятые черти, вы у меня держитесь!
   И он в сторону куда-то кулачищею погрозил.
   – Пять сотен лет они муки мои душевные пили, да ещё надо мною и насмехалися, что я этаким дураком оказался и в сети их расставленные попался. Погодите у меня, проклятые змеи – за мною должок-то не заржавеет!
   И принялся тут освобождённый жадина Явана горячо упрашивать, чтобы тот с собою его взял, объясняя, что у него, мол, аппетит на борьбу со злом дюже разыгрался, и что с паразитами жаждет он сражаться с хитрыми...
   – И вот ещё что, – добавил твёрдо он, – зовите меня… Ужором! Ранее-то, на белом свете, у меня другое имечко имелося, красивое да гордое – ну да тот-то человек не существует более, и лишь память недобрая у меня о нём осталася. Я так полагаю, что доброе имя заслужить ещё надобно, поэтому Ужор я – и всё тут! К тому же по существу прожора ведь я и есть. В самую точечку сиё имечко!
   Ну что же, Яваха наш человек был не упрямый: согласился он и этого бедолагу в свою ватагу принять, дабы грешника раскаявшегося в тюряге этой оазисной не оставлять.
   А в это время Сильван Явана за плечо взял и на ухо, наклонившись, ему зашептал, да громко-то превесьма, так что и остальным было слышно прекрасно:
   – Вань, а Вань, чую я, недалече ещё имеется некий человечек. Тута, за деревами... Странный он, ага: тама озёрце имеется, так он в ём плавает, ныряет и пастью воду хватает. Видать того... умишком тронулся малость.
   – А-а-а! – махнул Ужор рукою. – Так это же Упой, знакомец тутошний мой!.. Порядочная сволочь, между прочим – меня стоит... Ух, скажу я вам, и достал же меня этот мерзавец за те триста тридцать три года, как он здеся нарисовался! Мочи моей терпеть его нету! Ну и гад!.. Так прямо и удавил бы эту падаль, да жаль, нельзя: какая-то сила нас друг от друга отталкивает...
   У Явана, конечное дело, моментально желание возникло на того гада посмотреть.     Схватил он палицу свою и котомку, да и направил стопы свои в ту сторонку.
   Пошли они вперёд между деревьями роскошными, и минуток через пять показался впереди водоём с чистою водою, в котором совместно с рыбою голый какой-то мужик быстро плавал и нырял в глубину будто выдра.
   Пригляделся получше Яваха – вот тебе, думает, раз! – а человечище этот не просто ведь плавал, а живо ртом воду хватал. Только, вишь ты, какая незадача: едва, значит, он ротище свой раскрываел, как вкруг лица его водица и расступалася, а в рот – ну ни капельки не попадало! А как, значит, пасть свою он захлопывал, так вода опять вокруг сходилася плотно.
   Понаблюдали наши на пловца незадачливого с минуту какую, поудивлялись мытарству такому странному, а потом Ужор и окликает его с бережка:
   – Эй ты, водоглот хренов, а ну-ка плыви сюда скорее! Не видишь, что ли, гусь ты лапчатый, что гостюшки дорогие ко мне пожаловали! Избавили они меня от мук адовых, ага – и на рожу твою взглянуть ноне хотят... Давай плыви буром, а то нам вишь недосуг: отселя зараз мы уходим, подвиги совершать в пекло идём.
   И повернувшись к своим новым товарищам, скорчив брезгливо ряху, добавил с неприятием:
   – Не поверите – лет с десяток я с этим охламоном даже не разговаривал, а теперь вот пару слов всего сказал, и аж противно мне стало. Тьфу ты! Это ж надо, а!
   Ну а водоглот тот неудатый дважды упрашивать себя не заставил: гребанул он ручищами разов пять шустро – и вот он уже тут как тут. На берег он вылазит, точно тюлень, выпрямляется не слишком шибко и оказывается, что доселе страннее мужика Яван не видывал.
   Был он собою гладок, немал, упитан, голова круглая у него была как шар, и гладко обритая, а по всему телу его дебёлому сплошь везде наколки были наколоты: всё кресты какие-то с загибонами, спирали, да зигзаги всякие ломаные. А в ухе серьга ещё болталася в виде солнца златопёрого, и вдобавок в носу ещё висело кольцо.
   Ну и странный же мордоворот-то!
   Никто толком и опомниться не успел, как новенький перед компанией – бух на колени! – руки к сердцу прижал, закатил кверху глаза и, как водится, завопил благим матом:
   – Поравита вам, земляки! Благоденствуйте вовеки, добрые человеки! Помилосердствуйте, други, пособите, не киньте в беде грешника великого и не оставьте здесь беспутного горемыку! Смилуйтесь, братья! Именем Ра!..
   – А чего ты от нас-то желаешь? – спрашивает его Яван.
   – О-о-о! Прошу у вас, собратья, для вас может быть и мелочь, а для меня самое драгоценное, что только есть на всём свете: ни злата я не хочу, ни серебра, ни драгоценных каменьев, а желаю всего лишь... глоточек водицы испить!
   И к озеру оборотившись, всё так же на четвереньках находясь, замахал он ручищами, словно от видения тлетворного отбиваючись, расплевался на него яро и заорал:
   – Чур меня минуй, чур! Пропади ты пропадом, морок чёртов! Не озеро это вовсе, не вода, а видимость лишь обманная, для муки мне данная! Сгинь, сгинь с глаз моих, проклятое!
   Все на озеро в недоумении и глянули. А Сильван недовольно эдак крякнул и, к воде подошед, наклонился. Зачерпнул он лапищами своими водицы – с полведра, наверное, никак не менее – да всю-то её и выхлебал в один потяг.
   Потом ещё разок он крякнул, губы вытер да и говорит:
   – Фигня какая – вода как вода. Оно, конечно, я и лучше пивал, но и эту хаять не буду... А вот вам пить её не рекомендую – она для вас заразная: пообсираетесь враз!
   Ну а Яван тут, недолго соображая, котомку свою на песочек кидает, скатёрку-самобранку из неё вынимает, да к окружающим и обращается:
   – А не худо ли нам будет пожрать? А, братва?..
   Никто, тупому понятно, был не против. Все – за.
   Акромя, видимо, тутошних аборигенов. Те, вестимо, не понимали ни шиша и в полном находилися недоумении.
   А как они узрели, на какие чудеса волшебная скатёрка оказалась способна, то ещё более от такого сюрпризу они опупели. Аж даже они переглянулися, позабыв про свою вражду.
   Ну, Ванёк этак спокойненько у них интересуется: не желаете ли, мол, чего-нибудь попить, обалдуи вы этакие, али там откушать? Мне, добавляет, это как раз плюнуть...
   И едва он успел предложение своё доформулировать, как Упой уже не своим голосом завопил:
   – Воды мне хоцца – воды! Бочку вёдер на триста!
   А Ужор глазёнки потупил этак скромненько, пальчиком в ладошечке, стесняясь, поковырялся, да словно извиняясь, и заявляет:
   – Ну а я бы, если есть такая возможность, попросил бы для себя... хм... невеликенького такусенького поросёночка... э-э-э... пудиков этак в пятнадцать, а то говорят, апосля голодухи много кушать-то нельзя – животиком потом будешь маяться. Кхе-кхе!
   То услышав из уст Ужорища, все как заржут, а Яваха аж громче всех. Но ничего – требуемое аборигенами просит он у скатёрушки вежливо.
   Заказ, естественно, и появляется скорее скорого: преогромная бочища дубовая, до краёв ключевою водою наполненная, и великанский кабанище жареный, на огромном подносе лежащий!
   Упой же, едва лишь воду всамделишнюю он узрел, захохотал вдруг как бешеный, и глаза у него величиною с плошки сделались да жёлтым огнём зажглись. Подскочил он к бочище этаким барсом, губами к краю её припал, бочку ручищами обхватив, да глоточек ведёрка в три с неё и отпил. А потом и того похлеще он учудил: головою в ёмкость ту – нырь! Только у-у-ть, у-у-ть – пошёл содержимое-то хлебать...
   А самого-то уже и не видать – только ноги одни из бочки торчали.
   И глазом наблюдатели моргнуть не успели, как бочоночек был уже пустенький: ну всё до капельки последней водохлёб сей вылакал! Затем перевернулся он внутри ёмкости с головы на ноги, башку наружу торкнул, и такой-то стал на харю довольный, что все зрители, оценив его в питейном деле способность явную, в ладоши бурно захлопали и весело засмеялися.
   Выскочил из бочки упивец этот офигенный, и увидели все с большим удивлением, что он ни чуточки толще-то не сделался: каков был, таков и есть, а куда жидкость выпитая подевалася – бог про то весть.
   И впрямь чудно это было действительно!
   – Упоительно! – проворковал блаженно питух, поглаживая себя по брюху. – Хоть и выпил я, братья, немного, а благодарен вам за то премного! Во вода-то была!
   И палец большой ватаге кажет.
   А в это время позади них хруст какой-то раздался, а вдобавок ещё и странное некое урчание...
   Все туда глядь – ёж твою в корягу! – а это, оказывается, Ужорище кабанчика доедает, косточками на зубищах хрустя да под нос себе чего-то гундя.
   Да уж. За секунды, гад, кабана-то сожрал! Ну и мастер! А сам каким был шкелетиной с виду, таким же в точности и остался: кабанищу цельного вовнутрь убрал, а рёбра стропилами наружу торчат.
   Наваждение какое-то прямо...
   А как закончил Ужор свою трапезу, так листик с дерева сорвал, губищи им промокнул и заявил простодушно:
   – Кажись, и я червячка малость заморил. Спасибочки вам, други!
   И оба чревоугодника, донельзя обрадованные, превесело тут расхохоталися, потом друг с дружкою обнялися и трижды облобызалися.
   О, значит как! Принёс сей жор да пир в души их лад да мир.
   А нашим-то ватажникам приятно, знамо дело, такое умиротворение лицезреть. И действительно – дело ведь то немалое, когда в товарищах устанавливается лад. И ещё то было радостно, что две души окаянные от пекельных мытарств поизбавились: грехом своим они были мучимы, да тем самым от зла-то были отучены – и души их сделались явно лучше.
   Настал тут черёд и нашим героям откушать. Расселися они на песочке тёплом и поснедали себе в своё удовольствие, после чего оба спасённых выведывать стали у Вани про всё: про то, кто он таков, и чего этакого в пекле он делает, а пуще того про новости с белого света...
   Ну, Ванюха отнекиваться-то не стал, всё как есть им, чего знал, порассказал, а потом и сам к упивцу Упою пристал.
   – Упой, а Упой, – ввернул он вопросец ловко, – теперя ты нам о себе-то пропой! Уж очень нам пытливо стало о тебе всё поразузнать: из какого ты выходец царства, да отчего тебе дано было сиё мытарство?
   Вздохнул водохлёб тяжко, башку бугристую себе почесал, в носу малость поковырялся, да биографию свою подмоченную и рассказал.
 
Рейтинг: 0 445 просмотров
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!