Румынкина

         По извилистой узкой тропинке, тянувшейся через рощу вдоль так называемой речки-вонючки, куда регулярно сливал отходы соседний завод, шли два молодых мужчины и симпатичная девушка, державшая за поводок громадную восточно-европейскую овчарку. В зубах у собаки, которую традиционно звали Мухтаром, покачивалась авоська, отягощенная трехлитровым баллоном отменного жигулевского пива-свежака. Компания была навеселе.

Один из мужчин, коренастый широкоплечий блондин с короткой стрижкой, что-то оживленно рассказывал своим спутникам, отчего они то и дело закатывались в безудержном хохоте.

– Мой сосед Манук, жеребец старый, с Таней Румынкиной позавчера торчал, – говорил мужчина. – Баба его куда-то свалила, он Румынкину и привел... Ну, подпили они... Манук, мужик не промах, – полез!.. И только у них, значит, до дела доходит, откуда ни возьмись – жинка! Ну и понеслась душа в рай... Что там было, сдохнете. Манук в одно окно почти голяком выпрыгнул, Таня в другое, а следом – трусы.

– Мужские? – поинтересовалась девушка.

– Не, Танины.

– Была бы я мужиком, я б лучше с крокодилом пьяным переспала, чем с Таней Румынкиной! – фыркнула девушка.

– И я тоже, – поддакнул блондин.

Другой мужчина, смуглый лысеющий армянин лет тридцати пяти с рваным шрамом на лбу, заметно помрачнел и хищно сверкнул глазами в их сторону.

– Всё, Зек, кончай базар! О Румынкиной больше ни слова.

– Лады, Хачик, я в курсах, что Таня твоя любовь. Правда, ее и Мухтар не стал бы...

– Зек, еще слово и... ты же меня знаешь, – сжал кулаки Хачик.

– Ну хватит вам. Нашли из-за чего хипеш поднимать, из-за Румынкиной, – урезонила их девушка. – Давайте лучше по пиву ударим.

Они пробрались в глубь рощи, уселись под деревом и принялись по очереди пить холодное, пенившееся в баллоне пиво. Затем Зек многозначительно перемигнулся с девушкой, тронул Хачика за плечо и, отведя за деревья, что-то таинственно зашептал на ухо. Вернулся он один, присел рядом с девушкой, обнял и стал валить на траву. Овчарка угрожающе зарычала.

– Мухтар, канай отсюда, козел! – прикрикнул на собаку Зек. – Стеречь, Мухтар. На шухер!

Псина, виновато поджав хвост, нырнула в кусты. Вскоре она присоединилась к Хачику, который скучающе курил, сидя на пеньке.

– Что, друг, и тебя прогнали? Ничего, ничего... – он потрепал собаку за ошейник. – Никто нас с тобой не любит. Хозяйка твой сука меня не любит. Никто Хачика не любит.

Из-за кустов, где остались Зек и девушка, донеслись сдавленные женские стоны... Через несколько минут всё затихло. Блондин и сияющая девушка вышли на тропинку.

– Саша, ты маня любишь? – спрашивала та, отряхиваясь и поправляя платье.

– Конечно люблю, малыш. Отдай Хачику пиво, – равнодушно сказал блондин, вытирая руки о листья.

Продолжили путь по роще.

– У нас на работе чувиха есть, Элка, – такое рассказывала, – тараторила девушка, цепляясь за руку белобрысого. – Любовник у неё это самое делал... Ну сам понимаешь... языком...

– Пидорас! – брезгливо сплюнул Зек. – Таких из рогатки стрелять надо.

– А по-моему, что естественно, то не безобразно, – не согласилась девушка. – Может, у них любовь как в романах.

– У нас на девятке целый отряд таких был. Со своими ложками ходили... –вспомнил, ухмыльнувшись, Хачик.

На краю рощи, в балке, по дну которой протекал ручей, заметали женскую фигуру. Женщина лежала у самого берега, головой в воде. Они заинтересовались и начали спускаться вниз, цепляясь за корневища деревьев. Следом, по-пластунски сползал Мухтар.

– Гля, да это же Танюшка! – узнал Зек Румынкину, о которой недавно рассказывал.

«Танюшка» была в бесчувственном состоянии, почти мертвое тело. Зек брезгливо сплюнул и, окликнув собаку, указал на Румынкину.

– Мухтар, трахни ее!

Мухтар обиделся, сердито гавкнул и полез наверх.

– Ну и дурак. – Зек, покачиваясь, стал над Румынкиной и принялся расстегивать ширинку.

– Поссать на нее, что ли?

Пьяная зашевелилась, почмокала сухими губами, облизала их языком, но не проснулась.

– Не дуркуй, Зек, я же предупреждал, – оттолкнул его от Румынкиной Хачик.

– А-а, я в курсах, Гена. Старая любовь... – Зек помочился в воду, неторопливо заправился и вместе со своей подругой стал выбираться из балки.

Они постояли немного на верху, выпили пива, закурили и ушли. Вскоре голоса их затихли,

С опаской оглянувшись по сторонам, Хачик оттащил пьяную от воды.

– Послушай, ты человек или животная? Разве можно так колдырять? Правильно люди говорят: не человек – животная. Сам во всем виновата.

Румынкина застонала и с трудом разлепила осоловелые глаза.

– Ой, мамочка, кто это? Ой, погоди, что делаешь-то?.. Помогите, насилуют!

– Молчи, сука, задушу! – взревел Хачик и ударил ее ладонью по грязной щеке.

Глаза Румынкиной округлились от страха, но кричать она перестала. Присмотревшись, узнала Хачика.

– Генка, ты черт?! Я думала, онанист какой-нибудь... Дай сигарету.

Хачик помог ей подняться, усадив на берегу, выругался:

– Киряет больше мужика, понимаешь. Послушай, Гитлер правильно на нас говорил: швайна. Ну, посмотри на кого ты стал похож? На человека не похож. Русский швайна...

– Ладно, Генка, завязывай. Без тебя тошно, – отмахнулась Румынкина.

– Вставай, нечего чуманеть, пошли, – нетерпеливо приказал Хачик.

– Генка, мне похмелиться надо.

– У меня и похмелишься.

– А жена?

– Она в совхозе на помидорах...

 

Вечером Танька брела домой по сумрачному, под стать её настроению, засыпающему поселку, сжимая в кулаке деньги, которые подарил напоследок Хачик. Хачик, или Генка Хачиков, всегда давал денег. Остальные расплачивались кто чем: кто бутылкой вина, кто пачкой сигарет, а кто и просто – затрещиной. Румынкина была поселковой блядью. Ее услугами пользовались в основном пожилые берберовские армяне или недавно «откинувшая» из зон молодежь. Румынкиной Таньку прозвали потому, что мать якобы прижила ее с румыном, оставшимся после плена в России. Правда это была или сплетни никто толком не знал. Соседки уверяли, что захаживал к Танькиной матери году в пятьдесят пятом какой-то черный, похожий на цыгана, румын, да мало ли кто к кому не захаживал.

Танька была смугла и черноволоса, и как две капли воды походила на покойную мать, умершую году в семидесятом от рака. Старший брат Виктор 6ыл наоборот весь в батю – русоволос и светел. Отец в сорок втором ушел на фронт и пропал без вести.

Брат после материной смерти запил, опустился, бросил работу. Днями околачивался у туалета на Колхозном базаре, где собирались местные алкаши.

Танька лет с пятнадцати загуляла. Началось всё с того же Хачика, недавно освободившегося из колонии. Ha танцах в парке он приметил Таньку. Долго стоял в окружении дружков у ограды и, скрестив на груди руки, зло смотрел на приглашавших

ее парней. Потом, в середине танца, решительно расталкивая пары, подошел, дернул за руку и, оттолкнув опешившего партнера, грубо приказал: «Теперь будешь танцевать только со мной! Увижу с другим – зарежу!» И так это было хладнокровно и уверенно

сказано, и такое у него было спокойное, чуть улыбающееся лицо, и так зловеще поблескивала в узкой прорези губ вставленная на зоне фикса, что Танька поверила: да, такой глазом не моргнет – зарежет. Зарежет так же спокойно и уверенно, с такой же хладнокровной улыбочкой на губах. И партнер ее – плечистый, на голову выше Генки, парень – стушевался и отступил, растворившись в равнодушной толпе танцующих. И не было никого, кто защитил бы ее от Генки.

Танька два дня ходила с Генкой на танцы, а на третий – прямо здесь, в парке, под кустом – он грубо лишил ее девственности. Хачика вскоре вновь посадили за кражу, потом что-то еще добавляли, так что он вернулся только через десять лет. За это время Румынкина пошла по рукам.

Танька нигде не работала. Зачем, если она была желанной гостьей в любой поселковой блатхате. Там можно было, если не всегда поесть, то уж обязательно каждый день – выпить. Армяне, люди не привыкшие считать копеечные зарплаты, на выпивку не скупились.

Зимой Танька ошивалась в блатхатах, лишь изредка наведываясь домой, где в нетопленной хате, одетый и обутый, навалив сверху два матраса, коченел на кровати брат Виктор. На лето армяне брали ее на бахчу, давая в конце, после продажи арбузов, немного денег.

Соседи давно махнули на нее рукой, считая совсем пропащей. Участковый уже не присылал повесток, отчаявшись заставить её работать. Так и жила Румынкина, не задумываясь правильно она живет или нет, хороша ли её жизнь или не очень; и каждый новый день ее жизни, как близнец, томительно походил на прошедший...

 

Дверь в доме была не заперта. Они не имели привычки ее запирать. Они не запирали дверь, даже когда уходили из дома. У них и замка не было: воровать в доме всё равно было нечего, а во время их отсутствия здесь частенько выпивали местные алкаши, оставляя пустые бутылки, что служило немалым подспорьем в их скудном бюджете.

В доме было тихо. Брат спал или делал вид, что спит. Он всегда поджидал Таньку в надежде, что она принесет бутылку.

Танька разожгла керосиновую лампу (у них года два как перегорела проводка, но починить было всё недосуг), пошарила в столе, ища что-нибудь съестное. Она с утра ничего не ела, только пила. Хачик жалел тратиться на закуску.

– На печке картошка стоит. Возьми порубай, – зашевелился на кровати брат Виктор. Он не спал, еле сдерживая непреодолимое, сосущее желание выпить.

Танька заметила на печке ведро. Запустив руку, достала пару разваренных холодных картофелин в грязных мундирах.

– Где картошку взял? – опросила она, жадно набросившись на еду.

– Бабка Данилиха дала. Я ей загородку починил, – ответил брат. Не в силах больше крепиться, крикнул дрогнувшим истерическим голосом:

– Выпить что-нибудь принесла?

– Не принесла, отвали, – огрызнулась, набивая рот, Танька.

Мир в главах Виктора, ещё державшийся на тоненькой ниточке надежды,

покачнулся и рухнул. Под ногами зияла пропасть. Он вскочил со стоном, с зубовным скрежетом, корчась, как будто ему выламывали руки и ноги. Заорал, вылупив на сестру страшные, налитые кровью глаза безумца:

– Сука! Проститутка!.. Только об себе думаешь.

Не владея собой, он ударил ее кулаком по лицу и, когда она упала, давясь непрожеванной картошкой, принялся колотить ногами. Танька по привычке съежилась, заученно – как это делала много раз, когда её били – подобрала согнутые в коленях ноги к подбородку, руками прикрыла голову. Спиной она прижалась к стене, и незащищенным оставался только левый бок, но удары по нему почти не попадали. Брат метил в лицо и в живот, в горячке не замечая, что – не достигает цели, сбитый с толку Танькиным притворным визгом.

Истощенный постоянным недоеданием, Виктор быстро устал. Несколько раз ударил напоследок и, обессиленный, тяжело дыша, плюхнулся на кровать.

– Завтра, если ничего не притащишь – прибью так и знай, курвяка, – отдуваясь, пригрозил он.

Танька легко поднялась с пола, утерла кровь, тёкшую из разбитого носа, и остатки размазанной по лицу картошки. Злости на брата, как ни странно, не было. Как ни старалась, она не могла заставить себя злиться на этого трясущегося, больного, выглядевшего в свои сорок пять глубоким стариком, несчастного человека. Ей вдруг стало невыносимо жалко брата, жалко себя, жалко скитавшегося всю жизнь по тюрьмам Хачика, жалко мать, загнувшуюся на тяжелой заводской работе, жалко отца – того, никогда не виденного пленного румына.

Танька села к столу и заплакала, растирая по грязным щекам слезы. И запричитала, жалуясь на свою проклятую жизнь, вспоминая покойницу мать, грозясь удавиться.

И дрогнуло под скорлупой равнодушия и животного озлобления сердце Виктора. Он тоже вспомнил умершую на его руках мать. Oт горьких воспоминаний, и у него навернулись на глаза слезы. Виктор виновато зашмурыгал носом и, сдерживая в голосе нотки жалости, сурово выдавил:

– Ты вот что, Таньк... ты того... не серчай на меня, дурака. Не со зла я... Вот тут вот, горит у груди всё... С утра не похмелялся.

– Ладно уж... не сержусь, не понтуйся, – махнула рукой Румынкина. – Если хочешь, вот деньги. Сходи, возьми у цыган самогонки.

– Танька – печенка тебе в душу!.. Что ж ты кровь пьешь, – Виктор задохнулся от счастья. Жадно, трясущимися руками, схватил деньги и умчался, громко хлопнув дверью.

Вернулся он скоро, осторожно, как величайшую драгоценность неся в полусогнутых руках купленную бутылку. Долго разливал по стаканам, тщательно выверяя налитое, разглядывая обе дозы на свет, боясь перелить хоть каплю. Медленно цедил самогонку, смаковал каждый глоток, наслаждаясь, растягивая удовольствие. Жевал гнилозубым ртом плохо очищенную картошку, макая ее в консервную банку с солью.

Танька смотрела на него и украдкой смахивала набегавшие слезы. И сердце её разрывалось от безграничной нежности и любви. И давило чувство неосознанной, непонятной вины перед братом, перед Хачиком, перед всеми, кто мучил и унижал ее, сам в то же время жестоко мучаясь и страдая, как будто расплачиваясь за чьи-то грехи. Как будто столько было разлито в своё время в мире ненависти и зла, что для его очищения должен 6ыл кто-то добровольно пожертвовать собой, чтобы впитать в себя всё это зло и ненависть.

Танька пила горькую, воняющую карбидом, цыганскую самогонку и мысли ее, вопреки всему, прояснялись, словно кто-то незримый и могущественный тайно проникал в нее. И она медленно прозревала. И ничего не зная о Боге, она начинала смутно догадываться, что это, наверное, и есть Бог. И она зримо представляла себе его облик. Бог был не такой, как на иконах в армянской церкви, где она была как-то единственный раз в жизни. Он был чёрный и бородатый, похожий на Будулая из фильма. Он шел и улыбался Таньке широкой белозубой улыбкой. И это был её отец.

© Copyright: Павел Малов-Бойчевский, 2012

Регистрационный номер №0046453

от 4 мая 2012

[Скрыть] Регистрационный номер 0046453 выдан для произведения:

         По извилистой узкой тропинке, тянувшейся через рощу вдоль так называемой речки-вонючки, куда регулярно сливал отходы соседний завод, шли два молодых мужчины и симпатичная девушка, державшая за поводок громадную восточно-европейскую овчарку. В зубах у собаки, которую традиционно звали Мухтаром, покачивалась авоська, отягощенная трехлитровым баллоном отменного жигулевского пива-свежака. Компания была навеселе.

Один из мужчин, коренастый широкоплечий блондин с короткой стрижкой, что-то оживленно рассказывал своим спутникам, отчего они то и дело закатывались в безудержном хохоте.

– Мой сосед Манук, жеребец старый, с Таней Румынкиной позавчера торчал, – говорил мужчина. – Баба его куда-то свалила, он Румынкину и привел... Ну, подпили они... Манук, мужик не промах, – полез!.. И только у них, значит, до дела доходит, откуда ни возьмись – жинка! Ну и понеслась душа в рай... Что там было, сдохнете. Манук в одно окно почти голяком выпрыгнул, Таня в другое, а следом – трусы.

– Мужские? – поинтересовалась девушка.

– Не, Танины.

– Была бы я мужиком, я б лучше с крокодилом пьяным переспала, чем с Таней Румынкиной! – фыркнула девушка.

– И я тоже, – поддакнул блондин.

Другой мужчина, смуглый лысеющий армянин лет тридцати пяти с рваным шрамом на лбу, заметно помрачнел и хищно сверкнул глазами в их сторону.

– Всё, Зек, кончай базар! О Румынкиной больше ни слова.

– Лады, Хачик, я в курсах, что Таня твоя любовь. Правда, ее и Мухтар не стал бы...

– Зек, еще слово и... ты же меня знаешь, – сжал кулаки Хачик.

– Ну хватит вам. Нашли из-за чего хипеш поднимать, из-за Румынкиной, – урезонила их девушка. – Давайте лучше по пиву ударим.

Они пробрались в глубь рощи, уселись под деревом и принялись по очереди пить холодное, пенившееся в баллоне пиво. Затем Зек многозначительно перемигнулся с девушкой, тронул Хачика за плечо и, отведя за деревья, что-то таинственно зашептал на ухо. Вернулся он один, присел рядом с девушкой, обнял и стал валить на траву. Овчарка угрожающе зарычала.

– Мухтар, канай отсюда, козел! – прикрикнул на собаку Зек. – Стеречь, Мухтар. На шухер!

Псина, виновато поджав хвост, нырнула в кусты. Вскоре она присоединилась к Хачику, который скучающе курил, сидя на пеньке.

– Что, друг, и тебя прогнали? Ничего, ничего... – он потрепал собаку за ошейник. – Никто нас с тобой не любит. Хозяйка твой сука меня не любит. Никто Хачика не любит.

Из-за кустов, где остались Зек и девушка, донеслись сдавленные женские стоны... Через несколько минут всё затихло. Блондин и сияющая девушка вышли на тропинку.

– Саша, ты маня любишь? – спрашивала та, отряхиваясь и поправляя платье.

– Конечно люблю, малыш. Отдай Хачику пиво, – равнодушно сказал блондин, вытирая руки о листья.

Продолжили путь по роще.

– У нас на работе чувиха есть, Элка, – такое рассказывала, – тараторила девушка, цепляясь за руку белобрысого. – Любовник у неё это самое делал... Ну сам понимаешь... языком...

– Пидорас! – брезгливо сплюнул Зек. – Таких из рогатки стрелять надо.

– А по-моему, что естественно, то не безобразно, – не согласилась девушка. – Может, у них любовь как в романах.

– У нас на девятке целый отряд таких был. Со своими ложками ходили... –вспомнил, ухмыльнувшись, Хачик.

На краю рощи, в балке, по дну которой протекал ручей, заметали женскую фигуру. Женщина лежала у самого берега, головой в воде. Они заинтересовались и начали спускаться вниз, цепляясь за корневища деревьев. Следом, по-пластунски сползал Мухтар.

– Гля, да это же Танюшка! – узнал Зек Румынкину, о которой недавно рассказывал.

«Танюшка» была в бесчувственном состоянии, почти мертвое тело. Зек брезгливо сплюнул и, окликнув собаку, указал на Румынкину.

– Мухтар, трахни ее!

Мухтар обиделся, сердито гавкнул и полез наверх.

– Ну и дурак. – Зек, покачиваясь, стал над Румынкиной и принялся расстегивать ширинку.

– Поссать на нее, что ли?

Пьяная зашевелилась, почмокала сухими губами, облизала их языком, но не проснулась.

– Не дуркуй, Зек, я же предупреждал, – оттолкнул его от Румынкиной Хачик.

– А-а, я в курсах, Гена. Старая любовь... – Зек помочился в воду, неторопливо заправился и вместе со своей подругой стал выбираться из балки.

Они постояли немного на верху, выпили пива, закурили и ушли. Вскоре голоса их затихли,

С опаской оглянувшись по сторонам, Хачик оттащил пьяную от воды.

– Послушай, ты человек или животная? Разве можно так колдырять? Правильно люди говорят: не человек – животная. Сам во всем виновата.

Румынкина застонала и с трудом разлепила осоловелые глаза.

– Ой, мамочка, кто это? Ой, погоди, что делаешь-то?.. Помогите, насилуют!

– Молчи, сука, задушу! – взревел Хачик и ударил ее ладонью по грязной щеке.

Глаза Румынкиной округлились от страха, но кричать она перестала. Присмотревшись, узнала Хачика.

– Генка, ты черт?! Я думала, онанист какой-нибудь... Дай сигарету.

Хачик помог ей подняться, усадив на берегу, выругался:

– Киряет больше мужика, понимаешь. Послушай, Гитлер правильно на нас говорил: швайна. Ну, посмотри на кого ты стал похож? На человека не похож. Русский швайна...

– Ладно, Генка, завязывай. Без тебя тошно, – отмахнулась Румынкина.

– Вставай, нечего чуманеть, пошли, – нетерпеливо приказал Хачик.

– Генка, мне похмелиться надо.

– У меня и похмелишься.

– А жена?

– Она в совхозе на помидорах...

 

Вечером Танька брела домой по сумрачному, под стать её настроению, засыпающему поселку, сжимая в кулаке деньги, которые подарил напоследок Хачик. Хачик, или Генка Хачиков, всегда давал денег. Остальные расплачивались кто чем: кто бутылкой вина, кто пачкой сигарет, а кто и просто – затрещиной. Румынкина была поселковой блядью. Ее услугами пользовались в основном пожилые берберовские армяне или недавно «откинувшая» из зон молодежь. Румынкиной Таньку прозвали потому, что мать якобы прижила ее с румыном, оставшимся после плена в России. Правда это была или сплетни никто толком не знал. Соседки уверяли, что захаживал к Танькиной матери году в пятьдесят пятом какой-то черный, похожий на цыгана, румын, да мало ли кто к кому не захаживал.

Танька была смугла и черноволоса, и как две капли воды походила на покойную мать, умершую году в семидесятом от рака. Старший брат Виктор 6ыл наоборот весь в батю – русоволос и светел. Отец в сорок втором ушел на фронт и пропал без вести.

Брат после материной смерти запил, опустился, бросил работу. Днями околачивался у туалета на Колхозном базаре, где собирались местные алкаши.

Танька лет с пятнадцати загуляла. Началось всё с того же Хачика, недавно освободившегося из колонии. Ha танцах в парке он приметил Таньку. Долго стоял в окружении дружков у ограды и, скрестив на груди руки, зло смотрел на приглашавших

ее парней. Потом, в середине танца, решительно расталкивая пары, подошел, дернул за руку и, оттолкнув опешившего партнера, грубо приказал: «Теперь будешь танцевать только со мной! Увижу с другим – зарежу!» И так это было хладнокровно и уверенно

сказано, и такое у него было спокойное, чуть улыбающееся лицо, и так зловеще поблескивала в узкой прорези губ вставленная на зоне фикса, что Танька поверила: да, такой глазом не моргнет – зарежет. Зарежет так же спокойно и уверенно, с такой же хладнокровной улыбочкой на губах. И партнер ее – плечистый, на голову выше Генки, парень – стушевался и отступил, растворившись в равнодушной толпе танцующих. И не было никого, кто защитил бы ее от Генки.

Танька два дня ходила с Генкой на танцы, а на третий – прямо здесь, в парке, под кустом – он грубо лишил ее девственности. Хачика вскоре вновь посадили за кражу, потом что-то еще добавляли, так что он вернулся только через десять лет. За это время Румынкина пошла по рукам.

Танька нигде не работала. Зачем, если она была желанной гостьей в любой поселковой блатхате. Там можно было, если не всегда поесть, то уж обязательно каждый день – выпить. Армяне, люди не привыкшие считать копеечные зарплаты, на выпивку не скупились.

Зимой Танька ошивалась в блатхатах, лишь изредка наведываясь домой, где в нетопленной хате, одетый и обутый, навалив сверху два матраса, коченел на кровати брат Виктор. На лето армяне брали ее на бахчу, давая в конце, после продажи арбузов, немного денег.

Соседи давно махнули на нее рукой, считая совсем пропащей. Участковый уже не присылал повесток, отчаявшись заставить её работать. Так и жила Румынкина, не задумываясь правильно она живет или нет, хороша ли её жизнь или не очень; и каждый новый день ее жизни, как близнец, томительно походил на прошедший...

 

Дверь в доме была не заперта. Они не имели привычки ее запирать. Они не запирали дверь, даже когда уходили из дома. У них и замка не было: воровать в доме всё равно было нечего, а во время их отсутствия здесь частенько выпивали местные алкаши, оставляя пустые бутылки, что служило немалым подспорьем в их скудном бюджете.

В доме было тихо. Брат спал или делал вид, что спит. Он всегда поджидал Таньку в надежде, что она принесет бутылку.

Танька разожгла керосиновую лампу (у них года два как перегорела проводка, но починить было всё недосуг), пошарила в столе, ища что-нибудь съестное. Она с утра ничего не ела, только пила. Хачик жалел тратиться на закуску.

– На печке картошка стоит. Возьми порубай, – зашевелился на кровати брат Виктор. Он не спал, еле сдерживая непреодолимое, сосущее желание выпить.

Танька заметила на печке ведро. Запустив руку, достала пару разваренных холодных картофелин в грязных мундирах.

– Где картошку взял? – опросила она, жадно набросившись на еду.

– Бабка Данилиха дала. Я ей загородку починил, – ответил брат. Не в силах больше крепиться, крикнул дрогнувшим истерическим голосом:

– Выпить что-нибудь принесла?

– Не принесла, отвали, – огрызнулась, набивая рот, Танька.

Мир в главах Виктора, ещё державшийся на тоненькой ниточке надежды,

покачнулся и рухнул. Под ногами зияла пропасть. Он вскочил со стоном, с зубовным скрежетом, корчась, как будто ему выламывали руки и ноги. Заорал, вылупив на сестру страшные, налитые кровью глаза безумца:

– Сука! Проститутка!.. Только об себе думаешь.

Не владея собой, он ударил ее кулаком по лицу и, когда она упала, давясь непрожеванной картошкой, принялся колотить ногами. Танька по привычке съежилась, заученно – как это делала много раз, когда её били – подобрала согнутые в коленях ноги к подбородку, руками прикрыла голову. Спиной она прижалась к стене, и незащищенным оставался только левый бок, но удары по нему почти не попадали. Брат метил в лицо и в живот, в горячке не замечая, что – не достигает цели, сбитый с толку Танькиным притворным визгом.

Истощенный постоянным недоеданием, Виктор быстро устал. Несколько раз ударил напоследок и, обессиленный, тяжело дыша, плюхнулся на кровать.

– Завтра, если ничего не притащишь – прибью так и знай, курвяка, – отдуваясь, пригрозил он.

Танька легко поднялась с пола, утерла кровь, тёкшую из разбитого носа, и остатки размазанной по лицу картошки. Злости на брата, как ни странно, не было. Как ни старалась, она не могла заставить себя злиться на этого трясущегося, больного, выглядевшего в свои сорок пять глубоким стариком, несчастного человека. Ей вдруг стало невыносимо жалко брата, жалко себя, жалко скитавшегося всю жизнь по тюрьмам Хачика, жалко мать, загнувшуюся на тяжелой заводской работе, жалко отца – того, никогда не виденного пленного румына.

Танька села к столу и заплакала, растирая по грязным щекам слезы. И запричитала, жалуясь на свою проклятую жизнь, вспоминая покойницу мать, грозясь удавиться.

И дрогнуло под скорлупой равнодушия и животного озлобления сердце Виктора. Он тоже вспомнил умершую на его руках мать. Oт горьких воспоминаний, и у него навернулись на глаза слезы. Виктор виновато зашмурыгал носом и, сдерживая в голосе нотки жалости, сурово выдавил:

– Ты вот что, Таньк... ты того... не серчай на меня, дурака. Не со зла я... Вот тут вот, горит у груди всё... С утра не похмелялся.

– Ладно уж... не сержусь, не понтуйся, – махнула рукой Румынкина. – Если хочешь, вот деньги. Сходи, возьми у цыган самогонки.

– Танька – печенка тебе в душу!.. Что ж ты кровь пьешь, – Виктор задохнулся от счастья. Жадно, трясущимися руками, схватил деньги и умчался, громко хлопнув дверью.

Вернулся он скоро, осторожно, как величайшую драгоценность неся в полусогнутых руках купленную бутылку. Долго разливал по стаканам, тщательно выверяя налитое, разглядывая обе дозы на свет, боясь перелить хоть каплю. Медленно цедил самогонку, смаковал каждый глоток, наслаждаясь, растягивая удовольствие. Жевал гнилозубым ртом плохо очищенную картошку, макая ее в консервную банку с солью.

Танька смотрела на него и украдкой смахивала набегавшие слезы. И сердце её разрывалось от безграничной нежности и любви. И давило чувство неосознанной, непонятной вины перед братом, перед Хачиком, перед всеми, кто мучил и унижал ее, сам в то же время жестоко мучаясь и страдая, как будто расплачиваясь за чьи-то грехи. Как будто столько было разлито в своё время в мире ненависти и зла, что для его очищения должен 6ыл кто-то добровольно пожертвовать собой, чтобы впитать в себя всё это зло и ненависть.

Танька пила горькую, воняющую карбидом, цыганскую самогонку и мысли ее, вопреки всему, прояснялись, словно кто-то незримый и могущественный тайно проникал в нее. И она медленно прозревала. И ничего не зная о Боге, она начинала смутно догадываться, что это, наверное, и есть Бог. И она зримо представляла себе его облик. Бог был не такой, как на иконах в армянской церкви, где она была как-то единственный раз в жизни. Он был чёрный и бородатый, похожий на Будулая из фильма. Он шел и улыбался Таньке широкой белозубой улыбкой. И это был её отец.

 
Рейтинг: +4 900 просмотров
Комментарии (4)
Светлана Тен # 12 мая 2012 в 14:17 +1
Горькая правда жестокой стороны нашей жизни, где, порой, работает только закон джунглей: каждый сам за себя. И этот закон придумали не звери - люди.
Павел Малов-Бойчевский # 13 мая 2012 в 18:41 0
Спасибо за отзыв! К сожалению, всё так. Ничего не попишешь...
Петр Шабашов # 13 мая 2012 в 15:50 +1
Мда... Приземленно до прОпасти.
Павел Малов-Бойчевский # 13 мая 2012 в 18:41 0
Благодарю!