ГлавнаяВся прозаМалые формыРассказы → Вот она, благодарность!

 

Вот она, благодарность!

10 ноября 2013 - Александр Шипицын
article168730.jpg

 

            Мне было скверно. Похмелье я всегда переносил тяжело. Так как никогда не останавливался на чем-то одном. Что наливали – то и пил. И пробуждение было ужасным. Но тут же все симптомы жуткого похмелья съежились и спрятались в тень черной глыбы – проблемы, которую я нажил вчера.  И решалась она ценой моей крови или карьеры, что было равнозначно.

            Спокойно! Восстанавливаем ситуацию. Мы выпили бутылку коньяка со Стасом. Так? И поволоклись в Дом офицеров на танцы. Там я Стаса потерял, но встретил Шуру Кабанова. О, великий Боже! Мы с ним в буфете выдули три бутылки «Агдама»! Естественно, с одной шоколадкой на двоих. Вот это пренебрежение закус-кой когда-нибудь погубит меня! Если уже не погубило. Потом кто-то волок меня по улице. Ну? А я еще орал: « – А ты кто такой? Замполит эскад-рильи? Ну и что, что ты замполит? А не пошел бы ты на (или в…?) …!» Матерь Божия! Неужели послал? Тогда все! Тогда моя песенка спета!

            У входа в летную столовую стояли Стас и Шура Кабанов. Они уже позавтракали и курили. Они могли себе  это позволить, а меня от одного запаха сигарет мутило. Стас ограничился вчера коньяком, а Шура –  «Агдамом». И только я, идиот, наглотался и там, и тут. Увидев меня, Стас весело захохотал. Он – оптимист,  всегда стойко и с юмором переносил чужие неприятности:

             – Ну, что, герой, когда Стрешнева бить будешь? – радостно выпалил он.

             – Почему бить? – похолодел я, – Разве я не ограничился указанием ему курса дальнейшего следования?

             – Ха, ха-ха! – ликованию Стаса не было границ. – Ты не только посылал его в разных направлениях, но и порывался ему рожу начистить.

             – Боже! Ну почему я не умер вчера?! А что еще такого, э-э, антисоциального, я успел совершить вчера?

             – Тебе что, этого мало? Послать прилюдно замполита эскадрильи да еще норовить побить его, это, знаете, батенька, потянет на хо-о-рошую государственную измену. Но ничего-ничего, посидишь на гауптической вахте недельку-другую, другим человеком станешь. Не будешь все сам пить, – в голосе Стаса звучало злорадство. – Почему меня не позвал? Тебе бы меньше досталось. Был бы сегодня совсем на человека похож.

Я с надеждой посмотрел на Шуру. Как все художники, он был немногословен, и только сочувственно и печально глядел на меня.

 Шура в авиации человек случайный. Окончил подмосковный институт как мирмеколог, то есть специалист по муравьям. Звучит странно, но он был штурманом. Штурманом морской ракетоносной авиации. Что общего между мурашками и грозной ударной силой флота? А еще Шура был художником. Художником от Бога. Портрет лошади с голубыми глазами его кисти был настоящим шедевром.

 Обычно, хватив лишку, он впадал в безграничную доброту и раздаривал свои картины и статуэтки любому, кому посчастливилось оказаться с ним рядом. Но, к его чести, будет сказано, обладая хорошей зрительной памятью художника, он по утрам, еще до ухода на службу, обходил всех своих вчерашних собутыльников и забирал подарки обратно. Один я всегда отказывался от даров его, хотя однажды он, со слезами на глазах, хотел подарить мне портрет необычной лошади. И дело тут не в том, что я знал – утром он портрет заберет. Я искренне надеялся, когда он накопит достаточное количество работ, мы устроим выставку.  Сегодня Шура был спокоен. Значит, его картинная галерея не пострадала.

            Стас оказался прав. Когда первое на неделе построение окончилось и командир полка передал бразды правления командирам эскадрилий, наш зверюга объявил:

            – Прапорщики и сверхсрочники, выйти из строя! Офицерам остаться!

Сердце у меня ухнуло и покатилось куда-то вниз. Кровь отхлынула от щек моих. Щадящая субординация! Прапорщики и сверхсрочники из строя удалены якобы для того, чтобы не слышать, как сейчас с меня, офицера, будут шкуру спускать. На деле же они, курящие неподалеку, все слышат, и происходящее будет для них отнюдь не тайной, а темой разговоров на весь день. При этом появятся такие подробности, о которых ни я, ни охаянный мной замполит и слыхом не слыхали.

             – Лейтенант Никишин!

             – Я!

             – Выйти из строя!

            – Есть!

             Земля качнулась, но я строевым шагом вышел и встал перед эскадрильей.

               – Вот, полюбуйтесь! – пригласил командир, известный в полку моральный садист.

             Эскадрилья молча любовалась. Особенно радовались те, на кого любовались в прошлый понедельник, теперь их подвиги как-то потускнели.

             – Еще и года не прошло после выпуска, а он себя уже зарекомендовал как забулдыга и пьяница. Вот и вчера …. Впрочем, майор Стрешнев, пожалуйста, доложите коллективу, что вчера произошло.

Замполит вышел из строя и стал рядом со мной. Я всегда испытывал к нему искреннюю симпатию. Когда мы пришли в полк, только он один проявил к нам человеческую доброжелательность. Мы – штурманы-выпускники. Двое из нас оказались незаметными и порядочными офицерами, а вот я как-то умудрился стать паршивой овцой. По прошествии полугода командир полка спросил Матяша, одного из нас, как его фамилия, и когда тот ответил, задумчиво произнес: «Ты, парень, наверное, хороший офицер, раз я про тебя до сих пор ничего не слышал». Мою фамилию он запомнил лучше, чем мне бы хотелось.  Было очень стыдно перед Стрешневым, но что случилось, то случилось. С неподвижным от обиды лицом, он приступил:

             – Вы вчера, – начал он, не глядя на меня, – спросили, кто я такой? Я отвечу. Я заместитель командира эскадрильи по политической части, ваш непосредственный начальник, человек, который по возрасту годится вам в отцы. И вы, нажравшись винища, позволили себе матом, я повторяю, матом поливать старшего по званию.

Моему раскаянию не было границ. Я даже не заметил, как моя, вначале гордо поднятая, как у плененного варварами римлянина, голова склонилась под тяжестью справедливых обвинений. Стрешнев продолжал, и каждое его слово больно резало прямо по живому. Он это заметил и, щадя, выкинул из списка моих злодеяний поползновение на физическую расправу. Я был ему благодарен и за это. Когда бичевание со стороны замполита закончилось, за меня снова взялся комэск. Он не уговаривал и не убеждал. Кратко обрисовав жуткую служебную перспективу, меня ожидающую, он двумя-тремя грубыми черными мазками изобразил мой социальный и служебный портрет. Экзекуция была завершена приговором:

             – Трое суток ареста с содержанием на гауптвахте. Стать в строй!

             – Есть!

              –  Командир экипажа! Сегодня же посадить!

 Гарнизонная гауптвахта принимала новых постояльцев только после двух часов дня. Командир экипажа, Саша Нос, оценив ситуацию, повлек меня к себе домой сразу после построения.

                – Грех не воспользоваться таким случаем, – пояснил он мне, глядя куда-то в сторону. –  Оно нам надо, на аэродроме торчать? Ни полетов, ни подготовки сегодня нет. Пошли ко мне, похмелимся.

Саша был искренен и гостеприимен. Нос – это у него не фамилия, а что-то наподобие авиационного псевдонима. Язык не поворачивается кличкой назвать. Получил он этот псевдоним за солидную величину и благородный вид своего обонятельного органа. А также за удивительную способность чувствовать, можно ли безнаказанно выпить или нет.   

             – Что ты, командир! Я после вчерашнего в жизни капли в рот не возьму.

              – Брось ты это! Пить надо в меру, как сказал Джавахарлал Неру. Причем, регулярно. Наш командир полка всегда говорит: «Если летчик не пьет, он или больной или шпион. И нам такие не нужны». Светиться не надо. Квакнул рюмашку, другую и в тину. А ты, тоже мне, орел! Замполита посылать в такие места не следует. Наш – порядочный мужик. Суляк бы тебя и в политической близорукости обвинил, и спросил бы тебя: «А вы вообще, на чью мельницу воду льете?», да еще бы в политотдел затаскал.

Майор Суляк – замполит третьей эскадрильи, славился занудливым характером и исключительной политической бдительностью. Если кто в его эскадрилье не желал подписываться на «Правду», «Коммунист Вооруженных Сил» или, там, на «Блокнот агитатора», тут же на свет божий извлекался тезис о неизвестно кому принадлежащих мельницах. После этого экономный офицер становился предметом пристального внимания партийной организации, о чем его уведомляли на всех партсобраниях. О таких вопиющих фактах майор Суляк помнил долго. Бывало, и через три года он мог, при определении дальнейшей судьбы офицера, подбросить аргумент, который склонял обычно колеблющиеся чаши весов в нежелательную для обсуждаемого сторону.

              – Ты, это…. Дуй за бутылкой и ко мне. Там обсудим, что и как.

  Дома у Саши я пить не стал, и правильно сделал. Когда я прибыл на гауптвахту, меня встретил не старший лейтенант Пенкин, помощник коменданта и начальник гауптвахты, как это обычно в таких случаях бывает, а его помощник, прапорщик Парфенов, такая же, как и его начальник, редкая скотина. Обрадованный появлением офицера в зоне его юрисдикции, он тут же отправил меня стричься. Только после тщательного осмотра  результатов выполнения его приказания, он соблаговолил принять меня под арест.

            В камере, рассчитанной на трех человек, за непокрытым дощатым столом сидел и разгадывал в «Огоньке» кроссворд не кто иной, как сам старший лейтенант Пенкин, собственной персоной. Вначале я решил, что он попросту проверяет правильность выполнения ритуала ареста своим заместителем или пользуется, случаем, чтобы  скрыться минут на десять от своего начальника, коменданта. Все оказалось просто невероятным. Пенкин, гроза младших офицеров гарнизона, редкая скотина и стукач, дивизионный лизоблюд и ставленник генерала, уже пятнадцатые сутки томился на собственной гауптвахте! И ничто не предвещало, что он собирается в ближайшее временя ее покидать. Он искренне обрадовался моему заточению. Как выяснилось, Пенкин уже давно находится здесь в гордом одиночестве.

            В следующие десять минут я уже укорял себя за то, что был плохого мнения о таком достойном, милом человеке. Мы познакомились. Я-то его хорошо знал по разводам патруля, а он меня – едва ли. Как-то, на одном из разводов, он долго и придирчиво осматривал форму заступающих патрульных. Затем задал обычный вопрос:

              –   Кто из матросов в первый раз заступает в патруль?

Матросы, опасаясь дополнительных проверок и инструктажей, дружно молчали.

              – Так! Все уже были в патруле? – он справился по журналу патрульной службы. – И что, матрос Ж…пин тоже был в патруле?

               – Попа, – неуверенно поправил один из матросов, предки которого происходили, очевидно, из молдавских священнослужителей.

               – А! Попа, ж…па, какая разница! – проявил свое чувство юмора Пенкин. Он весело посмеялся, призывая офицеров разделить с ним необычность ситуации.

Я тогда тоже весело смеялся, но он меня вряд ли запомнил. Теперь мы были с ним на равных. Мы валялись на койках в верхней одежде и курили прямо в камере. Вместо положенного изучения уставов и пребывания в раскаянии, мы играли в «балду», «пять крестов» и даже в домино, отнятое у резервного патруля. Если бы Пенкин не сидел вместе со мной, а сам застал бы меня с кем-то другим за этими занятиями, срок моего заточения, несомненно, удвоился.

            Опальный начальник, искушенный в порядках, принятых на его гауптвахте, гонял караульных, которые как-то не по правилам подали нам обед, то есть, не выловили для нас двоих все мясо из скудного арестантского пайка, предназначенного всем арестованным. Он вызвал начальника караула, отругал его за это упущение и заставил прислать матроса вымыть полы. Проявляя требовательность, доходящую до тирании, он всячески старался воспользоваться своим положением, чтобы обеспечить нам максимальный комфорт. При этом он заботился обо мне ничуть не меньше, чем о себе.

            Мы вели задушевные беседы. Он с первых минут нашего знакомства поинтересовался причиной моего низвержения в узилище.

 – А-а! Не переживай, –  авторитетно заявил он. – Правильно сделал, что послал. С замполитами дело обстоит, как с индейцами. Хороший замполит – это мертвый замполит. У меня почти та же история.

             – Слава, – уже по имени, на другой день, спросил я его, – а тебя, на какой срок посадили?

             – На тридцать!

             – Ни бе себе! На тридцать суток!? – Я, конечно, не большой знаток дисциплинарного устава, но мне всегда казалось, что офицера нельзя посадить больше чем на пятнадцать суток. – Слышь, Слав, а ты, случайно, не под следствием?

             – Да какое там следствие! – он махнул рукой, – у нас как захотят, так и сделают. За последние три месяца меня так задолбили, волком выть хочется. Не то чтобы выходной или отгул получить. Двух часов в сутки поспать не давали. Я здесь, на «губе», хоть выспался за эти две недели. И все бы ничего, только генерал пригрозил в Приморье перевести, а там не льготный район. Тогда прощай, Крым. А у меня в Саках квартира и дача. Здесь хоть надежда была: в Крым вернуться. Все-таки тут переводной район, а ну, как туда, поближе к китаёзам, загонит. Служить мне тогда, как медному котелку, до самого дембеля, здесь, на Тихоокеанском флоте, – унылое лицо его выражало тоску по утраченному крымскому раю.

  Я, в силу своей неискушенности, не понимал всех прелестей Крыма. Об этом полуострове в морской авиации говаривали, что это кусок дерьма, с юга обмазанный медом. Ведь здесь на Тихоокеанском флоте и платили в два раза больше, и перспективы значительнее. Не понимал, но сочувствие проявлял. Это его поддержало, и он, с горечью и досадой, рассказал мне историю своего заточения.

              – Задолбали они меня, – горестно повторил он, – третий месяц, как река вскрылась, нет мне ни покоя, ни отдыха. Днем, с восьми утра, как все, на службе. Комендант меня раньше семи вечера не отпускает. Сам знаешь, в шесть только развод начинается. Не успею домой прийти, как уже из дивизии звонят: « – Пенкин, на рыбалку!» Я, ты, наверное, слышал, классный рыбак. Или из Владика кто приехал, или нашим козлам из дивизии порыбачить охота припала.

                – Но главное, это заготовка икры и рыбы на все дивизионное начальство, на полковых и на комендатуру. Да их родственникам на запад передать, да во Владивосток, да в Москву. Кому рыбалка удовольствие, а для меня – тяжкий труд. Ты думаешь, Васькову-то почему так быстро полковника дали?  Мешок копченой семы во Владивосток, бочонок икры в Москву, шершавого, то есть осетра, главкому, ну, там, и клеркам в министерстве по рыбешке. Вот наш замкомдив и получил полковника досрочно. А кто наловил и приготовил? Да я с прапорами.

                  – А уж как Васьков поблагодарил меня, – его голос наполнился жгучей иронией.       «Спасибо, – говорит, – товарищ Пенкин, я твой должник». Ага! Третий год должник. Хоть бы словечко за меня замолвил. Нужна мне такая благодарность!?

                 –  Прапоров после рыбалки домой отпускают, а без меня обойтись никак нельзя. Комендант упилит себе в город, вопросы он, видите ли, там решает! Дефициты из райторга себе и начальству выпрашивает. Матросов за это им на работы посылает. А я целый день, хоть разорвись. А как вечер, Пенкину сеть в руки и марш на рыбалку. Хоть бы раз бутылку спирта для согрева дали. Или когда дефициты в военторге делят, спросили бы меня: «Слава, может и тебе, что-то надо? Магнитофончик может какой пояпонистей?» Да и кто я для них такой – старлей вонючий!

                – Слава, – не удержался я от вопроса, хотя слушать о его горестях было необыкновенно интересно и приятно, – почему, когда говорят о старших лейтенантах, всегда употребляют слово «вонючий»?

                – А как же, – с готовностью просветил он меня, – старлей у нас всегда вонючий. Лейтенант – зеленый, прапорщик – сраный, капитан – паршивый. А майор…. Как же майор…?  – задумался он. – А! О! Да! Майор – или «целый», или придурочный, как наш комендант. Подполковник – вшивый. Они всегда вшивые, подполковники-то. А полковник – припадочный. Генералы, может, как-то называют друг друга, не знаю, врать не буду, а солдат и матросов никак не называют, их ведь куда ни целуй – везде ж…па.

                 –  Вот после трех месяцев такой жизни, – вернулся Пенкин к больному вопросу, – я и сорвался. Да и то посудить, жена уже, поди, забыла, как я выгляжу.

          В том, что жена Пенкина, известная на весь городок потаскушка, забыла его внешний вид, рыбалка играла второстепенную роль. Я сам не раз видел, как она раненько утром выходила то из одной, то из другой комнаты офицерского общежития. Да и дивизионные начальники частенько пользовались ее услугами. Возможно, часть рыбалок на ее совести.

            Одно время по гарнизону ходила байка, как помощник Пенкина, прапорщик Парфенов, жене его, Ирке, получку передавал. Получив ежемесячное, как финансисты говорили, денежное довольствие, и, как всегда, торопясь на очередную рыбалку, Пенкин попросил Парфенова передать свою получку жене. Тот, обычно ленивый, как сто дембелей, неожиданно легко согласился, даже не выговорив себе при этом никаких льгот и привилегий.

            Дождавшись когда комендантский «Уазик», нагруженный рыболовными снастями, скрылся за поворотом, Петя Парфенов поспешил исполнить возложенное на него поручение.

            Длинноногая, с простеньким лицом, Ирка встретила неожиданного гостя в домашнем халате. Петр, войдя в комнату, не спешил выполнить поручение. Он с восхищением и неподдельным интересом оглядел стройную фигурку хозяйки квартиры:

                 – Ир, – начал он, – говорят, ножки у тебя – высший класс. Вот бы посмотреть!

                 – Чего захотел! – Ирина была польщена, – Что это ты надумал?

                 – Нет, правда, – вдруг стал галантным и щедрым обычно прижимистый прапорщик. – Клянусь, четвертака бы не пожалел, – он полез в нагрудный карман и, к удивлению Ирины, положил на стол двадцать пять рублей, – лишь бы на ножки твои посмотреть.

                  – Что ж, смотри, – недолго колебалась Ирка.

              Она, схватив деньги, задрала полы халата даже несколько выше, чем рассчитывал галантный прапорщик, и явила его взору длинные, с блестящими бедрами и слегка искривленными икрами ноги.

                  – Ну, а поцеловать? – гость сглотнул набежавшую слюну. –  Полтинника не пожалею.

    Повторилась сцена смены владельца пятидесятирублевой банкноты и награды  за щедрость.

   Запросы гостя повышались, повышались и цены за их удовлетворение. Наконец совсем обезумевший от страсти прапорщик выложил все деньги из кармана и был сполна вознагражден за свою щедрость и настойчивость.

               Ирина, пересчитав, после его ухода деньги, даже не удивилась точному их соответствию мужниной получке, а только с радостью ожидала с приходом мужа удвоения наличного капитала.

               Пенкин, пришедший под утро, вытирая свежевымытое лицо, спросил жену:

                 – Петька получку приносил?

                 – Приносил, - протянула вмиг разочарованная Ирка.

                 – Все пятьсот тридцать?

                 – Все, – ответила она, и глаза ее сузились до кошачьих щелок.

   Эту историю так никто бы и не узнал, если бы Петр умел и по пьянке держать язык за зубами.

              Пенкин продолжал описание тяжкого бытия своего:

                  Прибежал домой, переоделся и на рыбалку. Утром заскочил, побрился-помылся и на службу. Редко когда удастся час-другой поспать. А на службе, особенно у нас в комендатуре, внешний вид должен быть образцовый. Я утром Петрикову, коменданту нашему, мешок рыбы отдаю, а он, гадюка, спрашивает: «Пенкин, – говорит он. – Пенкин, что это у тебя глаза какие-то вроде как красные? Ты смотри, в комендатуре служишь, ни где нибудь!». Какие же должны у меня глаза быть, после третьей бессонной ночи? И жена его, тоже паскуда, – тут он перешел на тоненький голосок. – «Пенкин, что это таймени маленькие?» А что я ей, тайменей-то крупнее, чем генералу, отдавать должен?

                    – К генералу друг приезжал, доцент какой-то из Москвы. Так я пару шершавых, осетров, то есть, кил по двадцать, припер. Доцент, на радостях, даже обнял меня. А наш-то, генерал, по плечу меня похлопал и говорит: «Молодец, Пенкин! Я,– говорит, – отблагодарю тебя». Вот она, благодарность! – он на минуту замолк, как будто повторил про себя последние слова.

                    – И вот так, веришь, почти три месяца, – продолжил он. – Но, однажды я не выдержал. После особо тяжелой рыбалки я принял на грудь грамм шестьсот. Оделся, как положено. А часов около девяти, принялся плясать перед штабом дивизии. В аккурат, все начальство собралось. Ну, мне генерал и влындил на всю катушку. Бунт, так сказать, подавил. Пятнадцать суток «за приведение себя в нетрезвое состояние» и пятнадцать суток «за появление в общественном месте в нетрезвом виде». Хотел дать еще пятнадцать суток «за пьянство в служебное время», да начальник штаба вспомнил, что через месяц кета пойдет. Тем и ограничились. А ты говоришь, больше пятнадцати суток дать нельзя. Если бы не кета, сидеть бы мне еще месяц, как миленькому. Васьков, гнида, и словом не обмолвился, чтобы меня защитить, «должник» хренов!

                     – Да, – согласился я с ним, – а я тут со своими тремя сутками, как с писаной торбой ношусь.

                      –  Это еще что! «Губа» дело десятое. Хоть выспался здесь. Иногда Ирина, жена моя, – безо всякой необходимости пояснил он, – на ужин из дома приносит. Гауптвахта это ерунда. Мне генералом все равно не бывать. Одно обидно, три года мне оставалось на востоке прослужить. Тут и год за полтора, и льготный район, за десять лет службы, может быть, и перевели бы меня в Крым. Семь лет-то я здесь уже отслужил, – затянул он опять свою печальную песню, – а теперь генерал сказал: «Будешь, ты Пенкин, до дембеля на Дальнем Востоке служить». В нельготный район, говорит, переведу.

                         – Слава, – прервал я его тягостные мысли, – а ты завтра с утра напиши генералу покаянный рапорт. Так, мол, и так, весьма сожалею о случившемся, сорвался, ошибочка, значит, вышла. Впредь обязуюсь... И так далее.

                         –  Да, нет, нашего этим не прошибешь. Еще больше разозлится.

                         – Э, брось ты! Генералу-то что нужно? Бунт подавить, да чтобы ты покаялся. На словах-то оно, вроде, как в одно ухо влетело, а в другое вылетело. А когда на бумаге, на бумаге это дело другое. Он ее всегда другому смутьяну показать сможет. Да и тебя, если надо будет, рапортом твоим посрамотит. А тебя простит, вот увидишь, простит. Ну, повыпендривается маленько, дескать, «Пенкин, я тебя не вызывал. Я, – скажет, – и видеть тебя не хочу!», – и все такое, а потом простит. Честно тебе говорю, простит.

                         –   Я и писать-то не знаю как. Не мастак я бумаги писать.

                         –  Не переживай, Слава, я помогу. Вместе мы его победим. Вот с утра и начнем.

            Утром, после завтрака, Пенкин прокрался в свой собственный кабинет и притащил стопку сероватой писчей бумаги. Я, как главный консультант по раскаяниям, заложив руки за спину, расхаживал по камере туда и сюда и медленно диктовал:

                         – Пиши, – командовал я, – «Товарищ генерал-майор авиации!», они всегда любят, когда их титул полностью приводят, – пояснил я. – А теперь с новой строки: «Обращается к Вам, старший лейтенант Пенкин, чье недостойное поведение Вы справедливо осудили и правильно наказали. Нет слов, чтобы в полной мере оценить мерзость моего поступка…»

                         –   Не слишком ли сильно: «…мерзость моего поступка»? Вдруг еще больше добавит?

                         –  Будь спок! – мой училищный опыт подсказывал, что пересолить в этом деле невозможно. – Запомни, любой начальник, когда тебя выпорет, впоследствии сожалеет, что не все тебе высказал, ну, все равно, как Остап Бендер испытывал запоздалое сожаление, что не дал извозчику еще и по шее.

           Слава никак не отреагировал на этот пример, и я понял, что он принял Остапа за какого-то моего знакомого.

                         – Пиши дальше, –  командовал я, – «… мерзость моего поступка. Пьянство – тяжкое нарушение воинской дисциплины, а приведение себя в нетрезвое состояние путем распития спиртных напитков в служебное время не может быть  ничем оправдано. Искренне раскаиваясь в содеянном злодеянии, я обещаю никогда впредь не злоупотреблять спиртными напитками и стать, как прежде, образцом выполнения как воинского, так и служебного долга….».

                        –  А когда это я был образцом? – вдруг засомневался не в меру правдивый Слава.

                         •Слушай, кто из нас хочет в Крым, ты или я? Пиши, тебе говорят. Откуда он помнит, был ты образцом или нет, для него главное, что ты обещаешь им быть. Значит так: «…служебного долга. При малейшем, в будущем, нарушении воинской дисциплины с моей стороны, накажите еще строже, чем в этот раз». 

                       •Пиши с новой строки, «Товарищ генерал, прошу Вас строго, вплоть до снижения в воинском звании и снятия с занимаемой должности наказать меня, но дать мне возможность продолжить службу под Вашим командованием». А раз он будет служить здесь, то и ты останешься в льготном районе.

                          Ну, голова! •восхитился приободрившийся Пенкин. •Если прокатит, с меня ящик водки и таймень, кил на двадцать.

                         Да, ты начальство лучше рыбой снабжай. Я, холостяк, и водкой обойдусь.

         Парфенов, уже свыкшийся с ролью почтальона при Пенкине, понес рапорт своего начальника в штаб дивизии. До обеда наша дружба крепла с каждой минутой, так как каждую минуту он высказывал различные сомнения по поводу успешности нашего замысла. В мои обязанности входило убеждать его в реальности прощения.

                       •Слава, •в который раз, важно, повторял я, •у вас с ним разные весовые категории. Ему с тобой возиться некогда, попугал и будет. Полмесяца прошло, и если о себе не напомнить, все так и останется. Думаешь, он помнит, как ты там выкобенивался перед штабом? Подумаешь, Пенкин перед штабом плясал! Ну и поплясал. Так за это он и понес справедливое наказание.

                      •Ага! •По-прежнему барахтался в лапах сомнения Пенкин. •А документы-то на перевод в Приморье, наверное, уже готовы. И он никогда не изменит своего решения.

                     •Не спорю, он хозяин своего слова. Захотел •дал, захотел •забрал, упорствовал я. •Ты ведь знаешь, как готовят у нас документы. Месяцами.

                    •Когда ему надо, через час будут готовы.

                    •А ты подумай, надо ли ему? Кто будет владивостокский двор рыбой снабжать?

                   •Другого назначат.

                   •Ну, пока другой в курс дела войдет, ход кеты окончится.

                     И то верно, - Пенкин вроде бы успокоился, •твоими бы устами….

            Его нервозность возрастала. За обедом он дважды выругал караульного, но съесть так ничего и не смог.

            К четырем часам из штаба дивизии пришел комендант. Он вызвал Славу к себе. Через десять минут тот вернулся. Глаза его сияли:

                    •Простил! Ты понял, простил! Когда рапорт читал, дважды хмыкнул, ну, где про «…мерзость поступка…» и про службу под его командованием говорится. Комендант рассказал. Говорит, так и быть, пусть служит здесь. Отсидит сколько ему назначено, и пусть служит. Срок не скостил, а документы на перевод завернул. Но, сказал, до первого нарушения. Чуть что, и загремит, мол, в Приморье.

                      Ну, вот видишь, •полез я к нему с поздравлениями, •я же тебе говорил…

                     А почему это вы, ко мне на «ты» обращаетесь? мой друг по заключению, несмотря на переполнявшую его радость, неожиданно стал холодно официален. •Я с вами, товарищ лейтенант,  коров не пас, •повысил он голос. •И вообще, что здесь за бардак творится?

                    Почему вы на койке сидите? •не унимался он, Почему вместо устава какие-то журналы читаете? •он швырнул на пол собственный «Огонек», •Вы что, хотите, чтобы вам за нарушение режима ареста срок  увеличили?

                           Мой оживший товарищ с места в карьер возобновил образцовое исполнение своего служебного долга. Я быстро вспомнил, где и с кем я нахожусь. Встал, застегнул китель, поправил постель, выбросил  «Огонек» Пенкина в урну, достал с полки Устав внутренней службы и погрузился в его изучение. Мне оставалось здесь только переночевать.

               Пенкин носился по двору гауптвахты, наводя везде уставной порядок. Он заставил караульных выкрасить сторожевую вышку. Провел «шмон» в камерах для солдат и сержантов. Найдя в кармане у одного бедолаги смятую сигарету и две спички, добавил ему пять суток. С остальными после ужина он занимался строевой подготовкой до самого отбоя. По результатам строевых занятий еще два матроса отсрочили свое освобождение на пять суток. А так как один из них, что-то при этом пробурчал, дата его возвращения в родную казарму вообще становилась туманным и абстрактным понятием.

            Перед сном я вспоминал его исповедь. Особенно одно место, где он сетовал на отсутствие человеческой благодарности. Кажется, он так и сказал: «Вот она, благодарность!» или как-то похоже. И, уже совсем засыпая, подумал, такие ли уж у Ирки блестящие бедра и длинные ноги? Может пойти, проверить? Тем более что ему еще две недели сидеть. А там, глядишь, и ход кеты начнется.

© Copyright: Александр Шипицын, 2013

Регистрационный номер №0168730

от 10 ноября 2013

[Скрыть] Регистрационный номер 0168730 выдан для произведения:

 

            Мне было скверно. Похмелье я всегда переносил тяжело. Так как никогда не останавливался на чем-то одном. Что наливали – то и пил. И пробуждение было ужасным. Но тут же все симптомы жуткого похмелья съежились и спрятались в тень черной глыбы – проблемы, которую я нажил вчера.  И решалась она ценой моей крови или карьеры, что было равнозначно.

            Спокойно! Восстанавливаем ситуацию. Мы выпили бутылку коньяка со Стасом. Так? И поволоклись в Дом офицеров на танцы. Там я Стаса потерял, но встретил Шуру Кабанова. О, великий Боже! Мы с ним в буфете выдули три бутылки «Агдама»! Естественно, с одной шоколадкой на двоих. Вот это пренебрежение закус-кой когда-нибудь погубит меня! Если уже не погубило. Потом кто-то волок меня по улице. Ну? А я еще орал: « – А ты кто такой? Замполит эскад-рильи? Ну и что, что ты замполит? А не пошел бы ты на (или в…?) …!» Матерь Божия! Неужели послал? Тогда все! Тогда моя песенка спета!

            У входа в летную столовую стояли Стас и Шура Кабанов. Они уже позавтракали и курили. Они могли себе  это позволить, а меня от одного запаха сигарет мутило. Стас ограничился вчера коньяком, а Шура –  «Агдамом». И только я, идиот, наглотался и там, и тут. Увидев меня, Стас весело захохотал. Он – оптимист,  всегда стойко и с юмором переносил чужие неприятности:

             – Ну, что, герой, когда Стрешнева бить будешь? – радостно выпалил он.

             – Почему бить? – похолодел я, – Разве я не ограничился указанием ему курса дальнейшего следования?

             – Ха, ха-ха! – ликованию Стаса не было границ. – Ты не только посылал его в разных направлениях, но и порывался ему рожу начистить.

             – Боже! Ну почему я не умер вчера?! А что еще такого, э-э, антисоциального, я успел совершить вчера?

             – Тебе что, этого мало? Послать прилюдно замполита эскадрильи да еще норовить побить его, это, знаете, батенька, потянет на хо-о-рошую государственную измену. Но ничего-ничего, посидишь на гауптической вахте недельку-другую, другим человеком станешь. Не будешь все сам пить, – в голосе Стаса звучало злорадство. – Почему меня не позвал? Тебе бы меньше досталось. Был бы сегодня совсем на человека похож.

Я с надеждой посмотрел на Шуру. Как все художники, он был немногословен, и только сочувственно и печально глядел на меня.

 Шура в авиации человек случайный. Окончил подмосковный институт как мирмеколог, то есть специалист по муравьям. Звучит странно, но он был штурманом. Штурманом морской ракетоносной авиации. Что общего между мурашками и грозной ударной силой флота? А еще Шура был художником. Художником от Бога. Портрет лошади с голубыми глазами его кисти был настоящим шедевром.

 Обычно, хватив лишку, он впадал в безграничную доброту и раздаривал свои картины и статуэтки любому, кому посчастливилось оказаться с ним рядом. Но, к его чести, будет сказано, обладая хорошей зрительной памятью художника, он по утрам, еще до ухода на службу, обходил всех своих вчерашних собутыльников и забирал подарки обратно. Один я всегда отказывался от даров его, хотя однажды он, со слезами на глазах, хотел подарить мне портрет необычной лошади. И дело тут не в том, что я знал – утром он портрет заберет. Я искренне надеялся, когда он накопит достаточное количество работ, мы устроим выставку.  Сегодня Шура был спокоен. Значит, его картинная галерея не пострадала.

            Стас оказался прав. Когда первое на неделе построение окончилось и командир полка передал бразды правления командирам эскадрилий, наш зверюга объявил:

            – Прапорщики и сверхсрочники, выйти из строя! Офицерам остаться!

Сердце у меня ухнуло и покатилось куда-то вниз. Кровь отхлынула от щек моих. Щадящая субординация! Прапорщики и сверхсрочники из строя удалены якобы для того, чтобы не слышать, как сейчас с меня, офицера, будут шкуру спускать. На деле же они, курящие неподалеку, все слышат, и происходящее будет для них отнюдь не тайной, а темой разговоров на весь день. При этом появятся такие подробности, о которых ни я, ни охаянный мной замполит и слыхом не слыхали.

             – Лейтенант Никишин!

             – Я!

             – Выйти из строя!

            – Есть!

             Земля качнулась, но я строевым шагом вышел и встал перед эскадрильей.

               – Вот, полюбуйтесь! – пригласил командир, известный в полку моральный садист.

             Эскадрилья молча любовалась. Особенно радовались те, на кого любовались в прошлый понедельник, теперь их подвиги как-то потускнели.

             – Еще и года не прошло после выпуска, а он себя уже зарекомендовал как забулдыга и пьяница. Вот и вчера …. Впрочем, майор Стрешнев, пожалуйста, доложите коллективу, что вчера произошло.

Замполит вышел из строя и стал рядом со мной. Я всегда испытывал к нему искреннюю симпатию. Когда мы пришли в полк, только он один проявил к нам человеческую доброжелательность. Мы – штурманы-выпускники. Двое из нас оказались незаметными и порядочными офицерами, а вот я как-то умудрился стать паршивой овцой. По прошествии полугода командир полка спросил Матяша, одного из нас, как его фамилия, и когда тот ответил, задумчиво произнес: «Ты, парень, наверное, хороший офицер, раз я про тебя до сих пор ничего не слышал». Мою фамилию он запомнил лучше, чем мне бы хотелось.  Было очень стыдно перед Стрешневым, но что случилось, то случилось. С неподвижным от обиды лицом, он приступил:

             – Вы вчера, – начал он, не глядя на меня, – спросили, кто я такой? Я отвечу. Я заместитель командира эскадрильи по политической части, ваш непосредственный начальник, человек, который по возрасту годится вам в отцы. И вы, нажравшись винища, позволили себе матом, я повторяю, матом поливать старшего по званию.

Моему раскаянию не было границ. Я даже не заметил, как моя, вначале гордо поднятая, как у плененного варварами римлянина, голова склонилась под тяжестью справедливых обвинений. Стрешнев продолжал, и каждое его слово больно резало прямо по живому. Он это заметил и, щадя, выкинул из списка моих злодеяний поползновение на физическую расправу. Я был ему благодарен и за это. Когда бичевание со стороны замполита закончилось, за меня снова взялся комэск. Он не уговаривал и не убеждал. Кратко обрисовав жуткую служебную перспективу, меня ожидающую, он двумя-тремя грубыми черными мазками изобразил мой социальный и служебный портрет. Экзекуция была завершена приговором:

             – Трое суток ареста с содержанием на гауптвахте. Стать в строй!

             – Есть!

              –  Командир экипажа! Сегодня же посадить!

 Гарнизонная гауптвахта принимала новых постояльцев только после двух часов дня. Командир экипажа, Саша Нос, оценив ситуацию, повлек меня к себе домой сразу после построения.

                – Грех не воспользоваться таким случаем, – пояснил он мне, глядя куда-то в сторону. –  Оно нам надо, на аэродроме торчать? Ни полетов, ни подготовки сегодня нет. Пошли ко мне, похмелимся.

Саша был искренен и гостеприимен. Нос – это у него не фамилия, а что-то наподобие авиационного псевдонима. Язык не поворачивается кличкой назвать. Получил он этот псевдоним за солидную величину и благородный вид своего обонятельного органа. А также за удивительную способность чувствовать, можно ли безнаказанно выпить или нет.   

             – Что ты, командир! Я после вчерашнего в жизни капли в рот не возьму.

              – Брось ты это! Пить надо в меру, как сказал Джавахарлал Неру. Причем, регулярно. Наш командир полка всегда говорит: «Если летчик не пьет, он или больной или шпион. И нам такие не нужны». Светиться не надо. Квакнул рюмашку, другую и в тину. А ты, тоже мне, орел! Замполита посылать в такие места не следует. Наш – порядочный мужик. Суляк бы тебя и в политической близорукости обвинил, и спросил бы тебя: «А вы вообще, на чью мельницу воду льете?», да еще бы в политотдел затаскал.

Майор Суляк – замполит третьей эскадрильи, славился занудливым характером и исключительной политической бдительностью. Если кто в его эскадрилье не желал подписываться на «Правду», «Коммунист Вооруженных Сил» или, там, на «Блокнот агитатора», тут же на свет божий извлекался тезис о неизвестно кому принадлежащих мельницах. После этого экономный офицер становился предметом пристального внимания партийной организации, о чем его уведомляли на всех партсобраниях. О таких вопиющих фактах майор Суляк помнил долго. Бывало, и через три года он мог, при определении дальнейшей судьбы офицера, подбросить аргумент, который склонял обычно колеблющиеся чаши весов в нежелательную для обсуждаемого сторону.

              – Ты, это…. Дуй за бутылкой и ко мне. Там обсудим, что и как.

  Дома у Саши я пить не стал, и правильно сделал. Когда я прибыл на гауптвахту, меня встретил не старший лейтенант Пенкин, помощник коменданта и начальник гауптвахты, как это обычно в таких случаях бывает, а его помощник, прапорщик Парфенов, такая же, как и его начальник, редкая скотина. Обрадованный появлением офицера в зоне его юрисдикции, он тут же отправил меня стричься. Только после тщательного осмотра  результатов выполнения его приказания, он соблаговолил принять меня под арест.

            В камере, рассчитанной на трех человек, за непокрытым дощатым столом сидел и разгадывал в «Огоньке» кроссворд не кто иной, как сам старший лейтенант Пенкин, собственной персоной. Вначале я решил, что он попросту проверяет правильность выполнения ритуала ареста своим заместителем или пользуется, случаем, чтобы  скрыться минут на десять от своего начальника, коменданта. Все оказалось просто невероятным. Пенкин, гроза младших офицеров гарнизона, редкая скотина и стукач, дивизионный лизоблюд и ставленник генерала, уже пятнадцатые сутки томился на собственной гауптвахте! И ничто не предвещало, что он собирается в ближайшее временя ее покидать. Он искренне обрадовался моему заточению. Как выяснилось, Пенкин уже давно находится здесь в гордом одиночестве.

            В следующие десять минут я уже укорял себя за то, что был плохого мнения о таком достойном, милом человеке. Мы познакомились. Я-то его хорошо знал по разводам патруля, а он меня – едва ли. Как-то, на одном из разводов, он долго и придирчиво осматривал форму заступающих патрульных. Затем задал обычный вопрос:

              –   Кто из матросов в первый раз заступает в патруль?

Матросы, опасаясь дополнительных проверок и инструктажей, дружно молчали.

              – Так! Все уже были в патруле? – он справился по журналу патрульной службы. – И что, матрос Ж…пин тоже был в патруле?

               – Попа, – неуверенно поправил один из матросов, предки которого происходили, очевидно, из молдавских священнослужителей.

               – А! Попа, ж…па, какая разница! – проявил свое чувство юмора Пенкин. Он весело посмеялся, призывая офицеров разделить с ним необычность ситуации.

Я тогда тоже весело смеялся, но он меня вряд ли запомнил. Теперь мы были с ним на равных. Мы валялись на койках в верхней одежде и курили прямо в камере. Вместо положенного изучения уставов и пребывания в раскаянии, мы играли в «балду», «пять крестов» и даже в домино, отнятое у резервного патруля. Если бы Пенкин не сидел вместе со мной, а сам застал бы меня с кем-то другим за этими занятиями, срок моего заточения, несомненно, удвоился.

            Опальный начальник, искушенный в порядках, принятых на его гауптвахте, гонял караульных, которые как-то не по правилам подали нам обед, то есть, не выловили для нас двоих все мясо из скудного арестантского пайка, предназначенного всем арестованным. Он вызвал начальника караула, отругал его за это упущение и заставил прислать матроса вымыть полы. Проявляя требовательность, доходящую до тирании, он всячески старался воспользоваться своим положением, чтобы обеспечить нам максимальный комфорт. При этом он заботился обо мне ничуть не меньше, чем о себе.

            Мы вели задушевные беседы. Он с первых минут нашего знакомства поинтересовался причиной моего низвержения в узилище.

 – А-а! Не переживай, –  авторитетно заявил он. – Правильно сделал, что послал. С замполитами дело обстоит, как с индейцами. Хороший замполит – это мертвый замполит. У меня почти та же история.

             – Слава, – уже по имени, на другой день, спросил я его, – а тебя, на какой срок посадили?

             – На тридцать!

             – Ни бе себе! На тридцать суток!? – Я, конечно, не большой знаток дисциплинарного устава, но мне всегда казалось, что офицера нельзя посадить больше чем на пятнадцать суток. – Слышь, Слав, а ты, случайно, не под следствием?

             – Да какое там следствие! – он махнул рукой, – у нас как захотят, так и сделают. За последние три месяца меня так задолбили, волком выть хочется. Не то чтобы выходной или отгул получить. Двух часов в сутки поспать не давали. Я здесь, на «губе», хоть выспался за эти две недели. И все бы ничего, только генерал пригрозил в Приморье перевести, а там не льготный район. Тогда прощай, Крым. А у меня в Саках квартира и дача. Здесь хоть надежда была: в Крым вернуться. Все-таки тут переводной район, а ну, как туда, поближе к китаёзам, загонит. Служить мне тогда, как медному котелку, до самого дембеля, здесь, на Тихоокеанском флоте, – унылое лицо его выражало тоску по утраченному крымскому раю.

  Я, в силу своей неискушенности, не понимал всех прелестей Крыма. Об этом полуострове в морской авиации говаривали, что это кусок дерьма, с юга обмазанный медом. Ведь здесь на Тихоокеанском флоте и платили в два раза больше, и перспективы значительнее. Не понимал, но сочувствие проявлял. Это его поддержало, и он, с горечью и досадой, рассказал мне историю своего заточения.

              – Задолбали они меня, – горестно повторил он, – третий месяц, как река вскрылась, нет мне ни покоя, ни отдыха. Днем, с восьми утра, как все, на службе. Комендант меня раньше семи вечера не отпускает. Сам знаешь, в шесть только развод начинается. Не успею домой прийти, как уже из дивизии звонят: « – Пенкин, на рыбалку!» Я, ты, наверное, слышал, классный рыбак. Или из Владика кто приехал, или нашим козлам из дивизии порыбачить охота припала.

                – Но главное, это заготовка икры и рыбы на все дивизионное начальство, на полковых и на комендатуру. Да их родственникам на запад передать, да во Владивосток, да в Москву. Кому рыбалка удовольствие, а для меня – тяжкий труд. Ты думаешь, Васькову-то почему так быстро полковника дали?  Мешок копченой семы во Владивосток, бочонок икры в Москву, шершавого, то есть осетра, главкому, ну, там, и клеркам в министерстве по рыбешке. Вот наш замкомдив и получил полковника досрочно. А кто наловил и приготовил? Да я с прапорами.

                  – А уж как Васьков поблагодарил меня, – его голос наполнился жгучей иронией.       «Спасибо, – говорит, – товарищ Пенкин, я твой должник». Ага! Третий год должник. Хоть бы словечко за меня замолвил. Нужна мне такая благодарность!?

                 –  Прапоров после рыбалки домой отпускают, а без меня обойтись никак нельзя. Комендант упилит себе в город, вопросы он, видите ли, там решает! Дефициты из райторга себе и начальству выпрашивает. Матросов за это им на работы посылает. А я целый день, хоть разорвись. А как вечер, Пенкину сеть в руки и марш на рыбалку. Хоть бы раз бутылку спирта для согрева дали. Или когда дефициты в военторге делят, спросили бы меня: «Слава, может и тебе, что-то надо? Магнитофончик может какой пояпонистей?» Да и кто я для них такой – старлей вонючий!

                – Слава, – не удержался я от вопроса, хотя слушать о его горестях было необыкновенно интересно и приятно, – почему, когда говорят о старших лейтенантах, всегда употребляют слово «вонючий»?

                – А как же, – с готовностью просветил он меня, – старлей у нас всегда вонючий. Лейтенант – зеленый, прапорщик – сраный, капитан – паршивый. А майор…. Как же майор…?  – задумался он. – А! О! Да! Майор – или «целый», или придурочный, как наш комендант. Подполковник – вшивый. Они всегда вшивые, подполковники-то. А полковник – припадочный. Генералы, может, как-то называют друг друга, не знаю, врать не буду, а солдат и матросов никак не называют, их ведь куда ни целуй – везде ж…па.

                 –  Вот после трех месяцев такой жизни, – вернулся Пенкин к больному вопросу, – я и сорвался. Да и то посудить, жена уже, поди, забыла, как я выгляжу.

          В том, что жена Пенкина, известная на весь городок потаскушка, забыла его внешний вид, рыбалка играла второстепенную роль. Я сам не раз видел, как она раненько утром выходила то из одной, то из другой комнаты офицерского общежития. Да и дивизионные начальники частенько пользовались ее услугами. Возможно, часть рыбалок на ее совести.

            Одно время по гарнизону ходила байка, как помощник Пенкина, прапорщик Парфенов, жене его, Ирке, получку передавал. Получив ежемесячное, как финансисты говорили, денежное довольствие, и, как всегда, торопясь на очередную рыбалку, Пенкин попросил Парфенова передать свою получку жене. Тот, обычно ленивый, как сто дембелей, неожиданно легко согласился, даже не выговорив себе при этом никаких льгот и привилегий.

            Дождавшись когда комендантский «Уазик», нагруженный рыболовными снастями, скрылся за поворотом, Петя Парфенов поспешил исполнить возложенное на него поручение.

            Длинноногая, с простеньким лицом, Ирка встретила неожиданного гостя в домашнем халате. Петр, войдя в комнату, не спешил выполнить поручение. Он с восхищением и неподдельным интересом оглядел стройную фигурку хозяйки квартиры:

                 – Ир, – начал он, – говорят, ножки у тебя – высший класс. Вот бы посмотреть!

                 – Чего захотел! – Ирина была польщена, – Что это ты надумал?

                 – Нет, правда, – вдруг стал галантным и щедрым обычно прижимистый прапорщик. – Клянусь, четвертака бы не пожалел, – он полез в нагрудный карман и, к удивлению Ирины, положил на стол двадцать пять рублей, – лишь бы на ножки твои посмотреть.

                  – Что ж, смотри, – недолго колебалась Ирка.

              Она, схватив деньги, задрала полы халата даже несколько выше, чем рассчитывал галантный прапорщик, и явила его взору длинные, с блестящими бедрами и слегка искривленными икрами ноги.

                  – Ну, а поцеловать? – гость сглотнул набежавшую слюну. –  Полтинника не пожалею.

    Повторилась сцена смены владельца пятидесятирублевой банкноты и награды  за щедрость.

   Запросы гостя повышались, повышались и цены за их удовлетворение. Наконец совсем обезумевший от страсти прапорщик выложил все деньги из кармана и был сполна вознагражден за свою щедрость и настойчивость.

               Ирина, пересчитав, после его ухода деньги, даже не удивилась точному их соответствию мужниной получке, а только с радостью ожидала с приходом мужа удвоения наличного капитала.

               Пенкин, пришедший под утро, вытирая свежевымытое лицо, спросил жену:

                 – Петька получку приносил?

                 – Приносил, - протянула вмиг разочарованная Ирка.

                 – Все пятьсот тридцать?

                 – Все, – ответила она, и глаза ее сузились до кошачьих щелок.

   Эту историю так никто бы и не узнал, если бы Петр умел и по пьянке держать язык за зубами.

              Пенкин продолжал описание тяжкого бытия своего:

                  Прибежал домой, переоделся и на рыбалку. Утром заскочил, побрился-помылся и на службу. Редко когда удастся час-другой поспать. А на службе, особенно у нас в комендатуре, внешний вид должен быть образцовый. Я утром Петрикову, коменданту нашему, мешок рыбы отдаю, а он, гадюка, спрашивает: «Пенкин, – говорит он. – Пенкин, что это у тебя глаза какие-то вроде как красные? Ты смотри, в комендатуре служишь, ни где нибудь!». Какие же должны у меня глаза быть, после третьей бессонной ночи? И жена его, тоже паскуда, – тут он перешел на тоненький голосок. – «Пенкин, что это таймени маленькие?» А что я ей, тайменей-то крупнее, чем генералу, отдавать должен?

                    – К генералу друг приезжал, доцент какой-то из Москвы. Так я пару шершавых, осетров, то есть, кил по двадцать, припер. Доцент, на радостях, даже обнял меня. А наш-то, генерал, по плечу меня похлопал и говорит: «Молодец, Пенкин! Я,– говорит, – отблагодарю тебя». Вот она, благодарность! – он на минуту замолк, как будто повторил про себя последние слова.

                    – И вот так, веришь, почти три месяца, – продолжил он. – Но, однажды я не выдержал. После особо тяжелой рыбалки я принял на грудь грамм шестьсот. Оделся, как положено. А часов около девяти, принялся плясать перед штабом дивизии. В аккурат, все начальство собралось. Ну, мне генерал и влындил на всю катушку. Бунт, так сказать, подавил. Пятнадцать суток «за приведение себя в нетрезвое состояние» и пятнадцать суток «за появление в общественном месте в нетрезвом виде». Хотел дать еще пятнадцать суток «за пьянство в служебное время», да начальник штаба вспомнил, что через месяц кета пойдет. Тем и ограничились. А ты говоришь, больше пятнадцати суток дать нельзя. Если бы не кета, сидеть бы мне еще месяц, как миленькому. Васьков, гнида, и словом не обмолвился, чтобы меня защитить, «должник» хренов!

                     – Да, – согласился я с ним, – а я тут со своими тремя сутками, как с писаной торбой ношусь.

                      –  Это еще что! «Губа» дело десятое. Хоть выспался здесь. Иногда Ирина, жена моя, – безо всякой необходимости пояснил он, – на ужин из дома приносит. Гауптвахта это ерунда. Мне генералом все равно не бывать. Одно обидно, три года мне оставалось на востоке прослужить. Тут и год за полтора, и льготный район, за десять лет службы, может быть, и перевели бы меня в Крым. Семь лет-то я здесь уже отслужил, – затянул он опять свою печальную песню, – а теперь генерал сказал: «Будешь, ты Пенкин, до дембеля на Дальнем Востоке служить». В нельготный район, говорит, переведу.

                         – Слава, – прервал я его тягостные мысли, – а ты завтра с утра напиши генералу покаянный рапорт. Так, мол, и так, весьма сожалею о случившемся, сорвался, ошибочка, значит, вышла. Впредь обязуюсь... И так далее.

                         –  Да, нет, нашего этим не прошибешь. Еще больше разозлится.

                         – Э, брось ты! Генералу-то что нужно? Бунт подавить, да чтобы ты покаялся. На словах-то оно, вроде, как в одно ухо влетело, а в другое вылетело. А когда на бумаге, на бумаге это дело другое. Он ее всегда другому смутьяну показать сможет. Да и тебя, если надо будет, рапортом твоим посрамотит. А тебя простит, вот увидишь, простит. Ну, повыпендривается маленько, дескать, «Пенкин, я тебя не вызывал. Я, – скажет, – и видеть тебя не хочу!», – и все такое, а потом простит. Честно тебе говорю, простит.

                         –   Я и писать-то не знаю как. Не мастак я бумаги писать.

                         –  Не переживай, Слава, я помогу. Вместе мы его победим. Вот с утра и начнем.

            Утром, после завтрака, Пенкин прокрался в свой собственный кабинет и притащил стопку сероватой писчей бумаги. Я, как главный консультант по раскаяниям, заложив руки за спину, расхаживал по камере туда и сюда и медленно диктовал:

                         – Пиши, – командовал я, – «Товарищ генерал-майор авиации!», они всегда любят, когда их титул полностью приводят, – пояснил я. – А теперь с новой строки: «Обращается к Вам, старший лейтенант Пенкин, чье недостойное поведение Вы справедливо осудили и правильно наказали. Нет слов, чтобы в полной мере оценить мерзость моего поступка…»

                         –   Не слишком ли сильно: «…мерзость моего поступка»? Вдруг еще больше добавит?

                         –  Будь спок! – мой училищный опыт подсказывал, что пересолить в этом деле невозможно. – Запомни, любой начальник, когда тебя выпорет, впоследствии сожалеет, что не все тебе высказал, ну, все равно, как Остап Бендер испытывал запоздалое сожаление, что не дал извозчику еще и по шее.

           Слава никак не отреагировал на этот пример, и я понял, что он принял Остапа за какого-то моего знакомого.

                         – Пиши дальше, –  командовал я, – «… мерзость моего поступка. Пьянство – тяжкое нарушение воинской дисциплины, а приведение себя в нетрезвое состояние путем распития спиртных напитков в служебное время не может быть  ничем оправдано. Искренне раскаиваясь в содеянном злодеянии, я обещаю никогда впредь не злоупотреблять спиртными напитками и стать, как прежде, образцом выполнения как воинского, так и служебного долга….».

                        –  А когда это я был образцом? – вдруг засомневался не в меру правдивый Слава.

                         •Слушай, кто из нас хочет в Крым, ты или я? Пиши, тебе говорят. Откуда он помнит, был ты образцом или нет, для него главное, что ты обещаешь им быть. Значит так: «…служебного долга. При малейшем, в будущем, нарушении воинской дисциплины с моей стороны, накажите еще строже, чем в этот раз». 

                       •Пиши с новой строки, «Товарищ генерал, прошу Вас строго, вплоть до снижения в воинском звании и снятия с занимаемой должности наказать меня, но дать мне возможность продолжить службу под Вашим командованием». А раз он будет служить здесь, то и ты останешься в льготном районе.

                          Ну, голова! •восхитился приободрившийся Пенкин. •Если прокатит, с меня ящик водки и таймень, кил на двадцать.

                         Да, ты начальство лучше рыбой снабжай. Я, холостяк, и водкой обойдусь.

         Парфенов, уже свыкшийся с ролью почтальона при Пенкине, понес рапорт своего начальника в штаб дивизии. До обеда наша дружба крепла с каждой минутой, так как каждую минуту он высказывал различные сомнения по поводу успешности нашего замысла. В мои обязанности входило убеждать его в реальности прощения.

                       •Слава, •в который раз, важно, повторял я, •у вас с ним разные весовые категории. Ему с тобой возиться некогда, попугал и будет. Полмесяца прошло, и если о себе не напомнить, все так и останется. Думаешь, он помнит, как ты там выкобенивался перед штабом? Подумаешь, Пенкин перед штабом плясал! Ну и поплясал. Так за это он и понес справедливое наказание.

                      •Ага! •По-прежнему барахтался в лапах сомнения Пенкин. •А документы-то на перевод в Приморье, наверное, уже готовы. И он никогда не изменит своего решения.

                     •Не спорю, он хозяин своего слова. Захотел •дал, захотел •забрал, упорствовал я. •Ты ведь знаешь, как готовят у нас документы. Месяцами.

                    •Когда ему надо, через час будут готовы.

                    •А ты подумай, надо ли ему? Кто будет владивостокский двор рыбой снабжать?

                   •Другого назначат.

                   •Ну, пока другой в курс дела войдет, ход кеты окончится.

                     И то верно, - Пенкин вроде бы успокоился, •твоими бы устами….

            Его нервозность возрастала. За обедом он дважды выругал караульного, но съесть так ничего и не смог.

            К четырем часам из штаба дивизии пришел комендант. Он вызвал Славу к себе. Через десять минут тот вернулся. Глаза его сияли:

                    •Простил! Ты понял, простил! Когда рапорт читал, дважды хмыкнул, ну, где про «…мерзость поступка…» и про службу под его командованием говорится. Комендант рассказал. Говорит, так и быть, пусть служит здесь. Отсидит сколько ему назначено, и пусть служит. Срок не скостил, а документы на перевод завернул. Но, сказал, до первого нарушения. Чуть что, и загремит, мол, в Приморье.

                      Ну, вот видишь, •полез я к нему с поздравлениями, •я же тебе говорил…

                     А почему это вы, ко мне на «ты» обращаетесь? мой друг по заключению, несмотря на переполнявшую его радость, неожиданно стал холодно официален. •Я с вами, товарищ лейтенант,  коров не пас, •повысил он голос. •И вообще, что здесь за бардак творится?

                    Почему вы на койке сидите? •не унимался он, Почему вместо устава какие-то журналы читаете? •он швырнул на пол собственный «Огонек», •Вы что, хотите, чтобы вам за нарушение режима ареста срок  увеличили?

                           Мой оживший товарищ с места в карьер возобновил образцовое исполнение своего служебного долга. Я быстро вспомнил, где и с кем я нахожусь. Встал, застегнул китель, поправил постель, выбросил  «Огонек» Пенкина в урну, достал с полки Устав внутренней службы и погрузился в его изучение. Мне оставалось здесь только переночевать.

               Пенкин носился по двору гауптвахты, наводя везде уставной порядок. Он заставил караульных выкрасить сторожевую вышку. Провел «шмон» в камерах для солдат и сержантов. Найдя в кармане у одного бедолаги смятую сигарету и две спички, добавил ему пять суток. С остальными после ужина он занимался строевой подготовкой до самого отбоя. По результатам строевых занятий еще два матроса отсрочили свое освобождение на пять суток. А так как один из них, что-то при этом пробурчал, дата его возвращения в родную казарму вообще становилась туманным и абстрактным понятием.

            Перед сном я вспоминал его исповедь. Особенно одно место, где он сетовал на отсутствие человеческой благодарности. Кажется, он так и сказал: «Вот она, благодарность!» или как-то похоже. И, уже совсем засыпая, подумал, такие ли уж у Ирки блестящие бедра и длинные ноги? Может пойти, проверить? Тем более что ему еще две недели сидеть. А там, глядишь, и ход кеты начнется.

Рейтинг: +1 157 просмотров
Комментарии (2)
Александр Киселев # 10 ноября 2013 в 21:19 0
сАША, ДЕСЯТЬ ИЗ ПЯТИ! Типаж наишикарнейший!
Александр Шипицын # 10 ноября 2013 в 21:55 0
Спасибо! Если про Пенкина, то он еще в "Эх, жизнь комендантская" упоминается.