Традиции
Вчера в 21:13 -
Анна Богодухова
– Это всего лишь традиции! Суеверия! – Йонуц прекрасно понимал, что говорить нужно мягко, спокойно, как подобает его священному сану, но даже у него уже сдавали нервы и голос срывался с ровного на эту нервность. С самого своего назначения в эту гиблую деревеньку, Йонуц твердил одно и то же – местные крестьяне кивали голова, соглашались, а потом… потом поступали по-своему и снова оскверняли могилы своих мертвецов, захороненных уже по-христиански. Крест над могилой не казался им надёжным. Они выкапывали по ночам тела, отрубали головы, вбивали колья в сердце и снова закапывали, навешав на крест, как в насмешку, множество оберегов, сплетённых из прутиков, шерсти и перьев.
Йонуц был послан сюда для того, чтобы прекратить издевательство над крестом и привести всех местных в истинное покорение новому веку, в котором мракобесия и суеверий не должно было существовать. Строго говоря, ещё лет десять назад, даже пять никому не было бы дела до того, как в маленькой деревеньке с труднопроизносимым названием относятся к своим мертвецам. Но тогда деревенька не отходила по договору перемирия, перекроившему мир, новым хозяевам, которые не собирались считаться с древностью и мерзостью пережитков.
Так и началась эта тяжёлая борьба. Сначала отправлялись предостережения, письма, и даже были получены какие-то ответы, написанные с диким ошибками. В письмах были заверения, что никто ничего дурного не совершает и совершать не будет, и не извольте беспокоиться!
Но вести неслись всё те же. Пришлось высылать человека. Йонуц был молод, энергичен и готов к войне с пережитками прошлого. За все эти качества он и был сослан в этот гибельный край на безнадежное дело.
– То, что вы делаете, богопротивно! Ваши взгляды уже устарели. Я понимаю, что в те тяжёлые годы, когда ваши предки только пришли сюда, им пришлось много воевать с природой и с соседними племенами… – вещал Йонуц. Он вдруг сделался снисходительным. Конечно, он понимает, да. Суеверия и традиции, да, предкам этих людей довелось жить тяжело, и эта тяжесть отпечаталась в поколениях. Но пора уже заканчивать, во имя всего благого! И Йонуц был уверен, что прав. Он прочитал про историю этой деревеньки, всё, что нашёл. Прочёл про упоминания голодных зим, когда умирало до половины деревеньки, и про набеги разбойников с Тракта, нечастых, но случавшихся – Тракт был далеко, и дезертиры среди своих же шаек иной раз налетали.
Но эти люди всё равно оставались здесь. Пусть так! Но они же должны были меняться?!
– Господин…– хрипло начал Дорин, поднимаясь со скамьи. Он огляделся на мгновение на всех, кто тут был. Мужчины, женщины, даже дети – та малая горстка, все сидели тихо, глядя на него, своего старосту, с уважением. – Господин, при всём нашем уважении к вам и к новому миру, что строится далеко от нас, мы просим оставить нас в покое. Вы ничего не знаете про наш край.
Йонцу раздражённо вздохнул. Ну вот опять! Наш край-наш край! Что за дикое упрямство? Эти люди всю жизнь верят в то, что мертвецы приходят из могил. И верили в это их предки. Но предкам извинительно, а людям нового времени нет.
– Послушайте, – Йонцу начал своё, привычное, въевшееся, – учёные уже давно доказали, что жизнь человека заканчивается тогда, когда умирает мозг. А это происходит через несколько минут после того, как его сердце останавливается. Человек не может умереть, а потом встать из могилы!
Он пытался не чувствовать раздражения, негоже было общаться так с заблудшими душами, но раздражение прорывалось против его воли. Две недели он твердил одно и тоже. Они спорили, потом соглашались. Когда он уже собирался уезжать – произошла смерть. И снова – выкопали, осквернили труп, потом крест. Значит, не усвоили, а соглашались, чтобы он уехал, и ведь почти провели!
– При всём уважении, – упрямился староста, – наука – это не всё.
Что он мог знать о науке? Чуть меньше чем ничего. Он и писал с ошибками, и читал весьма дурно, но держался ровно и с достоинством, потому что знал свою правоту, и потому что видел всё то, что учёные отрицали. Он видел как мёртвые брели домой, поднявшись из могил, как ныли под дверью и стучались в окна, как заглядывали через порог и в мутные стёкла, то воя, то плача, то угрожая, то умоляя впустить в дом.
Никто и не выходил ночью. Все знали – гиблое дело. Но запускали, бывало, да, сдуру. Очень трудно было устоять, когда твой близкий, которого ты проводил и с которым простился, жалобно плакал под дверью и просил впустить:
– Тут холодно, очень холодно…
Сдавались матери, потерявшие дочерей и дочери, оставшиеся без тепла матери; сдавались отцы и сыновья, братья и сёстры, мужья и жёны…
А утром оставались только кровавые ошмётки от этой жалости, разорванная глотка и плоть, и смерть велела копать новую могилу, копать быстро, чтобы новый убитый не пришёл из могилы.
Самое нелепое, что выяснили ещё те самые предки, которых Йонуц считал дремучими, так это то, что сначала требовалось именно захоронить тело как оно есть, а потом уже выкопать и рубить. В ином случае – мертвецы брели безголовые и порубленные. Сложный ритуал упокоения вплетал в себя элемент земли, как колыбели, грехи и тягость принимающей, потом отсечение головы, затем только множество обрядных фигурок из шерсти.
И всё равно бывало всякое. Боялись местные. Знали, что то, что приходит из могилы – им ещё подвластно, а вот то, что жило здесь до тех лет и поднимало из могилы – это куда сильнее. И нет у него людского имени, и образа людского тоже описать нельзя, а присутствие ощущается.
Бежать бы! По-хорошему бы бежать! Да только кто тогда будет границей стоять меж тем злом и людьми, которым в ином краю повезло родиться?
Такие чужаки как Йонуц и не знают, не уловили, что на каждом доме шерстяные узлы с перьями – это не красота, и не де какое-то суеверия. Это забор. Это он ещё в лесу не был, не видел, что там, по границе деревеньки прожжено, да кольями сделан забор…острия все в лес. А на каждом острие узелки заговоренные. И надо их менять – гниёт ткань, да та сила, что хоронится по лесу, прорваться всё же хочет.
А уедут они, так что же будет? со злом и всем что есть настоящее?
– Наука…– теперь и сам Йонуц жалеет, что заговорил о науке. Не всё она, наука, но что-то же значит?
Староста покладисто молчал. Ни он, ни жители не хотели быть враждебными, нет, ни в коем случае не преследовали они этой цели, не насмешничали над добрым, но таким наивным священником, не желали ему зла. Напротив, всё их желание было направлено на то, чтобы оставил он их в покое, чтобы не вмешивался в дело их, и шёл обратно, в свои владения, в свой привычный мир, и тем не вредил бы ни себе, ни им, под ногами мешаясь. Да так и случилось бы, сложилось бы верно, но только пришла смерть, пришлось применить знакомые, такие чужие меры для Йонуца, а как иначе? Не насмешками же продиктованы поступки их были, а из суровой и печальной необходимости! Надеялись, что обойдётся, ан нет, не обошлось – прознал священник!
Впрочем, какое дело спрячешь в деревеньке-то? Домом тут мало, две улицы складывают её и только – за час обернёшься по всей деревне, если быстро пойдёшь. Углядел Йонуц, прознал, вот и злится, проповедует. А оно что, от зла?
– Вы, господин, не мешайте нам, – вдруг вступает Бесник. Силы в нём много, а смысла в нём мало. Почуял, как глядит Йонуц на старосту, не стерпел, заступиться решил, – мы как жили, так и жить будем. Вам не мешаем, мешать не будем. А учить нас…
Бесник грозно оглядывает собравшихся, все кивают, нечего учить, нечего, они, быть может, и не умеют по-учёному, но всё же жизнь повидали, и предки их завещали настрого – выучили! Так что кто кого учить ещё способен – вопрос!
– Не будете! – мрачно обещает Йонуц. – Не будете! Были бы как прежде, под властью старого порядка, так никто бы и не поглядел бы на ваше мракобесие и невеждие! А тут уж как порядок пришёл, так извольте покориться.
– Новому закону? – гогочут из толпы, не понимают. Не от зла насмешничают, не от зла.
Староста одёргивает резко – неловко ему перед священником, страшно, знает он, что люди, которые добром не получают нужного, силой идут. Священник с места сымется, так что же? Солдат ожидать? Те не сколько порядок наводить будут, сколько буянить сами! Следи за ними ещё, да корми-пои, терпи! Нет уж, надо сговориться, добром сговориться.
А самим тише стать, осторожнее. Всем, кто мимо проезжает, кров давая, ни слова не говорить, не тени позволить проскочить! Пусть живут-ночуют. Пусть пьют-едят, а до дел им не будет ходу! Пусть и прикидываются добром, лекарями да ведающими силами. Сами справятся, как предки справлялись.
А пока добром надо, добром…
– ты не злись, господин, – ласково говорит староста, – мы же не от зла.
Йонуц вздыхает. Он и сам знает, что не от зла. Тепло его встретили, всем обеспечили, за стол посадили, кормили. Не злые ведь люди. И даже Бесник, что заступаться полез! Не от зла всё, а от безграмотности. Надо бы письмо в столицу написать, пусть образовывают новые свои земли, это и перед прежними их владельцами хорошо покажется, как укор, так и здесь полезно будет, прекратят свои бесчинства.
– Вы молитву читайте, – отвечает Йонуц, так рассудив про себя. Ему становится веселее. В самом деле, чего на людей раздражаться? Помочь им надо, и он тут для того! – Простым знаменем крёстным себя облачите, вот так…
Он показывает, затем проговаривает медленно и чётко самую верную молитву. Нарочно выбирает короткую – памятовать им трудно. Но стараются, повторяют вслух, и дети выговаривают, и женщины, и старики – все как один.
Невдомёк Йонуцу, что не верят тут в слова молитвы. Верят в силу традиции, да древних богов, что первыми были, ещё тогда, до креста, и так их предков далёких биться научили. Но спровадить гостя надобно, а до того – уважить, вот и стараются.
***
– Запрещаю, – предостерегает Йонуц. В этом и есть его упорство, в этом и всё его дело. Пусть отучаются!
Жители бы и не спросили дозволения, да спровадить гостя только одним способом можно, уважить, да покориться. Вот и посоветовались. Мёртвой Маришке уже всё едино. Староста поддерживает:
– Пусть своё отпоёт, мы даже уступим.
– Стеречь если станет? Как же нам выкопать-то…
– А он эту ночь стеречь станет. А мы на другую, – находится староста. Дело рискованное. Говорили предки – в первую же ночь, как покойник в землю ложится, надо его откопать, обезглавить, да всё нужное, сплетённое и заговорённое над могилой его повесить!
Но бывало, пропускали из-за морозов или дождей страшные первые ночи. Все без света сидели, на улицу и носа не казали, и даже самые сильные чуть со страху не поумирали – всю ночь в двери скреблись, да в окна, подвывало за окном, тени ходили. Выстаивали же!
А если уж видимость надо показать…
– А может он и сам учует, да поймёт нас, – Крина умная, она жизнь прожила, слово своё говорит очень редко, а всё же как молвит, так в цель!
– И то верно, верно! – подхватывают кругом. Дело кажется им выигрышным. Йонуц либо поверит им и оставит их, либо поверит в их традиции да обряды, не назовёт их больше языческими и неведеньем не отречёт.
Ну, стало быть, сговорились!
– Ступай, Ганка, к нему, – поучает староста. Ганка лёгкая, быстроногая, через пару лет в самый цвет войдёт и невестою станет, может в город захочет, а может с честью останется жить и хоронить здесь то зло, что в мир не пойдёт. Многие остаются. Нельзя просто так уехать, когда с детства видишь ты лики зла, против которого средства ещё не изобрели гордые люди.
Ганка кивает. Схватывает она быстро, через четверть часа уже стучится:
– Господин Йонуц! Господин! Там Маришка наша…того!
Йонуц торопится. Знает, что проводить надо молитвой. Невдомёк ему, что в этом краю за живых только молятся, да за то, чтоб мёртвые из земли не полезли. И тут не тот Бог уже слушает, а тот, что от природы идёт. Не обижают местные своего гостя, негоже это! Зачем обиду плодить, пусть едет в свои края, пусть гордится, а они поживут.
И других охранять как прежде будут.
Йонуц оглядывает всех с подозрением. Но нет, ничего, стоят, головы потупили, сговорились? Будь Йонуц чуть более смирным в душе своей, он бы решил, что странное это дело, когда все традиции вроде бы отвергают зараз, и всё его признают. Но не хотелось Йонуцу думать об этом, от того и решил он сразу: победили его слова, а значит и он, дурность и неведение!
Как не гордиться?
Провожают Маришку так, как Йонуцу привычно. Местные отмалчиваются, в руках себя держат, друг друга подталкивают, подпихивают, а молчат. Всё кончится. Он или поверит и не станет мешать, или поверит и уедет. Так и эдак – привычная жизнь.
– Напоминаю вам, что тело осквернять – великий грех! На крест вешать всякие колдовские штуки – грех! – Йонуц кажется сам себе значительным и горд собой за это. Они кивают, смотрят в пол, в землю, куда угодно, лишь бы не прочёл он в глазах их тоску.
Людей должны защищать, а тут ещё и препоны на это! Чем же так провинились, провиноватились?
– Нам сложно, – говорит Крина, – наши отцы так жили и матери, а до них их отцы и их матери, а ещё до них многие поколения, и так от первых людей, что писать и жить научились. Не держите зла на нас, господин Йонуц.
Крина умная. Говорит так, словно извиняется, а в глазах одно – когда ж уедет незваный-то?
Но не видит того Йонуц.
– Уж я прослежу, – обещает староста, а сам уже думает, что на небе и правда тучи собираются, кто знает – может разыграется непогода? Они-то привычные. Завтра ночью сделают то, что надо. А эту как-нибудь пронесёт.
Одна Ганка отличается от их мыслей. Она молода ещё и замыслы их ей неясны, не посвящают её. Держится она сердцем своим и добротой. Подходит последняя, в кулаке шерстяной комочек перевязанный.
– Это колдовство, – укоряет её Йонуц, – это грех. Недопустимо, Ганка!
Ганка не понимает. Для неё это привычное, никакое не греховное, напротив, весьма и весьма полезное! Но она не спорит, рука у неё мокрая от волнения и шерстяного тепла, она прячет руки, отирая их о платье.
– Услышите ночью голос, не открывайте! И к окну не ходите. Берегитесь, – шепчет Ганка и вся пунцовая от стыда бежит прочь, к своим. Чужак или нет, а всё же человек. И не по своей воле он ведь здесь, а от того предупредить бы надо.
Йонуц только головой качает, глядя ей в след. И у молодых всё намешано, но этих ещё, он верит, можно спасти.
***
– Впустите меня, господин священник, – женский голос за дверью засмеялся. Тихо-тихо, но от этого тихого смеха у Йонуца по спине побежали мурашки.
В первый раз, когда ещё был стук, он решил, что ему показалось.
Во второй, когда стук был настойчивее – он сослался на ветер. В свете дня, да и даже среди ночи ему обычно не приходило в голову бояться, ведь многие могли к нему прийти. Но что-то было неестественное в этом стуке, и сердце его забилось так, что даже дышать стало больно.
А потом его позвали… женским голосом, голосом Маришки.
– Кто там? – пискнул Йонуц, подбираясь к дверям. Он не считал себя трусом. Нет, никогда не считал, но ночь, стук, голос…
В одно мгновение что-то внутри Йонуца, не имеющее ничего общего с разумом, но откликающееся чувствами – может быть та часть, что зовётся интуицией или предчувствием, закипела в нём и оледенела. С отчётливой ясностью Йонуц осознал, что здесь есть то, во что он не верил. Оно осязаемо, оно живёт, оно стоит за дверью.
А местные жители… они предупреждали. С первого дня, когда он строго возвестил, что приехал прекратить всякое бесовство, предупреждали. А потом что же? Смолкли. Потому что не спорить – это значит, не тратить лишние силы. И они не тратили.
А он радовался победе. И теперь эта победа стучала к нему и вкрадчиво звала:
– господин Йонуц, пустите, мне нужно исповедаться!
Она издевалась. Но это точно была она. Йонуц увидел её в прорезях занавесок, стоящую в лунном свете, мёртвую, всю в земле. Страшную. Она почуяла его взгляд, бросилась, неестественно ломаясь и выгибаясь к окну и он…
Он не смог вспомнить и слова молитвы. В уме билось только два слова: «Господи!» и «Пожалуйста!». Всё остальное его упрямство, неведение, не их, местных, а его собственное – всё утратило смысл!
– Ух…уходите, – велел Йонуц, но сейчас его даже насекомое бы не послушалось. В голосе его не было воли.
– Откройте, господин Йонуц…– её ногти заскреблись, и ему показалось, что сейчас она продырявит деревянную дверь.
– Господи… – взмолился Йонуц, которого никогда не готовили к тому, что в этом мире есть что-то куда более страшное, чем ересь и колдовство. – Пожалуйста, помоги. Убери её. Убери…
Он не помнил ни тех шерстяных ниток, что связывали местные, ни их советов, которые они всё же оставляли, пока он проповедовал и расширял их взгляды. Он не помнил ни одной из их простеньких молитв, обращённых к лесу, ветру, воде. Он не помнил даже самого себя, всё в его голове смешалось, спуталось, потому что не была готова его душа к встрече с тем, что отрицал его разум.
Вернее, что его разум научили отрицать.
– господи-ин Йонуц! – она смеялась и плакала одновременно, царапала дверь, ждала его и хотела войти внутрь. – господии-и-ин Йонуц! Впустите меня. А? я ненадолго.
– Убирайся, – шептал Йонуц и горячка ужаса завладевала им. Он одновременно вспотел и замёрз. Его трясло. Он не знал что делать, и разом забыл всё, что ему рассказывали местные.
Надо спрятаться. Надо молчать. Надо связать три шерстяные нити. Надо… он не знал что надо. Он умирал, и боялся смерти. Оказывается, в ней существовало нечто более страшное, чем просто забвение.
***
– Жаль его, – Крина качает головой, она сама взялась обрядить как полагается тело Йонуца. Её не заставляли, да и нельзя такому заставить, но в этой деревне все знали: смерть – это только пустяк, и его надо проводить скорее в пустоту. – Молод был.
– Упрям, – староста тоже жалеет. Но жалеет он не сколько Йонуца, сколько тех писем, которые придётся написать в столицу, объясняя, что господин Йонуц погиб по трагической случайности. Они уже и случайность придумали – угорел от печи. Бывает? У них в деревне всё бывает!
Да, по случайности, а то ещё нового пришлют. Впрочем, и без того пришлют, не поверят. Но на этот раз они уж будут готовы. Всё будут делать тайно. А сами станут читать молитву, усердно говорить о тяжести традиции и их нелепости.
Через память протащат, вывернут, сами будут смеяться. А ночами будут собираться и поступать так, как те самые традиции велят. Всё должно быть правильно. Всё зависит от них, от их правильности.
И от того, чтобы не было вокруг препятствий. Не надо мешать тому, что древнее людей.
– Ничего, – замечает Крина, – зато умер быстро, не мучился. Могло быть иначе.
– Сердце подвело, – Бесник вздыхает. – надо же. Вроде здоров, а от ужаса…
– А может от горя? – предполагает Крина, – того, что не прав оказался.
– Ну его! – отмахивается староста, – к закату скоро, а нам его ещё прикопать нужно, поторопись!
Йонуц был послан сюда для того, чтобы прекратить издевательство над крестом и привести всех местных в истинное покорение новому веку, в котором мракобесия и суеверий не должно было существовать. Строго говоря, ещё лет десять назад, даже пять никому не было бы дела до того, как в маленькой деревеньке с труднопроизносимым названием относятся к своим мертвецам. Но тогда деревенька не отходила по договору перемирия, перекроившему мир, новым хозяевам, которые не собирались считаться с древностью и мерзостью пережитков.
Так и началась эта тяжёлая борьба. Сначала отправлялись предостережения, письма, и даже были получены какие-то ответы, написанные с диким ошибками. В письмах были заверения, что никто ничего дурного не совершает и совершать не будет, и не извольте беспокоиться!
Но вести неслись всё те же. Пришлось высылать человека. Йонуц был молод, энергичен и готов к войне с пережитками прошлого. За все эти качества он и был сослан в этот гибельный край на безнадежное дело.
– То, что вы делаете, богопротивно! Ваши взгляды уже устарели. Я понимаю, что в те тяжёлые годы, когда ваши предки только пришли сюда, им пришлось много воевать с природой и с соседними племенами… – вещал Йонуц. Он вдруг сделался снисходительным. Конечно, он понимает, да. Суеверия и традиции, да, предкам этих людей довелось жить тяжело, и эта тяжесть отпечаталась в поколениях. Но пора уже заканчивать, во имя всего благого! И Йонуц был уверен, что прав. Он прочитал про историю этой деревеньки, всё, что нашёл. Прочёл про упоминания голодных зим, когда умирало до половины деревеньки, и про набеги разбойников с Тракта, нечастых, но случавшихся – Тракт был далеко, и дезертиры среди своих же шаек иной раз налетали.
Но эти люди всё равно оставались здесь. Пусть так! Но они же должны были меняться?!
– Господин…– хрипло начал Дорин, поднимаясь со скамьи. Он огляделся на мгновение на всех, кто тут был. Мужчины, женщины, даже дети – та малая горстка, все сидели тихо, глядя на него, своего старосту, с уважением. – Господин, при всём нашем уважении к вам и к новому миру, что строится далеко от нас, мы просим оставить нас в покое. Вы ничего не знаете про наш край.
Йонцу раздражённо вздохнул. Ну вот опять! Наш край-наш край! Что за дикое упрямство? Эти люди всю жизнь верят в то, что мертвецы приходят из могил. И верили в это их предки. Но предкам извинительно, а людям нового времени нет.
– Послушайте, – Йонцу начал своё, привычное, въевшееся, – учёные уже давно доказали, что жизнь человека заканчивается тогда, когда умирает мозг. А это происходит через несколько минут после того, как его сердце останавливается. Человек не может умереть, а потом встать из могилы!
Он пытался не чувствовать раздражения, негоже было общаться так с заблудшими душами, но раздражение прорывалось против его воли. Две недели он твердил одно и тоже. Они спорили, потом соглашались. Когда он уже собирался уезжать – произошла смерть. И снова – выкопали, осквернили труп, потом крест. Значит, не усвоили, а соглашались, чтобы он уехал, и ведь почти провели!
– При всём уважении, – упрямился староста, – наука – это не всё.
Что он мог знать о науке? Чуть меньше чем ничего. Он и писал с ошибками, и читал весьма дурно, но держался ровно и с достоинством, потому что знал свою правоту, и потому что видел всё то, что учёные отрицали. Он видел как мёртвые брели домой, поднявшись из могил, как ныли под дверью и стучались в окна, как заглядывали через порог и в мутные стёкла, то воя, то плача, то угрожая, то умоляя впустить в дом.
Никто и не выходил ночью. Все знали – гиблое дело. Но запускали, бывало, да, сдуру. Очень трудно было устоять, когда твой близкий, которого ты проводил и с которым простился, жалобно плакал под дверью и просил впустить:
– Тут холодно, очень холодно…
Сдавались матери, потерявшие дочерей и дочери, оставшиеся без тепла матери; сдавались отцы и сыновья, братья и сёстры, мужья и жёны…
А утром оставались только кровавые ошмётки от этой жалости, разорванная глотка и плоть, и смерть велела копать новую могилу, копать быстро, чтобы новый убитый не пришёл из могилы.
Самое нелепое, что выяснили ещё те самые предки, которых Йонуц считал дремучими, так это то, что сначала требовалось именно захоронить тело как оно есть, а потом уже выкопать и рубить. В ином случае – мертвецы брели безголовые и порубленные. Сложный ритуал упокоения вплетал в себя элемент земли, как колыбели, грехи и тягость принимающей, потом отсечение головы, затем только множество обрядных фигурок из шерсти.
И всё равно бывало всякое. Боялись местные. Знали, что то, что приходит из могилы – им ещё подвластно, а вот то, что жило здесь до тех лет и поднимало из могилы – это куда сильнее. И нет у него людского имени, и образа людского тоже описать нельзя, а присутствие ощущается.
Бежать бы! По-хорошему бы бежать! Да только кто тогда будет границей стоять меж тем злом и людьми, которым в ином краю повезло родиться?
Такие чужаки как Йонуц и не знают, не уловили, что на каждом доме шерстяные узлы с перьями – это не красота, и не де какое-то суеверия. Это забор. Это он ещё в лесу не был, не видел, что там, по границе деревеньки прожжено, да кольями сделан забор…острия все в лес. А на каждом острие узелки заговоренные. И надо их менять – гниёт ткань, да та сила, что хоронится по лесу, прорваться всё же хочет.
А уедут они, так что же будет? со злом и всем что есть настоящее?
– Наука…– теперь и сам Йонуц жалеет, что заговорил о науке. Не всё она, наука, но что-то же значит?
Староста покладисто молчал. Ни он, ни жители не хотели быть враждебными, нет, ни в коем случае не преследовали они этой цели, не насмешничали над добрым, но таким наивным священником, не желали ему зла. Напротив, всё их желание было направлено на то, чтобы оставил он их в покое, чтобы не вмешивался в дело их, и шёл обратно, в свои владения, в свой привычный мир, и тем не вредил бы ни себе, ни им, под ногами мешаясь. Да так и случилось бы, сложилось бы верно, но только пришла смерть, пришлось применить знакомые, такие чужие меры для Йонуца, а как иначе? Не насмешками же продиктованы поступки их были, а из суровой и печальной необходимости! Надеялись, что обойдётся, ан нет, не обошлось – прознал священник!
Впрочем, какое дело спрячешь в деревеньке-то? Домом тут мало, две улицы складывают её и только – за час обернёшься по всей деревне, если быстро пойдёшь. Углядел Йонуц, прознал, вот и злится, проповедует. А оно что, от зла?
– Вы, господин, не мешайте нам, – вдруг вступает Бесник. Силы в нём много, а смысла в нём мало. Почуял, как глядит Йонуц на старосту, не стерпел, заступиться решил, – мы как жили, так и жить будем. Вам не мешаем, мешать не будем. А учить нас…
Бесник грозно оглядывает собравшихся, все кивают, нечего учить, нечего, они, быть может, и не умеют по-учёному, но всё же жизнь повидали, и предки их завещали настрого – выучили! Так что кто кого учить ещё способен – вопрос!
– Не будете! – мрачно обещает Йонуц. – Не будете! Были бы как прежде, под властью старого порядка, так никто бы и не поглядел бы на ваше мракобесие и невеждие! А тут уж как порядок пришёл, так извольте покориться.
– Новому закону? – гогочут из толпы, не понимают. Не от зла насмешничают, не от зла.
Староста одёргивает резко – неловко ему перед священником, страшно, знает он, что люди, которые добром не получают нужного, силой идут. Священник с места сымется, так что же? Солдат ожидать? Те не сколько порядок наводить будут, сколько буянить сами! Следи за ними ещё, да корми-пои, терпи! Нет уж, надо сговориться, добром сговориться.
А самим тише стать, осторожнее. Всем, кто мимо проезжает, кров давая, ни слова не говорить, не тени позволить проскочить! Пусть живут-ночуют. Пусть пьют-едят, а до дел им не будет ходу! Пусть и прикидываются добром, лекарями да ведающими силами. Сами справятся, как предки справлялись.
А пока добром надо, добром…
– ты не злись, господин, – ласково говорит староста, – мы же не от зла.
Йонуц вздыхает. Он и сам знает, что не от зла. Тепло его встретили, всем обеспечили, за стол посадили, кормили. Не злые ведь люди. И даже Бесник, что заступаться полез! Не от зла всё, а от безграмотности. Надо бы письмо в столицу написать, пусть образовывают новые свои земли, это и перед прежними их владельцами хорошо покажется, как укор, так и здесь полезно будет, прекратят свои бесчинства.
– Вы молитву читайте, – отвечает Йонуц, так рассудив про себя. Ему становится веселее. В самом деле, чего на людей раздражаться? Помочь им надо, и он тут для того! – Простым знаменем крёстным себя облачите, вот так…
Он показывает, затем проговаривает медленно и чётко самую верную молитву. Нарочно выбирает короткую – памятовать им трудно. Но стараются, повторяют вслух, и дети выговаривают, и женщины, и старики – все как один.
Невдомёк Йонуцу, что не верят тут в слова молитвы. Верят в силу традиции, да древних богов, что первыми были, ещё тогда, до креста, и так их предков далёких биться научили. Но спровадить гостя надобно, а до того – уважить, вот и стараются.
***
– Запрещаю, – предостерегает Йонуц. В этом и есть его упорство, в этом и всё его дело. Пусть отучаются!
Жители бы и не спросили дозволения, да спровадить гостя только одним способом можно, уважить, да покориться. Вот и посоветовались. Мёртвой Маришке уже всё едино. Староста поддерживает:
– Пусть своё отпоёт, мы даже уступим.
– Стеречь если станет? Как же нам выкопать-то…
– А он эту ночь стеречь станет. А мы на другую, – находится староста. Дело рискованное. Говорили предки – в первую же ночь, как покойник в землю ложится, надо его откопать, обезглавить, да всё нужное, сплетённое и заговорённое над могилой его повесить!
Но бывало, пропускали из-за морозов или дождей страшные первые ночи. Все без света сидели, на улицу и носа не казали, и даже самые сильные чуть со страху не поумирали – всю ночь в двери скреблись, да в окна, подвывало за окном, тени ходили. Выстаивали же!
А если уж видимость надо показать…
– А может он и сам учует, да поймёт нас, – Крина умная, она жизнь прожила, слово своё говорит очень редко, а всё же как молвит, так в цель!
– И то верно, верно! – подхватывают кругом. Дело кажется им выигрышным. Йонуц либо поверит им и оставит их, либо поверит в их традиции да обряды, не назовёт их больше языческими и неведеньем не отречёт.
Ну, стало быть, сговорились!
– Ступай, Ганка, к нему, – поучает староста. Ганка лёгкая, быстроногая, через пару лет в самый цвет войдёт и невестою станет, может в город захочет, а может с честью останется жить и хоронить здесь то зло, что в мир не пойдёт. Многие остаются. Нельзя просто так уехать, когда с детства видишь ты лики зла, против которого средства ещё не изобрели гордые люди.
Ганка кивает. Схватывает она быстро, через четверть часа уже стучится:
– Господин Йонуц! Господин! Там Маришка наша…того!
Йонуц торопится. Знает, что проводить надо молитвой. Невдомёк ему, что в этом краю за живых только молятся, да за то, чтоб мёртвые из земли не полезли. И тут не тот Бог уже слушает, а тот, что от природы идёт. Не обижают местные своего гостя, негоже это! Зачем обиду плодить, пусть едет в свои края, пусть гордится, а они поживут.
И других охранять как прежде будут.
Йонуц оглядывает всех с подозрением. Но нет, ничего, стоят, головы потупили, сговорились? Будь Йонуц чуть более смирным в душе своей, он бы решил, что странное это дело, когда все традиции вроде бы отвергают зараз, и всё его признают. Но не хотелось Йонуцу думать об этом, от того и решил он сразу: победили его слова, а значит и он, дурность и неведение!
Как не гордиться?
Провожают Маришку так, как Йонуцу привычно. Местные отмалчиваются, в руках себя держат, друг друга подталкивают, подпихивают, а молчат. Всё кончится. Он или поверит и не станет мешать, или поверит и уедет. Так и эдак – привычная жизнь.
– Напоминаю вам, что тело осквернять – великий грех! На крест вешать всякие колдовские штуки – грех! – Йонуц кажется сам себе значительным и горд собой за это. Они кивают, смотрят в пол, в землю, куда угодно, лишь бы не прочёл он в глазах их тоску.
Людей должны защищать, а тут ещё и препоны на это! Чем же так провинились, провиноватились?
– Нам сложно, – говорит Крина, – наши отцы так жили и матери, а до них их отцы и их матери, а ещё до них многие поколения, и так от первых людей, что писать и жить научились. Не держите зла на нас, господин Йонуц.
Крина умная. Говорит так, словно извиняется, а в глазах одно – когда ж уедет незваный-то?
Но не видит того Йонуц.
– Уж я прослежу, – обещает староста, а сам уже думает, что на небе и правда тучи собираются, кто знает – может разыграется непогода? Они-то привычные. Завтра ночью сделают то, что надо. А эту как-нибудь пронесёт.
Одна Ганка отличается от их мыслей. Она молода ещё и замыслы их ей неясны, не посвящают её. Держится она сердцем своим и добротой. Подходит последняя, в кулаке шерстяной комочек перевязанный.
– Это колдовство, – укоряет её Йонуц, – это грех. Недопустимо, Ганка!
Ганка не понимает. Для неё это привычное, никакое не греховное, напротив, весьма и весьма полезное! Но она не спорит, рука у неё мокрая от волнения и шерстяного тепла, она прячет руки, отирая их о платье.
– Услышите ночью голос, не открывайте! И к окну не ходите. Берегитесь, – шепчет Ганка и вся пунцовая от стыда бежит прочь, к своим. Чужак или нет, а всё же человек. И не по своей воле он ведь здесь, а от того предупредить бы надо.
Йонуц только головой качает, глядя ей в след. И у молодых всё намешано, но этих ещё, он верит, можно спасти.
***
– Впустите меня, господин священник, – женский голос за дверью засмеялся. Тихо-тихо, но от этого тихого смеха у Йонуца по спине побежали мурашки.
В первый раз, когда ещё был стук, он решил, что ему показалось.
Во второй, когда стук был настойчивее – он сослался на ветер. В свете дня, да и даже среди ночи ему обычно не приходило в голову бояться, ведь многие могли к нему прийти. Но что-то было неестественное в этом стуке, и сердце его забилось так, что даже дышать стало больно.
А потом его позвали… женским голосом, голосом Маришки.
– Кто там? – пискнул Йонуц, подбираясь к дверям. Он не считал себя трусом. Нет, никогда не считал, но ночь, стук, голос…
В одно мгновение что-то внутри Йонуца, не имеющее ничего общего с разумом, но откликающееся чувствами – может быть та часть, что зовётся интуицией или предчувствием, закипела в нём и оледенела. С отчётливой ясностью Йонуц осознал, что здесь есть то, во что он не верил. Оно осязаемо, оно живёт, оно стоит за дверью.
А местные жители… они предупреждали. С первого дня, когда он строго возвестил, что приехал прекратить всякое бесовство, предупреждали. А потом что же? Смолкли. Потому что не спорить – это значит, не тратить лишние силы. И они не тратили.
А он радовался победе. И теперь эта победа стучала к нему и вкрадчиво звала:
– господин Йонуц, пустите, мне нужно исповедаться!
Она издевалась. Но это точно была она. Йонуц увидел её в прорезях занавесок, стоящую в лунном свете, мёртвую, всю в земле. Страшную. Она почуяла его взгляд, бросилась, неестественно ломаясь и выгибаясь к окну и он…
Он не смог вспомнить и слова молитвы. В уме билось только два слова: «Господи!» и «Пожалуйста!». Всё остальное его упрямство, неведение, не их, местных, а его собственное – всё утратило смысл!
– Ух…уходите, – велел Йонуц, но сейчас его даже насекомое бы не послушалось. В голосе его не было воли.
– Откройте, господин Йонуц…– её ногти заскреблись, и ему показалось, что сейчас она продырявит деревянную дверь.
– Господи… – взмолился Йонуц, которого никогда не готовили к тому, что в этом мире есть что-то куда более страшное, чем ересь и колдовство. – Пожалуйста, помоги. Убери её. Убери…
Он не помнил ни тех шерстяных ниток, что связывали местные, ни их советов, которые они всё же оставляли, пока он проповедовал и расширял их взгляды. Он не помнил ни одной из их простеньких молитв, обращённых к лесу, ветру, воде. Он не помнил даже самого себя, всё в его голове смешалось, спуталось, потому что не была готова его душа к встрече с тем, что отрицал его разум.
Вернее, что его разум научили отрицать.
– господи-ин Йонуц! – она смеялась и плакала одновременно, царапала дверь, ждала его и хотела войти внутрь. – господии-и-ин Йонуц! Впустите меня. А? я ненадолго.
– Убирайся, – шептал Йонуц и горячка ужаса завладевала им. Он одновременно вспотел и замёрз. Его трясло. Он не знал что делать, и разом забыл всё, что ему рассказывали местные.
Надо спрятаться. Надо молчать. Надо связать три шерстяные нити. Надо… он не знал что надо. Он умирал, и боялся смерти. Оказывается, в ней существовало нечто более страшное, чем просто забвение.
***
– Жаль его, – Крина качает головой, она сама взялась обрядить как полагается тело Йонуца. Её не заставляли, да и нельзя такому заставить, но в этой деревне все знали: смерть – это только пустяк, и его надо проводить скорее в пустоту. – Молод был.
– Упрям, – староста тоже жалеет. Но жалеет он не сколько Йонуца, сколько тех писем, которые придётся написать в столицу, объясняя, что господин Йонуц погиб по трагической случайности. Они уже и случайность придумали – угорел от печи. Бывает? У них в деревне всё бывает!
Да, по случайности, а то ещё нового пришлют. Впрочем, и без того пришлют, не поверят. Но на этот раз они уж будут готовы. Всё будут делать тайно. А сами станут читать молитву, усердно говорить о тяжести традиции и их нелепости.
Через память протащат, вывернут, сами будут смеяться. А ночами будут собираться и поступать так, как те самые традиции велят. Всё должно быть правильно. Всё зависит от них, от их правильности.
И от того, чтобы не было вокруг препятствий. Не надо мешать тому, что древнее людей.
– Ничего, – замечает Крина, – зато умер быстро, не мучился. Могло быть иначе.
– Сердце подвело, – Бесник вздыхает. – надо же. Вроде здоров, а от ужаса…
– А может от горя? – предполагает Крина, – того, что не прав оказался.
– Ну его! – отмахивается староста, – к закату скоро, а нам его ещё прикопать нужно, поторопись!
Рейтинг: 0
7 просмотров
Комментарии (0)
Нет комментариев. Ваш будет первым!
