САМОСУД

Сегодня в 13:34 - юрий сотников
article534446.jpg
                                          САМОСУД
              Рассказ из сборника – БАЙКИ ДЕДУШКИ ПИМЕНА -
 
  Горько.
  Очень горько – как на проданной свадьбе – становится за наших южных собратьев, кавказцев, которые всё ещё живут по своему застарелому заповедному закону. Их горячие сердца до сих пор сжигает злобная кровная месть, в коей никогда не было хоть капли милосердия и великодушия наших северных нравов. Они без жалости наказывают проволочными плетями, свинцовыми розгами, даже самых красивейших женщин – уличённых в запретной любви, и неверности. А ведь женщина – с кем бы она ни была – это свет великого солнца с сиянием райских небес. И ещё наши южные братья затравили своим непрощением всех уникальных людей, инолюбов – из тех, что целуют друг друга взасос без различия пола.
  И случается – там убивают за грех.
  То ли дело у нас: в средней полосе родной земли. Вы уже нигде тут не встретите тех варварских обычаев, людоедских ритуалов - потому что всеми законами правит суд. И пусть он не всегда справедлив со своими зашоренными глазами, пусть отвечает кукишем любому поползновению на власть предержащих, на деньги дарующих – но он занесён в Красную книгу мировой конституции. А это незыблемо как сам бог.
  Стыдно, братцы. Нехорошо.
 
  Я даже не знаю, с какой стороны на всё это посмотреть.
  Потому что мы сей час поспорили с дедушкой Пименом до сабельной драчки, до рези в глазах, когда кровь уже сечёт со лба по ресницам, по носу – и я вдыхаю воздух, захлёбываясь нехваткой кислорода, а вместе с ним втягиваю ту сгустившуюся сукровицу. И от непроходняка красных соплей просто зверею, яростно отхаркиваясь лужёной глоткой.
  - Деда, гад! Ты меня не трожь своим самосудом!
  Я и выпил-то у него в гостях всего три стопки, а полыхает из моего рта на целый литр спирта. Дедушка Пимен пытается потушить эту огненную геенну спокойным голосом мудрого разумаки, вталкивая в голодную пасть дурака по маленькой крошке: - Дурень ты. Никакой тут не самосуд, а обыкновенная справедливость суетной жизни.
  - Как же?! Если они нарушают, пренебрегают законами нашего общества?
  - Врёшь. – Дед хитро улыбнулся на левую щёку парочкой оставшихся клыков, и пустил мне в глаза едкий дым самокрутки. – Их горные законы не глупее наших степных. И даже превозмогают их по части совести.
  - Это как?
  Я знал, чем ответит старик. Но мне очень хотелось, чтобы он хоть на капочку сбился в словах, и за эту махочку его можно было подвесить к грязному потолку. К пауку в тенета. Чтобы тот из него, как орёл с Прометея, высосал старую жёлчную печень.
  - каком кверху, - цвиркнул дед сквозь губу; и чуточку прикусив её синеву, докрасна возмутился: - Ты же помнишь, Юрка, как в райцентре большая чиновница на своей машинёнке сбила беременную девку с годовалой коляской? Троих, почитай, снесла насмерть. – Тут он, хорёк, ехидно вперился в меня, выцеливая голую петушиную шею, которая беззащитно трепалась в широком вороте свитера. – И што ей было за то?
  - Пощадили, - сбрехнул я. Мне не хотелось признаваться, как в тот горестный день – для несчастной матери, для бедного мужа – в городок налетела целая стая областного воронья под золотыми погонами, чтобы лживыми обвинениями заклевать и семью, и свидетелей.
  - Не то. – Плюнул старик, и растёр. – Верно сказать, что отмазали суку ото вшей да от блох. А хороших людей зачернили до грязи.
  Он замолчал; возя палкой по полу возле своих худых мосолыжек, закутанных в шерстяные онучи. Та палка словно бы рисовала ту кривую дорожку, по которой поехала весёлая вздорная баба, слегка под хмельком – и дед тоскливо сожалел, что дорогу уже не спрямишь.
  - Ты желаешь казнить эту чёртову дуру? Смертельно?
  Я всё же нащупал занозу в сердце старого друга; но тащить за неё, и бередить назло, не хотелось.
  - Я, Юрочек, не бог. Не святой. Мне неведома праведность, могу ошибиться. Но будя на свете и кровная месть, помимо судейских законов – то в чёрных душах стало б намного светлее. -
 
  Тёмные души, иль светлые – да кто их там разберёт в затаённых каморках сердец. Я себе про себя беспокоюсь признаться: какой же я наяву, а не в красивых мечтах. Вполне способен, как та глупая баба, напиться на людях от бравурности духа, от слепого хмельного общения, когда все люди братья – и потом гонять не по малой дороге, а по всей величайшей вселенной, не держа в жестокой узде ни беспутного разума, ни пустых тормозов.
  - Вот представь себе, милый: коли человек, даже самый бесноватый во чувствах своих, и просто алчущий зла от всесилия власти – сможет ли он погубить самую слабую немощь, зная, что следом с топором палача его ждёт смертная мука?
  Я засомневался. Одно дело – мужик с совестью, милосердием, благородством – который всей прошлой жизнью самовоспитался на крепких устоях морали. С их высоты можно твёрдо оценить и великие, и невзрачные поступки. Но совсем другое: мелкий гнусенький мужичок – будь он хоть амбалом по виду – с характером подлой крысы; а та крыса очень долго воспитывалась в хитрой норе на сладкой помойке, шныряя, вынюхивая и предавая ради лучшего своего кусочка.
  - Сможет, деда. Сможет. Гробя ради выгоды, или невзначай, всякого человека, тот душегуб всё равно будет надеяться на спасение. И свято верить, что его не поймают, не срубят башку.
  - А вот тут ты, Юрочек, в оплошку попал. – Дед на ровном месте, на дощатом полу, каверзно устроил мне заячью западёнку; и уже потирал ладоши от удовольствия – видя, как сникли мои длинные бледные уши и чёрной пуговкой нос. – Этот тать мог бы верить, что его не распознают да не прихватят за жопу, кабы его искали всего лишь неделю, иль месяц. Как нынешняя милиция спустя рукава, за зарплатку. – Тут он трахнул своей палкой об пол; и я сжался от выстрела, весь уйдя в куцый хвост. – Но его, паскудника, станут шарить по всей земельке до края, из года в год – не за денежку, а в память высокой любви к убиенному им… Ты сам-то что сделаешь, если кто-то похерит твою сладостную Олёнку?
  - Придушу. Зарежу.
  Я и опомниться не успел, как эти два лёгких слова покатились из меня тяжёлыми вагонными колёсами, по пути из сердца в гортань набирая неудержимую стрёму грузового состава.
  - Вот то-то. – А старик был спокоен, словно мудрый филин в дупле своего сумеречного дома. – Перелопатишь все мышиные норы, недра вывернув наизнанку, подымешься в высь ко гнёздам орлиным, и сплывёшь на морское дно. Никто и ничто от тебя не сокроется. -
 
  В хате уже зябко стемнело.
  Солнце более не заглядывало к нам сквозь два невзрачных окошка, и пыль не стояла посреди горницы жёлтым греческим столбиком. Мучной ларь в углу облапили чёрные волосяные тени, так что он стал похожим на здоровую башку того самого сказочного богатыря, выросшего из земли. Который не человек вовсе, а волшебная путеводь на развилке судьбы.
  Я разжёг керосиновую коптилку. Под неё у старого Пимена очень интересно беседовать: но только когда идёт разговор по душам, а не пустой трёп безмятежной болтовни. В тех, других случаях, я воссияиваю верхнюю, почти стосвечовую лампочку, чтобы лёгкие слова без преград бегали по хате из угла в угол, по центру и между ног – а мы с дедом то и дело футболили их пинками, перебрасываясь сельской брехнёй да весёлыми насмешками.
  Сегодняшним вечером, заведясь про самосуд, про ту самую кровную месть, старик возжелал поделиться со мной чем-то важным – наверно из своей жизни, из прошлого. И тихая коптилка привлекла в горницу целый сонм непонятных теней, причудливых как дедова память.
  - А объясни мне, деда, такой парадокс. – Я нарочно подпустил в разговор почти незнакомое слово, чтобы мой любимый старик немного отвлёкся. И перестал быть матёрым как волк, а стал бы похож на щенка – вяу-вяу-вяу.
  Он сразу попался на мою короткую удочку с толстым червяком на крючке.
  - Чего?.. чего ты сказал?
  - Па-ра-докс. Научное слово. Оно означает, что с виду всё ясно, и должно случиться как по задуманному – но почему-то выходит наоборот.
  - Аааа, знаю, - ухмыльнулся коварный дедуня, слегка оголив свой беззубый дымоход. – Это когда в мясорубку кидаешь свиное месиво, а из неё выползает живой поросёнок. И хрюкает в твою неверящую харю божьими чудесами.
  Я засмеялся. Удивительно, как у стариков к чужим трудным вопросам находятся свои простецкие ответы. Мне бы вот никогда не пришло в голову связать парадокс с мясорубкой, потому что молод да глуп – а у них, долго живущих, большой опыт причудливой судьбы.
  - Верно… Так скажи мне – почему блокадные ребятишки, едва спасённые от смерти, подкармливали пленных фашистов? Ведь по твоей идее, по кровной мести, они должны были много лет ножик точить – чтобы потом ехидно всадить его в сердце.
  - Было такое.
  Пимен попнулся в карман серой тужурки; раскочегаренная им папироска принесла с собой запах окопа, двух грязных шинелей, и подбитого чадящего танка. – Я тебе боле поведаю: даже бабы, у которых дотла спалили дома да деревни, прятали немцев от кары, от наших солдат. А те солдаты, бывало, что тоже прощали.
  - Почему? Ведь такой ад никогда не забывается.
  - Это просто, Юрка. Вся война – наша общая боль. Она смертной истерикой, ненавистью, разделяется на мириады человеческих душ. Кои своим милосердием поддерживают друг дружку в едином огромном сердце – чтобы отдельная его махонькая частичка не разорвалась от напруги душевных мучений. – Дед приложил ладонь слева, слушая себя. – И она не разрывается в этом общем котле сострадания. А перекипев – остывает, да и успокаивается в забвении.
  - Может быть, в русской душе навечно поселилось великодушие. – Я вытащил из ножен воображаемую саблю, и нарочито сломал её об колено. – Ведь это наша родовая черта. И южане в конце веков всё равно к ней придут.
  Пимен глубоко, хрипловато вздохнул, взглядом генерала потрепав меня по эполетам благородства. – Хорошо бы нам прийти к мировому благочестию. Чтобы совесть вдруг оказалась сразу у всех, и преступники сами прямоходом шагали в тюрьму. А пока их искать приходится, да выцарапывать как клопов по щелям. Поэтому не великодушие в тебе, Юрка – а глупое всепрощение… петух ещё в жопу не клюнул.
  - А когда клюнет? – рассмеялся я, потешаясь над стариковским глубокомыслием. Вот же, придумал себе мороку – нотации молодости читать.
  Он с презрением ответил, посмотрев сначала на муху в окне, а потом на меня, вертопраха:
  - Когда узреешь глазами да сердцем, как чахнут старики в чужих богадельнях, или в своих бетонных клоповниках. Они уткнутся в лежалую вонючую подушку, и тихо воют, поминая радостную жизнь – когда ещё молодыми растили любящих ребятишек, водили их в цирк да в кино, и купаться на речку… А теперь вот одинокие, брошеные, едва тащатся в магазин на костыликах, чтобы задёшево купить невкусную булку. Иль того хуже – найти плеснявый батон на помойке.
  - У нас в посёлке этого нет. – Я был зол, непреклонен; потому что Пимен своей пустой нарочитостью выдуманных трагедий пытался выбить из меня хоть слезу. А я не собираюсь плакать – я мужик, и счастлив.
  - В городе есть. Немало. – Дед кхекнул тихим замухрышистым смешком, в коем сразу почуялась каверза. – А ведь ты, Юрик, пройдёшь мимо каличной бабки, которая будет плестись на ходунках с тяжёлыми сумками. Ещё и горделиво погребуешь, что дорогу тебе загораживает.
  - Херню ты городишь. – Тут уже я заволновался, лелея на груди свои благородные ордена, и во лбу золотую звезду. Неужели дед всерьёз так подумал? – Обязательно подойду, помогу.
  Вот тут он и расхохотался, расклекотался, поймав меня на бравурном слове, которое в тихой хате прозвучало не только обещанием, но даже зарочной клятвой.
  - В нашем посёлке поможешь. Потому что тебя тут все знают, и помнят… А в чуждом городе – нет, Юрка. Ты застыдишься своей сладенькой жалости. Тебе невмоготу сострадание на глазах у людей. Вы с дружком Янкой называете это слабостью.
  Я гордо вздёрнул голову к низкому потолку, и высокомерно заткнулся перед дедом. Он сказал правду, истинно зная моё нутро.
  - Вот у вас в бригаде пять человек. Пятеро золотых работяг, монтажёров рукастых. Но только Серафимка с Муслимом, и минутки не мешкая, подмогли б той старухе. А бригадир ваш, Зиновий, задумается: и подойдёт, только если бабка не сильно засратая. – Пимен поплевал на окурочек, который дотянул до самого козыля, не боясь опалить бороду. – Везде так, Юрка: добро да зло напополам разделяются.
 
  Мне вдруг стало стыдно до самых ушей, и даже опасно от грубого дедовского намёка. Неужели я всамделе такой, как он всего меня чувствует? А я ведь о себе думал иначе – только хорошее.
  - Так выходит, деда, что мы с Янкой, да и Зиновий впридачу, люди злые? Брешешь ты всё, я не верю.
  Страшно было, что Пимен сейчас ляпнет о моей трусости, или предательстве, потому что это отъявленно поганые черты характера, которые мы изживали друг в дружке всей бригадой.
  - Брешут собаки, да и ты вместе с ними… А вы не злы – я тако не болтал. Но очень равнодушные к чужим несчастьям. Для вас только важно, что есть при душе да при теле своё личное здоровье, крепкая зарплатка и бабья любовь. На остальном же хоть трава не расти.
  - Дед, ну а чего же ты сердишься? Ведь каждый человек на Земле лишь о своём всегда думает – а чужое для него сбоку припёка.
  Я был немного зол, потому что этот старый стервятник своими едкими словесами терзал мою душу. Я ведь по младости лет ещё не ко всем вопросам бытия придумал свои ответы, и ужасно морочился во всех этих дурацких философствованиях; в то время как Пимен по старости уже легко разговаривал с богом, соглашался с ним, или спорил – и даже не раз побивал того в жизненном разговоре.
  - Припёка, говоришь? Мелкий волдырь на твоей жопе возгорелся?! – вызверился на меня почти ополоумевший старик, бия костылём не в пол, а в мой кожаный ботинок. – А ты представь, суярок, что не чужую беременную девку сбила насмерть та сучка – а твою возлюбленную Олёну! и не будет у тебя боле ничего на свете, нет тебе отныне и вовеки покоя. Как она тебя искала по всей земле, и нашла – так и ты станешь шерстить весь белый свет в её поисках, вожделея будто истину жизни… Знаешь, Юрка, в чём настоящая правда, и бог? – в любови, ведь только она сотворяет всё сущее – насекомых, людей, и богов… истинная любовь как знойная баба, её сразу всю, и всем своим телом осязать надобно, а не ковыряться тошнотно, бездушно. -
 
  Пимен и дале что-то говорил; он ещё долго рассказывал, приклоняясь ко мне и к иконе Николы-угодника…
  - а я представлял себя одинокого, заживо погребённого страданьем потери.
  Что нет больше на свете Олёнки: и в тот миг, когда весь мир поёт да танцует на радостях жизни, я волочусь деревяшкой на кладбище, чтобы зарыть над её белым ликом пластмассовые цветы. Её руки, вчера ещё крепко обнимавшие мой затылок, чтобы в губы всосаться сочнее да слаще – теперь смертно, безвольно подвязаны отпевной церковной ленточкой с накарябанными библейскими письменами. Ноги, которые вскорости мне обещали в яростных беременных потугах выжать из чрева ещё одну малюсенькую девчонку – сейчас сереют под чёрной землёй, и гниют вонючими пузырями. И лежит она не на моей белой да мягкой кровати, куда я к ней распахнутый бросался как будто с небес – а в красном древесном гробу, в ужасной темнице, которую мне ничем никогда не открыть.
  - Ууубью!!!.. Уууубью суууку!!.. – Я заметался по дедовой комнатушке, сшибая углы, толстые бревенчаты стены, и с крыши железный венец. Я в изнеможении верещал, сквозь слёзы не видя ни деда, ни жизни, ни бога: – Дед, не могу!! Выпусти меня отсюда!!!
  А старый, позабыв про свой нужный костылик, бледно ползал за мной:
  - юрочка, милый, уймись! вона дверь! что с тобой?!
  - Домой, домой хочу!! К своим! – Двумя пустыми мокрыми дулами я попрощался с ним, едва не застрелив на месте. Благо, что патроны отсырели.
  И поскакал к своей Олёнке галопом по кочкам, убеждённо шепча:
  - убью. Убью.
 
 
 
 

© Copyright: юрий сотников, 2024

Регистрационный номер №0534446

от Сегодня в 13:34

[Скрыть] Регистрационный номер 0534446 выдан для произведения:                                           САМОСУД
              Рассказ из сборника – БАЙКИ ДЕДУШКИ ПИМЕНА -
 
  Горько.
  Очень горько – как на проданной свадьбе – становится за наших южных собратьев, кавказцев, которые всё ещё живут по своему застарелому заповедному закону. Их горячие сердца до сих пор сжигает злобная кровная месть, в коей никогда не было хоть капли милосердия и великодушия наших северных нравов. Они без жалости наказывают проволочными плетями, свинцовыми розгами, даже самых красивейших женщин – уличённых в запретной любви, и неверности. А ведь женщина – с кем бы она ни была – это свет великого солнца с сиянием райских небес. И ещё наши южные братья затравили своим непрощением всех уникальных людей, инолюбов – из тех, что целуют друг друга взасос без различия пола.
  И случается – там убивают за грех.
  То ли дело у нас: в средней полосе родной земли. Вы уже нигде тут не встретите тех варварских обычаев, людоедских ритуалов - потому что всеми законами правит суд. И пусть он не всегда справедлив со своими зашоренными глазами, пусть отвечает кукишем любому поползновению на власть предержащих, на деньги дарующих – но он занесён в Красную книгу мировой конституции. А это незыблемо как сам бог.
  Стыдно, братцы. Нехорошо.
 
  Я даже не знаю, с какой стороны на всё это посмотреть.
  Потому что мы сей час поспорили с дедушкой Пименом до сабельной драчки, до рези в глазах, когда кровь уже сечёт со лба по ресницам, по носу – и я вдыхаю воздух, захлёбываясь нехваткой кислорода, а вместе с ним втягиваю ту сгустившуюся сукровицу. И от непроходняка красных соплей просто зверею, яростно отхаркиваясь лужёной глоткой.
  - Деда, гад! Ты меня не трожь своим самосудом!
  Я и выпил-то у него в гостях всего три стопки, а полыхает из моего рта на целый литр спирта. Дедушка Пимен пытается потушить эту огненную геенну спокойным голосом мудрого разумаки, вталкивая в голодную пасть дурака по маленькой крошке: - Дурень ты. Никакой тут не самосуд, а обыкновенная справедливость суетной жизни.
  - Как же?! Если они нарушают, пренебрегают законами нашего общества?
  - Врёшь. – Дед хитро улыбнулся на левую щёку парочкой оставшихся клыков, и пустил мне в глаза едкий дым самокрутки. – Их горные законы не глупее наших степных. И даже превозмогают их по части совести.
  - Это как?
  Я знал, чем ответит старик. Но мне очень хотелось, чтобы он хоть на капочку сбился в словах, и за эту махочку его можно было подвесить к грязному потолку. К пауку в тенета. Чтобы тот из него, как орёл с Прометея, высосал старую жёлчную печень.
  - каком кверху, - цвиркнул дед сквозь губу; и чуточку прикусив её синеву, докрасна возмутился: - Ты же помнишь, Юрка, как в райцентре большая чиновница на своей машинёнке сбила беременную девку с годовалой коляской? Троих, почитай, снесла насмерть. – Тут он, хорёк, ехидно вперился в меня, выцеливая голую петушиную шею, которая беззащитно трепалась в широком вороте свитера. – И што ей было за то?
  - Пощадили, - сбрехнул я. Мне не хотелось признаваться, как в тот горестный день – для несчастной матери, для бедного мужа – в городок налетела целая стая областного воронья под золотыми погонами, чтобы лживыми обвинениями заклевать и семью, и свидетелей.
  - Не то. – Плюнул старик, и растёр. – Верно сказать, что отмазали суку ото вшей да от блох. А хороших людей зачернили до грязи.
  Он замолчал; возя палкой по полу возле своих худых мосолыжек, закутанных в шерстяные онучи. Та палка словно бы рисовала ту кривую дорожку, по которой поехала весёлая вздорная баба, слегка под хмельком – и дед тоскливо сожалел, что дорогу уже не спрямишь.
  - Ты желаешь казнить эту чёртову дуру? Смертельно?
  Я всё же нащупал занозу в сердце старого друга; но тащить за неё, и бередить назло, не хотелось.
  - Я, Юрочек, не бог. Не святой. Мне неведома праведность, могу ошибиться. Но будя на свете и кровная месть, помимо судейских законов – то в чёрных душах стало б намного светлее. -
 
  Тёмные души, иль светлые – да кто их там разберёт в затаённых каморках сердец. Я себе про себя беспокоюсь признаться: какой же я наяву, а не в красивых мечтах. Вполне способен, как та глупая баба, напиться на людях от бравурности духа, от слепого хмельного общения, когда все люди братья – и потом гонять не по малой дороге, а по всей величайшей вселенной, не держа в жестокой узде ни беспутного разума, ни пустых тормозов.
  - Вот представь себе, милый: коли человек, даже самый бесноватый во чувствах своих, и просто алчущий зла от всесилия власти – сможет ли он погубить самую слабую немощь, зная, что следом с топором палача его ждёт смертная мука?
  Я засомневался. Одно дело – мужик с совестью, милосердием, благородством – который всей прошлой жизнью самовоспитался на крепких устоях морали. С их высоты можно твёрдо оценить и великие, и невзрачные поступки. Но совсем другое: мелкий гнусенький мужичок – будь он хоть амбалом по виду – с характером подлой крысы; а та крыса очень долго воспитывалась в хитрой норе на сладкой помойке, шныряя, вынюхивая и предавая ради лучшего своего кусочка.
  - Сможет, деда. Сможет. Гробя ради выгоды, или невзначай, всякого человека, тот душегуб всё равно будет надеяться на спасение. И свято верить, что его не поймают, не срубят башку.
  - А вот тут ты, Юрочек, в оплошку попал. – Дед на ровном месте, на дощатом полу, каверзно устроил мне заячью западёнку; и уже потирал ладоши от удовольствия – видя, как сникли мои длинные бледные уши и чёрной пуговкой нос. – Этот тать мог бы верить, что его не распознают да не прихватят за жопу, кабы его искали всего лишь неделю, иль месяц. Как нынешняя милиция спустя рукава, за зарплатку. – Тут он трахнул своей палкой об пол; и я сжался от выстрела, весь уйдя в куцый хвост. – Но его, паскудника, станут шарить по всей земельке до края, из года в год – не за денежку, а в память высокой любви к убиенному им… Ты сам-то что сделаешь, если кто-то похерит твою сладостную Олёнку?
  - Придушу. Зарежу.
  Я и опомниться не успел, как эти два лёгких слова покатились из меня тяжёлыми вагонными колёсами, по пути из сердца в гортань набирая неудержимую стрёму грузового состава.
  - Вот то-то. – А старик был спокоен, словно мудрый филин в дупле своего сумеречного дома. – Перелопатишь все мышиные норы, недра вывернув наизнанку, подымешься в высь ко гнёздам орлиным, и сплывёшь на морское дно. Никто и ничто от тебя не сокроется. -
 
  В хате уже зябко стемнело.
  Солнце более не заглядывало к нам сквозь два невзрачных окошка, и пыль не стояла посреди горницы жёлтым греческим столбиком. Мучной ларь в углу облапили чёрные волосяные тени, так что он стал похожим на здоровую башку того самого сказочного богатыря, выросшего из земли. Который не человек вовсе, а волшебная путеводь на развилке судьбы.
  Я разжёг керосиновую коптилку. Под неё у старого Пимена очень интересно беседовать: но только когда идёт разговор по душам, а не пустой трёп безмятежной болтовни. В тех, других случаях, я воссияиваю верхнюю, почти стосвечовую лампочку, чтобы лёгкие слова без преград бегали по хате из угла в угол, по центру и между ног – а мы с дедом то и дело футболили их пинками, перебрасываясь сельской брехнёй да весёлыми насмешками.
  Сегодняшним вечером, заведясь про самосуд, про ту самую кровную месть, старик возжелал поделиться со мной чем-то важным – наверно из своей жизни, из прошлого. И тихая коптилка привлекла в горницу целый сонм непонятных теней, причудливых как дедова память.
  - А объясни мне, деда, такой парадокс. – Я нарочно подпустил в разговор почти незнакомое слово, чтобы мой любимый старик немного отвлёкся. И перестал быть матёрым как волк, а стал бы похож на щенка – вяу-вяу-вяу.
  Он сразу попался на мою короткую удочку с толстым червяком на крючке.
  - Чего?.. чего ты сказал?
  - Па-ра-докс. Научное слово. Оно означает, что с виду всё ясно, и должно случиться как по задуманному – но почему-то выходит наоборот.
  - Аааа, знаю, - ухмыльнулся коварный дедуня, слегка оголив свой беззубый дымоход. – Это когда в мясорубку кидаешь свиное месиво, а из неё выползает живой поросёнок. И хрюкает в твою неверящую харю божьими чудесами.
  Я засмеялся. Удивительно, как у стариков к чужим трудным вопросам находятся свои простецкие ответы. Мне бы вот никогда не пришло в голову связать парадокс с мясорубкой, потому что молод да глуп – а у них, долго живущих, большой опыт причудливой судьбы.
  - Верно… Так скажи мне – почему блокадные ребятишки, едва спасённые от смерти, подкармливали пленных фашистов? Ведь по твоей идее, по кровной мести, они должны были много лет ножик точить – чтобы потом ехидно всадить его в сердце.
  - Было такое.
  Пимен попнулся в карман серой тужурки; раскочегаренная им папироска принесла с собой запах окопа, двух грязных шинелей, и подбитого чадящего танка. – Я тебе боле поведаю: даже бабы, у которых дотла спалили дома да деревни, прятали немцев от кары, от наших солдат. А те солдаты, бывало, что тоже прощали.
  - Почему? Ведь такой ад никогда не забывается.
  - Это просто, Юрка. Вся война – наша общая боль. Она смертной истерикой, ненавистью, разделяется на мириады человеческих душ. Кои своим милосердием поддерживают друг дружку в едином огромном сердце – чтобы отдельная его махонькая частичка не разорвалась от напруги душевных мучений. – Дед приложил ладонь слева, слушая себя. – И она не разрывается в этом общем котле сострадания. А перекипев – остывает, да и успокаивается в забвении.
  - Может быть, в русской душе навечно поселилось великодушие. – Я вытащил из ножен воображаемую саблю, и нарочито сломал её об колено. – Ведь это наша родовая черта. И южане в конце веков всё равно к ней придут.
  Пимен глубоко, хрипловато вздохнул, взглядом генерала потрепав меня по эполетам благородства. – Хорошо бы нам прийти к мировому благочестию. Чтобы совесть вдруг оказалась сразу у всех, и преступники сами прямоходом шагали в тюрьму. А пока их искать приходится, да выцарапывать как клопов по щелям. Поэтому не великодушие в тебе, Юрка – а глупое всепрощение… петух ещё в жопу не клюнул.
  - А когда клюнет? – рассмеялся я, потешаясь над стариковским глубокомыслием. Вот же, придумал себе мороку – нотации молодости читать.
  Он с презрением ответил, посмотрев сначала на муху в окне, а потом на меня, вертопраха:
  - Когда узреешь глазами да сердцем, как чахнут старики в чужих богадельнях, или в своих бетонных клоповниках. Они уткнутся в лежалую вонючую подушку, и тихо воют, поминая радостную жизнь – когда ещё молодыми растили любящих ребятишек, водили их в цирк да в кино, и купаться на речку… А теперь вот одинокие, брошеные, едва тащатся в магазин на костыликах, чтобы задёшево купить невкусную булку. Иль того хуже – найти плеснявый батон на помойке.
  - У нас в посёлке этого нет. – Я был зол, непреклонен; потому что Пимен своей пустой нарочитостью выдуманных трагедий пытался выбить из меня хоть слезу. А я не собираюсь плакать – я мужик, и счастлив.
  - В городе есть. Немало. – Дед кхекнул тихим замухрышистым смешком, в коем сразу почуялась каверза. – А ведь ты, Юрик, пройдёшь мимо каличной бабки, которая будет плестись на ходунках с тяжёлыми сумками. Ещё и горделиво погребуешь, что дорогу тебе загораживает.
  - Херню ты городишь. – Тут уже я заволновался, лелея на груди свои благородные ордена, и во лбу золотую звезду. Неужели дед всерьёз так подумал? – Обязательно подойду, помогу.
  Вот тут он и расхохотался, расклекотался, поймав меня на бравурном слове, которое в тихой хате прозвучало не только обещанием, но даже зарочной клятвой.
  - В нашем посёлке поможешь. Потому что тебя тут все знают, и помнят… А в чуждом городе – нет, Юрка. Ты застыдишься своей сладенькой жалости. Тебе невмоготу сострадание на глазах у людей. Вы с дружком Янкой называете это слабостью.
  Я гордо вздёрнул голову к низкому потолку, и высокомерно заткнулся перед дедом. Он сказал правду, истинно зная моё нутро.
  - Вот у вас в бригаде пять человек. Пятеро золотых работяг, монтажёров рукастых. Но только Серафимка с Муслимом, и минутки не мешкая, подмогли б той старухе. А бригадир ваш, Зиновий, задумается: и подойдёт, только если бабка не сильно засратая. – Пимен поплевал на окурочек, который дотянул до самого козыля, не боясь опалить бороду. – Везде так, Юрка: добро да зло напополам разделяются.
 
  Мне вдруг стало стыдно до самых ушей, и даже опасно от грубого дедовского намёка. Неужели я всамделе такой, как он всего меня чувствует? А я ведь о себе думал иначе – только хорошее.
  - Так выходит, деда, что мы с Янкой, да и Зиновий впридачу, люди злые? Брешешь ты всё, я не верю.
  Страшно было, что Пимен сейчас ляпнет о моей трусости, или предательстве, потому что это отъявленно поганые черты характера, которые мы изживали друг в дружке всей бригадой.
  - Брешут собаки, да и ты вместе с ними… А вы не злы – я тако не болтал. Но очень равнодушные к чужим несчастьям. Для вас только важно, что есть при душе да при теле своё личное здоровье, крепкая зарплатка и бабья любовь. На остальном же хоть трава не расти.
  - Дед, ну а чего же ты сердишься? Ведь каждый человек на Земле лишь о своём всегда думает – а чужое для него сбоку припёка.
  Я был немного зол, потому что этот старый стервятник своими едкими словесами терзал мою душу. Я ведь по младости лет ещё не ко всем вопросам бытия придумал свои ответы, и ужасно морочился во всех этих дурацких философствованиях; в то время как Пимен по старости уже легко разговаривал с богом, соглашался с ним, или спорил – и даже не раз побивал того в жизненном разговоре.
  - Припёка, говоришь? Мелкий волдырь на твоей жопе возгорелся?! – вызверился на меня почти ополоумевший старик, бия костылём не в пол, а в мой кожаный ботинок. – А ты представь, суярок, что не чужую беременную девку сбила насмерть та сучка – а твою возлюбленную Олёну! и не будет у тебя боле ничего на свете, нет тебе отныне и вовеки покоя. Как она тебя искала по всей земле, и нашла – так и ты станешь шерстить весь белый свет в её поисках, вожделея будто истину жизни… Знаешь, Юрка, в чём настоящая правда, и бог? – в любови, ведь только она сотворяет всё сущее – насекомых, людей, и богов… истинная любовь как знойная баба, её сразу всю, и всем своим телом осязать надобно, а не ковыряться тошнотно, бездушно. -
 
  Пимен и дале что-то говорил; он ещё долго рассказывал, приклоняясь ко мне и к иконе Николы-угодника…
  - а я представлял себя одинокого, заживо погребённого страданьем потери.
  Что нет больше на свете Олёнки: и в тот миг, когда весь мир поёт да танцует на радостях жизни, я волочусь деревяшкой на кладбище, чтобы зарыть над её белым ликом пластмассовые цветы. Её руки, вчера ещё крепко обнимавшие мой затылок, чтобы в губы всосаться сочнее да слаще – теперь смертно, безвольно подвязаны отпевной церковной ленточкой с накарябанными библейскими письменами. Ноги, которые вскорости мне обещали в яростных беременных потугах выжать из чрева ещё одну малюсенькую девчонку – сейчас сереют под чёрной землёй, и гниют вонючими пузырями. И лежит она не на моей белой да мягкой кровати, куда я к ней распахнутый бросался как будто с небес – а в красном древесном гробу, в ужасной темнице, которую мне ничем никогда не открыть.
  - Ууубью!!!.. Уууубью суууку!!.. – Я заметался по дедовой комнатушке, сшибая углы, толстые бревенчаты стены, и с крыши железный венец. Я в изнеможении верещал, сквозь слёзы не видя ни деда, ни жизни, ни бога: – Дед, не могу!! Выпусти меня отсюда!!!
  А старый, позабыв про свой нужный костылик, бледно ползал за мной:
  - юрочка, милый, уймись! вона дверь! что с тобой?!
  - Домой, домой хочу!! К своим! – Двумя пустыми мокрыми дулами я попрощался с ним, едва не застрелив на месте. Благо, что патроны отсырели.
  И поскакал к своей Олёнке галопом по кочкам, убеждённо шепча:
  - убью. Убью.
 
 
 
 
 
Рейтинг: +1 11 просмотров
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!