ПРИЗЫВ
ПРИЗЫВ
(глава из неизданной книги)
Глупый, ровный, словно проведённый по линейке, бесконечный серый горизонт, и над ним – низко-низко, ровным рядом – несколько маленьких облаков, отвратительно жалких в своей нелепой симметрии.
Это уже Север. Поезд идёт медленно, вот уже вторые сутки, с частыми, долгими остановками. В вагоне на шестьдесят человек нас девяносто, точнее – девяносто два, если считать двух сопровождающих, но они едут с комфортом в купе для проводников. Я лежу на третьей, багажной полке, тупо глядя в окно напротив, и совершенно не обращаю внимания на шумных парней, сующих в это окно деньги местным аборигенам с просьбой принести водки. И её, как это ни странно, приносят, и в вагоне дым коромыслом, хотя открывать окна, а, тем более, пить категорически запрещено. Но эти запреты, естественно, всем по барабану, а сопровождающие,– ну, попробуй, удержи девяносто человек, - причастившись понемногу в каждой лихо гудящей компании, давно лежат в отрубоне в своём купе. Меня зовут вниз - я не отвечаю. Пить не хочется. Я просто лежу и смотрю в окно. Я давно научился создавать вокруг себя «малый круг внимания», как назвал это состояние великий старик Станиславский. Я смотрю в окно, и, когда поезд движется, под мерный стук его колёс в голове сами собой возникают строчки. Я не записываю, я знаю, что и так запомню их на всю жизнь.
А небо низкое-низкое –
Бесконечной холодной сталью –
Над дорогою близко-близко,
Потянулся – и руки достали.
И по небу страшному-страшному,
И по небу мрачному-мрачному
Облака проплывают странные
И слезами холодными плачут.
И в отчаянье, крикнув: «Довольно!»,
Ты в себя убегаешь глазами,
И становится больно-больно,
И глаза закрываются сами.
Можно вынести боль обиды,
Злобу, подлость, плевок измены,
Но того, что в себе увидел,
Не исправишь и не изменишь.
* * *
Витька шёл, опустив голову в транзистор, и его нелепое бормотание переплеталось с голосом, шедшим откуда-то из подмышек. Юрик держал меня под руку, и мы лениво, еле передвигая ноги, шли за Витькой, чрезвычайно внимательно слушая этот нелепый дуэт. Тихая и безлюдная Ржевка так же лениво и бесцельно топала нам навстречу.
- Слушай, старик, - сказал Юрик, остановившись, - если уж нельзя заткнуть рот этому громкоговорителю, давай хотя бы Геликону запечатаем его сигаретой.
- «Памир» - не «Шипка», - булькнул Витька и повернулся. Три головы дружно склонились, и добрый старый «Нищий»* подарил нам по новой порции испорченного здоровья.
«Геликоном» Витьку когда-то первым назвал Юрик. И не только потому, что в безмятежные школьные годы тот ходил в Дом Пионеров и играл там в духовом оркестре. Витька и тогда играл на кларнете, а сейчас у него был сакс, и, когда появлялось настроение, он заглядывал на Суворовский проспект в платное музучилище джаза, где от случая к случаю безнадёжно «повышал» свою музыкальную квалификацию. Он даже иногда появлялся на занятиях по аранжировке в группе Марика Лившица – руководителя квартета Соловьёва-Седого.
Если кто не знает, что такое аранжировка, попробую объяснить на примере. Допустим, Соловьёв-Седой придумывает мелодию – ну, хотя бы, «Не слышны в саду даже шорохи» – играет ее на фоно одним пальцем, а всю остальную работу: гармонизацию мелодии, оркестровку, партитуру – делает Лифшиц, причём, когда произведение исполняется, говорят: музыка Соловьёва-Седого, а кто такой Лифшиц – не знает никто, разве что узкие специалисты.
Разумеется, за Витькино обучение платили предки, которые надеялись в будущем увидеть в нём второго Лундстрема, но Витька откровенно манкировал занятиями, предпочитая дудеть на своём саксе, как бог на душу положит, называя это «поиском новых форм». Зато у студенток юрфака, где он вместе с тамошними лабухами играл на танцевальных вечерах в маленьком студенческом кафе на втором этаже, он пользовался бешеной популярностью. Он выходил со своим саксом к сидящим за столиками и говорил в микрофон: «Если вы пришли слушать настоящий джаз – вы останетесь здесь, а если вы хотите слушать «А снег идёт» - пожалуйте наверх, к танцующим. Жлобствующих эстетов и эстетствующих жлобов также просим удалится!» - и зал взрывался аплодисментами.
Юрик же терпеть не мог духовые. Он признавал только гитары, знал наизусть все дошедшие до нас вещи «Beatles», особенно любил «I give your all mi love», и даже сам играл на басу в ансамбле Первого Медицинского с устрашающим названием «Метастазы», ведя упорную, но бесперспективную борьбу с ректоратом за право включения в репертуар произведений своих любимцев. Но, разумеется, Геликоном он назвал Витьку не поэтому. Просто Витька был здоровенным бугаиной с зычным голосом и железным здоровьем, хотя, в последнее время, усиленно напрягался в поисках у себя всевозможных болячек, способных освободить его от почетной обязанности служения в доблестных Вооружённых Силах.
- Ну, что? Может, в народ? – лениво предложил Витька.
- Да нет, настроение не то, - зевнул Юрик, - Не знаю, к чему бы это? Может, к дождю…
Я промолчал. На душе, в ожидании завтрашнего дня, было муторно.
Хождением в народ у нас называлось посещение маленькой пивнушки в самом конце Ржевки. В ней было довольно уютно, несмотря на полное отсутствие мебели. Здесь сидели на пустых бочках, ставили на них, подстелив газетку, кружки с пивом и бутерброды с селёдкой – единственные, имеющиеся в наличии, - на этих бочках можно было даже вздремнуть в уголке, – никто не выгонит, - и многие носители аббревиатур БОМЖ и БОЗ частенько пользовались этой возможностью. Круглая и лёгкая, как воздушный шарик, тётя Клава ловко управлялась за стойкой, наливая одну кружку за другой, а когда бочка заканчивалась, просила кого-нибудь из мужиков помочь ей открыть новую. У меня создалось впечатление, что она знает всех поимённо, и даже наши имена моментально запомнила, хотя мы и не были завсегдатаями этого заведения. Обычно мы приходили туда, когда у Юрика возникало желание пообщаться с кем-нибудь из другого социального слоя. Достаточно было, выбрав жертву, взять несколько кружек пива, поставить их на бочку, отпить немножко, достать из кармана маленькую и, сделав ерша себе, подлить немного водки в кружку стоящего рядом аборигена, - и собеседник на весь вечер был обеспечен.
Взвизгнула, нарушая монотонную вечернюю тишину, дверь и, ударив по спине скучающего Юрика, выбросила на улицу отчаянно шумного подвыпившего парня, сверкающего рыжей грудью под расстёгнутой белой рубашкой.
- Мужчина! – сосредоточенно и строго сказал Юра, - Мужчина, я вас ударю кулаком в лицо. Я вас больно ударю кулаком в лицо…
Запахло развлечением. Геликон даже поставил транзистор на асфальт, но парень, вдруг, улыбнулся, улыбнулся широко и виновато, и это было так неожиданно, что Юрик опустил сжавшиеся в кулаки руки.
- Ну, чего ты?.. Ну, чего ты, в натуре, ну?.. Ну, сын у меня… Сын! Родился, понимаешь?.. Ребята, давай ко мне, а?..
В комнате было дымно. Граммофонный шлягер топил в себе людей со стульями и без оных. Кто-то уже спал, положив голову в тарелку, кто-то еще пытался танцевать что-то похожее на твист.
- Зина! – перекрывая музыку, прогремел Рыжий, - Зина, давай еще пару пузырей! И закусь, закусь не забудь! – и, с грохотом, локтем сдвинул тарелки, освобождая край стола, - Располагайтесь, ребята!
- Да щас! – отозвалась крупная, слегка полноватая женщина лет тридцати, только что лихо отплясывавшая на пару с каким-то долговязым в клетчатой ковбойке, - Щас принесу! - И, стрельнув глазами в нашу сторону, вышла из комнаты.
- Жена, что ли? – поинтересовался Витька.
- Да какая жена? Жена в родилке. Соседка.
- Соседка?.. это хорошо, - улыбнулся Витька, плотоядно глядя на вернувшуюся в комнату пышногрудую Зинаиду, - соседке помогать надо. – И, ловко подхватив из её полных рук две бутылки «московской», поставил их на стол. – Зинаида, значит… а по отчеству?
- А нам оно без надобности. Зина – и все, – хохотнула женщина, выставляя стаканы и тарелку с крупно нарезанными помидорами. – Выпьете пока под помидорчики, а там я и горячее принесу.
- Так может, и вы с нами?.. За компанию? – Геликон, явно, завелся. – Меня, кстати, Виктором зовут.
- Витя, значит… Нельзя мне, Витечка.
- Почему? – не отрывая глаз от глубокого выреза её пестрого платья, искренне удивился Витька.
- Так ведь… выпью лишку – выступать начну, - перехватив его взгляд, снова засмеялась Зинаида, - а мне ещё за всей этой пьяной шелупенью убирать надо.
- Поможем.
- Да уж, как-нибудь, справимся. – Она нагнулась над столом, взяла несколько тарелок и, словно невзначай, коснувшись своей роскошной грудью Геликонова плеча, пошла к выходу, слегка покачивая на ходу тугими, крепкими бедрами.
- Хороша!.. – проводив её взглядом, констатировал Витька.
- Ты, брат, смотри, поосторожнее!.. – подмигнул Рыжий, разливая водку по стаканам. – Зинка, конечно, баба битая, но мужик у неё – ох, суровый!
- И кто же у нас муж? Этот, что ли? – кивнул Геликон на долговязого, продолжающего самозабвенно отплясывать соло.
- Да нет. Это шуряк мой. А тот - вон… лежит… вырубился, зараза. - Мы посмотрели в направлении его вытянутого указательного пальца. Муж Зинаиды действительно спал. Правда, он не лежал, а сидел за столом, бережно обнимая тарелку, в которой уютно устроилась его лысая голова.
- Значит, муж объелся груш. Ну-ну… - глубокомысленно изрек Витька и взял стакан. – Поехали, что ли!
- Ну, что, старик? За наследника! – поднял свой стакан Юрик и чокнулся с Рыжим. Водка обожгла горло, и приятное тепло потекло по телу. Я взял помидор, он был сочен, мясист и твёрд, как яблоко.
- Хорошие помидоры, - заметил я, - свои, что ли? А то я таких в магазине что-то не видал, да и на рынке тоже.
- Откуда свои? – Рыжий снова взял бутылку и налил всем ещё по полстакана. - Разве у нас такие вырастут! Шуряк и привёз. Из Самарканда. «Бычье сердце» называются. Ну, что? Теперь, значит, за знакомство? – он обращался, почему-то, исключительно к Юрику, - Лёхой меня зовут.
- Юрий, - представился тот, поднимая стакан. – Ну, этого хамерюка, - ткнул он стаканом в Витькину сторону, - ты уже знаешь, а этот любитель помидоров – Сергей, краса и гордость советской поэзии, между прочим; наш, так сказать, «Ржевский менестрель».
- Чего-чего? – не понял Лёха.
- Стихи, говорю, пишет.
- А-а!.. – уважительно протянул Рыжий и, пожимая своей широкой, покрытой редкими рыжими волосками лапищей мою руку, еще раз повторил, - Лёха.
Стихи я, действительно, пишу и, как мне кажется, неплохие, но я страшно не люблю, когда этот факт обсуждается с кем попало. Я не считаю, и никогда не считал себя поэтом. Поэзия – это профессия, причем, в наше время - далеко не самая чистая и честная. Как представлю, что мне пришлось бы всю жизнь выполнять оптимистический соцзаказ, – волосы дыбом становятся. Для меня стихи – просто одна из возможных форм самовыражения, и «настоящие» свои стихи я читаю только своим. Ну, а когда нам хочется устроить небольшой скандалешник, мы идем в «кафе поэтов» на Старом Невском, где каждый желающий может озвучить свои опусы, я вылезаю на эстраду и начинаю эпатировать публику, читая, с подвыванием, свою «жёлтую лирику», написанную специально для подобных случаев. Ну, что-нибудь вроде:
«…Ты меня не бойся, - Я тебя не трону,
Не порву чулки твои из тонкого капрону,
Не схвачу за груди, что белее хлопка,
А глядеть лишь буду и глазами хлопать…» -
и ребята получают колоссальное удовольствие, наблюдая за вполне предсказуемой реакцией слушателей. Чаще всего это кончается тем, что нас просто силой выводят оттуда дружинники, причём, Геликон, упираясь, яростно ревёт: «Кабаны!.. Да что вы понимаете в высоком искусстве, кабаны?!..». Кстати, «Кабан» – это ещё одно его прозвище.
Правда, две-три моих, далеко не лучших, вещицы напечатали в журнале «Нева», но зато все остальное категорически отвергалось за безыдейность, упадничество и прочие пороки, не свойственные поэзии соцреализма. А однажды Сергей Орлов, которого я глубоко уважаю, как человека, хотя и не люблю его стихов, выдал такой перл: «Вам, молодой человек, пока ещё, к сожалению, нечего сказать читателю». Ну, я, конечно, не остался в долгу, о чем сейчас очень жалею. Я ему ответил: «Ну, разумеется, нечего. Я же в танке не горел». Это было подло и несправедливо с моей стороны. Он ведь действительно горел в танке, своей огромной рыжей бородой скрывал следы ожогов на лице, и его стихи о войне – «настоящие» стихи, хотя, с моей точки зрения, недостаточно яркие по форме.
С тех пор я перестал ходить по редакциям. А когда впервые услышал Булата на его концерте в Пулковской обсерватории, я просто заболел его песнями и попробовал писать свои. Юрик показал мне несколько аккордов, я сломал пальцы, прежде чем их освоил, но теперь довольно сносно могу себе аккомпанировать. Именно за эти мои песни ехидный Юрик и прозвал меня «Ржевским менестрелем», хотя слушает их с интересом, а одну из них даже обработал, и теперь «Метастазы» поют её на своих концертах.
Так вот, я терпеть не мог, когда об этом говорят, кому ни попадя, поэтому облегченно вздохнул, когда рыжий Лёха, выказав мне приличествующее случаю уважение, снова переключился на Юрика, очевидно, безошибочно угадав в нем лидера.
- Понимаешь, я жуть как боялся, что она девку родит. У них ведь, в ихнем роду – сплошь одни девки, хоть бы один парень, так нет… А тут, вдруг, - сын… понимаешь? Ну, и… понеслось… Второй день гуляем…
Юрик слушал внимательно, задумчиво подперев подбородок рукой и, время от времени, кивая головой и поддакивая. Похоже, это приключение все же обернулось для него очередным «хождением в народ», и он нашел своего очередного собеседника.
Мне стало нестерпимо скучно, и, пропуская их беседу мимо ушей, я принялся рассматривать присутствующих.
Долговязый шурин хозяина, очевидно, уже устал. Сейчас он стоял с открытым ртом, прислонясь к стене, и медленно сползал по ней на пол, тупо глядя широко раскрытыми глазами на двух хохочущих бабенок, сидящих на потертом диване. Они что-то очень оживленно обсуждали, перебивая друг друга, и, буквально, покатывались со смеху, а из-за их спин выглядывали чьи-то босые ноги. Лица лежавшего не было видно, но, судя по богатырскому храпу и широким брюкам с манжетами, это был мужчина. Ещё двое курили около окна, старательно выпуская дым в закрытую форточку. Пергидрольная блондинка в узкой короткой юбке ползала около ревущего проигрывателя по полу, на котором были рассыпаны пластинки, в поисках нужной, а на другом конце стола, напротив спящего Зинаидиного мужа, ещё три женщины средних лет пронзительными голосами, нестройно выводили: «Ночью за окном метель, мете-ель.
Белый неспокойный сне-ег…»
- Ты всех милей и нежней, - громогласно объяснялся кому-то в любви проигрыватель голосом Айвазяна, - ты прекраснее все-е-ех…
- Ночью за окном звенит, поет ти-ши-на-а-а… - не отставали за столом.
- Ах-ха-ха-ха-ха!.. – заходились от хохота поддатенькие бабенки на диване.
- Хр-р-р!.. Хр-р-р… - со стоном и присвистом храпел мужик с голыми пятками.
И вся эта какофония звуков придавала окружающему меня паноптикуму какой-то нереальный, фантасмагорический характер.
- Ну, вот и горячее, - объявила Зинаида, внося в комнату большую миску с картошкой и сковороду, на которой шипела и булькала только что поджаренная яичница, - А чего это вы сидите и не пьете? – Она налила нам с Витькой, подумав, села и налила себе. - Придется и мне с вами за компанию, заместо хозяйки. Ну, что, ребята, - под горячее? А эти, - показала она на увлеченных разговором Рыжего с Юриком, - эти пусть болтают. Теперь это надолго. Лёху хлебом не корми, – дай языком почесать.
- Не боись, своего не упустим, - отозвался Лёха и подставил стаканы – свой и Юрика.
Мы выпили «под горячее». Потом – ещё. Зина сидела напротив Витьки, положив груди на сложенные на столе руки, и с умилением смотрела, как Геликон поглощает яичницу.
- Ты ешь, Витюша, ешь… Тебе много есть нужно. Картошечку, вон, бери…
- А что это у вас там висит? Никак, гитара? – неожиданно спросил Витька.
- Ну, да, а что?
- А почему никто не играет?
- Так у нас в квартире никто не может.
- Значит, так и висит, для красоты?
- Так и висит.
- Можно?..
- А ты что, умеешь?
- Я – нет, а вот Корнедык умеет.
- Кто?
- Ну, Серега то есть. Мы его между собой Корнедыком зовем. Ну, прозвище такое.
«Корнедык» – это тоже Юркино изобретение десятилетней давности. Во втором классе я зачитывался Жюлем Верном, а «Пятнадцатилетнего капитана» вообще дочитал до дыр. Юрик был всего на пару лет старше меня, но уже читал «серьезную» литературу и к моему увлечению относился снисходительно. Он, а с его легкой руки вся школа, стали называть меня «масса Дик», потом «масса Дик», постепенно эволюционируя, превратился в «Массадыка», и, наконец, стал «Корнедыком», включив в себя фрагмент моей фамилии: Корнеев.
- Ты, правда, умеешь? – спросила Зина.
- Умеет, умеет, - успокоил Витька и повернулся ко мне, - Споём, что ли?
- С какой стати?
- Тебе что, трудно? Доставь даме удовольствие!
Геликону нравились мои песни, а еще больше нравилось производить впечатление на баб за чужой счет. Он частенько использовал меня и гитару, как одно из средств для охмуряжа. Девицы, обычно, просто млели, когда он с удовольствием подпевал мне, демонстрируя свой, действительно красивый и сильный голос.
Зинаида встала, сняла со стены гитару, подала ее мне и, положив тяжелую, горячую руку на мое плечо громогласно объявила:
- А ну, тихо, бабы!.. Тихо!.. Человек петь будет.
На мгновение все стихло, и только Айвазян продолжал страдать от безнадёжной любви, правда, уже на другой мотив: «…Но ответа ждал я напрасно, был другой дорогим для-а тебя-а-а…»
- Ой, а кто это? – сидя на полу, удивилась пергидрольная и попыталась подняться, - Какие молоденькие!.. Какие хорошенькие!..
- Помолчи! – отрезала Зинаида и, выключив проигрыватель, села рядом с Витькой, - Сиди, молчи и слушай!
Остальные смотрели на нас с туповатым удивлением, очевидно, только сейчас заметив присутствие в комнате совершенно незнакомых людей.
Гитара была семиструнной, настроенной на «парикмахерский» лад, с грифом, перевязанным розовым капроновым бантом. Я ослабил седьмую струну, спустил её с порожка, вставил под гриф пару спичек, зацепил басок за них, снова подтянул его и, сделав, таким образом, из гитары шестиструнку, стал настраивать первую струну. Присутствующие с недоумением следили за моими манипуляциями.
- Еще четверть тона, - не прерывая беседы, подсказывал Юра, - еще чуть-чуть…стоп!.. так, хорошо.
Остальные струны я подстроил сам, взял пару аккордов и задумался.
- Ну, чего ты? – ткнул меня в бок Геликон.
- А что петь будем? – спросил я тихо. Мои песни, пожалуй, были слишком сложны для этой компании.
- Да какая разница? Что хочешь. Лишь бы не слишком заумно, - понял меня Витька.
- Давай – Окуджаву, - решил я. Мне всегда казалось, что песни Булата гениальны именно тем, что понятны всем, без исключения.
- «Всю ночь кричали петухи
И шеями мотали…», - начал я негромко.
- «Как будто новые стихи,
Закрыв глаза, читали…» – осторожно подхватил Витька, и, взглянув на него, я понял, что запел именно то, что сейчас нужно.
- «И было что-то в крике том
От едкой той кручины,
Когда, согнувшись, входят в дом,
Стыдясь себя, мужчины…»
Мы пели слаженно, на два голоса. У Геликона было потрясающее чувство партнёра, и, благодаря ему, мой слабенький, совершенно не певческий козлетон звучал вполне достойно. Женщины притихли. Мужики затушили папиросы. Зинаида вздохнула и придвинулась ещё ближе к Витьке.
- «И был тот крик далёк-далёк,
И падал так же мимо,
Как гладят, глядя в потолок,
Чужих и нелюбимых…»
Спящий на диване громко всхрапнул.
- Да тихо ты, зараза, не мешай! – шикнула одна из хохотушек, дав ему увесистого тумака, и пересела поближе к столу. Спящий повернулся на другой бок, и стало видно его лицо. Оно было молодое, покрытое мелкими оспинками и обрамленное совершенно белыми волосами с такими же белыми ресницами альбиноса.
- «Когда ласкать уже невмочь,
А отказаться трудно.
Вот почему всю ночь, всю ночь
Не наступало утро».
Песня кончилась, и в прокуренной комнате повисла тишина, такая же густая, как клубы папиросного дыма. В прежние времена в таких случаях говорили: «тихий ангел пролетел», сейчас говорят – «милиционер родился».
- Ещё!.. Пожалуйста, ещё!.. – услышал я чей-то мягкий, негромкий голос. Я оглянулся, и первое, что увидел, – были глаза. Удивительные глаза. Большие, тёмные, глядящие словно из самой глубины души, всепонимающие глаза. В дверном проеме, прислонившись плечом к косяку, стояла девушка. Она была настолько не похожа на окружившую меня подвыпившую компанию, что, казалось, вошла в эту квартиру из какого-то совершенно другого, незнакомого мира. Свет коридорной лампочки контражуром проступал сквозь её длинные, волнистые волосы, образуя вокруг головы, да и всей её хрупкой фигурки, одетой в скромное, похожее на школьное, платье, что-то вроде сияющего ореола. Во всяком случае, именно так мне тогда показалось.
- Лена, ты? – встрепенулся спящий и сел. Он смотрел на неё виновато, как-то по-собачьи, преданными красноватыми глазами. – А мы, вот…тут…
- Ничего, Андрюша, это ничего… - Она подошла к дивану, присела на краешек и погладила его по взлохмаченной белой голове. – Ты спи, Андрюша, спи!.. Здесь я. Здесь. Рядом посижу.
Он послушно лёг и, держа её руку в своей, снова закрыл глаза.
- Спойте ещё, пожалуйста, - повторила она, поднимая на меня свои огромные глаза, и я понял, что если и буду петь дальше, то только для неё, для этой удивительной девушки, так не похожей на окружающую ее действительность.
И я пел. Пел все подряд. Пел чужие песни и свои, простые и сложные для восприятия. А она смотрела на меня своими удивительными глазами, и я видел, я чувствовал - она понимает всё: и сумбурную абстрактность моих песен, и боль, и страх, и жуткое желание выплеснуться. И Геликон подпевал мне. И его могучая рука уже лежала на могучем плече Зинаиды…
Потом мы пили ещё. Пили долго и много. И тесное пространство комнаты, вдруг, расширилось до бесконечности, потеряв свои очертания, и люди, окружавшие меня, выплывали из её глубины и снова исчезали в ней, понятные и симпатичные. И я любил их всех: и пергидрольную девицу, и Зинаидиного мужа, которого вынули из-за стола и, утерев ему полотенцем лицо, положили на диван, рядом со спящим Андрюшей, и хозяйского шурина, неожиданно очухавшегося и рассказывавшего азиатские анекдоты, над которыми я смеялся громче всех. Люди приходили и уходили. И кто-то, очевидно, сбегав в магазин, выставил на стол целую батарею 33-го портвейна. И Геликон с Зинаидой куда-то исчезли, возможно, просто растворившись в пространстве. И на душе было легко и весело.
А потом я плутал по тёмному коридору, по длинному, извилистому, захламлённому коридору, постоянно натыкаясь, то на велосипедные рога, то на какие-то коробки, с грохотом уронил таз, висевший на стене, и никак не мог найти нужную дверь, в ужасе, как слепой кутенок, тычась во все подряд.
Тихо скрипнула дверь в глубине коридора, и узкая полоска света упала на противоположную стену, осветив ржавое ведро и неизвестно зачем торчащие из него лыжи. Она становилась всё шире и шире, и я шагнул к этому свету, и вновь увидел её глаза. Они смотрели на меня из дверного проёма странным, немигающим, словно гипнотизируюшим взглядом.
- «Лена?» - неуверенно пробормотал я. Она молча протянула мне руку, я сделал ещё несколько шагов и взял её. Рука была сухой и горячей. «Вы в глаза её взгляните, как в спасение своё, - промелькнули в голове строчки из Окуджавы, - Вы сравните, вы сравните с близким берегом её…» - и я взглянул в них, как в своё спасение, - спасение от неуверенности, от страха завтрашнего дня, от неизвестности, ожидающей меня в ближайшие четыре года, - взглянул и захлебнулся, и утонул в их бесконечной глубине.
Не знаю, сколько времени мы стояли, взявшись за руки и глядя друг другу в глаза, может быть, всего лишь мгновение, а может, и целую вечность. Потом, всё так же молча, не отпуская моей руки, она отступила назад, вглубь комнаты, и я послушно двинулся за ней. Щёлкнул замок захлопнувшейся двери, погас свет, тонкие, почти невесомые руки сомкнулись за моими плечами, и я, крепко прижав к себе жаркое, упругое, напрягшееся под лёгким шёлком ночной сорочки, тело, медленно опустился на колени, исступлённо, как сумасшедший, целуя её глаза, губы, шею, плечи, грудь…
А потом моя голова лежала на её плече, и я ощущал своим правым ухом остренькую ключицу, и всё пытался что-то сказать, а она молча накрывала мои губы своими тонкими пальцами.
* * *
Откуда будет отправлен эшелон, и в котором часу, не знал никто, а если кто и знал – напускал на себя до невозможности значительный вид: мол, неужели сами не понимаете, что это военная тайна. Не знаю, зачем и кому нужны были все эти «Тайны Мадридского двора», возможно, для создания атмосферы особой секретности, но очень скоро вся эта дурацкая конспирация лопнула, как мыльный пузырь. Как только всю нашу разношёрстую команду загнали, как стадо, пересчитав по головам, в автобусы, провожающие, имевшие машины, бросились к ним, а те, у кого, машин не было, рванули в противоположную сторону, очевидно, в поисках такси.
- «Мы длинной вереницей ползём за Синей птицей» - пропел мой сосед, указывая на колонну медленно ползущих за нами автомобилей.
- Ага. Почётный эскорт, - пробурчал я, искоса, с любопытством взглянув на него. Всё же, не каждый день встречаешь человека, цитирующего Метерлинка, к тому же, сознательно коверкающего его текст.
Парень засмеялся и протянул мне руку: «Анатолий».
- Сергей, - представился я в свою очередь. Рука у Анатолия была мягкой, явно не рабочей, но рукопожатие – неожиданно крепким.
- Твои там, с ними?
- Нет.
- Моих тоже нет. Терпеть не могу прощальные объятья, напутствия, слёзы, поцелуи…
- Я тоже.
В нашей компании провожать друг друга было не принято, а своей многочисленной родне я категорически запретил устраивать из сегодняшнего досадного мероприятия событие мирового значения. И всё же, мне было немного обидно. Уж Юрка-то с Геликоном могли хотя бы забежать ко мне домой, тем более что накануне мы так и не попрощались. Юрик был занят беседой, Витька – Зинаидой, а я… Я проснулся в половине шестого, с трудом подняв с подушки тяжёлую голову. Лены рядом не было. На столе лежала записка: «Ты, главное, ничего не бойся. Всё у тебя будет хорошо». С трудом восстанавливая в памяти события вчерашнего дня, я прошёл по коридору, легко нашёл дверь в комнату, где проходило вчерашнее застолье, и заглянул в неё. Она была пуста, только на диване мирно посапывал Зинаидин муж. Обнаружив на заставленном грязной посудой столе початую, но ещё не приконченную бутылку портвейна, я приложился к ней и, выпив, не отрываясь, всю без остатка, почувствовал себя немного легче. Взглянув ещё раз на часы, и увидев, что в моём распоряжении остаётся всего два часа на то, чтобы, забежав домой, наскоро перекусить, забрать заранее собранный рюкзак и к восьми явиться на сборный пункт, я, не дожидаясь и не ища хозяев, выскочил из комнаты и, обнаружив входную дверь, которая почему-то была не заперта, вышел на Ржевку.
Мы ехали медленно. Эшелон стоял, оказывается, на запасном пути где-то около Мги: то ли в Сологубовке, то ли на 47 километре, и, когда мы, наконец, добрались туда, было уже около одиннадцати. Я насчитал четырнадцать вагонов. Вокруг них творилось что-то невообразимое: отъезжающие смешались с провожающими, которых было раза в три больше, образовав единую шумящую, говорящую, орущую, поющую, пьющую толпу. Напрасно взмыленные сопровождающие выкрикивали в мегафоны какие-то команды – их, попросту, никто не слушал. Наши пастухи тоже попытались организовать нас хоть в какое-то подобие строя, но тут налетели родственники и, отбив своих драгоценных чад, слились с общей толпой, бурлящей в хаотичном броуновском движении, как жидкая каша-размазня, кипящая на раскалённой плите.
- Володька! – неожиданно дурным голосом заорал Анатолий и, хлопнув меня по плечу, - мол, увидимся ещё, - нырнул в эту кашу и, расталкивая локтями окружающих, растворился в ней, для меня, возможно, навсегда.
И, вдруг, я увидел её… Я увидел, как она медленно, слегка прихрамывая, идёт вдоль состава, внимательно вглядываясь в толпу своими огромными глазами, и… неожиданно для самого себя, подчиняясь какому-то неосознанному порыву, протиснулся, прячась за чьими-то спинами, к ближайшему вагону, поднялся в тамбур и, закрыв за собой дверь, прижался лбом к пыльному стеклу.
Это было уму непостижимо. Как? Каким образом она узнала? Как нашла нас? Как добралась сюда? С высоты вагонной площадки мне было видно, как она подошла к одному из автобусов и о чём-то спросила шофёра. Тот развёл руками, пожав плечами, указал на толпу, и она побрела обратно, всё так же напряжённо глядя по сторонам, и только хромота её стала более заметной.
Я не вышел ей навстречу. Я, буквально, шарахнулся вглубь тамбура, когда она, проходя мимо, взглянула в мою сторону. Нет, не потому, что шагах в двадцати за её спиной мелькала белая голова альбиноса Андрюши, который осторожно, стараясь, очевидно, не привлекать к себе её внимания, шёл следом, и в его напряжённом теле отчётливо ощущалась способность в любой момент броситься на помощь. И уж, конечно, не потому, что я увидел на её ногах чёрные ортопедические ботинки с высокой шнуровкой, разумеется, нет! Это бы меня не остановило. Я бы вышел. Я бы выскочил ей навстречу! Я бы обнял её, я бы крепко прижал её к себе, я бы ещё раз взглянул в её удивительные глаза… назло всем: назло любопытным, которые пялились бы на наши ноги, назло Андрюше с его по-собачьи преданными глазами, назло друзьям и знакомым, оставившим меня в этот предельно неприятный момент, назло стерве Валентине, уехавшей позавчера, даже не предупредив меня, в Юрмалу с козлом Петуховым – задрипанным питерским телевизионщиком, назло самому себе, наконец!.. Но… я так и не вышел. И когда уже была дана команда «по вагонам», и когда состав, медленно набирая ход, двинулся вдоль машущей руками и что-то кричащей толпы, я увидел, как она плачет, уткнувшись в грудь белоголового Андрюши. Неловко приобняв её за плечи своими огромными руками, тот что-то шепчет ей, успокаивая, а его красноватые глаза неподвижно глядят поверх её головы куда-то в пространство.
* * *
Горизонт за окном сквозь сито тумана просеян.
Ночь. Попутчики спят. Я не сплю. Я стою у окна.
Поезд тихо ползёт всё дальше и дальше на Север.
Стук колёс. А вокруг – неизвестность и тишина.
В полутёмном вагоне жарко и душно, как в бане.
Отовсюду – сопенье и здоровый мальчишеский храп.
Недопитая водка трясётся в гранёном стакане
И, наверное, будет всё так же трястись до утра.
Светит тусклая лампочка возле двери туалета.
Пахнет пивом и потом, носками, капустой, говном…
И бегу я, шатаясь, поближе к «источнику света»,
Как в холодный предбанник из душной горячей парной.
В «предбаннике» светло. Стекло – зеркалом. Гляжу внутрь вагона сквозь своё лицо. На уровне носа – чьи-то «лысые» жёлтые пятки… Господи! До чего же хочется заорать во всё горло: «Не ходите по моему лицу!»
________________________________________________________________________________
* «Нищий в горах» - жаргонное название сигарет «Памир».
© Владимир Безладнов. 2002 г.Саров.
ПРИЗЫВ © Владимир Безладнов. 2002 г.Саров. |
ПРИЗЫВ
(глава из неизданной книги)
Глупый, ровный, словно проведённый по линейке, бесконечный серый горизонт, и над ним – низко-низко, ровным рядом – несколько маленьких облаков, отвратительно жалких в своей нелепой симметрии.
Это уже Север. Поезд идёт медленно, вот уже вторые сутки, с частыми, долгими остановками. В вагоне на шестьдесят человек нас девяносто, точнее – девяносто два, если считать двух сопровождающих, но они едут с комфортом в купе для проводников. Я лежу на третьей, багажной полке, тупо глядя в окно напротив, и совершенно не обращаю внимания на шумных парней, сующих в это окно деньги местным аборигенам с просьбой принести водки. И её, как это ни странно, приносят, и в вагоне дым коромыслом, хотя открывать окна, а, тем более, пить категорически запрещено. Но эти запреты, естественно, всем по барабану, а сопровождающие,– ну, попробуй, удержи девяносто человек, - причастившись понемногу в каждой лихо гудящей компании, давно лежат в отрубоне в своём купе. Меня зовут вниз - я не отвечаю. Пить не хочется. Я просто лежу и смотрю в окно. Я давно научился создавать вокруг себя «малый круг внимания», как назвал это состояние великий старик Станиславский. Я смотрю в окно, и, когда поезд движется, под мерный стук его колёс в голове сами собой возникают строчки. Я не записываю, я знаю, что и так запомню их на всю жизнь.
А небо низкое-низкое –
Бесконечной холодной сталью –
Над дорогою близко-близко,
Потянулся – и руки достали.
И по небу страшному-страшному,
И по небу мрачному-мрачному
Облака проплывают странные
И слезами холодными плачут.
И в отчаянье, крикнув: «Довольно!»,
Ты в себя убегаешь глазами,
И становится больно-больно,
И глаза закрываются сами.
Можно вынести боль обиды,
Злобу, подлость, плевок измены,
Но того, что в себе увидел,
Не исправишь и не изменишь.
* * *
Витька шёл, опустив голову в транзистор, и его нелепое бормотание переплеталось с голосом, шедшим откуда-то из подмышек. Юрик держал меня под руку, и мы лениво, еле передвигая ноги, шли за Витькой, чрезвычайно внимательно слушая этот нелепый дуэт. Тихая и безлюдная Ржевка так же лениво и бесцельно топала нам навстречу.
- Слушай, старик, - сказал Юрик, остановившись, - если уж нельзя заткнуть рот этому громкоговорителю, давай хотя бы Геликону запечатаем его сигаретой.
- «Памир» - не «Шипка», - булькнул Витька и повернулся. Три головы дружно склонились, и добрый старый «Нищий»* подарил нам по новой порции испорченного здоровья.
«Геликоном» Витьку когда-то первым назвал Юрик. И не только потому, что в безмятежные школьные годы тот ходил в Дом Пионеров и играл там в духовом оркестре. Витька и тогда играл на кларнете, а сейчас у него был сакс, и, когда появлялось настроение, он заглядывал на Суворовский проспект в платное музучилище джаза, где от случая к случаю безнадёжно «повышал» свою музыкальную квалификацию. Он даже иногда появлялся на занятиях по аранжировке в группе Марика Лившица – руководителя квартета Соловьёва-Седого.
Если кто не знает, что такое аранжировка, попробую объяснить на примере. Допустим, Соловьёв-Седой придумывает мелодию – ну, хотя бы, «Не слышны в саду даже шорохи» – играет ее на фоно одним пальцем, а всю остальную работу: гармонизацию мелодии, оркестровку, партитуру – делает Лифшиц, причём, когда произведение исполняется, говорят: музыка Соловьёва-Седого, а кто такой Лифшиц – не знает никто, разве что узкие специалисты.
Разумеется, за Витькино обучение платили предки, которые надеялись в будущем увидеть в нём второго Лундстрема, но Витька откровенно манкировал занятиями, предпочитая дудеть на своём саксе, как бог на душу положит, называя это «поиском новых форм». Зато у студенток юрфака, где он вместе с тамошними лабухами играл на танцевальных вечерах в маленьком студенческом кафе на втором этаже, он пользовался бешеной популярностью. Он выходил со своим саксом к сидящим за столиками и говорил в микрофон: «Если вы пришли слушать настоящий джаз – вы останетесь здесь, а если вы хотите слушать «А снег идёт» - пожалуйте наверх, к танцующим. Жлобствующих эстетов и эстетствующих жлобов также просим удалится!» - и зал взрывался аплодисментами.
Юрик же терпеть не мог духовые. Он признавал только гитары, знал наизусть все дошедшие до нас вещи «Beatles», особенно любил «I give your all mi love», и даже сам играл на басу в ансамбле Первого Медицинского с устрашающим названием «Метастазы», ведя упорную, но бесперспективную борьбу с ректоратом за право включения в репертуар произведений своих любимцев. Но, разумеется, Геликоном он назвал Витьку не поэтому. Просто Витька был здоровенным бугаиной с зычным голосом и железным здоровьем, хотя, в последнее время, усиленно напрягался в поисках у себя всевозможных болячек, способных освободить его от почетной обязанности служения в доблестных Вооружённых Силах.
- Ну, что? Может, в народ? – лениво предложил Витька.
- Да нет, настроение не то, - зевнул Юрик, - Не знаю, к чему бы это? Может, к дождю…
Я промолчал. На душе, в ожидании завтрашнего дня, было муторно.
Хождением в народ у нас называлось посещение маленькой пивнушки в самом конце Ржевки. В ней было довольно уютно, несмотря на полное отсутствие мебели. Здесь сидели на пустых бочках, ставили на них, подстелив газетку, кружки с пивом и бутерброды с селёдкой – единственные, имеющиеся в наличии, - на этих бочках можно было даже вздремнуть в уголке, – никто не выгонит, - и многие носители аббревиатур БОМЖ и БОЗ частенько пользовались этой возможностью. Круглая и лёгкая, как воздушный шарик, тётя Клава ловко управлялась за стойкой, наливая одну кружку за другой, а когда бочка заканчивалась, просила кого-нибудь из мужиков помочь ей открыть новую. У меня создалось впечатление, что она знает всех поимённо, и даже наши имена моментально запомнила, хотя мы и не были завсегдатаями этого заведения. Обычно мы приходили туда, когда у Юрика возникало желание пообщаться с кем-нибудь из другого социального слоя. Достаточно было, выбрав жертву, взять несколько кружек пива, поставить их на бочку, отпить немножко, достать из кармана маленькую и, сделав ерша себе, подлить немного водки в кружку стоящего рядом аборигена, - и собеседник на весь вечер был обеспечен.
Взвизгнула, нарушая монотонную вечернюю тишину, дверь и, ударив по спине скучающего Юрика, выбросила на улицу отчаянно шумного подвыпившего парня, сверкающего рыжей грудью под расстёгнутой белой рубашкой.
- Мужчина! – сосредоточенно и строго сказал Юра, - Мужчина, я вас ударю кулаком в лицо. Я вас больно ударю кулаком в лицо…
Запахло развлечением. Геликон даже поставил транзистор на асфальт, но парень, вдруг, улыбнулся, улыбнулся широко и виновато, и это было так неожиданно, что Юрик опустил сжавшиеся в кулаки руки.
- Ну, чего ты?.. Ну, чего ты, в натуре, ну?.. Ну, сын у меня… Сын! Родился, понимаешь?.. Ребята, давай ко мне, а?..
В комнате было дымно. Граммофонный шлягер топил в себе людей со стульями и без оных. Кто-то уже спал, положив голову в тарелку, кто-то еще пытался танцевать что-то похожее на твист.
- Зина! – перекрывая музыку, прогремел Рыжий, - Зина, давай еще пару пузырей! И закусь, закусь не забудь! – и, с грохотом, локтем сдвинул тарелки, освобождая край стола, - Располагайтесь, ребята!
- Да щас! – отозвалась крупная, слегка полноватая женщина лет тридцати, только что лихо отплясывавшая на пару с каким-то долговязым в клетчатой ковбойке, - Щас принесу! - И, стрельнув глазами в нашу сторону, вышла из комнаты.
- Жена, что ли? – поинтересовался Витька.
- Да какая жена? Жена в родилке. Соседка.
- Соседка?.. это хорошо, - улыбнулся Витька, плотоядно глядя на вернувшуюся в комнату пышногрудую Зинаиду, - соседке помогать надо. – И, ловко подхватив из её полных рук две бутылки «московской», поставил их на стол. – Зинаида, значит… а по отчеству?
- А нам оно без надобности. Зина – и все, – хохотнула женщина, выставляя стаканы и тарелку с крупно нарезанными помидорами. – Выпьете пока под помидорчики, а там я и горячее принесу.
- Так может, и вы с нами?.. За компанию? – Геликон, явно, завелся. – Меня, кстати, Виктором зовут.
- Витя, значит… Нельзя мне, Витечка.
- Почему? – не отрывая глаз от глубокого выреза её пестрого платья, искренне удивился Витька.
- Так ведь… выпью лишку – выступать начну, - перехватив его взгляд, снова засмеялась Зинаида, - а мне ещё за всей этой пьяной шелупенью убирать надо.
- Поможем.
- Да уж, как-нибудь, справимся. – Она нагнулась над столом, взяла несколько тарелок и, словно невзначай, коснувшись своей роскошной грудью Геликонова плеча, пошла к выходу, слегка покачивая на ходу тугими, крепкими бедрами.
- Хороша!.. – проводив её взглядом, констатировал Витька.
- Ты, брат, смотри, поосторожнее!.. – подмигнул Рыжий, разливая водку по стаканам. – Зинка, конечно, баба битая, но мужик у неё – ох, суровый!
- И кто же у нас муж? Этот, что ли? – кивнул Геликон на долговязого, продолжающего самозабвенно отплясывать соло.
- Да нет. Это шуряк мой. А тот - вон… лежит… вырубился, зараза. - Мы посмотрели в направлении его вытянутого указательного пальца. Муж Зинаиды действительно спал. Правда, он не лежал, а сидел за столом, бережно обнимая тарелку, в которой уютно устроилась его лысая голова.
- Значит, муж объелся груш. Ну-ну… - глубокомысленно изрек Витька и взял стакан. – Поехали, что ли!
- Ну, что, старик? За наследника! – поднял свой стакан Юрик и чокнулся с Рыжим. Водка обожгла горло, и приятное тепло потекло по телу. Я взял помидор, он был сочен, мясист и твёрд, как яблоко.
- Хорошие помидоры, - заметил я, - свои, что ли? А то я таких в магазине что-то не видал, да и на рынке тоже.
- Откуда свои? – Рыжий снова взял бутылку и налил всем ещё по полстакана. - Разве у нас такие вырастут! Шуряк и привёз. Из Самарканда. «Бычье сердце» называются. Ну, что? Теперь, значит, за знакомство? – он обращался, почему-то, исключительно к Юрику, - Лёхой меня зовут.
- Юрий, - представился тот, поднимая стакан. – Ну, этого хамерюка, - ткнул он стаканом в Витькину сторону, - ты уже знаешь, а этот любитель помидоров – Сергей, краса и гордость советской поэзии, между прочим; наш, так сказать, «Ржевский менестрель».
- Чего-чего? – не понял Лёха.
- Стихи, говорю, пишет.
- А-а!.. – уважительно протянул Рыжий и, пожимая своей широкой, покрытой редкими рыжими волосками лапищей мою руку, еще раз повторил, - Лёха.
Стихи я, действительно, пишу и, как мне кажется, неплохие, но я страшно не люблю, когда этот факт обсуждается с кем попало. Я не считаю, и никогда не считал себя поэтом. Поэзия – это профессия, причем, в наше время - далеко не самая чистая и честная. Как представлю, что мне пришлось бы всю жизнь выполнять оптимистический соцзаказ, – волосы дыбом становятся. Для меня стихи – просто одна из возможных форм самовыражения, и «настоящие» свои стихи я читаю только своим. Ну, а когда нам хочется устроить небольшой скандалешник, мы идем в «кафе поэтов» на Старом Невском, где каждый желающий может озвучить свои опусы, я вылезаю на эстраду и начинаю эпатировать публику, читая, с подвыванием, свою «жёлтую лирику», написанную специально для подобных случаев. Ну, что-нибудь вроде:
«…Ты меня не бойся, - Я тебя не трону,
Не порву чулки твои из тонкого капрону,
Не схвачу за груди, что белее хлопка,
А глядеть лишь буду и глазами хлопать…» -
и ребята получают колоссальное удовольствие, наблюдая за вполне предсказуемой реакцией слушателей. Чаще всего это кончается тем, что нас просто силой выводят оттуда дружинники, причём, Геликон, упираясь, яростно ревёт: «Кабаны!.. Да что вы понимаете в высоком искусстве, кабаны?!..». Кстати, «Кабан» – это ещё одно его прозвище.
Правда, две-три моих, далеко не лучших, вещицы напечатали в журнале «Нева», но зато все остальное категорически отвергалось за безыдейность, упадничество и прочие пороки, не свойственные поэзии соцреализма. А однажды Сергей Орлов, которого я глубоко уважаю, как человека, хотя и не люблю его стихов, выдал такой перл: «Вам, молодой человек, пока ещё, к сожалению, нечего сказать читателю». Ну, я, конечно, не остался в долгу, о чем сейчас очень жалею. Я ему ответил: «Ну, разумеется, нечего. Я же в танке не горел». Это было подло и несправедливо с моей стороны. Он ведь действительно горел в танке, своей огромной рыжей бородой скрывал следы ожогов на лице, и его стихи о войне – «настоящие» стихи, хотя, с моей точки зрения, недостаточно яркие по форме.
С тех пор я перестал ходить по редакциям. А когда впервые услышал Булата на его концерте в Пулковской обсерватории, я просто заболел его песнями и попробовал писать свои. Юрик показал мне несколько аккордов, я сломал пальцы, прежде чем их освоил, но теперь довольно сносно могу себе аккомпанировать. Именно за эти мои песни ехидный Юрик и прозвал меня «Ржевским менестрелем», хотя слушает их с интересом, а одну из них даже обработал, и теперь «Метастазы» поют её на своих концертах.
Так вот, я терпеть не мог, когда об этом говорят, кому ни попадя, поэтому облегченно вздохнул, когда рыжий Лёха, выказав мне приличествующее случаю уважение, снова переключился на Юрика, очевидно, безошибочно угадав в нем лидера.
- Понимаешь, я жуть как боялся, что она девку родит. У них ведь, в ихнем роду – сплошь одни девки, хоть бы один парень, так нет… А тут, вдруг, - сын… понимаешь? Ну, и… понеслось… Второй день гуляем…
Юрик слушал внимательно, задумчиво подперев подбородок рукой и, время от времени, кивая головой и поддакивая. Похоже, это приключение все же обернулось для него очередным «хождением в народ», и он нашел своего очередного собеседника.
Мне стало нестерпимо скучно, и, пропуская их беседу мимо ушей, я принялся рассматривать присутствующих.
Долговязый шурин хозяина, очевидно, уже устал. Сейчас он стоял с открытым ртом, прислонясь к стене, и медленно сползал по ней на пол, тупо глядя широко раскрытыми глазами на двух хохочущих бабенок, сидящих на потертом диване. Они что-то очень оживленно обсуждали, перебивая друг друга, и, буквально, покатывались со смеху, а из-за их спин выглядывали чьи-то босые ноги. Лица лежавшего не было видно, но, судя по богатырскому храпу и широким брюкам с манжетами, это был мужчина. Ещё двое курили около окна, старательно выпуская дым в закрытую форточку. Пергидрольная блондинка в узкой короткой юбке ползала около ревущего проигрывателя по полу, на котором были рассыпаны пластинки, в поисках нужной, а на другом конце стола, напротив спящего Зинаидиного мужа, ещё три женщины средних лет пронзительными голосами, нестройно выводили: «Ночью за окном метель, мете-ель.
Белый неспокойный сне-ег…»
- Ты всех милей и нежней, - громогласно объяснялся кому-то в любви проигрыватель голосом Айвазяна, - ты прекраснее все-е-ех…
- Ночью за окном звенит, поет ти-ши-на-а-а… - не отставали за столом.
- Ах-ха-ха-ха-ха!.. – заходились от хохота поддатенькие бабенки на диване.
- Хр-р-р!.. Хр-р-р… - со стоном и присвистом храпел мужик с голыми пятками.
И вся эта какофония звуков придавала окружающему меня паноптикуму какой-то нереальный, фантасмагорический характер.
- Ну, вот и горячее, - объявила Зинаида, внося в комнату большую миску с картошкой и сковороду, на которой шипела и булькала только что поджаренная яичница, - А чего это вы сидите и не пьете? – Она налила нам с Витькой, подумав, села и налила себе. - Придется и мне с вами за компанию, заместо хозяйки. Ну, что, ребята, - под горячее? А эти, - показала она на увлеченных разговором Рыжего с Юриком, - эти пусть болтают. Теперь это надолго. Лёху хлебом не корми, – дай языком почесать.
- Не боись, своего не упустим, - отозвался Лёха и подставил стаканы – свой и Юрика.
Мы выпили «под горячее». Потом – ещё. Зина сидела напротив Витьки, положив груди на сложенные на столе руки, и с умилением смотрела, как Геликон поглощает яичницу.
- Ты ешь, Витюша, ешь… Тебе много есть нужно. Картошечку, вон, бери…
- А что это у вас там висит? Никак, гитара? – неожиданно спросил Витька.
- Ну, да, а что?
- А почему никто не играет?
- Так у нас в квартире никто не может.
- Значит, так и висит, для красоты?
- Так и висит.
- Можно?..
- А ты что, умеешь?
- Я – нет, а вот Корнедык умеет.
- Кто?
- Ну, Серега то есть. Мы его между собой Корнедыком зовем. Ну, прозвище такое.
«Корнедык» – это тоже Юркино изобретение десятилетней давности. Во втором классе я зачитывался Жюлем Верном, а «Пятнадцатилетнего капитана» вообще дочитал до дыр. Юрик был всего на пару лет старше меня, но уже читал «серьезную» литературу и к моему увлечению относился снисходительно. Он, а с его легкой руки вся школа, стали называть меня «масса Дик», потом «масса Дик», постепенно эволюционируя, превратился в «Массадыка», и, наконец, стал «Корнедыком», включив в себя фрагмент моей фамилии: Корнеев.
- Ты, правда, умеешь? – спросила Зина.
- Умеет, умеет, - успокоил Витька и повернулся ко мне, - Споём, что ли?
- С какой стати?
- Тебе что, трудно? Доставь даме удовольствие!
Геликону нравились мои песни, а еще больше нравилось производить впечатление на баб за чужой счет. Он частенько использовал меня и гитару, как одно из средств для охмуряжа. Девицы, обычно, просто млели, когда он с удовольствием подпевал мне, демонстрируя свой, действительно красивый и сильный голос.
Зинаида встала, сняла со стены гитару, подала ее мне и, положив тяжелую, горячую руку на мое плечо громогласно объявила:
- А ну, тихо, бабы!.. Тихо!.. Человек петь будет.
На мгновение все стихло, и только Айвазян продолжал страдать от безнадёжной любви, правда, уже на другой мотив: «…Но ответа ждал я напрасно, был другой дорогим для-а тебя-а-а…»
- Ой, а кто это? – сидя на полу, удивилась пергидрольная и попыталась подняться, - Какие молоденькие!.. Какие хорошенькие!..
- Помолчи! – отрезала Зинаида и, выключив проигрыватель, села рядом с Витькой, - Сиди, молчи и слушай!
Остальные смотрели на нас с туповатым удивлением, очевидно, только сейчас заметив присутствие в комнате совершенно незнакомых людей.
Гитара была семиструнной, настроенной на «парикмахерский» лад, с грифом, перевязанным розовым капроновым бантом. Я ослабил седьмую струну, спустил её с порожка, вставил под гриф пару спичек, зацепил басок за них, снова подтянул его и, сделав, таким образом, из гитары шестиструнку, стал настраивать первую струну. Присутствующие с недоумением следили за моими манипуляциями.
- Еще четверть тона, - не прерывая беседы, подсказывал Юра, - еще чуть-чуть…стоп!.. так, хорошо.
Остальные струны я подстроил сам, взял пару аккордов и задумался.
- Ну, чего ты? – ткнул меня в бок Геликон.
- А что петь будем? – спросил я тихо. Мои песни, пожалуй, были слишком сложны для этой компании.
- Да какая разница? Что хочешь. Лишь бы не слишком заумно, - понял меня Витька.
- Давай – Окуджаву, - решил я. Мне всегда казалось, что песни Булата гениальны именно тем, что понятны всем, без исключения.
- «Всю ночь кричали петухи
И шеями мотали…», - начал я негромко.
- «Как будто новые стихи,
Закрыв глаза, читали…» – осторожно подхватил Витька, и, взглянув на него, я понял, что запел именно то, что сейчас нужно.
- «И было что-то в крике том
От едкой той кручины,
Когда, согнувшись, входят в дом,
Стыдясь себя, мужчины…»
Мы пели слаженно, на два голоса. У Геликона было потрясающее чувство партнёра, и, благодаря ему, мой слабенький, совершенно не певческий козлетон звучал вполне достойно. Женщины притихли. Мужики затушили папиросы. Зинаида вздохнула и придвинулась ещё ближе к Витьке.
- «И был тот крик далёк-далёк,
И падал так же мимо,
Как гладят, глядя в потолок,
Чужих и нелюбимых…»
Спящий на диване громко всхрапнул.
- Да тихо ты, зараза, не мешай! – шикнула одна из хохотушек, дав ему увесистого тумака, и пересела поближе к столу. Спящий повернулся на другой бок, и стало видно его лицо. Оно было молодое, покрытое мелкими оспинками и обрамленное совершенно белыми волосами с такими же белыми ресницами альбиноса.
- «Когда ласкать уже невмочь,
А отказаться трудно.
Вот почему всю ночь, всю ночь
Не наступало утро».
Песня кончилась, и в прокуренной комнате повисла тишина, такая же густая, как клубы папиросного дыма. В прежние времена в таких случаях говорили: «тихий ангел пролетел», сейчас говорят – «милиционер родился».
- Ещё!.. Пожалуйста, ещё!.. – услышал я чей-то мягкий, негромкий голос. Я оглянулся, и первое, что увидел, – были глаза. Удивительные глаза. Большие, тёмные, глядящие словно из самой глубины души, всепонимающие глаза. В дверном проеме, прислонившись плечом к косяку, стояла девушка. Она была настолько не похожа на окружившую меня подвыпившую компанию, что, казалось, вошла в эту квартиру из какого-то совершенно другого, незнакомого мира. Свет коридорной лампочки контражуром проступал сквозь её длинные, волнистые волосы, образуя вокруг головы, да и всей её хрупкой фигурки, одетой в скромное, похожее на школьное, платье, что-то вроде сияющего ореола. Во всяком случае, именно так мне тогда показалось.
- Лена, ты? – встрепенулся спящий и сел. Он смотрел на неё виновато, как-то по-собачьи, преданными красноватыми глазами. – А мы, вот…тут…
- Ничего, Андрюша, это ничего… - Она подошла к дивану, присела на краешек и погладила его по взлохмаченной белой голове. – Ты спи, Андрюша, спи!.. Здесь я. Здесь. Рядом посижу.
Он послушно лёг и, держа её руку в своей, снова закрыл глаза.
- Спойте ещё, пожалуйста, - повторила она, поднимая на меня свои огромные глаза, и я понял, что если и буду петь дальше, то только для неё, для этой удивительной девушки, так не похожей на окружающую ее действительность.
И я пел. Пел все подряд. Пел чужие песни и свои, простые и сложные для восприятия. А она смотрела на меня своими удивительными глазами, и я видел, я чувствовал - она понимает всё: и сумбурную абстрактность моих песен, и боль, и страх, и жуткое желание выплеснуться. И Геликон подпевал мне. И его могучая рука уже лежала на могучем плече Зинаиды…
Потом мы пили ещё. Пили долго и много. И тесное пространство комнаты, вдруг, расширилось до бесконечности, потеряв свои очертания, и люди, окружавшие меня, выплывали из её глубины и снова исчезали в ней, понятные и симпатичные. И я любил их всех: и пергидрольную девицу, и Зинаидиного мужа, которого вынули из-за стола и, утерев ему полотенцем лицо, положили на диван, рядом со спящим Андрюшей, и хозяйского шурина, неожиданно очухавшегося и рассказывавшего азиатские анекдоты, над которыми я смеялся громче всех. Люди приходили и уходили. И кто-то, очевидно, сбегав в магазин, выставил на стол целую батарею 33-го портвейна. И Геликон с Зинаидой куда-то исчезли, возможно, просто растворившись в пространстве. И на душе было легко и весело.
А потом я плутал по тёмному коридору, по длинному, извилистому, захламлённому коридору, постоянно натыкаясь, то на велосипедные рога, то на какие-то коробки, с грохотом уронил таз, висевший на стене, и никак не мог найти нужную дверь, в ужасе, как слепой кутенок, тычась во все подряд.
Тихо скрипнула дверь в глубине коридора, и узкая полоска света упала на противоположную стену, осветив ржавое ведро и неизвестно зачем торчащие из него лыжи. Она становилась всё шире и шире, и я шагнул к этому свету, и вновь увидел её глаза. Они смотрели на меня из дверного проёма странным, немигающим, словно гипнотизируюшим взглядом.
- «Лена?» - неуверенно пробормотал я. Она молча протянула мне руку, я сделал ещё несколько шагов и взял её. Рука была сухой и горячей. «Вы в глаза её взгляните, как в спасение своё, - промелькнули в голове строчки из Окуджавы, - Вы сравните, вы сравните с близким берегом её…» - и я взглянул в них, как в своё спасение, - спасение от неуверенности, от страха завтрашнего дня, от неизвестности, ожидающей меня в ближайшие четыре года, - взглянул и захлебнулся, и утонул в их бесконечной глубине.
Не знаю, сколько времени мы стояли, взявшись за руки и глядя друг другу в глаза, может быть, всего лишь мгновение, а может, и целую вечность. Потом, всё так же молча, не отпуская моей руки, она отступила назад, вглубь комнаты, и я послушно двинулся за ней. Щёлкнул замок захлопнувшейся двери, погас свет, тонкие, почти невесомые руки сомкнулись за моими плечами, и я, крепко прижав к себе жаркое, упругое, напрягшееся под лёгким шёлком ночной сорочки, тело, медленно опустился на колени, исступлённо, как сумасшедший, целуя её глаза, губы, шею, плечи, грудь…
А потом моя голова лежала на её плече, и я ощущал своим правым ухом остренькую ключицу, и всё пытался что-то сказать, а она молча накрывала мои губы своими тонкими пальцами.
* * *
Откуда будет отправлен эшелон, и в котором часу, не знал никто, а если кто и знал – напускал на себя до невозможности значительный вид: мол, неужели сами не понимаете, что это военная тайна. Не знаю, зачем и кому нужны были все эти «Тайны Мадридского двора», возможно, для создания атмосферы особой секретности, но очень скоро вся эта дурацкая конспирация лопнула, как мыльный пузырь. Как только всю нашу разношёрстую команду загнали, как стадо, пересчитав по головам, в автобусы, провожающие, имевшие машины, бросились к ним, а те, у кого, машин не было, рванули в противоположную сторону, очевидно, в поисках такси.
- «Мы длинной вереницей ползём за Синей птицей» - пропел мой сосед, указывая на колонну медленно ползущих за нами автомобилей.
- Ага. Почётный эскорт, - пробурчал я, искоса, с любопытством взглянув на него. Всё же, не каждый день встречаешь человека, цитирующего Метерлинка, к тому же, сознательно коверкающего его текст.
Парень засмеялся и протянул мне руку: «Анатолий».
- Сергей, - представился я в свою очередь. Рука у Анатолия была мягкой, явно не рабочей, но рукопожатие – неожиданно крепким.
- Твои там, с ними?
- Нет.
- Моих тоже нет. Терпеть не могу прощальные объятья, напутствия, слёзы, поцелуи…
- Я тоже.
В нашей компании провожать друг друга было не принято, а своей многочисленной родне я категорически запретил устраивать из сегодняшнего досадного мероприятия событие мирового значения. И всё же, мне было немного обидно. Уж Юрка-то с Геликоном могли хотя бы забежать ко мне домой, тем более что накануне мы так и не попрощались. Юрик был занят беседой, Витька – Зинаидой, а я… Я проснулся в половине шестого, с трудом подняв с подушки тяжёлую голову. Лены рядом не было. На столе лежала записка: «Ты, главное, ничего не бойся. Всё у тебя будет хорошо». С трудом восстанавливая в памяти события вчерашнего дня, я прошёл по коридору, легко нашёл дверь в комнату, где проходило вчерашнее застолье, и заглянул в неё. Она была пуста, только на диване мирно посапывал Зинаидин муж. Обнаружив на заставленном грязной посудой столе початую, но ещё не приконченную бутылку портвейна, я приложился к ней и, выпив, не отрываясь, всю без остатка, почувствовал себя немного легче. Взглянув ещё раз на часы, и увидев, что в моём распоряжении остаётся всего два часа на то, чтобы, забежав домой, наскоро перекусить, забрать заранее собранный рюкзак и к восьми явиться на сборный пункт, я, не дожидаясь и не ища хозяев, выскочил из комнаты и, обнаружив входную дверь, которая почему-то была не заперта, вышел на Ржевку.
Мы ехали медленно. Эшелон стоял, оказывается, на запасном пути где-то около Мги: то ли в Сологубовке, то ли на 47 километре, и, когда мы, наконец, добрались туда, было уже около одиннадцати. Я насчитал четырнадцать вагонов. Вокруг них творилось что-то невообразимое: отъезжающие смешались с провожающими, которых было раза в три больше, образовав единую шумящую, говорящую, орущую, поющую, пьющую толпу. Напрасно взмыленные сопровождающие выкрикивали в мегафоны какие-то команды – их, попросту, никто не слушал. Наши пастухи тоже попытались организовать нас хоть в какое-то подобие строя, но тут налетели родственники и, отбив своих драгоценных чад, слились с общей толпой, бурлящей в хаотичном броуновском движении, как жидкая каша-размазня, кипящая на раскалённой плите.
- Володька! – неожиданно дурным голосом заорал Анатолий и, хлопнув меня по плечу, - мол, увидимся ещё, - нырнул в эту кашу и, расталкивая локтями окружающих, растворился в ней, для меня, возможно, навсегда.
И, вдруг, я увидел её… Я увидел, как она медленно, слегка прихрамывая, идёт вдоль состава, внимательно вглядываясь в толпу своими огромными глазами, и… неожиданно для самого себя, подчиняясь какому-то неосознанному порыву, протиснулся, прячась за чьими-то спинами, к ближайшему вагону, поднялся в тамбур и, закрыв за собой дверь, прижался лбом к пыльному стеклу.
Это было уму непостижимо. Как? Каким образом она узнала? Как нашла нас? Как добралась сюда? С высоты вагонной площадки мне было видно, как она подошла к одному из автобусов и о чём-то спросила шофёра. Тот развёл руками, пожав плечами, указал на толпу, и она побрела обратно, всё так же напряжённо глядя по сторонам, и только хромота её стала более заметной.
Я не вышел ей навстречу. Я, буквально, шарахнулся вглубь тамбура, когда она, проходя мимо, взглянула в мою сторону. Нет, не потому, что шагах в двадцати за её спиной мелькала белая голова альбиноса Андрюши, который осторожно, стараясь, очевидно, не привлекать к себе её внимания, шёл следом, и в его напряжённом теле отчётливо ощущалась способность в любой момент броситься на помощь. И уж, конечно, не потому, что я увидел на её ногах чёрные ортопедические ботинки с высокой шнуровкой, разумеется, нет! Это бы меня не остановило. Я бы вышел. Я бы выскочил ей навстречу! Я бы обнял её, я бы крепко прижал её к себе, я бы ещё раз взглянул в её удивительные глаза… назло всем: назло любопытным, которые пялились бы на наши ноги, назло Андрюше с его по-собачьи преданными глазами, назло друзьям и знакомым, оставившим меня в этот предельно неприятный момент, назло стерве Валентине, уехавшей позавчера, даже не предупредив меня, в Юрмалу с козлом Петуховым – задрипанным питерским телевизионщиком, назло самому себе, наконец!.. Но… я так и не вышел. И когда уже была дана команда «по вагонам», и когда состав, медленно набирая ход, двинулся вдоль машущей руками и что-то кричащей толпы, я увидел, как она плачет, уткнувшись в грудь белоголового Андрюши. Неловко приобняв её за плечи своими огромными руками, тот что-то шепчет ей, успокаивая, а его красноватые глаза неподвижно глядят поверх её головы куда-то в пространство.
* * *
Горизонт за окном сквозь сито тумана просеян.
Ночь. Попутчики спят. Я не сплю. Я стою у окна.
Поезд тихо ползёт всё дальше и дальше на Север.
Стук колёс. А вокруг – неизвестность и тишина.
В полутёмном вагоне жарко и душно, как в бане.
Отовсюду – сопенье и здоровый мальчишеский храп.
Недопитая водка трясётся в гранёном стакане
И, наверное, будет всё так же трястись до утра.
Светит тусклая лампочка возле двери туалета.
Пахнет пивом и потом, носками, капустой, говном…
И бегу я, шатаясь, поближе к «источнику света»,
Как в холодный предбанник из душной горячей парной.
В «предбаннике» светло. Стекло – зеркалом. Гляжу внутрь вагона сквозь своё лицо. На уровне носа – чьи-то «лысые» жёлтые пятки… Господи! До чего же хочется заорать во всё горло: «Не ходите по моему лицу!»
________________________________________________________________________________
* «Нищий в горах» - жаргонное название сигарет «Памир».
© Владимир Безладнов. 2002 г.Саров.
Нет комментариев. Ваш будет первым!