[Скрыть]
Регистрационный номер 0492213 выдан для произведения:
Я думал, что в жизни этого не расскажу, язык не повернётся. Худший стыд – распростёртый на всеобщее обозрение. Но жизнь ушла из меня, хочу исповедаться её последними каплями.
Лето ещё только накатывается, подминая город под себя, а я уже не могу переносить его мускусный животный смрад. Задыхающийся вечер умножает всё на камфару: сквер в душной сирени, креозот на путях, полынь вдоль насыпи, чердачную пыль, гудрон плоских крыш.
Перегретый кровельный металл обжигает ноги. За старой антенной курлычут голуби. Горизонт высасывает кровящие облака как джем из слойки. У меня есть час, чтобы рассказать. Завтра не будет. Гаер не злой, хуже: он – камфарный, полновластный. Так или иначе он присутствует во всём, что вообще имеет запах: от еды до земли. Вкрадчивый, как масло, цепкий, как смола, запах камфары убивает волю к сопротивлению. Достаточно вспомнить его, чтобы пропитаться насквозь. Гаера вспоминать не надо.
На краю города, где в сквозных окнах новостроек меркнет небо, его что-то ритмично затеняет. Мёртвые тополя качаются туда-сюда.
Полное безветрие.
*** *** ***
Камфарный гаер, как тёмная точка там ходит по карнизу крыши туда-сюда, балансирует руками… – это неправда. На него не распространяются законы перспективы, и вдали гаер не бывает крошечным, а появляется всегда за спиной. Я просто не могу думать ни о чём другом... – ладони у него тёмные и блестят. Кожа старческая, пергаментная. Ногти узкие, роговые… – зачем я это говорю... – такими удобно копать. Нос до подбородка, брыли глубокими складками. Губы толстые, мерзкие. Корона сдвинута на глаза.
Не понятно, есть ли у него глаза под короной из мятой фольги, но ходит гаер вразвалку. По щекам непрерывно текут слёзы. Плечи трясутся. Он беззвучно рыдает от смеха, сморкается камфарой в промасленный платок.
Держится камфорный гаер гордо, носит себя под короной как газовый факел на коротконогом туловище.
Аутодафе.
*** *** ***
Тридцать девять и девять.
Это случилось в третьем классе: обычная простуда, температурный бред. Накануне мы были в цирке, долго ехали на трамвае, шли по метели туда и обратно. Да я ещё и подрался на школьном дворе. Огрёб пинков и снега за шиворот, вернулся без шапки домой. Плевать! Не заревел и слова не сказал, ха-ха, ждите!
Ночью поднялся жар. Помню уксусный холод, боль в ухе, компресс.
Мне нравится запах камфары.
Сильная жажда. На ощупь беру какой-то стакан. Отплёвываюсь, во рту жжётся. Я проваливаюсь в лихорадочный полусон: бег, дворы, мёртвый голубь в сугробе, переулки, бег. Йод щиплет ссадины. Помню вопрос: «За что били?» Я молчу, неохота говорить. Помню клоуна на билете, семнадцатый ряд. Билетом заложена книга. Помню, как мне читают сказку. Отрубленная голова чудовища шипит герою: «Я умер, и ты умрёшь». Это последнее, что я помню.
*** *** ***
Мучительно заболел висок, грохнули цирковые фанфары и понеслось карусельное мельтешение перед глазами.
Комната вращается, заваливаясь на бок, вот-вот опрокинется. Всё сползает: шкаф, абажур с потолка, клеёнка со стола, я с кровати… Надо бежать, надо изо всех сил карабкаться наверх…
Судорога, падение.
Я стою на четвереньках, колени дрожат, ладони расползаются в стороны. Под языком и в гортани жгучая наждачная пыль.
Это не наша комната.
*** *** ***
Бешеная музыка. Зал грохочет под башмаками танцующих. Мелькают подкованные железом каблуки, золото пряжек, шёлковые чулки с бархатными бантами. Подняться не хватает сил, а если встанешь, скользкий пол не даёт сделать ни шага. Это тем более позорно, что другие не падают на самых лихих пируэтах.
Карнавал. Шутовское празднество.
Десятки, сотни шутов в масках и без, разодетые, расфуфыренные и я – голоштанный, в старой футболке. Пузатые, худые, приземистые, неимоверно тяжёлые шуты, гиганты по сравнению со мной. Тесно, страшно не откатиться в сторону. Если наступят, я разлечусь, как орех под каблуком.
Чем сильней горит кожа, тем больше их становится. Шуты раскланиваются через меня, перемигиваются, переглядываются, оступаются и делают сальто нарочно через меня.
Забившись в угол, я смог оглядеться.
*** *** ***
Пылает и чадит огромный камин, навылет проносятся сквозняки. Роскошь и жуткая грязь: пыль, хлопья каминной сажи летают вперемешку с какими-то перьями. Лужи вина, осколки, объедки. Растоптанные угли хрустят, паркет скрипит.
Шуты кружатся, хватая соседей под локоть. Столкнувшись, они целуются с громким чмоканьем, как лопнувшая резина.
Оглушительный запах камфары.
Я вижу арку дверного проёма. Ползком изо всех сил я пытаюсь добраться до неё, но каждый раз выход оказывается камином, а когда приходит камфарный гаер… Я расскажу. Чуть позже расскажу.
*** *** ***
Колпак шута – его честь, смех – его жизнь.
Тысячный раз проживая этот кошмар, я кое-что понял. Двух вещей не переносит шут: слёз и непокрытой головы. Они его страшно притягивают.
Все шуты отчаянно берегут свои колпаки или у кого что есть: шляпы с кокардами, котелки, рогатые шлемы, напудренные букли. Свои берегут, над чужими глумятся. Ближе к апогею вакханалии шуты сбивают их, швыряют по кругу, надевают один на другой, третий, десятый, но никогда! – не бросают под ноги.
Камфорный гаер возникает под звук хлопнувшей пробки. Любуясь праздником, он гуляет по залу с бокалом игристого муската в руке, смеётся до слёз, рыдает, захлёбывается слезами. Эти гримасы заразительнее чужой зевоты. Первый, кто рассмеётся, глядя на них, не напоказ, а из самого нутра, не устоит на ногах.
Этого гаер и ждёт.
*** *** ***
Я помню, как впервые увидел смерть.
Старый шут перед камфарным гаером словно вспорхнул, махая руками. Колпак слетел и закружился на сквозняке. Упал старик лысой головой ровно гаеру под ноги, и тот, плача от смеха, медленно перевернул бокал…
Если шутовские улюлюканья ещё похожи на человеческие голоса, то крик шута невозможно сравнить ни с чем. Музыка его не заглушает. Она выплёвывает из себя этот вопль, как надкушенная булка – джем, и летит в урну, в тишину.
Гаер поймал шутовской колпак и вытер им руки. Как сейчас вижу: брюхо вздрагивает, грудь ходит ходуном. Из-под короны бегут слёзы.
А на что, собственно, похож запах камфары? На самого себя. На единоличную власть он похож. Убийственно сладкий, и этим всё сказано. Повторю, он мне нравится, успокаивает. Запах камфары – окончательный приговор, неизвестно какой, да это и не важно.
Всё равно не надышишься, спи до утра.
*** *** ***
Простуда благополучно испарилась. Растерянность, ужас и позор, как репьи, сцепились в один бесформенный ком. Время стало скользким. Теперь оно скрывало непредсказуемые лакуны. Я мог в любой момент покатиться в тот самый зал, под грохочущие башмаки, в лютый стыд и жёлтый запах безумия. Притом ни одна живая душа не отправится вместе со мной и не догадается, что со мной было между двумя секундами, если не расскажу. А если и попытаюсь, кто-то поверит? Кто-нибудь услышит меня? В дурку.
Приехала Анжела с родителями, моя двоюродная сестра. На год младше, на голову взрослей меня чудесная девчонка, основательная даже в хулиганстве. При ней гаер на время утратил власть. Я обожал Анжелу и по-детски собирался на ней жениться. Я цеплялся за неё, как тот же репейник, отчаянно и со стыдом.
Это неправильно.
Я одинок.
*** *** ***
Легко представить себе рецидив ароматического бреда, как нарастание тревожной музыки. Сумасшедший бежит из двора в двор, но повсюду запах камфары лишь усиливается… Он прячется в заброшенном доме. Темнота лестницы пропитана камфарой. Тусклая лампочка, угрожающие голоса загоняют его в подвал, а там… Правдоподобно и ошибочно.
Наоборот: дни становились пустыми, бесцветно-горькими, как неопределённая угроза: вот я тебя. Как говорится, ничто не предвещало.
Я, разумеется, всё что мог, прочитал о психических симптомах, голосах и прочем. Нет, увы. Растаяла надежда на исцеление, на препараты, надежда вылечится или хотя бы стать умиротворённым овощем. Голоса должны приказывать, издеваться, угрожать. Шуты как бы не замечали меня. Галлюцинации должны мешать жизни, но карнавал – отделён от неё, он весь помещается между двумя секундами.
*** *** ***
Начинается всё заурядно.
Первый раз не дома. Я в булочной-кофейне, где сейчас выпаду из жизни.
Очередь, возле столиков суета, за витринами предновогодние дела.
Я ухожу, толкаю стеклянную дверь и в отражении вижу себя, но не на фоне бариста и не на фоне улицы, а перед статуей, занимающей всю ширину проёма. Вывеска «РЯДОМ Я – ДОМ ВИНА» подсвечивает его корону. Белый от снега жилет пропадает в лёгкой метели, отчётливо видно цепочку карманных часов. По ней текут медленные капли, замерзая на нижнем звене… Играет радио. Статуя переминается и звенят бубенчики на башмаках: джингл белс, джингл белс! Когда я поднимаю взгляд, на месте короны светится уже каминный зев, чадит хлопьями сажи. Плясовая музыка бьёт по ушам. Нескончаемый хохот сотрясает зал, от раскатов до хихиканья, на миллион ладов.
Вернувшись к реальности, я разминаюсь в дверях с теми же людьми и выхожу снегопад. Внутри меня всего, как в грудной клетке утопленника, которую выели сомы: ни дыхания, ни сердцебиения. К горлу подступает вкус застойной воды и удивление – жив.
Мне нравится запах камфары, а музыку я ненавижу, особенно весёлую, быструю.
*** *** ***
Теперь я не вижу снов.
Камфарный шабаш преследовал мне едва ли не каждую ночь. По-разному безрезультатно я выкарабкивался из него, пока не прекратил попытки.
Запомнился момент, когда это произошло.
Как это принято у людей, оказавшихся в тупике, я весьма долго перед самим собой делал вид, что ничего не происходит. Я нарочно здесь нахожусь, всегда мечтал обосноваться возле помойки. Но та зубастая пасть стала последней каплей.
Я проклял её и себя.
Губы красные, блестят. Частокол рыбьих зубов щерится. Острый алый язык бьётся как кнут: бе-бе-бе! Хохот фальцетом и вдруг – басом.
Тогда я проснулся в каком-то припадке отчаянья, в белой ярости: почему?! Откуда этот предельный ужас? Под их башмаками ещё можно его понять, но – рожи, хохочущие морды страшней во сто крат. Почему?! Гадливость, да, но ужас, останавливающий дыхание?
Ярость в апогее, как чистый лист, неподвижна. Я остановился и понял: смех – абсолютное зло.
Кроме хохочущей пасти нет зла: плоть безгрешна, мысль бесплотна. Острые колья зубов распахиваются как ворота, язык раскатывается ковровой дорожкой. Вся кровожадность шута рвётся через этот забор, всё, что только можно сделать над тем… над любым, для развлечения. Так легко и нельзя. Вкусно и нельзя. Шут балансирует на кончике языка. Он хочет, но не кусает. Но хочет. Бешенство.
Смеяться можно над всем, это последний рубеж. Дальше ад, вход по билету – щипцами отрывают корешок языка.
*** *** ***
Как гуляет карнавал… Без единого слова.
Музыка подначивает. Глухой барабанный рокот осаживает, напоминая: «Без единого слова!» Всё торжество напролёт, по слогам: «Бум... Бу-бу-бу-бум… Бу-бум! Невысказанное – не существует! Помните – без единого слова!»
Всё в любой момент грозит смертью.
Шуты налетают скопом на рыжего карлика. Они вырывают у него из рук золотую монету размером с велосипедное колесо и разбегаются: лови нас, лови! Шуты раскрывают перед ним золотые масляные ладони: смотри – пусто! Карлик выхватывает из пустоты блестящий топор. Грабители достают ножи – без единого слова.
Я давно уже не человек, а один из них.
Я побывал там во всех ролях, мыслимых и немыслимых. Шуты на карнавал тащат без вести пропавших людей, истязают, меняются с ними одеждой и кожей. Разделывают мясницким ножом, зашивают, вывернув наизнанку – без единого слова.
Что бы они не вытворяли, шуты хохочут.
Шуты совокупляются и кастрируют. Хоронят в каминной золе отрезанные части и устраивают поминки с музыкой. Не рассчитав силу, они разбивают бубны, рвут струны, с досады лупят себя по щекам. Смерть нравится им! Жизнь тоже нравится. Там нет ни той, ни другой – без единого слова.
До появления камфарного гаера они бессмертны.
С его приходом начинается полное неистовство. Гости смеются, камфарный гаер плачет: до слёз гордый своими шутами. Он аплодирует так, что взрываются стаканы. Он люто целует своих гостей, обдавая маслянисто-горелым вкусом нёбо – зловонная честь. У него есть мускусная железа под языком. Он плюёт в раскрытые, смеющиеся губы. Когда промахивается, струйка масла бежит под воротник, и гаер складывает напополам от смеха – без единого слова.
Но веселье – весельем, а жертвоприношение – жертвоприношением.
Ещё ребёнок, не встретив ответного взгляда из-под короны, я услышал безмолвный вопрос: «Хочешь жить? Ты будешь жить: без ног, без рук, глаз, ушей, кожи, стыда… Без воздуха и надежды, без чего угодно и – без единого слова».
Лжец.
*** *** ***
Всегда в разгаре, начала у праздников нет.
Стены будто в насмешку сужают квадратный зал, когда прибывают новые гости. В каждое из восьми потолочных окон смотрит лунное бельмо. Ковры отпускают размяться узорных чертей и оленей. Напольная ваза стряхивает павлина, и тот немедленно разбивает её. Призрачная дверь пляшет вместе с шутами. Чёрный от сажи, пылающий камин выбрасывает языки пламени, в бессильном желании присоединиться.
Чем сильнее шуметь, тем раньше проснётся распорядитель праздника, поняв, что гости уже тут.
Каблуки лязгают, связки бубенчиков гремят… Щелчки пальцев, хлопки ладоней, соловьиный свист – невыносимо громкими трелями. Дудки вопят, барабан трамбует уши. Потные и расхристанные музыканты дерут скрипки как девок на обеденном столе, козлами скачут, давя фрукты, хрусталь и фарфор, черепки летят из-под ног.
Приходи, приходи!
Шуты хлещут мускат из горла, обливаясь, и кидаются бутылками. Все остаются чистыми-нарядными, я словно отмотал назад три десятка лет: грязный и полуголый на скользком полу. Встаю, поскальзываюсь снова. Шуты захлёбываются пойлом и смехом.
Мы собрались, мы заждались!
Придёт камфарный гаер, и они увидят настоящую смерть, поедят настоящего мяса, посмеются настоящей шутке! Плача от смеха, гаер обольёт и замаринует мёртвого шута в вине. Нашпигует тем, что ему причитается: кого-то шалфеем, кого-то лавровым листом или красным перцем. Гаер зажарит его в камине и разделит поровну на всех.
У шутов очень жирное, горькое мясо.
*** *** ***
Секунда тишины.
Я оборачиваюсь вижу его – камфарного гаера, идущего сквозь толпу, приплясывая. Белый жилет, лавандовые панталоны. До краёв налитый бокал в руке расплёскивается, не убывая. Масляное лицо, корона, пряжки на башмаках, брегет на цепочке выпавший из кармана, всё блестящее идёт зыбью.
В зале становится просторней, шуты теснятся по углам, быстрей и злей пляшут. Жмурки. Камфарный гаер водит.
Гаер манит, рыдает от смеха и манит. Гости уворачиваются, падают на брюхо, уползают под ногами. Гаер ловит их, целует, перешагивает, отпускает.
Одного – не отпустит.
Гаер покачивает бокал, и пол начинает раскачиваться. Страшно до щекотки. Шуты катаются, визжа, я смеюсь. Гомерический хохот колотится во мне от живота до горла, бьёт крыльями, летит вверх из колодезного сруба. До чего же странная мысль! От неё ещё смешней. Пятясь перед гаером, я поскальзываюсь и лечу спиной вниз.
Гаер делает шаг и нависает, остановившись. Вблизи кто-то хмыкает, в дальнем конце зала свистят.
Я вижу, как неотвратимо кренится бокал, переворачивается над головой, и топит, буквально топит. Камфара… Барабан затихает в ушах: «Бум.. Бу-бу-бу-бум… Бу-бум! Умри – без единого слова».
Липкий камфарный мускат заливает уши, глаза, волосы… Грязь! Мерзость, паника. Я судорожно тру лицо футболкой. Я липкий, она грязная, вся в перьях, а перья в грязи, она пачкает больше и больше. Серые перья летают повсюду. Перья забивают рот и нос. Перья горят и чудовищно пахнут, перекрывая вездесущую камфару. Сквозь них едва-едва пробивается красный свет. Искры, угольки. Снизу-вверх я смотрю, как гаер поправляет корону. В свете камина он лоснится, красный от слёз до языка, быстро облизывающего губы крест-накрест.
Гаер прищуривается и дует.
Перья летят в колодец.
Трепыхание сердца замерло. Блики остановились в круглой колодезной глубине. Никто ни над кем не смеётся. Все умерли. Нет никакого камфарного гаера.
*** *** ***
Наяву остаётся запах. День за днём он будет ослабевать, как пружина в таймере. Монотонная скука превратится в неопределённую тоску. На изнанке, чёрт знает в каком шве начнёт колоться булавка тревоги. Когда и она теряет остроту, камфорный гаер усмехнётся.
Он далеко не всемогущ.
Я уверен: чтобы остановить гаера, достаточно поздороваться с ним. Надо салютовать, подойти, взять бокал и осушить залпом.
Я не сделаю этого в страшном сне.
Как только перестанет смеяться, гаер заговорит, а это хуже, чем его глаза. Я боюсь того, что он скажет.
Я думал, что в жизни этого не расскажу, язык не повернётся. Худший стыд – распростёртый на всеобщее обозрение. Но жизнь ушла из меня, хочу исповедаться её последними каплями.
Лето ещё только накатывается, подминая город под себя, а я уже не могу переносить его мускусный животный смрад. Задыхающийся вечер умножает всё на камфару: сквер в душной сирени, креозот на путях, полынь вдоль насыпи, чердачную пыль, гудрон плоских крыш.
Перегретый кровельный металл обжигает ноги. За старой антенной курлычут голуби. Горизонт высасывает кровящие облака как джем из слойки. У меня есть час, чтобы рассказать. Завтра не будет. Гаер не злой, хуже: он – камфарный, полновластный. Так или иначе он присутствует во всём, что вообще имеет запах: от еды до земли. Вкрадчивый, как масло, цепкий, как смола, запах камфары убивает волю к сопротивлению. Достаточно вспомнить его, чтобы пропитаться насквозь. Гаера вспоминать не надо.
На краю города, где в сквозных окнах новостроек меркнет небо, его что-то ритмично затеняет. Мёртвые тополя качаются туда-сюда.
Полное безветрие.
*** *** ***
Камфарный гаер, как тёмная точка там ходит по карнизу крыши туда-сюда, балансирует руками… – это неправда. На него не распространяются законы перспективы, и вдали гаер не бывает крошечным, а появляется всегда за спиной. Я просто не могу думать ни о чём другом... – ладони у него тёмные и блестят. Кожа старческая, пергаментная. Ногти узкие, роговые… – зачем я это говорю... – такими удобно копать. Нос до подбородка, брыли глубокими складками. Губы толстые, мерзкие. Корона сдвинута на глаза.
Не понятно, есть ли у него глаза под короной из мятой фольги, но ходит гаер вразвалку. По щекам непрерывно текут слёзы. Плечи трясутся. Он беззвучно рыдает от смеха, сморкается камфарой в промасленный платок.
Держится камфорный гаер гордо, носит себя под короной как газовый факел на коротконогом туловище.
Аутодафе.
*** *** ***
Тридцать девять и девять.
Это случилось в третьем классе: обычная простуда, температурный бред. Накануне мы были в цирке, долго ехали на трамвае, шли по метели туда и обратно. Да я ещё и подрался на школьном дворе. Огрёб пинков и снега за шиворот, вернулся без шапки домой. Плевать! Не заревел и слова не сказал, ха-ха, ждите!
Ночью поднялся жар. Помню уксусный холод, боль в ухе, компресс.
Мне нравится запах камфары.
Сильная жажда. На ощупь беру какой-то стакан. Отплёвываюсь, во рту жжётся. Я проваливаюсь в лихорадочный полусон: бег, дворы, мёртвый голубь в сугробе, переулки, бег. Йод щиплет ссадины. Помню вопрос: «За что били?» Я молчу, неохота говорить. Помню клоуна на билете, семнадцатый ряд. Билетом заложена книга. Помню, как мне читают сказку. Отрубленная голова чудовища шипит герою: «Я умер, и ты умрёшь». Это последнее, что я помню.
*** *** ***
Мучительно заболел висок, грохнули цирковые фанфары и понеслось карусельное мельтешение перед глазами.
Комната вращается, заваливаясь на бок, вот-вот опрокинется. Всё сползает: шкаф, абажур с потолка, клеёнка со стола, я с кровати… Надо бежать, надо изо всех сил карабкаться наверх…
Судорога, падение.
Я стою на четвереньках, колени дрожат, ладони расползаются в стороны. Под языком и в гортани жгучая наждачная пыль.
Это не наша комната.
*** *** ***
Бешеная музыка. Зал грохочет под башмаками танцующих. Мелькают подкованные железом каблуки, золото пряжек, шёлковые чулки с бархатными бантами. Подняться не хватает сил, а если встанешь, скользкий пол не даёт сделать ни шага. Это тем более позорно, что другие не падают на самых лихих пируэтах.
Карнавал. Шутовское празднество.
Десятки, сотни шутов в масках и без, разодетые, расфуфыренные и я – голоштанный, в старой футболке. Пузатые, худые, приземистые, неимоверно тяжёлые шуты, гиганты по сравнению со мной. Тесно, страшно не откатиться в сторону. Если наступят, я разлечусь, как орех под каблуком.
Чем сильней горит кожа, тем больше их становится. Шуты раскланиваются через меня, перемигиваются, переглядываются, оступаются и делают сальто нарочно через меня.
Забившись в угол, я смог оглядеться.
*** *** ***
Пылает и чадит огромный камин, навылет проносятся сквозняки. Роскошь и жуткая грязь: пыль, хлопья каминной сажи летают вперемешку с какими-то перьями. Лужи вина, осколки, объедки. Растоптанные угли хрустят, паркет скрипит.
Шуты кружатся, хватая соседей под локоть. Столкнувшись, они целуются с громким чмоканьем, как лопнувшая резина.
Оглушительный запах камфары.
Я вижу арку дверного проёма. Ползком изо всех сил я пытаюсь добраться до неё, но каждый раз выход оказывается камином, а когда приходит камфарный гаер… Я расскажу. Чуть позже расскажу.
*** *** ***
Колпак шута – его честь, смех – его жизнь.
Тысячный раз проживая этот кошмар, я кое-что понял. Двух вещей не переносит шут: слёз и непокрытой головы. Они его страшно притягивают.
Все шуты отчаянно берегут свои колпаки или у кого что есть: шляпы с кокардами, котелки, рогатые шлемы, напудренные букли. Свои берегут, над чужими глумятся. Ближе к апогею вакханалии шуты сбивают их, швыряют по кругу, надевают один на другой, третий, десятый, но никогда! – не бросают под ноги.
Камфорный гаер возникает под звук хлопнувшей пробки. Любуясь праздником, он гуляет по залу с бокалом игристого муската в руке, смеётся до слёз, рыдает, захлёбывается слезами. Эти гримасы заразительнее чужой зевоты. Первый, кто рассмеётся, глядя на них, не напоказ, а из самого нутра, не устоит на ногах.
Этого гаер и ждёт.
*** *** ***
Я помню, как впервые увидел смерть.
Старый шут перед камфарным гаером словно вспорхнул, махая руками. Колпак слетел и закружился на сквозняке. Упал старик лысой головой ровно гаеру под ноги, и тот, плача от смеха, медленно перевернул бокал…
Если шутовские улюлюканья ещё похожи на человеческие голоса, то крик шута невозможно сравнить ни с чем. Музыка его не заглушает. Она выплёвывает из себя этот вопль, как надкушенная булка – джем, и летит в урну, в тишину.
Гаер поймал шутовской колпак и вытер им руки. Как сейчас вижу: брюхо вздрагивает, грудь ходит ходуном. Из-под короны бегут слёзы.
А на что, собственно, похож запах камфары? На самого себя. На единоличную власть он похож. Убийственно сладкий, и этим всё сказано. Повторю, он мне нравится, успокаивает. Запах камфары – окончательный приговор, неизвестно какой, да это и не важно.
Всё равно не надышишься, спи до утра.
*** *** ***
Простуда благополучно испарилась. Растерянность, ужас и позор, как репьи, сцепились в один бесформенный ком. Время стало скользким. Теперь оно скрывало непредсказуемые лакуны. Я мог в любой момент покатиться в тот самый зал, под грохочущие башмаки, в лютый стыд и жёлтый запах безумия. Притом ни одна живая душа не отправится вместе со мной и не догадается, что со мной было между двумя секундами, если не расскажу. А если и попытаюсь, кто-то поверит? Кто-нибудь услышит меня? В дурку.
Приехала Анжела с родителями, моя двоюродная сестра. На год младше, на голову взрослей меня чудесная девчонка, основательная даже в хулиганстве. При ней гаер на время утратил власть. Я обожал Анжелу и по-детски собирался на ней жениться. Я цеплялся за неё, как тот же репейник, отчаянно и со стыдом.
Это неправильно.
Я одинок.
*** *** ***
Легко представить себе рецидив ароматического бреда, как нарастание тревожной музыки. Сумасшедший бежит из двора в двор, но повсюду запах камфары лишь усиливается… Он прячется в заброшенном доме. Темнота лестницы пропитана камфарой. Тусклая лампочка, угрожающие голоса загоняют его в подвал, а там… Правдоподобно и ошибочно.
Наоборот: дни становились пустыми, бесцветно-горькими, как неопределённая угроза: вот я тебя. Как говорится, ничто не предвещало.
Я, разумеется, всё что мог, прочитал о психических симптомах, голосах и прочем. Нет, увы. Растаяла надежда на исцеление, на препараты, надежда вылечится или хотя бы стать умиротворённым овощем. Голоса должны приказывать, издеваться, угрожать. Шуты как бы не замечали меня. Галлюцинации должны мешать жизни, но карнавал – отделён от неё, он весь помещается между двумя секундами.
*** *** ***
Начинается всё заурядно.
Первый раз не дома. Я в булочной-кофейне, где сейчас выпаду из жизни.
Очередь, возле столиков суета, за витринами предновогодние дела.
Я ухожу, толкаю стеклянную дверь и в отражении вижу себя, но не на фоне бариста и не на фоне улицы, а перед статуей, занимающей всю ширину проёма. Вывеска «РЯДОМ Я – ДОМ ВИНА» подсвечивает его корону. Белый от снега жилет пропадает в лёгкой метели, отчётливо видно цепочку карманных часов. По ней текут медленные капли, замерзая на нижнем звене… Играет радио. Статуя переминается и звенят бубенчики на башмаках: джингл белс, джингл белс! Когда я поднимаю взгляд, на месте короны светится уже каминный зев, чадит хлопьями сажи. Плясовая музыка бьёт по ушам. Нескончаемый хохот сотрясает зал, от раскатов до хихиканья, на миллион ладов.
Вернувшись к реальности, я разминаюсь в дверях с теми же людьми и выхожу снегопад. Внутри меня всего, как в грудной клетке утопленника, которую выели сомы: ни дыхания, ни сердцебиения. К горлу подступает вкус застойной воды и удивление – жив.
Мне нравится запах камфары, а музыку я ненавижу, особенно весёлую, быструю.
*** *** ***
Теперь я не вижу снов.
Камфарный шабаш преследовал мне едва ли не каждую ночь. По-разному безрезультатно я выкарабкивался из него, пока не прекратил попытки.
Запомнился момент, когда это произошло.
Как это принято у людей, оказавшихся в тупике, я весьма долго перед самим собой делал вид, что ничего не происходит. Я нарочно здесь нахожусь, всегда мечтал обосноваться возле помойки. Но та зубастая пасть стала последней каплей.
Я проклял её и себя.
Губы красные, блестят. Частокол рыбьих зубов щерится. Острый алый язык бьётся как кнут: бе-бе-бе! Хохот фальцетом и вдруг – басом.
Тогда я проснулся в каком-то припадке отчаянья, в белой ярости: почему?! Откуда этот предельный ужас? Под их башмаками ещё можно его понять, но – рожи, хохочущие морды страшней во сто крат. Почему?! Гадливость, да, но ужас, останавливающий дыхание?
Ярость в апогее, как чистый лист, неподвижна. Я остановился и понял: смех – абсолютное зло.
Кроме хохочущей пасти нет зла: плоть безгрешна, мысль бесплотна. Острые колья зубов распахиваются как ворота, язык раскатывается ковровой дорожкой. Вся кровожадность шута рвётся через этот забор, всё, что только можно сделать над тем… над любым, для развлечения. Так легко и нельзя. Вкусно и нельзя. Шут балансирует на кончике языка. Он хочет, но не кусает. Но хочет. Бешенство.
Смеяться можно над всем, это последний рубеж. Дальше ад, вход по билету – щипцами отрывают корешок языка.
*** *** ***
Как гуляет карнавал… Без единого слова.
Музыка подначивает. Глухой барабанный рокот осаживает, напоминая: «Без единого слова!» Всё торжество напролёт, по слогам: «Бум... Бу-бу-бу-бум… Бу-бум! Невысказанное – не существует! Помните – без единого слова!»
Всё в любой момент грозит смертью.
Шуты налетают скопом на рыжего карлика. Они вырывают у него из рук золотую монету размером с велосипедное колесо и разбегаются: лови нас, лови! Шуты раскрывают перед ним золотые масляные ладони: смотри – пусто! Карлик выхватывает из пустоты блестящий топор. Грабители достают ножи – без единого слова.
Я давно уже не человек, а один из них.
Я побывал там во всех ролях, мыслимых и немыслимых. Шуты на карнавал тащат без вести пропавших людей, истязают, меняются с ними одеждой и кожей. Разделывают мясницким ножом, зашивают, вывернув наизнанку – без единого слова.
Что бы они не вытворяли, шуты хохочут.
Шуты совокупляются и кастрируют. Хоронят в каминной золе отрезанные части и устраивают поминки с музыкой. Не рассчитав силу, они разбивают бубны, рвут струны, с досады лупят себя по щекам. Смерть нравится им! Жизнь тоже нравится. Там нет ни той, ни другой – без единого слова.
До появления камфарного гаера они бессмертны.
С его приходом начинается полное неистовство. Гости смеются, камфарный гаер плачет: до слёз гордый своими шутами. Он аплодирует так, что взрываются стаканы. Он люто целует своих гостей, обдавая маслянисто-горелым вкусом нёбо – зловонная честь. У него есть мускусная железа под языком. Он плюёт в раскрытые, смеющиеся губы. Когда промахивается, струйка масла бежит под воротник, и гаер складывает напополам от смеха – без единого слова.
Но веселье – весельем, а жертвоприношение – жертвоприношением.
Ещё ребёнок, не встретив ответного взгляда из-под короны, я услышал безмолвный вопрос: «Хочешь жить? Ты будешь жить: без ног, без рук, глаз, ушей, кожи, стыда… Без воздуха и надежды, без чего угодно и – без единого слова».
Лжец.
*** *** ***
Всегда в разгаре, начала у праздников нет.
Стены будто в насмешку сужают квадратный зал, когда прибывают новые гости. В каждое из восьми потолочных окон смотрит лунное бельмо. Ковры отпускают размяться узорных чертей и оленей. Напольная ваза стряхивает павлина, и тот немедленно разбивает её. Призрачная дверь пляшет вместе с шутами. Чёрный от сажи, пылающий камин выбрасывает языки пламени, в бессильном желании присоединиться.
Чем сильнее шуметь, тем раньше проснётся распорядитель праздника, поняв, что гости уже тут.
Каблуки лязгают, связки бубенчиков гремят… Щелчки пальцев, хлопки ладоней, соловьиный свист – невыносимо громкими трелями. Дудки вопят, барабан трамбует уши. Потные и расхристанные музыканты дерут скрипки как девок на обеденном столе, козлами скачут, давя фрукты, хрусталь и фарфор, черепки летят из-под ног.
Приходи, приходи!
Шуты хлещут мускат из горла, обливаясь, и кидаются бутылками. Все остаются чистыми-нарядными, я словно отмотал назад три десятка лет: грязный и полуголый на скользком полу. Встаю, поскальзываюсь снова. Шуты захлёбываются пойлом и смехом.
Мы собрались, мы заждались!
Придёт камфарный гаер, и они увидят настоящую смерть, поедят настоящего мяса, посмеются настоящей шутке! Плача от смеха, гаер обольёт и замаринует мёртвого шута в вине. Нашпигует тем, что ему причитается: кого-то шалфеем, кого-то лавровым листом или красным перцем. Гаер зажарит его в камине и разделит поровну на всех.
У шутов очень жирное, горькое мясо.
*** *** ***
Секунда тишины.
Я оборачиваюсь вижу его – камфарного гаера, идущего сквозь толпу, приплясывая. Белый жилет, лавандовые панталоны. До краёв налитый бокал в руке расплёскивается, не убывая. Масляное лицо, корона, пряжки на башмаках, брегет на цепочке выпавший из кармана, всё блестящее идёт зыбью.
В зале становится просторней, шуты теснятся по углам, быстрей и злей пляшут. Жмурки. Камфарный гаер водит.
Гаер манит, рыдает от смеха и манит. Гости уворачиваются, падают на брюхо, уползают под ногами. Гаер ловит их, целует, перешагивает, отпускает.
Одного – не отпустит.
Гаер покачивает бокал, и пол начинает раскачиваться. Страшно до щекотки. Шуты катаются, визжа, я смеюсь. Гомерический хохот колотится во мне от живота до горла, бьёт крыльями, летит вверх из колодезного сруба. До чего же странная мысль! От неё ещё смешней. Пятясь перед гаером, я поскальзываюсь и лечу спиной вниз.
Гаер делает шаг и нависает, остановившись. Вблизи кто-то хмыкает, в дальнем конце зала свистят.
Я вижу, как неотвратимо кренится бокал, переворачивается над головой, и топит, буквально топит. Камфара… Барабан затихает в ушах: «Бум.. Бу-бу-бу-бум… Бу-бум! Умри – без единого слова».
Липкий камфарный мускат заливает уши, глаза, волосы… Грязь! Мерзость, паника. Я судорожно тру лицо футболкой. Я липкий, она грязная, вся в перьях, а перья в грязи, она пачкает больше и больше. Серые перья летают повсюду. Перья забивают рот и нос. Перья горят и чудовищно пахнут, перекрывая вездесущую камфару. Сквозь них едва-едва пробивается красный свет. Искры, угольки. Снизу-вверх я смотрю, как гаер поправляет корону. В свете камина он лоснится, красный от слёз до языка, быстро облизывающего губы крест-накрест.
Гаер прищуривается и дует.
Перья летят в колодец.
Трепыхание сердца замерло. Блики остановились в круглой колодезной глубине. Никто ни над кем не смеётся. Все умерли. Нет никакого камфарного гаера.
*** *** ***
Наяву остаётся запах. День за днём он будет ослабевать, как пружина в таймере. Монотонная скука превратится в неопределённую тоску. На изнанке, чёрт знает в каком шве начнёт колоться булавка тревоги. Когда и она теряет остроту, камфорный гаер усмехнётся.
Он далеко не всемогущ.
Я уверен: чтобы остановить гаера, достаточно поздороваться с ним. Надо салютовать, подойти, взять бокал и осушить залпом.
Я не сделаю этого в страшном сне.
Как только перестанет смеяться, гаер заговорит, а это хуже, чем его глаза. Я боюсь того, что он скажет.
Я думал, что в жизни этого не расскажу, язык не повернётся. Худший стыд – распростёртый на всеобщее обозрение. Но жизнь ушла из меня, хочу исповедаться её последними каплями.
Лето ещё только накатывается, подминая город под себя, а я уже не могу переносить его мускусный животный смрад. Задыхающийся вечер умножает всё на камфару: сквер в душной сирени, креозот на путях, полынь вдоль насыпи, чердачную пыль, гудрон плоских крыш.
Перегретый кровельный металл обжигает ноги. За старой антенной курлычут голуби. Горизонт высасывает кровящие облака как джем из слойки. У меня есть час, чтобы рассказать. Завтра не будет. Гаер не злой, хуже: он – камфарный, полновластный. Так или иначе он присутствует во всём, что вообще имеет запах: от еды до земли. Вкрадчивый, как масло, цепкий, как смола, запах камфары убивает волю к сопротивлению. Достаточно вспомнить его, чтобы пропитаться насквозь. Гаера вспоминать не надо.
На краю города, где в сквозных окнах новостроек меркнет небо, его что-то ритмично затеняет. Мёртвые тополя качаются туда-сюда.
Полное безветрие.
*** *** ***
Камфарный гаер, как тёмная точка там ходит по карнизу крыши туда-сюда, балансирует руками… – это неправда. На него не распространяются законы перспективы, и вдали гаер не бывает крошечным, а появляется всегда за спиной. Я просто не могу думать ни о чём другом... – ладони у него тёмные и блестят. Кожа старческая, пергаментная. Ногти узкие, роговые… – зачем я это говорю... – такими удобно копать. Нос до подбородка, брыли глубокими складками. Губы толстые, мерзкие. Корона сдвинута на глаза.
Не понятно, есть ли у него глаза под короной из мятой фольги, но ходит гаер вразвалку. По щекам непрерывно текут слёзы. Плечи трясутся. Он беззвучно рыдает от смеха, сморкается камфарой в промасленный платок.
Держится камфорный гаер гордо, носит себя под короной как газовый факел на коротконогом туловище.
Аутодафе.
*** *** ***
Тридцать девять и девять.
Это случилось в третьем классе: обычная простуда, температурный бред. Накануне мы были в цирке, долго ехали на трамвае, шли по метели туда и обратно. Да я ещё и подрался на школьном дворе. Огрёб пинков и снега за шиворот, вернулся без шапки домой. Плевать! Не заревел и слова не сказал, ха-ха, ждите!
Ночью поднялся жар. Помню уксусный холод, боль в ухе, компресс.
Мне нравится запах камфары.
Сильная жажда. На ощупь беру какой-то стакан. Отплёвываюсь, во рту жжётся. Я проваливаюсь в лихорадочный полусон: бег, дворы, мёртвый голубь в сугробе, переулки, бег. Йод щиплет ссадины. Помню вопрос: «За что били?» Я молчу, неохота говорить. Помню клоуна на билете, семнадцатый ряд. Билетом заложена книга. Помню, как мне читают сказку. Отрубленная голова чудовища шипит герою: «Я умер, и ты умрёшь». Это последнее, что я помню.
*** *** ***
Мучительно заболел висок, грохнули цирковые фанфары и понеслось карусельное мельтешение перед глазами.
Комната вращается, заваливаясь на бок, вот-вот опрокинется. Всё сползает: шкаф, абажур с потолка, клеёнка со стола, я с кровати… Надо бежать, надо изо всех сил карабкаться наверх…
Судорога, падение.
Я стою на четвереньках, колени дрожат, ладони расползаются в стороны. Под языком и в гортани жгучая наждачная пыль.
Это не наша комната.
*** *** ***
Бешеная музыка. Зал грохочет под башмаками танцующих. Мелькают подкованные железом каблуки, золото пряжек, шёлковые чулки с бархатными бантами. Подняться не хватает сил, а если встанешь, скользкий пол не даёт сделать ни шага. Это тем более позорно, что другие не падают на самых лихих пируэтах.
Карнавал. Шутовское празднество.
Десятки, сотни шутов в масках и без, разодетые, расфуфыренные и я – голоштанный, в старой футболке. Пузатые, худые, приземистые, неимоверно тяжёлые шуты, гиганты по сравнению со мной. Тесно, страшно не откатиться в сторону. Если наступят, я разлечусь, как орех под каблуком.
Чем сильней горит кожа, тем больше их становится. Шуты раскланиваются через меня, перемигиваются, переглядываются, оступаются и делают сальто нарочно через меня.
Забившись в угол, я смог оглядеться.
*** *** ***
Пылает и чадит огромный камин, навылет проносятся сквозняки. Роскошь и жуткая грязь: пыль, хлопья каминной сажи летают вперемешку с какими-то перьями. Лужи вина, осколки, объедки. Растоптанные угли хрустят, паркет скрипит.
Шуты кружатся, хватая соседей под локоть. Столкнувшись, они целуются с громким чмоканьем, как лопнувшая резина.
Оглушительный запах камфары.
Я вижу арку дверного проёма. Ползком изо всех сил я пытаюсь добраться до неё, но каждый раз выход оказывается камином, а когда приходит камфарный гаер… Я расскажу. Чуть позже расскажу.
*** *** ***
Колпак шута – его честь, смех – его жизнь.
Тысячный раз проживая этот кошмар, я кое-что понял. Двух вещей не переносит шут: слёз и непокрытой головы. Они его страшно притягивают.
Все шуты отчаянно берегут свои колпаки или у кого что есть: шляпы с кокардами, котелки, рогатые шлемы, напудренные букли. Свои берегут, над чужими глумятся. Ближе к апогею вакханалии шуты сбивают их, швыряют по кругу, надевают один на другой, третий, десятый, но никогда! – не бросают под ноги.
Камфорный гаер возникает под звук хлопнувшей пробки. Любуясь праздником, он гуляет по залу с бокалом игристого муската в руке, смеётся до слёз, рыдает, захлёбывается слезами. Эти гримасы заразительнее чужой зевоты. Первый, кто рассмеётся, глядя на них, не напоказ, а из самого нутра, не устоит на ногах.
Этого гаер и ждёт.
*** *** ***
Я помню, как впервые увидел смерть.
Старый шут перед камфарным гаером словно вспорхнул, махая руками. Колпак слетел и закружился на сквозняке. Упал старик лысой головой ровно гаеру под ноги, и тот, плача от смеха, медленно перевернул бокал…
Если шутовские улюлюканья ещё похожи на человеческие голоса, то крик шута невозможно сравнить ни с чем. Музыка его не заглушает. Она выплёвывает из себя этот вопль, как надкушенная булка – джем, и летит в урну, в тишину.
Гаер поймал шутовской колпак и вытер им руки. Как сейчас вижу: брюхо вздрагивает, грудь ходит ходуном. Из-под короны бегут слёзы.
А на что, собственно, похож запах камфары? На самого себя. На единоличную власть он похож. Убийственно сладкий, и этим всё сказано. Повторю, он мне нравится, успокаивает. Запах камфары – окончательный приговор, неизвестно какой, да это и не важно.
Всё равно не надышишься, спи до утра.
*** *** ***
Простуда благополучно испарилась. Растерянность, ужас и позор, как репьи, сцепились в один бесформенный ком. Время стало скользким. Теперь оно скрывало непредсказуемые лакуны. Я мог в любой момент покатиться в тот самый зал, под грохочущие башмаки, в лютый стыд и жёлтый запах безумия. Притом ни одна живая душа не отправится вместе со мной и не догадается, что со мной было между двумя секундами, если не расскажу. А если и попытаюсь, кто-то поверит? Кто-нибудь услышит меня? В дурку.
Приехала Анжела с родителями, моя двоюродная сестра. На год младше, на голову взрослей меня чудесная девчонка, основательная даже в хулиганстве. При ней гаер на время утратил власть. Я обожал Анжелу и по-детски собирался на ней жениться. Я цеплялся за неё, как тот же репейник, отчаянно и со стыдом.
Это неправильно.
Я одинок.
*** *** ***
Легко представить себе рецидив ароматического бреда, как нарастание тревожной музыки. Сумасшедший бежит из двора в двор, но повсюду запах камфары лишь усиливается… Он прячется в заброшенном доме. Темнота лестницы пропитана камфарой. Тусклая лампочка, угрожающие голоса загоняют его в подвал, а там… Правдоподобно и ошибочно.
Наоборот: дни становились пустыми, бесцветно-горькими, как неопределённая угроза: вот я тебя. Как говорится, ничто не предвещало.
Я, разумеется, всё что мог, прочитал о психических симптомах, голосах и прочем. Нет, увы. Растаяла надежда на исцеление, на препараты, надежда вылечится или хотя бы стать умиротворённым овощем. Голоса должны приказывать, издеваться, угрожать. Шуты как бы не замечали меня. Галлюцинации должны мешать жизни, но карнавал – отделён от неё, он весь помещается между двумя секундами.
*** *** ***
Начинается всё заурядно.
Первый раз не дома. Я в булочной-кофейне, где сейчас выпаду из жизни.
Очередь, возле столиков суета, за витринами предновогодние дела.
Я ухожу, толкаю стеклянную дверь и в отражении вижу себя, но не на фоне бариста и не на фоне улицы, а перед статуей, занимающей всю ширину проёма. Вывеска «РЯДОМ Я – ДОМ ВИНА» подсвечивает его корону. Белый от снега жилет пропадает в лёгкой метели, отчётливо видно цепочку карманных часов. По ней текут медленные капли, замерзая на нижнем звене… Играет радио. Статуя переминается и звенят бубенчики на башмаках: джингл белс, джингл белс! Когда я поднимаю взгляд, на месте короны светится уже каминный зев, чадит хлопьями сажи. Плясовая музыка бьёт по ушам. Нескончаемый хохот сотрясает зал, от раскатов до хихиканья, на миллион ладов.
Вернувшись к реальности, я разминаюсь в дверях с теми же людьми и выхожу снегопад. Внутри меня всего, как в грудной клетке утопленника, которую выели сомы: ни дыхания, ни сердцебиения. К горлу подступает вкус застойной воды и удивление – жив.
Мне нравится запах камфары, а музыку я ненавижу, особенно весёлую, быструю.
*** *** ***
Теперь я не вижу снов.
Камфарный шабаш преследовал мне едва ли не каждую ночь. По-разному безрезультатно я выкарабкивался из него, пока не прекратил попытки.
Запомнился момент, когда это произошло.
Как это принято у людей, оказавшихся в тупике, я весьма долго перед самим собой делал вид, что ничего не происходит. Я нарочно здесь нахожусь, всегда мечтал обосноваться возле помойки. Но та зубастая пасть стала последней каплей.
Я проклял её и себя.
Губы красные, блестят. Частокол рыбьих зубов щерится. Острый алый язык бьётся как кнут: бе-бе-бе! Хохот фальцетом и вдруг – басом.
Тогда я проснулся в каком-то припадке отчаянья, в белой ярости: почему?! Откуда этот предельный ужас? Под их башмаками ещё можно его понять, но – рожи, хохочущие морды страшней во сто крат. Почему?! Гадливость, да, но ужас, останавливающий дыхание?
Ярость в апогее, как чистый лист, неподвижна. Я остановился и понял: смех – абсолютное зло.
Кроме хохочущей пасти нет зла: плоть безгрешна, мысль бесплотна. Острые колья зубов распахиваются как ворота, язык раскатывается ковровой дорожкой. Вся кровожадность шута рвётся через этот забор, всё, что только можно сделать над тем… над любым, для развлечения. Так легко и нельзя. Вкусно и нельзя. Шут балансирует на кончике языка. Он хочет, но не кусает. Но хочет. Бешенство.
Смеяться можно над всем, это последний рубеж. Дальше ад, вход по билету – щипцами отрывают корешок языка.
*** *** ***
Как гуляет карнавал… Без единого слова.
Музыка подначивает. Глухой барабанный рокот осаживает, напоминая: «Без единого слова!» Всё торжество напролёт, по слогам: «Бум... Бу-бу-бу-бум… Бу-бум! Невысказанное – не существует! Помните – без единого слова!»
Всё в любой момент грозит смертью.
Шуты налетают скопом на рыжего карлика. Они вырывают у него из рук золотую монету размером с велосипедное колесо и разбегаются: лови нас, лови! Шуты раскрывают перед ним золотые масляные ладони: смотри – пусто! Карлик выхватывает из пустоты блестящий топор. Грабители достают ножи – без единого слова.
Я давно уже не человек, а один из них.
Я побывал там во всех ролях, мыслимых и немыслимых. Шуты на карнавал тащат без вести пропавших людей, истязают, меняются с ними одеждой и кожей. Разделывают мясницким ножом, зашивают, вывернув наизнанку – без единого слова.
Что бы они не вытворяли, шуты хохочут.
Шуты совокупляются и кастрируют. Хоронят в каминной золе отрезанные части и устраивают поминки с музыкой. Не рассчитав силу, они разбивают бубны, рвут струны, с досады лупят себя по щекам. Смерть нравится им! Жизнь тоже нравится. Там нет ни той, ни другой – без единого слова.
До появления камфарного гаера они бессмертны.
С его приходом начинается полное неистовство. Гости смеются, камфарный гаер плачет: до слёз гордый своими шутами. Он аплодирует так, что взрываются стаканы. Он люто целует своих гостей, обдавая маслянисто-горелым вкусом нёбо – зловонная честь. У него есть мускусная железа под языком. Он плюёт в раскрытые, смеющиеся губы. Когда промахивается, струйка масла бежит под воротник, и гаер складывает напополам от смеха – без единого слова.
Но веселье – весельем, а жертвоприношение – жертвоприношением.
Ещё ребёнок, не встретив ответного взгляда из-под короны, я услышал безмолвный вопрос: «Хочешь жить? Ты будешь жить: без ног, без рук, глаз, ушей, кожи, стыда… Без воздуха и надежды, без чего угодно и – без единого слова».
Лжец.
*** *** ***
Всегда в разгаре, начала у праздников нет.
Стены будто в насмешку сужают квадратный зал, когда прибывают новые гости. В каждое из восьми потолочных окон смотрит лунное бельмо. Ковры отпускают размяться узорных чертей и оленей. Напольная ваза стряхивает павлина, и тот немедленно разбивает её. Призрачная дверь пляшет вместе с шутами. Чёрный от сажи, пылающий камин выбрасывает языки пламени, в бессильном желании присоединиться.
Чем сильнее шуметь, тем раньше проснётся распорядитель праздника, поняв, что гости уже тут.
Каблуки лязгают, связки бубенчиков гремят… Щелчки пальцев, хлопки ладоней, соловьиный свист – невыносимо громкими трелями. Дудки вопят, барабан трамбует уши. Потные и расхристанные музыканты дерут скрипки как девок на обеденном столе, козлами скачут, давя фрукты, хрусталь и фарфор, черепки летят из-под ног.
Приходи, приходи!
Шуты хлещут мускат из горла, обливаясь, и кидаются бутылками. Все остаются чистыми-нарядными, я словно отмотал назад три десятка лет: грязный и полуголый на скользком полу. Встаю, поскальзываюсь снова. Шуты захлёбываются пойлом и смехом.
Мы собрались, мы заждались!
Придёт камфарный гаер, и они увидят настоящую смерть, поедят настоящего мяса, посмеются настоящей шутке! Плача от смеха, гаер обольёт и замаринует мёртвого шута в вине. Нашпигует тем, что ему причитается: кого-то шалфеем, кого-то лавровым листом или красным перцем. Гаер зажарит его в камине и разделит поровну на всех.
У шутов очень жирное, горькое мясо.
*** *** ***
Секунда тишины.
Я оборачиваюсь вижу его – камфарного гаера, идущего сквозь толпу, приплясывая. Белый жилет, лавандовые панталоны. До краёв налитый бокал в руке расплёскивается, не убывая. Масляное лицо, корона, пряжки на башмаках, брегет на цепочке выпавший из кармана, всё блестящее идёт зыбью.
В зале становится просторней, шуты теснятся по углам, быстрей и злей пляшут. Жмурки. Камфарный гаер водит.
Гаер манит, рыдает от смеха и манит. Гости уворачиваются, падают на брюхо, уползают под ногами. Гаер ловит их, целует, перешагивает, отпускает.
Одного – не отпустит.
Гаер покачивает бокал, и пол начинает раскачиваться. Страшно до щекотки. Шуты катаются, визжа, я смеюсь. Гомерический хохот колотится во мне от живота до горла, бьёт крыльями, летит вверх из колодезного сруба. До чего же странная мысль! От неё ещё смешней. Пятясь перед гаером, я поскальзываюсь и лечу спиной вниз.
Гаер делает шаг и нависает, остановившись. Вблизи кто-то хмыкает, в дальнем конце зала свистят.
Я вижу, как неотвратимо кренится бокал, переворачивается над головой, и топит, буквально топит. Камфара… Барабан затихает в ушах: «Бум.. Бу-бу-бу-бум… Бу-бум! Умри – без единого слова».
Липкий камфарный мускат заливает уши, глаза, волосы… Грязь! Мерзость, паника. Я судорожно тру лицо футболкой. Я липкий, она грязная, вся в перьях, а перья в грязи, она пачкает больше и больше. Серые перья летают повсюду. Перья забивают рот и нос. Перья горят и чудовищно пахнут, перекрывая вездесущую камфару. Сквозь них едва-едва пробивается красный свет. Искры, угольки. Снизу-вверх я смотрю, как гаер поправляет корону. В свете камина он лоснится, красный от слёз до языка, быстро облизывающего губы крест-накрест.
Гаер прищуривается и дует.
Перья летят в колодец.
Трепыхание сердца замерло. Блики остановились в круглой колодезной глубине. Никто ни над кем не смеётся. Все умерли. Нет никакого камфарного гаера.
*** *** ***
Наяву остаётся запах. День за днём он будет ослабевать, как пружина в таймере. Монотонная скука превратится в неопределённую тоску. На изнанке, чёрт знает в каком шве начнёт колоться булавка тревоги. Когда и она теряет остроту, камфорный гаер усмехнётся.
Он далеко не всемогущ.
Я уверен: чтобы остановить гаера, достаточно поздороваться с ним. Надо салютовать, подойти, взять бокал и осушить залпом.
Я не сделаю этого в страшном сне.
Как только перестанет смеяться, гаер заговорит, а это хуже, чем его глаза. Я боюсь того, что он скажет.