ГлавнаяПрозаМалые формыРассказы → грубоватые рассказы

грубоватые рассказы

3 августа 2013 - юрий сотников
article151029.jpg
                    Грубоватые рассказы из повестей и романов
 
Светлой полночью участковый капитан Круглов возвращался домой. Луна насажала на кустах жёлтых бабочек, и казалось, вот они взлетят - хлопая крылышками. Со старой водонапорной башни гугукал одряхлевший филин, словно прося поесть: теперь он чаще промахивался, и непечатно ругал хитрого лиса. Потому что повадился рыжий скорбец мышковать во ближней округе; выпугал молодых крысят, перетряхивая заброшенные подвалы да кочегарки - и остался икающий от голода сов без мяса. Сидит он, горючит в фанерном забрале выбитого окна, прилетая иногда на ржавеющий купол кладбищенской церковки склёвывать ошкуренную позолоту.
Тут Май углядел подозрительную тень, которая шмыгнула из проулка в открытый подъезд старого под снос трёхэтажного дома. Со скамейки вослед мило заурчала дремавшая кошка; пиликнул сверчок, хоронясь в траве у ворот. Милиционер двинулся по пятам за незнакомцем.
Тихо поднимался Май по лестнице, множась на стенах от лунного света. По полу нижнего этажа были разбросаны клочья белья да использованые гульфики - где прихватила спешка, там и залегла в грязь собачья свадьба. С верху донёсся кобелиный лай и смешливое повизгивание сук; их перебил хрипатый волкодав, глухо щёлкнув сточенными клыками.
Пришёл Круглов не по делу; он уже сам сообразил, что подманили его пустой тайной. За ним следили предательские глаза. Но уходить трусливо, за десять шагов от авантюры, от лихой схватки - было стыдно. Пусть его утром найдут красивого да чистого, а рядом парочку загрызанных бандюков. Правой рукой капитан схватился за худые мослы револьвера, оглаживая серую кость спускового крючка. Он не боялся озлобленной своры; лишь помокрели ладони - чур на чур, жить хочу - и ёмкое сердце бросало кровь ломтями, а не литрами.
На переходе последнего этажа под ногой Мая хрустнула бледная фаланга одноразового шприца - лежащие вокруг иглы вытянули когти, цепляясь за штанину. Капитан отступил назад, к стене. Выпь затихла вверху.
Переждав грабительскую семейку домашних крыс, слинявших в боковую комнату, пополз Круглов по стенам, вдирая ногти под обгрызанную штукатурку, еле ступая на носках ботинок. Так медленно и бездыханно плывут губы по телу любимой, обсасывая бугорки да приямки ступеней, вылизывая белую кожу монолитных страниц - на маршевых лестницах оголённых ног, на потных площадках раздвинутых ляжек. Серая выпь - чёрная банда уже билась в любовной агонии, ожидая конца. Выли собачьи рыла и стучали копыта, визжали красногубые малолетние ведьмочки, похабно шлёпая между ног.
От удара в спину навзничь заваливался Май на тяжёлый бетон, но его подхватили добрые руки, и нежные пальчики выжали в вену крупную порцию опийной дозы. Круглов улыбчиво осел к косяку двери, а со всех этажей понеслись здравицы во славу нынешнего шабаша.
- где я?! что со мной?! - вырывался разум из клетки, но его вновь загоняли - то силой, то лаской. Чёрный праздник продолжался.
Сначала выгуливали  Мая как пса, вчетвереньки поставив; поили из миски мочой, да дерьмом докармливали. Славу кричал он, наливая стопку за стопкой. Смачные разносолы стояли на белой скатерти: салаты, холодцы, и целый запечённый поросёнок.
- дайте ему хвостик, пусть пососёт, - крикнул весёлый гость, и Май хохотал вместе со всеми.
К окончанию застолья затеяли драку, били его. Терзали за грубость, за косые взгляды. Круглов укрывался, но рук не хватало; он спрятался в норку души, где сердце. Одинокая боль приютила.

    ==============================================================
  Мальчонка мой отчего-то стал прихрамывать, и скрепя зубками представлялся будто ему совсем не больно. Я бы и не обратил особого царского своего внимания - мол, в футбол заигрался - если б вчера не наступил случайно ему на ногу. Как он взвился и взвизгнул! можно подумать он оленёнок, которому пуля с солёным зарядом попала прям в задницу.
  - Ты что?!- испугался.
  - Ойёйёйёйёй!!- отвечает, а сам бледный стоит, как от ветра осинка качаясь, благо что на пол не валится.
  Я хватаю в охапку его - и к хирургу на пятый этаж: - выручай.
  Тот мой пук разложил на диване, распрямил каждый листик, травинку, а стебель примял волосатой  лапищей. И мне говорит:- Ты держи его крепче.
  Я  прижал. Слышу крики и стоны - то сердце моё  надрывается с жалости - а всё же держу, о здоровье мальчишки печалясь.
  Обернулся ко мне потный хирург: глаза как у бегемота, который ненароком проглотил дружка лягушонка, да вовремя сплюнул.- Всё. Это был застарелый вывих. Пусть он часок полежит под капельницей, чтобы кровь забурлила опять - а мы  пойдём спиртику выпьем.
  Я слегка пригубил; но собутыльник мой уже до того расхмелился, и теперь же язык его  стал заплетаться плаксиво, что особо нелепо увидеть в таком вот здоровом мужике. Он много вспоминал из своей медицинской жизни, и все случаи были трагичны страшны безвозвратны, словно его медицина загубила больше людей, чем сами болезни. Долго слушая эту нудную панихиду, я один раз встрял между двумя эпитафиями со своей весёлой шуткой, но хирург на меня посмотрел как воспрявший мертвец из печи крематория.
  После снятия капельки - трубок, тампонов, иголок - я побыстрее откланялся, чтобы забрать мальчишку домой. Он потом по секрету признался, что уже представлял себя на этом диванчике умершим от гангрены, а над памятником вились и крякали ненавистные вороны. Не пойму, откуда в нём кладбищенская тоска: он в своём возрасте и знать о смерти не должен.

  ==================================================================
  Как его звать? Да не знаю. Бабуля соседка говорила мне, что он миллионщик, и я теперь его так и зову. - А на что ему имя? Он уже со всеми на нашей помойке переругался за место и никто с ним общаться не хочет. Со старухами  поскандалил изза выброшенных кем-то, ещё в меру годных перин да подушек. А у тихих забитых бомжей отбирает консервные банки, жестянки цветмета, которым цена - медный грош. - И зачем ему гроши? Жениться он, видно, не думает. Чтоб с женой не делиться. А она ему очень нужна. Вон штаны уж на заднице лоснятся от жира и висят некрасиво, будто в них до него пятерых схоронили, а он их вытянул ночью с последнего гроба. - Штаны иль покойников? Он ни тем, ни другим не побрезгует. Хотя книги читает, но это лишь  видимость: всё больше  бросается он на журналы с голыми бабами, и чешется, и руками в мудя постоянно суётся. - Озабоченный, что ли? больной? И гребный как клоп, и бескультурный собака. Приходит на помойку как на работу, суровым хозяином: но в сопли разносит весь мусор с контейнеров и долго по его адресу слышны утром проклятия бедного дворника.

   ==============================================================
  В средние века люди жили тяжело, намного тяжелее нашего. Взять хотя бы примитивные комунальные потребности. Горячей воды нет из крана, грязная холодная в глубоком колодце, туалет во дворе и загажен по шейку, а про газ да керосин тогда ещё слыхом не слыхивали. С тёмной ночи проснёшься - так сразу скотину кормить, потому что на ней, чадушной  животине, сегодня пахать боронить, а она живопыром в борозде всю себя тянет, заморочно потуги грызя, и наверное грезит по-скотски: сдохнуть скорей.
  Эта тягостная мука, обузная жизнь людей и зверей словно притягивает к поселению настоящую смерть, мор повальный. Чума шагает по миру такой великаншей, что в её непромокаемых галошах можно снарядить два корабля для открытия доселе неведомых райских земель. И люди уже собирают пожитки отсюда, истово веруя - хуже не будет. Но тайно, коварно, незримо за ними ползёт, шевелясь средь пожухлой травы, блестя кожицей гладкой младенческой, чума инквизиция.
  Тихонько, исподволь, вошла она в жизнь людей. Когда от тяжёлой муторной безысходности не во что верить, то тут и чёрта послушаешь, если он в уши поёт про райские кущи, куда оказалось нетрудно попасть. Для этого всего лишь нужно доносить друг на друга да резать изза угла своевольных еретиков, а их колдовские безумные книги святым повелением папы - жечь, жечь. Речь ядовитая желчью змеиной исходит:- Земля вертится? Ложь! Наукой занимаетесь? Ересь!! Человек велик? Анафема!!!- И люди опять собираются в  стаи как птицы, чтобы лететь далеко, где не застит им небо пепел зловонных костров, веруя истово - к лучшему будет. Но жестоко  и гневно по полям да лесам в грязной зелени дня с лязгом карающего железа скачет  за ними чума тирания.
  Она влетела в жизнь горлопанисто, на лихом революциённом жеребце.- Что вы, люди,- кричит,- на чужого дядю всё пашете?! Даёшь!!- И лицо  у ней было красиво своим молодецким задором, разухабистой удалью, так что не хочешь - а веришь, не веришь - но следом идёшь, будто удавка, которую  крепко повязали на шею, чтоб  не убёг, всерьёз  золотой цепью окажется. Она и вправду была золотенькой; да только для тех, кто с другого конца за неё держался. А тем, кого вели, на мировой бойне за правое дело кишки-то выпустили. Но оставшиеся снова по  миру идут - хромые глухие незрячие - друг дружке про светоч  великий шепча. И в поводыри к этому нищебродию увязалась чума демократия, пообещав накормить от пуза - да не хлебом, а пирожными - и развлечь каждого сладостным зрелищем - кому что в угоду. Взамен же сущий пустяк она просит: душу отдать  ей свою. Пусть там, где раньше на ножах проживали  любовь с ненавистью, поселится комфортное упоение жизнью, а тяжкую веру из сердца вытеснит беззаботный покой. И те кто послушался, теперь жирным холодцом возлежат на мягких подушках, понемногу стекая в домашние тапочки. А другие - горстка их - опять рыщут по свету, перед истиной трепеща.
   ===============================================================

 
Из гостей он возвернулся весёлый и нараспашку. Даже серую кепку подмышкой нёс, чтобы дать отдохновение долго певшей голове.
Но вот жена его плохо встретила. Не сняла сапоги белыми ручками, в тарелку борща не вложила сметанки – и смотрит не так.
Взомутился Еремей последними словами, которых в языке ране не было: – Отказываюсь тебя видеть, предательша! Ухожу с глаз долой, и из сердца твоего с прекрасными воспоминаньями. Пусть в душе моей останется светлый образ рыжей мельничихи, а не маска подлой изменницы.
Но Олёнка ему тихо отвечала, будто навеки сознавая правость свою. Так все бабы дуракам пьяным шептают на ухо, чтобы через близкую перепонку пробиться лаской к трезвому доверию мужа: – Расскажи, милый, пустые сомненья свои. Раздели тревогу на большие куски, и давай их вместе съедим, намазав повидлом.
– А с солью не хочешь? с перцем стручковым? – снова запалился Ерёма, но синеглазое жёнино терпение уже секло великое пламя, и в мужике лишь тлели головешки ревнивого куража.
– Ты моя, и ничьей не будешь! – Он сто раз с ней развёлся и развенчался, но напоследок решил ей дать последний шанс к беспримерной семейной жизни.
– Твоя, Ерёмушка – всегда твоя. – Олёна запела, убаюкивая мужа на мягкий диван, и он сонно прикрыл глаза, бормоча нескладухи о вечном прощении; а когда повалился в подушку, то досвиданькаться вздумал, будто утром уже не свидится. Жёнка устало прикрыла его одеялом, как большого ребёнка, и руку протянутую грязную назад толкнула, отказываясь спать рядом.
Тут Умка с жареной картошкой подходит. – А что, Ерёмушкин пьяный?
Развеселил он мать. В первый раз улыбнулась за вечер. – Хуже не бывает. Представляешь, сынок, обругал он меня.
Олёна досказать не успела, а малыш как хрястнул! по отцовой морде чугунной сковородкой. Мамка только ахнула: но поздно – с носа кровь полилась, и срамотным пятном глаз заплывать начал. Еремей покряхтел, просыпаясь, красные сопли сглотнул, и обиженный, ушёл спать в дальнюю тёмную спаленку. Но так как возмущению его не было предела, то и уснуть он отказывался, бередя старые любовные ранения – зашитые суровыми нитками. Под сердцем сидит уже поржавелая бронзовая пуля, больно чиркнувшая жёлтым отказом одной огненной красавицы – с тех времён только пепел осел на дырявых стенках, и проходящие мимо посёлка зелёные поезда слегка встряхивают память, свищут наперегонки: – как она там? с кем?.. А в этой белой пелерине, похожая на привидение, сказку, и чудо, ступает девственная богодарица, с которой ему захотелось иметь кучу детишек, животное хозяйство, плодоносную ниву – но не хватило всего лишь крепких слов для доверия, хоть бы и бранных...
Встал Ерёма с лежака, скрипя железными пружинами и своими зубьями. В потайном местечке у него был припрятан запас дурман-травы, отвар болиголовки. Когда-то ещё Жорка Красой с города привёз; шутили ребята, что маета это, бледное похмелье... – ан нет, заблазило летать, и в окошко постучали крыльями лебеди. Голодная лошадь сквозь стропила просунула голову: –хлебушка дай, хлебушка...
Долго Еремей крошил ржаную буханку, соря по углам на глазах удивлённых мышей. А к первым петухам чуток опомнился, насрал посерёд комнаты, и умер до рассвета башкой в своей куче... Уморился, сердешный...
====================================================

 
...Умка подошёл ко мне сегодня опечаленный: играть ему не с кем.
– Что так?
– Ничего. Просто у Генки папа умер. И он теперь не выходит, а без него скучно. – Малыш с необъяснимой близкой тоской смотрел на меня, и если б Олёнка увидела, сунула подмышку градусник. Отца Генкиного я знаю; мельком видел, как он на завод ходит, как ползёт обратно с работы. Я когда Олёне про его смерть сказал, то конечно, спёр всё на водку – больше не от чего умирать в молодом возрасте. Он ровесник мне почти: парой лет старше – не считается. Жена моя горестно ответила, что двое детей у него осталось на женских руках. Олёнка ещё меня нежно за уши потягала, не сумев схватить за короткие волосья: – береги печёнку  – а в глазах её синих потаённый страх вперемешку с верой.
И вот Умка  услышал разговор наш на кухне, напридумывал в головёнке пакостей разных – и к ночи дело, мы и уснуть не успели, а из комнаты его будто собака скулит. Но псов, своих иль чужих, нельзя к хате приваживать; пошёл я на цыпках, хвать за ошейник, а он мне на шею с плачем кинулся. Сын мой, а не пёс дворовый.
– Что с тобой, сынок? -  Повис на шее белым бантом – ни снять, ни распутать.
- не умирайте... пожалуйста...
Его я успокоил, потому что живой сам – а Генку не смог, отец ихний помер. Запрятался мальчишка в серых кустах на лугу и выл, ненавидя всю округу. Пусть меня – он мать свою проклял, за то что батьке смерти желала в запойные дни. А трезвый, сколько уже говорено про нас, человек душевный и мужик рукастый.
Маленькой дочке три года. Жена Танька детей вытянет с работой и огородом, но о личной жизни забыть, наверно, придётся. Сходит иногда на сторону тайно и радостно, возвратившись – улыбнётся; а домой не приведёт хахаля, я её знаю.
Олёна моя после похорон пришла, в дыхалку мне носом ткнулась; а я лица её не вижу, только темечко, откуда рыжие волосы растут. И не понять, что думает по буквам, а толком ясно беспокойство. Не спросил её, сама нашептала: – ты когда в разлуку убегаешь, я на рубашках твоих сплю... как будто мы вместе – и всегда почувствую, если с тобой плохо.
Кружится полупьяная ночь, слабые ноги в коленках гнутся. Чувства её в истерике, в заповедном плаче: она клянётся зарочным обетом, что лучшее впереди – прошлое громоздко ненужными вещами и людьми, случайными в нашем уютном доме. Приходят – помири, обогрей, накорми, приласкай – и не спрашивают больную душу о её страданиях; как жили друг без друга, каждой клеточкой микробной поминутно врываясь в память. – Я рисую тебя в небе глазками реактивных самолётов, лучами солнечного колобка, и тёплые веснушки каплями грибных дождей; ты милая, какой была и годы назад – при первой встрече подняла брови на моё неуверенное хамство, а сегодня бросилась в объятия, тоскуя от тяжкой разлуки на миг, на маленькую запятую в большом сочинении нашей жизни.
Может, вправду мне опереться на церковь, и пусть посредники меж землёю да небом решают окаянную судьбу. А то ведь совсем замучили тараканы вдумчивой глупости, над которой родный дедушка Пимен вусмерть смеётся. Он решил, что ему одному позволено мыслить о будущем: – я говорит, – стою на краешке жизни, и тихим спокойственным пешеходом опущусь в свой срок на парашютке в глубокую могилу. Даже гробовые черви меня не услышут; а поспешат всей ордою туда, где вы с Яником стремглав разобьётесь в пропасть, о камни свернувши хряпкие шеи... Отчего? – спросишь. Оттого что люди разучились покою радовать. Вся крутом суета за телесною негой, жратвой повкуснее, за страстями – а для того ли бог в муках человека рожал, испёкся душою. Он страдает за каждого, за торжество одиного сердца – коему имя наречённое.
==================================================
  Чудной цветок. Он играет со мной - невозможно поверить, он тихнет и прячется - найди меня, и я ищу его под лопухами золотого уса - ау, ты где - притворяясь и радуя. Когда подхожу я со стаканом воды, чтоб полить, накормить - казалось, тянись, отдавайся под струи дождя, ведь солнце такое палёное, и с юга все запахи жарки, тянись - а этот чахоточный ростик головенькой своей никшнет в сторону, под куст уворачивается.
  Здесь должна быть серьёзная тайна. Видно, беременный он. И на маковке зреет бутон.- Ах ты, грешник! Изменник, скотина. Ведь клялся, что любишь меня. Ведь божился??
  И тут я заплакал. Всю горькость обиды, тоски, ожиданий - в единой слезе, кой не хватит ресницу смочить.- с кем? когда хоть скажи,- безысходно, потерянно, всё же.- пчела прилетала…- шепнул, простонал.- да смахнула с крыла.

 

© Copyright: юрий сотников, 2013

Регистрационный номер №0151029

от 3 августа 2013

[Скрыть] Регистрационный номер 0151029 выдан для произведения:                     Грубоватые рассказы из повестей и романов
 
Светлой полночью участковый капитан Круглов возвращался домой. Луна насажала на кустах жёлтых бабочек, и казалось, вот они взлетят - хлопая крылышками. Со старой водонапорной башни гугукал одряхлевший филин, словно прося поесть: теперь он чаще промахивался, и непечатно ругал хитрого лиса. Потому что повадился рыжий скорбец мышковать во ближней округе; выпугал молодых крысят, перетряхивая заброшенные подвалы да кочегарки - и остался икающий от голода сов без мяса. Сидит он, горючит в фанерном забрале выбитого окна, прилетая иногда на ржавеющий купол кладбищенской церковки склёвывать ошкуренную позолоту.
Тут Май углядел подозрительную тень, которая шмыгнула из проулка в открытый подъезд старого под снос трёхэтажного дома. Со скамейки вослед мило заурчала дремавшая кошка; пиликнул сверчок, хоронясь в траве у ворот. Милиционер двинулся по пятам за незнакомцем.
Тихо поднимался Май по лестнице, множась на стенах от лунного света. По полу нижнего этажа были разбросаны клочья белья да использованые гульфики - где прихватила спешка, там и залегла в грязь собачья свадьба. С верху донёсся кобелиный лай и смешливое повизгивание сук; их перебил хрипатый волкодав, глухо щёлкнув сточенными клыками.
Пришёл Круглов не по делу; он уже сам сообразил, что подманили его пустой тайной. За ним следили предательские глаза. Но уходить трусливо, за десять шагов от авантюры, от лихой схватки - было стыдно. Пусть его утром найдут красивого да чистого, а рядом парочку загрызанных бандюков. Правой рукой капитан схватился за худые мослы револьвера, оглаживая серую кость спускового крючка. Он не боялся озлобленной своры; лишь помокрели ладони - чур на чур, жить хочу - и ёмкое сердце бросало кровь ломтями, а не литрами.
На переходе последнего этажа под ногой Мая хрустнула бледная фаланга одноразового шприца - лежащие вокруг иглы вытянули когти, цепляясь за штанину. Капитан отступил назад, к стене. Выпь затихла вверху.
Переждав грабительскую семейку домашних крыс, слинявших в боковую комнату, пополз Круглов по стенам, вдирая ногти под обгрызанную штукатурку, еле ступая на носках ботинок. Так медленно и бездыханно плывут губы по телу любимой, обсасывая бугорки да приямки ступеней, вылизывая белую кожу монолитных страниц - на маршевых лестницах оголённых ног, на потных площадках раздвинутых ляжек. Серая выпь - чёрная банда уже билась в любовной агонии, ожидая конца. Выли собачьи рыла и стучали копыта, визжали красногубые малолетние ведьмочки, похабно шлёпая между ног.
От удара в спину навзничь заваливался Май на тяжёлый бетон, но его подхватили добрые руки, и нежные пальчики выжали в вену крупную порцию опийной дозы. Круглов улыбчиво осел к косяку двери, а со всех этажей понеслись здравицы во славу нынешнего шабаша.
- где я?! что со мной?! - вырывался разум из клетки, но его вновь загоняли - то силой, то лаской. Чёрный праздник продолжался.
Сначала выгуливали  Мая как пса, вчетвереньки поставив; поили из миски мочой, да дерьмом докармливали. Славу кричал он, наливая стопку за стопкой. Смачные разносолы стояли на белой скатерти: салаты, холодцы, и целый запечённый поросёнок.
- дайте ему хвостик, пусть пососёт, - крикнул весёлый гость, и Май хохотал вместе со всеми.
К окончанию застолья затеяли драку, били его. Терзали за грубость, за косые взгляды. Круглов укрывался, но рук не хватало; он спрятался в норку души, где сердце. Одинокая боль приютила.

    ==============================================================
  Мальчонка мой отчего-то стал прихрамывать, и скрепя зубками представлялся будто ему совсем не больно. Я бы и не обратил особого царского своего внимания - мол, в футбол заигрался - если б вчера не наступил случайно ему на ногу. Как он взвился и взвизгнул! можно подумать он оленёнок, которому пуля с солёным зарядом попала прям в задницу.
  - Ты что?!- испугался.
  - Ойёйёйёйёй!!- отвечает, а сам бледный стоит, как от ветра осинка качаясь, благо что на пол не валится.
  Я хватаю в охапку его - и к хирургу на пятый этаж: - выручай.
  Тот мой пук разложил на диване, распрямил каждый листик, травинку, а стебель примял волосатой  лапищей. И мне говорит:- Ты держи его крепче.
  Я  прижал. Слышу крики и стоны - то сердце моё  надрывается с жалости - а всё же держу, о здоровье мальчишки печалясь.
  Обернулся ко мне потный хирург: глаза как у бегемота, который ненароком проглотил дружка лягушонка, да вовремя сплюнул.- Всё. Это был застарелый вывих. Пусть он часок полежит под капельницей, чтобы кровь забурлила опять - а мы  пойдём спиртику выпьем.
  Я слегка пригубил; но собутыльник мой уже до того расхмелился, и теперь же язык его  стал заплетаться плаксиво, что особо нелепо увидеть в таком вот здоровом мужике. Он много вспоминал из своей медицинской жизни, и все случаи были трагичны страшны безвозвратны, словно его медицина загубила больше людей, чем сами болезни. Долго слушая эту нудную панихиду, я один раз встрял между двумя эпитафиями со своей весёлой шуткой, но хирург на меня посмотрел как воспрявший мертвец из печи крематория.
  После снятия капельки - трубок, тампонов, иголок - я побыстрее откланялся, чтобы забрать мальчишку домой. Он потом по секрету признался, что уже представлял себя на этом диванчике умершим от гангрены, а над памятником вились и крякали ненавистные вороны. Не пойму, откуда в нём кладбищенская тоска: он в своём возрасте и знать о смерти не должен.

  ==================================================================
  Как его звать? Да не знаю. Бабуля соседка говорила мне, что он миллионщик, и я теперь его так и зову. - А на что ему имя? Он уже со всеми на нашей помойке переругался за место и никто с ним общаться не хочет. Со старухами  поскандалил изза выброшенных кем-то, ещё в меру годных перин да подушек. А у тихих забитых бомжей отбирает консервные банки, жестянки цветмета, которым цена - медный грош. - И зачем ему гроши? Жениться он, видно, не думает. Чтоб с женой не делиться. А она ему очень нужна. Вон штаны уж на заднице лоснятся от жира и висят некрасиво, будто в них до него пятерых схоронили, а он их вытянул ночью с последнего гроба. - Штаны иль покойников? Он ни тем, ни другим не побрезгует. Хотя книги читает, но это лишь  видимость: всё больше  бросается он на журналы с голыми бабами, и чешется, и руками в мудя постоянно суётся. - Озабоченный, что ли? больной? И гребный как клоп, и бескультурный собака. Приходит на помойку как на работу, суровым хозяином: но в сопли разносит весь мусор с контейнеров и долго по его адресу слышны утром проклятия бедного дворника.

   ==============================================================
  В средние века люди жили тяжело, намного тяжелее нашего. Взять хотя бы примитивные комунальные потребности. Горячей воды нет из крана, грязная холодная в глубоком колодце, туалет во дворе и загажен по шейку, а про газ да керосин тогда ещё слыхом не слыхивали. С тёмной ночи проснёшься - так сразу скотину кормить, потому что на ней, чадушной  животине, сегодня пахать боронить, а она живопыром в борозде всю себя тянет, заморочно потуги грызя, и наверное грезит по-скотски: сдохнуть скорей.
  Эта тягостная мука, обузная жизнь людей и зверей словно притягивает к поселению настоящую смерть, мор повальный. Чума шагает по миру такой великаншей, что в её непромокаемых галошах можно снарядить два корабля для открытия доселе неведомых райских земель. И люди уже собирают пожитки отсюда, истово веруя - хуже не будет. Но тайно, коварно, незримо за ними ползёт, шевелясь средь пожухлой травы, блестя кожицей гладкой младенческой, чума инквизиция.
  Тихонько, исподволь, вошла она в жизнь людей. Когда от тяжёлой муторной безысходности не во что верить, то тут и чёрта послушаешь, если он в уши поёт про райские кущи, куда оказалось нетрудно попасть. Для этого всего лишь нужно доносить друг на друга да резать изза угла своевольных еретиков, а их колдовские безумные книги святым повелением папы - жечь, жечь. Речь ядовитая желчью змеиной исходит:- Земля вертится? Ложь! Наукой занимаетесь? Ересь!! Человек велик? Анафема!!!- И люди опять собираются в  стаи как птицы, чтобы лететь далеко, где не застит им небо пепел зловонных костров, веруя истово - к лучшему будет. Но жестоко  и гневно по полям да лесам в грязной зелени дня с лязгом карающего железа скачет  за ними чума тирания.
  Она влетела в жизнь горлопанисто, на лихом революциённом жеребце.- Что вы, люди,- кричит,- на чужого дядю всё пашете?! Даёшь!!- И лицо  у ней было красиво своим молодецким задором, разухабистой удалью, так что не хочешь - а веришь, не веришь - но следом идёшь, будто удавка, которую  крепко повязали на шею, чтоб  не убёг, всерьёз  золотой цепью окажется. Она и вправду была золотенькой; да только для тех, кто с другого конца за неё держался. А тем, кого вели, на мировой бойне за правое дело кишки-то выпустили. Но оставшиеся снова по  миру идут - хромые глухие незрячие - друг дружке про светоч  великий шепча. И в поводыри к этому нищебродию увязалась чума демократия, пообещав накормить от пуза - да не хлебом, а пирожными - и развлечь каждого сладостным зрелищем - кому что в угоду. Взамен же сущий пустяк она просит: душу отдать  ей свою. Пусть там, где раньше на ножах проживали  любовь с ненавистью, поселится комфортное упоение жизнью, а тяжкую веру из сердца вытеснит беззаботный покой. И те кто послушался, теперь жирным холодцом возлежат на мягких подушках, понемногу стекая в домашние тапочки. А другие - горстка их - опять рыщут по свету, перед истиной трепеща.
   ===============================================================

 
Из гостей он возвернулся весёлый и нараспашку. Даже серую кепку подмышкой нёс, чтобы дать отдохновение долго певшей голове.
Но вот жена его плохо встретила. Не сняла сапоги белыми ручками, в тарелку борща не вложила сметанки – и смотрит не так.
Взомутился Еремей последними словами, которых в языке ране не было: – Отказываюсь тебя видеть, предательша! Ухожу с глаз долой, и из сердца твоего с прекрасными воспоминаньями. Пусть в душе моей останется светлый образ рыжей мельничихи, а не маска подлой изменницы.
Но Олёнка ему тихо отвечала, будто навеки сознавая правость свою. Так все бабы дуракам пьяным шептают на ухо, чтобы через близкую перепонку пробиться лаской к трезвому доверию мужа: – Расскажи, милый, пустые сомненья свои. Раздели тревогу на большие куски, и давай их вместе съедим, намазав повидлом.
– А с солью не хочешь? с перцем стручковым? – снова запалился Ерёма, но синеглазое жёнино терпение уже секло великое пламя, и в мужике лишь тлели головешки ревнивого куража.
– Ты моя, и ничьей не будешь! – Он сто раз с ней развёлся и развенчался, но напоследок решил ей дать последний шанс к беспримерной семейной жизни.
– Твоя, Ерёмушка – всегда твоя. – Олёна запела, убаюкивая мужа на мягкий диван, и он сонно прикрыл глаза, бормоча нескладухи о вечном прощении; а когда повалился в подушку, то досвиданькаться вздумал, будто утром уже не свидится. Жёнка устало прикрыла его одеялом, как большого ребёнка, и руку протянутую грязную назад толкнула, отказываясь спать рядом.
Тут Умка с жареной картошкой подходит. – А что, Ерёмушкин пьяный?
Развеселил он мать. В первый раз улыбнулась за вечер. – Хуже не бывает. Представляешь, сынок, обругал он меня.
Олёна досказать не успела, а малыш как хрястнул! по отцовой морде чугунной сковородкой. Мамка только ахнула: но поздно – с носа кровь полилась, и срамотным пятном глаз заплывать начал. Еремей покряхтел, просыпаясь, красные сопли сглотнул, и обиженный, ушёл спать в дальнюю тёмную спаленку. Но так как возмущению его не было предела, то и уснуть он отказывался, бередя старые любовные ранения – зашитые суровыми нитками. Под сердцем сидит уже поржавелая бронзовая пуля, больно чиркнувшая жёлтым отказом одной огненной красавицы – с тех времён только пепел осел на дырявых стенках, и проходящие мимо посёлка зелёные поезда слегка встряхивают память, свищут наперегонки: – как она там? с кем?.. А в этой белой пелерине, похожая на привидение, сказку, и чудо, ступает девственная богодарица, с которой ему захотелось иметь кучу детишек, животное хозяйство, плодоносную ниву – но не хватило всего лишь крепких слов для доверия, хоть бы и бранных...
Встал Ерёма с лежака, скрипя железными пружинами и своими зубьями. В потайном местечке у него был припрятан запас дурман-травы, отвар болиголовки. Когда-то ещё Жорка Красой с города привёз; шутили ребята, что маета это, бледное похмелье... – ан нет, заблазило летать, и в окошко постучали крыльями лебеди. Голодная лошадь сквозь стропила просунула голову: –хлебушка дай, хлебушка...
Долго Еремей крошил ржаную буханку, соря по углам на глазах удивлённых мышей. А к первым петухам чуток опомнился, насрал посерёд комнаты, и умер до рассвета башкой в своей куче... Уморился, сердешный...
====================================================

 
...Умка подошёл ко мне сегодня опечаленный: играть ему не с кем.
– Что так?
– Ничего. Просто у Генки папа умер. И он теперь не выходит, а без него скучно. – Малыш с необъяснимой близкой тоской смотрел на меня, и если б Олёнка увидела, сунула подмышку градусник. Отца Генкиного я знаю; мельком видел, как он на завод ходит, как ползёт обратно с работы. Я когда Олёне про его смерть сказал, то конечно, спёр всё на водку – больше не от чего умирать в молодом возрасте. Он ровесник мне почти: парой лет старше – не считается. Жена моя горестно ответила, что двое детей у него осталось на женских руках. Олёнка ещё меня нежно за уши потягала, не сумев схватить за короткие волосья: – береги печёнку  – а в глазах её синих потаённый страх вперемешку с верой.
И вот Умка  услышал разговор наш на кухне, напридумывал в головёнке пакостей разных – и к ночи дело, мы и уснуть не успели, а из комнаты его будто собака скулит. Но псов, своих иль чужих, нельзя к хате приваживать; пошёл я на цыпках, хвать за ошейник, а он мне на шею с плачем кинулся. Сын мой, а не пёс дворовый.
– Что с тобой, сынок? -  Повис на шее белым бантом – ни снять, ни распутать.
- не умирайте... пожалуйста...
Его я успокоил, потому что живой сам – а Генку не смог, отец ихний помер. Запрятался мальчишка в серых кустах на лугу и выл, ненавидя всю округу. Пусть меня – он мать свою проклял, за то что батьке смерти желала в запойные дни. А трезвый, сколько уже говорено про нас, человек душевный и мужик рукастый.
Маленькой дочке три года. Жена Танька детей вытянет с работой и огородом, но о личной жизни забыть, наверно, придётся. Сходит иногда на сторону тайно и радостно, возвратившись – улыбнётся; а домой не приведёт хахаля, я её знаю.
Олёна моя после похорон пришла, в дыхалку мне носом ткнулась; а я лица её не вижу, только темечко, откуда рыжие волосы растут. И не понять, что думает по буквам, а толком ясно беспокойство. Не спросил её, сама нашептала: – ты когда в разлуку убегаешь, я на рубашках твоих сплю... как будто мы вместе – и всегда почувствую, если с тобой плохо.
Кружится полупьяная ночь, слабые ноги в коленках гнутся. Чувства её в истерике, в заповедном плаче: она клянётся зарочным обетом, что лучшее впереди – прошлое громоздко ненужными вещами и людьми, случайными в нашем уютном доме. Приходят – помири, обогрей, накорми, приласкай – и не спрашивают больную душу о её страданиях; как жили друг без друга, каждой клеточкой микробной поминутно врываясь в память. – Я рисую тебя в небе глазками реактивных самолётов, лучами солнечного колобка, и тёплые веснушки каплями грибных дождей; ты милая, какой была и годы назад – при первой встрече подняла брови на моё неуверенное хамство, а сегодня бросилась в объятия, тоскуя от тяжкой разлуки на миг, на маленькую запятую в большом сочинении нашей жизни.
Может, вправду мне опереться на церковь, и пусть посредники меж землёю да небом решают окаянную судьбу. А то ведь совсем замучили тараканы вдумчивой глупости, над которой родный дедушка Пимен вусмерть смеётся. Он решил, что ему одному позволено мыслить о будущем: – я говорит, – стою на краешке жизни, и тихим спокойственным пешеходом опущусь в свой срок на парашютке в глубокую могилу. Даже гробовые черви меня не услышут; а поспешат всей ордою туда, где вы с Яником стремглав разобьётесь в пропасть, о камни свернувши хряпкие шеи... Отчего? – спросишь. Оттого что люди разучились покою радовать. Вся крутом суета за телесною негой, жратвой повкуснее, за страстями – а для того ли бог в муках человека рожал, испёкся душою. Он страдает за каждого, за торжество одиного сердца – коему имя наречённое.
==================================================
  Чудной цветок. Он играет со мной - невозможно поверить, он тихнет и прячется - найди меня, и я ищу его под лопухами золотого уса - ау, ты где - притворяясь и радуя. Когда подхожу я со стаканом воды, чтоб полить, накормить - казалось, тянись, отдавайся под струи дождя, ведь солнце такое палёное, и с юга все запахи жарки, тянись - а этот чахоточный ростик головенькой своей никшнет в сторону, под куст уворачивается.
  Здесь должна быть серьёзная тайна. Видно, беременный он. И на маковке зреет бутон.- Ах ты, грешник! Изменник, скотина. Ведь клялся, что любишь меня. Ведь божился??
  И тут я заплакал. Всю горькость обиды, тоски, ожиданий - в единой слезе, кой не хватит ресницу смочить.- с кем? когда хоть скажи,- безысходно, потерянно, всё же.- пчела прилетала…- шепнул, простонал.- да смахнула с крыла.

 
Рейтинг: 0 140 просмотров
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!

Проза, которую Вы не читали

 

Популярная проза за месяц
156
В плену у моря... 28 августа 2017 (Анна Гирик)
137
129
109
105
Синее море 25 августа 2017 (Тая Кузмина)
104
102
Морской прибой 20 августа 2017 (Alexander Ivanov)
101
Ловец жемчуга 28 августа 2017 (Тая Кузмина)
99
98
91
89
88
86
86
85
78
77
77
76
74
72
72
ПРИНЦ 29 августа 2017 (Елена Бурханова)
72
71
71
Песочный замок 6 сентября 2017 (Аида Бекеш)
65
64
63
63