докука

1 марта 2014 - юрий сотников
article196373.jpg
  - Чего ты так откровенен? – Чтобы все остальные не боялись себя, зная что обо всём этом думают все остальные.
  Приходящие в голову мысли бывают не только геройски. Но и страшны. Неизвестно, из каких червоточин души они растут развиваются, но даже в самом праведном сердце есть для них почва. Хорошо, если песчаник или суглинок: тогда на этой истощённой земельке едва лишь проссикают комариной струёй мелкие сорняки со слабыми стеблями, которые быстренько загнивают, не получая ни нежности ни питания от справедливого сердца. Но если душа черна как удобренный гумус, густой плодородный – то вредные злыдни, колкие как ветки шиповника, пробивая собственную кожу тут же втыкаются в тела ближних людей – а ближе всех только самые любимые и родные.
  ==================================
 
  Долго не мог заснуть, ворочался – но не спина, а совесть чесалась. Думал: может, разбудить её да попросить прощения. А потом: нельзя, не к лицу мне слезиться как малому ребёнку. Глаза закрою – предо мной её кроткий униженный взор; но жаль что не обиженный взгляд, в меру злой от ответной грубости, который мне бы сейчас оправданием стал. А в затылок мой будто пика воткнута и силой продавлена до самого брюха – через эту сквозную щель к голове подступают желудочные колики и она мечется по подушке из стороны в сторону, не находя себе спокойного прилёжного места. Удивительное чудное ужасное дело: сам оскорбил человека – а будто оплёванный хожу, и все на меня пальцами тыкают что не отомстил, местью над обидчиком не возвысился. Какое уж тут возвышение!: мне бы ползком, на карачках к ней подгрести на костях, руками землю отмахивая как вёслами, и в этой приниженной рачной позе пасть в пыль всей своей блудливой харей с поганым ртом.
  ===================================
 
  У меня частенько возникают грязные мысли. Вот сейчас на особом слуху педерасты. Еду в автобусе, гляну на какого расфуфыренного франтика, и думаю о нём – тот самый. Его бы сейчас нежно поставить на колени и сладко разодрать как котёнка: хотя сам я ох люблю баб. От чего всплывает такое дерьмо в моей моральной возвышенной голове? от мальчишеского упрямства пред людьми, перед богом, когда противоречное коллективу личное западло перехлёстывает через край.
  Допустим, по утрам я молюсь господу. Без крестов или полумесяцев, а посвоему – беседуя с ним как со старшим да мудрым товарищем. И бывает, что среди благочинного разговора о жизни иль бабах вдруг ни с сего нагрублю, причём самыми мерзкими словами, которые произнесть можно только в лесу, да и то перед зеркалом, чтоб зверьки не подумали будто я к ним обращаюсь. Почему ся подлянка во мне? потому что не хочется быть слишком добрым да благостным – и бяка назло пробуждается как мыслительное извращение долго постящейся души, в которой тоскливых молений и чёрствой схимы много больше чем веры.
  Есть ещё одни страшные думы – инцеста. Когда с сёстрами, мамками, тётками всё перепробуешь, и в голове лишь одно после этого – да я сам сатана. Берите меня и влеките на суд: но можно прикончить и здесь – на костре обгоревшим поленом, или в гроб закупорив живьём, а ещё будет лучше, ещё справедливее такому уроду и монстру визжать под пилой, отходя по кусочкам. И тогда никому уже я – кровопусный обрубок – не смогу объяснить своим рёвом животным безумным, что во мне лишь живёт – нет, жила – маета несусветная о том что мне дадено богом, и что я позволить могу себе сам.
  Вот от этих паскудных мыслишек мне кажется будто меня все читают: на улице, в транспорте – на работе и дома. Для меня самого ведь все люди ну словно раскрытая книга – я свои жесты, привычки, кряхтенья и вздохи как отпечаток большого пальчика тискаю на поступки других, и мне сразу же вырисовывается чёткий трафарет нужной души – с явным оскалом трусливой подлости или доблестным ликом благородства. Но если я такой мудрый психолог – то значит, и я людям ведом. Поэтому краснею, стыжусь, оттого что застали меня в неудобстве – на слесарном верстаке, как робота разобранного по грехам и добродетелям, и теперь вся моя основа открыта для смеха да поруганий.
  ===================================
 
  Любить близких лучше на расстоянии. Далёком. Если есть жена да сын, работа учёба хатёнка – то большего и не надо.
  Когда гости приходят в дом, начинается спешка, о которой всего пять минут назад и мысли не было: сын за столом решал свою школьную задачу, а мы с женой обнявшись сидели на диване, разгадывая потешный кроссворд. Это такой, в коем все слова зашифрованы с юмором, и предназначен для тех, у кого он есть. А те, кому бог дал веселья немерено, в этом деле почти академики и могут зарабатывать хорошие деньги, потому что лучшим полагается приз.
  Ну, например: - что у зайца длиннее всего? – Каждый, конечно, про уши ответит. Вот и нет – задние ноги у него длиньше. Слово – задние – в клетки не влезло, поэтому мы с женой впихнули только ноги. Получилось здорово и смешно. Даже сын хохотал, тыкаясь носом в тетрадку и исподтишка оглядывая свои ходульки.
  И кому же нужны гости среди душевных красот такого чудесного вечера?
    А если они вдруг останутся ночевать? – поздней дождливой осенью, среди холодрыги опавших листьев, которые ржавые мокрые уже лежат в грязных лужах, и становится душе особенно зябко, и свою дрожь она отдаёт телу, заставляя зубы подтарабанивать каплям дождя – кажется, что ноющая боль от зубов переходит нёбу, небу, а оттуда обратно, словно каждый тоскующий человек подверчивает круговорот нудной хандры. Зачем она мне, в моём тёплом доме?
  А когда гости немного приснут на лежанках – где кому постелили – то начнётся храпенье, кряхтенье, и даже сморчки да плевки по углам – не свою ведь хатёнку не им убирать. Мне наутро опять придётся делать лицо: цеплять маску гостеприимства, вешать личину щедрости на уродливую харю, затвердевшую мышцами от затаённой злобы, и сам себе я стану казаться противным семиликим янусом – хотя всего лишь хочу для семьи тепла и уюта. Покоя.
  ====================================
 
 
...С раннего утра дед Пимен вывел конягу на огород. Но лошадь прикусила удила, потом замотала головой, отказываясь идти в вязкой борозде.
– Но-оо, лахудра! – Пимен заругался, слегка стегнул кнутом по крупу. – Вот ещё забота, в век междупланетных полётов картоху под лошадь сажать. Учёным надо природой заниматься, а не ерундой – пушки атомные делать. Слыхал, Тимоха, что в космосе творится?
– А как же, вся деревня в курсе, – ответил сосед со своего огорода. – И я не оглоблей шибленый – газеты читаю. Станцию строят, все инженеры. Знаешь, дед, как в городе дома лепятся? Квартиры в пчелиные соты собирают подъёмным краном и скрепляют железом, как воском. Так и в космосе: всё готовое тяп-ляп – вышло жильё.
– Мужики-то, наверно, с семьями прилетели. А то долго не протянут, ссохнутся.
– Не знаю, дед, своих баб пригнали на луну, или чужих. Но в новостях показывали – красивые.
– У красивых стати мало, худы больно.
– А толстые в ракету не влезут. Много ты туда наших доярок запихнёшь?
– Они и сами не попрутся в абы невесть. Это же год без детишек, без телевизора, и в заброде поутру не искупнуться.
– А моя б с удовольствием улетела – и семью бросила, и хозяйство...
– Замолчи свой язык дурацкий, – не дал досказать Тимохе дед. – Наталья – золото, и ты худыми словами не порочь её. Какая в тебе, мозгляке, слава, что лучшая баба за тебя пошла? Никакой. И не погань соплёй мою землю, балбес кудлатый.
– О-оо, завёлся, валежник. На кладбище поорёшь вместо музыки. Начал за здравие, тьфу.
Пимен поискал глыбу побольше, чтоб запустить в Тимоху, но земля рассыпалась в руках. А сосед, став на меже за яблоней-дичком, ещё и покрикивал на сварливого старика. Пимен уже кнут бросил, собираясь лезть в рукопашную, но тут Тимошка гостей заметил. – Глянь, дед, не к тебе ли?
Старик оглянулся, прищурился, и заулыбавшись, сказал соседу: – Это ж Зиновий своих богатырей на подмогу ведёт. Так что прячься в погреб, пока мы тебя не словили.
– Дед, ты уж скажи мужикам, что дружишь со мной! – крикнул Тимошка вдогонку старику, скакавшему через валки земли. Но Пимену до него и дела нет – тут друзей встречать полагается.
Старик даже немного смутился, пожимая руки новоявленной команде тимуровцев. – Здравствуйте, ребята, спасибо, что пришли. Я бы и сам управился – зря вы тревожились.
– Кому-то мы поможем, а кто-то нам, – высказал Янка, уже шагая к лошади. – Ерёма, становись за плуг.
Еремей ухмыльнулся, покачав головой, да шепнул Янке, чтоб никто не слышал: – Опять за девичью работу взялся – вожжи тянуть. Отдай Серафиму – он ведь слабенький.
– Я?! – возмутился малыш. – Обоих вас подниму на закорках.
– С таким слухом тебе надо на музыканта учиться. Не подслушивай, когда старшие говорят.
Они втроём впряглись, а Зиновий с Муслимом, взяв лопаты, отошли за Пименом на небольшой участок у сарая, где старик себе на еду всегда сажал.
Мужики копают, а деду ж поговорить за жизнь охота, и он уже и кхекает, сморкается оземь, и от Зиновия ждёт первых слов, чтоб подачу отбить. А дядька чует такое дело, да посмеивается про себя – выдержит Пимен молчание или с мелочи какой начнёт.
– Спорый у тебя напарник, Зяма. Не зря ты его хвалил. – Старик умаялся ждать. – Видать, и в железках волокёт по высшему разряду.
– Уже по пятому, – хвастанул Зиновий. – А ведь с ничего начиналось, даже сварки не знал.
– А ты, паренёк, ране этим делом не занимался?
Услышал Муслим все стариковы слова, лишь только тот -а- произнёс, но лопату не отставил, ответив по ходу работы: – Нет... У меня желание есть, а умение само придёт.
Хрекнул Пимен со смешком: – Хх... правильно сказал. Так всегда и отвечай разным любопытным. Я сам никаких курсов не кончал, одно ремесленное, а то там подгляжу, то здесь кто покажет, так многому и выучился. Дом себе выстроил от червяков до маковки, и никогда ж крышу не клал, а просто увидел. Жена брёвна подвязывает, я наверх тягаю. Тяжело мучился один, но мужики меня, тюремного и злого, боялись – мне же на поклон идти срамно было.
Дед увлёкся памятью, и так заговорил, будто в округе прошлое время вернулось – пустырь стоит, со всех сторон оводнённый и залесенный, а землепашцы как муравьи бьют ноги без остановки туда-обратно, и всё с толком нужным, с задорным огоньком. – Ничего не стояло в этих местах, даже вехи электрические поначалу далеко прошли. Началась жизнь с огородов да глиняных домишек, а теперь я уже село и за неделю не обойду.
Старик про огород забыл, и даже трубку свою не поджигает, чтоб дымом день светлый не запортить – так, достал соску и в руке держит.
– Ну это ты, Пимен, врёшь. В тебе силы немерено, и ходить горазд. – Зиновий погрозил ему пальцем. – Если б мы вовремя не подошли, ты, наверное, в горло соседу вцепился.
– А ему и надо, – зыркнул дед в сторону Тимошки. Тот копал далеко, и слов не слышал. Но старик всё же приглушил голос, чтоб не обижать мужика неласковой правдой. – Хоть и мелкий из себя, да вони много. В толк не возьму, за что его Наталья полюбила.
– Девчата смотрят не на рубаху, а на забабаху, – засмеялся Муслим срамной поговоркой. Когда-то услышал, понравилась – и на язык присела.
– Не видал я, что у него в штанах, а в голове ещё дури много. – Пимен помолчал, раскуривая трубку; пыхнул блаженно пару раз. Покряхтел, мостясь на траве поудобнее, оттого что быстро рассказывать не умеет, а всё со складками да приговорами. – Как-то раз Тимоха шоу устроил в воскресенье. С бодуна либо, или так попугаться захотел. Вышел утром на крыльцо почесаться, да задымить поблазило, а в хату ж идти за куревом далеко и скучно, ну он и выперся на дорожку стайную. За забором на скамье ребята сидели лозинковские. Видно, к кому в гости приехали, и обычный разговор – за баб, про урожай. – Ребята, закурить не угостите? – Тимоха их, добрых, спрашивает. А они б и рады: – Вот только что своего малого в магазин заслали. Ты подожди чуть, скоро вернётся.
Так-то и вышло, что наш деревенский ландух обиделся. На пруд побежал, где местные мужики уже рыбу тягали. Набрехал как девка в непотребном доме, сопли в семь ручьёв – я, мол, с радостью к чужакам, а они меня в кулаки. Ну, надо ж знать дружка всеобщего, бестолкового Буслая. – Что?! – орёт. – Без разбору били?! – А Тимоху уж растащило на все четыре стороны: мается-кровянится, и всерьёз рыдает, так что сам себе поверил. – Да ни за хер! просто так помыкают!
И вот восемь бугаёв побежали с рыбалки одного балбеса защитить. А пришлых было двое, да третий с магазина вернулся. Куда им против наших – когда под скамьёй все валялись втроём, битые вусмерть, тогда один из них и вышептал красными пузырями: – Как так, мужики? беспричинно.
Артёму хоть и стыдно перед ними, но укорил: – А малого зачем обидели?
И тут-то по словечку вытягивают наши из лозинских всю правду. Всамделишнюю, а не языкатую... Жаль, Тимохи рядом не было, а то б ему башку отбили, и брехать перестал. Поднялись мужья дюжиной, бродячего пса прихватив, и хотели уж Тимохин дом подпалить, да Наташка взаперти крик подняла, и детишки визжали за подлого отца...
– Чем же закончилась ссора? – спросил деда подошедший Янко, а тот будто и забыл о чём рассказывал. Встряхнул головой мелко, глаза ладонью растёр от дыма, и через слово проговорил: – как всегда... распили мировую.
– Ты чего прибежал? – спросил дядька Зяма.
– Ума набраться. – Янка сунул в зубы сухую травинку.
– А ребятам помогать?
– Справятся. Я ведь ленивый, порочный аферист, меня воспитывать надо.
Дед Пимен удивлённо поднял на Янку глаза, оглядел от сапог до высокого лба, и перевёл взгляд на Зиновия – кого, мол, ты ко мне привёл. А дядька отвернулся, чуть не хохоча: хотел повидаться, дед – на вот, воспитывай.
Старик взялся за бороду; огладил её, вспоминая всех великих наставников, но сказал о морали своими словами. – Пороки, Янка моложавый, всегда нечисты на руку. И к тому ж они застарелые, их почти нельзя излечить. Шулерством окаянным грехи промышляют, и их молельники тоже. – Помолчал.
 - Прислушайся нутром к своим поступкам… – тут Янка похлопал себя по животу, а Пимен, подняв руку, достал до его сердца. – Вот здесь оно, живое в тебе, а не там, где показываешь. Был трусом когда-нибудь, признайся?
– Не помню, – нехотя ответил парень, отворачиваясь.
– Помнишь. И дышлом тележным тебя подгоняла паника: стояла она над душой и каркала во всё горло на предстоящую судьбу. Тут, Янка, можно и сломиться, коли характер слабый – не зная, верить ли гнилым пророчествам подступившей беды. Оно и верно: наугад живём, до старости доберись попробуй. Вот когда с ножом к горлу кончина подступает, а на лезвяке уж твоя кровь кипенная шкворчит – сумеешь ли ужас смерти выдержать? – Пимен будто проворачивал в Янке острый нож, тыкая под живот своим твёрдым пальцем. Парень переступил с ноги на ногу, но не посмел отойти.
– Со всех этих причин да обстояний, в которые человека година замордовала, все поступки людские пребывают. И зло не от нас самих, не из душ младенческих, а из круговерти путаных отношений. Потому совсем не благочестива святость праведников, коль они от людей по отшельям бегают. Знать, боятся за репутацию свою – что могут не совладать с искусами природной жизни. – Старик тяжело вздохнул, может быть, жалея, что сам в миру остался. – Радости и беды судьба приготовила – одному тяжкий крест невзгод и терзаний, другому блаженное удовольствие.
Пимен отпустил Янку, но тот присел рядом с ним, замученно обхватив колени. Ему хотелось раздразнить старика, чтобы он поговорил о большем, но слова в Янкиной голове валялись кусками, и он путался в них, как портной в латках. Парню помог Муслим.
– Дедушка Пимен, вот ты говоришь, что и пороки, и мораль появляются в людях из отношений...
– Точно. Из человеческого беседования.
– А как же тогда люди, которые родились на природе и никогда никого не видели, вырастают и добрыми-честными, и злыми-подлыми.
– Не поймаешь, дружок. – Дед Пимен усмехнулся на всех, будто желая сказать – выходите против меня, положу на лопатки. – Эти дикари не одни живут, а сами с собой. Вот ты, Муслик, беседуешь втихомолку под нос себе? конечно. В человеке много разных нравов проживает, и они каждый божий день хлестаются в нём до победы. Но сегодня победит храбрец, а завтра трус – и пусть он сидит в своих дебрях до скончания века, никто про него не узнает. Ну, а уж если вышел на люди, то вот ты весь, как на ладони. И тебе перед всеми охота казаться лучшим, особо перед любовью своей. – Старик выбил трубку об резиновый ботинок, спрятал в кожушок, и в карман. Положил Янке руку на плечо. – Ответность за людей, которые подпали под твою отвагу, которые верят тебе в трудах и в бою – укрепит натуру, Янко. А любимые глаза подвигнут на геройство ничтожного труса. То, чем храбрец куражится и ярует, для трусливого – высший порыв духа.
– Ты думаешь, нельзя будет сотворить человека готового, неизменного? – спросил старика спокойный Муслим, которого Зиновий почитал за стойкого молчуна. – Наука ведь развивается, и учёные придумают какой-нибудь компот из сухофруктов: выпил его – и живи для всеобщей радости.
– Может быть лет через двести научники сотворят чудо из костей вечных. Скорость он поимеет, летать станет как Серафим, не таясь уже, и соображение в голову воткнут. Глотнёт твоего компоту – и заблестят глаза, медсестру лапать начнёт. Со второго глотка загордится и сотрёт любого врага в порошок – вот где радость для злобной военщины. А до дна стакан выпьет – и нет на свете заслонов для него, чтоб руками потрогать. Только, Муслимушка, и морали для него нет, потому как она – не урок школьный. Её не выучить никогда назубок, оттого что стыд-срам подползает из пяток то вместе с упавшим сердцем, то из кончиков пальцев, осовевших от позора. Человек должен душой осознать добро и зло, и жить   для всеобщего благоденствия.
Тут Зиновий, слушавший молча, и поджидавший маленькой оплошности, прихватил деда за язык. Стал убеждать упрямца, что каждый человек должен осчастливить только близкую компанию родных и любимых людей, и это бу­дет дорогой к процветанию. – Пойми, старый, если я охвачу рукастой лаской своих баб да мужиков, ты своих, и такая радость дальше по хатам пойдёт – тогда смерть всем тиранам, не станет резней и войн.
– Головёшка навозная! теперь ты покумекай! – Пимен схватился ввысь, оттолкнувшись от Янкиного плеча. – А вдруг в одной хате счастье окажется побольшее, чем в другой, завидуха сгложет – и что? была бойня дворовая раньше, станет мировая, потому как сойдутся не поодиночке, а стенка на стенку, всем планетным кагалом.
Зиновий гонор выпучил, а против сказать нечего. Да пошёл на попятный. – Извиняй, Пимен, не продумал я до конца. Вот всегда так, – он обратился к ребятам, – влезу в спор со своим мнением, а ухожу с чужим. Но это не от слабости характера, – Зяма погрозил деду кулаком, улыбаясь как лучшему другу. – Просто хорошие доводы появляются у меня в разговоре с собой.
– Видно, ты себе собеседник полезный, – засмеялся Муслим, приканчивая лопатой последнюю горстку земли. Прикрыл глаза от солнца: – Как там молодёжь?
– Лошадку размуздывают. – Пимен отряхнулся со всех сторон, собираясь в дорогу. – Пойду её назад к Калымёнку сведу, за ради бога выпросил. И вы расстебайтесь, берите с сарая удочки. А узелок со снедью я в хате оставил.
Он выглядел всех, и окликнул младшего. – Пойдём со мной, Серафимушка. Одному мне не донести.
Зиновий с Ерёмой удочки раскидывали, копошась на берегу пруда, когда старый с малым вернулись. А в руках у Серафима огромный баул с едой, и из горла узляка торчит бобышка доверху налитой четверти.
– Ого-го! – восхитился Янка, привстав с прохладной травы. – А Зиновий говорил, что ты, отец, жадный.
– Кто? Я? – Пимен схватился за посох, что из дома прихватил.
– Не слушай дурачка, опять врёт. – Зяма подошёл к Серафиму, по пути пнув под задницу брехуна. – Разве б я такое про лучшего друга сказал.
– А бес тебя знает. Может, в глаза одно хорошее, да за спиной фигу кажешь.
– Ты что, старый, серьёзно? – Зиновий и впрямь обиделся; бросил на землю банку с огурцами и ушёл к удочкам.
Янка завертел глазами по кустам, ища для себя розгу потяжелее. – Я пошутить хотел, какой-то он сегодня нежный.
– Друзья мы с ним, вдвое обидно. – Пимен нагнул бутылку, сполоснул стопку самогоном, и налив до краёв, понёс, прихрамывая. – Зяма, я виноват. Прими как дар, и верни как прощение.
Дядька засмеялся, скинув уже размотанную леску под ноги, и взял стопку. – Ну давай, мирись – больше не дерись. А то ж от тебя потом в тёмной подворотне и не вывернешься.
Старик утешенный вернулся к ребятам. Всем разлил и себя не забыл. Муслим отказался. – Я не хочу.
– Вера не позволяет? – чуть нахмурился дед. Оно понять мужика можно – только ведь это раскол в честной компании. Не пьёшь – зачем пришёл в гости?
– И вера, и сам не хочу. – Муслим стойко улыбался, решив идти до конца. – Против сердца своего не могу воевать.
– А против людей хороших пойдёшь, если вера прикажет? Если наши молельники друг с другом схлестнутся и под знамёна прихожан позовут... Не знаешь, – ответил сам Пимен, глядя на удручённого Муслима. – Вот сидим мы, товарищи добрые, с разных купелей крещёные, и нам бы по завету кровавых кликуш глотки друг другу грызть за право первородства – ан нет, не станем. Потому что нету средь нас иуды, ползучего шептуна религии, который вечно горлопанит в храмах и мечетях, и в синагогах, и в церквях – мы первые! первые! – Пимен поднялся в гору, и постучал посохом по божескому облаку, вылупив глаза в бездонный космос. – Пусть громом меня повержет, если я пойду убивать невинных людей по завету ваших земных провозвестников!
Зяма уже поспешил к старику, и вдвоём с Муслимом они усадили его возле тарелки с квашеной капустой. – Ешьте, дедушка.
– А ты думаешь, я опьянел с двух стопок? – Дед осуждающе рукой махнул. – Вы против меня неловкие питухи. Тюрьма поломала здоровье, а ране я пузырь с горла выдувал и танцевал с девками до усёру.
Кое-как стал Пимен отвечать кряхтеньем на подначивающие улыбки. Трубку вытянул, раскурил, и будто б успокоилось сердце. Опять на траву прилёг, муравьи заползали по бороде – а был такой страшный, зверь просто.
– Ерёма, поймал хоть одного? – Янка подошёл к одинокому рыбаку. Следом подтянулся и Серафим, да сразу за удочку.
– Садитесь рядом. Глянь, какие караси, – похвастался Еремей перед Янкой, выуживая из воды на тонком прутике двух маломерных заглотов.
– А-аа, я думал – тут рыба.
– Её сначала поймать надо, – заумничал Серафим, пустив по стальному крючку синего червяка. Тот и не сопротивлялся, когда лез в воду. Что он там рыбам показывал – неизвестно, только выпрыгивали они из воды, смеясь от его весёлых историй и неприличных анекдотов. Завертелась рыбья карусель вокруг тощего замёрзшего бабника, и ведь нет в червяке особой стати, но на язык больно скорый.
– Что они в тебе нашли? – спросили мужики, когда он опять появился из воды, весь в засосах и губной помаде.
– Бабы любят ушами, – ухмыляясь, ответил этот недостойный червяк под громкий хохот слышавших разговор лягушек. Серафим снял его с крючка, отвесил подзатыльник и пихнул под зад.
– Нынешние бабы – дуры, – заявил Янка гордым голосом во избежание конфликта. – И не спорьте. Они уже забыли, что хорошего мужика вырастить надо. Вскопать, перелопатив внутри лаской и нежностью – тогда он особо сопротивляться не будет. Отказом иногда подразнить надо: не полить вовремя, чтоб мужик немного рассердился. А потом, дурочка, подойди, не горячась – погладь по голове, и ночью умрёшь, распятая на кресте его тела.
Янка потянул руки вверх: – Э-ээх! – и развернулся как шип розы ветров – таким Ерёма его не видел.
Позади ребят опять спор продвинулся – и опять Пимен вдохновенно поучал не возражавших мужиков. – Я в тех тюрьмах был, и всю их романтику как бабью сиську выхлебал. Слыхали – песни поют про зоны и волков, про загоны стрельные и дружескую выручалку – враньё это злопамятное. Послушаешь – мороз по коже продирает от ненавиди к надзирателям липким, и сети тюремные адом кажутся. Только слова выстраданные вправе петь невинные души, а не гробовые черви. Поглядите на лица людогубов, насильников и прочих татей подлых, гнобылей человеческих. Они походят на упырей и василисков, когда скалятся в клетках, зверино подвывают нашей доброте да состраданию. А некого из них жалеть – рыдать хочется над гробовинами человеков, которых они погубили – в этих костях визжат моления смертной муки. Я на сельском сборище в открытую сказал мужикам да бабам, чтоб приковывать душегубов к могилам погубленных на первые девять дней страшной тризны. – Дед резво встал, как и не выпивал. Обвёл вокруг себя руками волшебный круг, тыкая бородой в скопления нечисти. – Пустынь...  кресты, могилы, а в них нежить. Шаркают лапы то слева, то позади; мнится, блажится рыданье и стон, а из земли выхлёстывает половодьем ужаса утробная песня мертвецов. Глаза выгрызает озирающий страх и неверие, будто зарыт живьём в деревянном сундуке – и безумный вопль уже не собьёт замки, даже пару бронзовых заклёпок.
Как Пимен завёлся на мужиков с полуслова, так и простил всех огулом. – Вот такую песню, – говорит, – должны услыхать пацаньи малолетки, чтобы мир в их думках встал на ноги. Чтобы никакие грозные живодёры не смогли сломить стержнь мужицкий.
– Хорошо ты думаешь, дедушка. – Муслим опёрся ладонью на руку старика, будто извиняясь за свои непокорные мысли. – Но ведь есть в государстве законы, которым положено подчиняться. Они и спасут, и накажут – а иначе самосудом жить станем, и кровной местью.
– А для меня, Муслимушка, нет государства – есть родина, родная сторонка. Я на земле своей хозяин, и мои должны быть законы. Серафимовы, Янкины и твои – а не какого-то дальнего баринка. Что толку от указов, когда богатые да властные убийцы за решётью не сидят: по травам и цветам разгуливают, дышут ароматами. А должны бы нюхать вонь тюремного толчка да смрад десятков пропотевших тельников.
Богатей откупается от человечьих законов, бандит тем законам грозится – они никогда не узнают бешенства казематной неволи. Потому, Муслим, мой суд – самый справедливый…
Солнце уже начало валиться в дальнюю овражью теснину, и мужики засобирались домой. Пимен всё их не отпускал, оставляя ночевать – да родные стены каждого ждут.
– Встречай на следующей неделе, – утешил его Зиновий, зябко заглядывая в одинокие глаза. Старик сунул в руку Ерёме кукан с рыбой: – Тащи домой, уху сваришь. Спасибо, ребята, что трудом помогли, да словом поддержали.
 

© Copyright: юрий сотников, 2014

Регистрационный номер №0196373

от 1 марта 2014

[Скрыть] Регистрационный номер 0196373 выдан для произведения:   - Чего ты так откровенен? – Чтобы все остальные не боялись себя, зная что обо всём этом думают все остальные.
  Приходящие в голову мысли бывают не только геройски. Но и страшны. Неизвестно, из каких червоточин души они растут развиваются, но даже в самом праведном сердце есть для них почва. Хорошо, если песчаник или суглинок: тогда на этой истощённой земельке едва лишь проссикают комариной струёй мелкие сорняки со слабыми стеблями, которые быстренько загнивают, не получая ни нежности ни питания от справедливого сердца. Но если душа черна как удобренный гумус, густой плодородный – то вредные злыдни, колкие как ветки шиповника, пробивая собственную кожу тут же втыкаются в тела ближних людей – а ближе всех только самые любимые и родные.
  ==================================
 
  Долго не мог заснуть, ворочался – но не спина, а совесть чесалась. Думал: может, разбудить её да попросить прощения. А потом: нельзя, не к лицу мне слезиться как малому ребёнку. Глаза закрою – предо мной её кроткий униженный взор; но жаль что не обиженный взгляд, в меру злой от ответной грубости, который мне бы сейчас оправданием стал. А в затылок мой будто пика воткнута и силой продавлена до самого брюха – через эту сквозную щель к голове подступают желудочные колики и она мечется по подушке из стороны в сторону, не находя себе спокойного прилёжного места. Удивительное чудное ужасное дело: сам оскорбил человека – а будто оплёванный хожу, и все на меня пальцами тыкают что не отомстил, местью над обидчиком не возвысился. Какое уж тут возвышение!: мне бы ползком, на карачках к ней подгрести на костях, руками землю отмахивая как вёслами, и в этой приниженной рачной позе пасть в пыль всей своей блудливой харей с поганым ртом.
  ===================================
 
  У меня частенько возникают грязные мысли. Вот сейчас на особом слуху педерасты. Еду в автобусе, гляну на какого расфуфыренного франтика, и думаю о нём – тот самый. Его бы сейчас нежно поставить на колени и сладко разодрать как котёнка: хотя сам я ох люблю баб. От чего всплывает такое дерьмо в моей моральной возвышенной голове? от мальчишеского упрямства пред людьми, перед богом, когда противоречное коллективу личное западло перехлёстывает через край.
  Допустим, по утрам я молюсь господу. Без крестов или полумесяцев, а посвоему – беседуя с ним как со старшим да мудрым товарищем. И бывает, что среди благочинного разговора о жизни иль бабах вдруг ни с сего нагрублю, причём самыми мерзкими словами, которые произнесть можно только в лесу, да и то перед зеркалом, чтоб зверьки не подумали будто я к ним обращаюсь. Почему ся подлянка во мне? потому что не хочется быть слишком добрым да благостным – и бяка назло пробуждается как мыслительное извращение долго постящейся души, в которой тоскливых молений и чёрствой схимы много больше чем веры.
  Есть ещё одни страшные думы – инцеста. Когда с сёстрами, мамками, тётками всё перепробуешь, и в голове лишь одно после этого – да я сам сатана. Берите меня и влеките на суд: но можно прикончить и здесь – на костре обгоревшим поленом, или в гроб закупорив живьём, а ещё будет лучше, ещё справедливее такому уроду и монстру визжать под пилой, отходя по кусочкам. И тогда никому уже я – кровопусный обрубок – не смогу объяснить своим рёвом животным безумным, что во мне лишь живёт – нет, жила – маета несусветная о том что мне дадено богом, и что я позволить могу себе сам.
  Вот от этих паскудных мыслишек мне кажется будто меня все читают: на улице, в транспорте – на работе и дома. Для меня самого ведь все люди ну словно раскрытая книга – я свои жесты, привычки, кряхтенья и вздохи как отпечаток большого пальчика тискаю на поступки других, и мне сразу же вырисовывается чёткий трафарет нужной души – с явным оскалом трусливой подлости или доблестным ликом благородства. Но если я такой мудрый психолог – то значит, и я людям ведом. Поэтому краснею, стыжусь, оттого что застали меня в неудобстве – на слесарном верстаке, как робота разобранного по грехам и добродетелям, и теперь вся моя основа открыта для смеха да поруганий.
  ===================================
 
  Любить близких лучше на расстоянии. Далёком. Если есть жена да сын, работа учёба хатёнка – то большего и не надо.
  Когда гости приходят в дом, начинается спешка, о которой всего пять минут назад и мысли не было: сын за столом решал свою школьную задачу, а мы с женой обнявшись сидели на диване, разгадывая потешный кроссворд. Это такой, в коем все слова зашифрованы с юмором, и предназначен для тех, у кого он есть. А те, кому бог дал веселья немерено, в этом деле почти академики и могут зарабатывать хорошие деньги, потому что лучшим полагается приз.
  Ну, например: - что у зайца длиннее всего? – Каждый, конечно, про уши ответит. Вот и нет – задние ноги у него длиньше. Слово – задние – в клетки не влезло, поэтому мы с женой впихнули только ноги. Получилось здорово и смешно. Даже сын хохотал, тыкаясь носом в тетрадку и исподтишка оглядывая свои ходульки.
  И кому же нужны гости среди душевных красот такого чудесного вечера?
    А если они вдруг останутся ночевать? – поздней дождливой осенью, среди холодрыги опавших листьев, которые ржавые мокрые уже лежат в грязных лужах, и становится душе особенно зябко, и свою дрожь она отдаёт телу, заставляя зубы подтарабанивать каплям дождя – кажется, что ноющая боль от зубов переходит нёбу, небу, а оттуда обратно, словно каждый тоскующий человек подверчивает круговорот нудной хандры. Зачем она мне, в моём тёплом доме?
  А когда гости немного приснут на лежанках – где кому постелили – то начнётся храпенье, кряхтенье, и даже сморчки да плевки по углам – не свою ведь хатёнку не им убирать. Мне наутро опять придётся делать лицо: цеплять маску гостеприимства, вешать личину щедрости на уродливую харю, затвердевшую мышцами от затаённой злобы, и сам себе я стану казаться противным семиликим янусом – хотя всего лишь хочу для семьи тепла и уюта. Покоя.
  ====================================
 
 
...С раннего утра дед Пимен вывел конягу на огород. Но лошадь прикусила удила, потом замотала головой, отказываясь идти в вязкой борозде.
– Но-оо, лахудра! – Пимен заругался, слегка стегнул кнутом по крупу. – Вот ещё забота, в век междупланетных полётов картоху под лошадь сажать. Учёным надо природой заниматься, а не ерундой – пушки атомные делать. Слыхал, Тимоха, что в космосе творится?
– А как же, вся деревня в курсе, – ответил сосед со своего огорода. – И я не оглоблей шибленый – газеты читаю. Станцию строят, все инженеры. Знаешь, дед, как в городе дома лепятся? Квартиры в пчелиные соты собирают подъёмным краном и скрепляют железом, как воском. Так и в космосе: всё готовое тяп-ляп – вышло жильё.
– Мужики-то, наверно, с семьями прилетели. А то долго не протянут, ссохнутся.
– Не знаю, дед, своих баб пригнали на луну, или чужих. Но в новостях показывали – красивые.
– У красивых стати мало, худы больно.
– А толстые в ракету не влезут. Много ты туда наших доярок запихнёшь?
– Они и сами не попрутся в абы невесть. Это же год без детишек, без телевизора, и в заброде поутру не искупнуться.
– А моя б с удовольствием улетела – и семью бросила, и хозяйство...
– Замолчи свой язык дурацкий, – не дал досказать Тимохе дед. – Наталья – золото, и ты худыми словами не порочь её. Какая в тебе, мозгляке, слава, что лучшая баба за тебя пошла? Никакой. И не погань соплёй мою землю, балбес кудлатый.
– О-оо, завёлся, валежник. На кладбище поорёшь вместо музыки. Начал за здравие, тьфу.
Пимен поискал глыбу побольше, чтоб запустить в Тимоху, но земля рассыпалась в руках. А сосед, став на меже за яблоней-дичком, ещё и покрикивал на сварливого старика. Пимен уже кнут бросил, собираясь лезть в рукопашную, но тут Тимошка гостей заметил. – Глянь, дед, не к тебе ли?
Старик оглянулся, прищурился, и заулыбавшись, сказал соседу: – Это ж Зиновий своих богатырей на подмогу ведёт. Так что прячься в погреб, пока мы тебя не словили.
– Дед, ты уж скажи мужикам, что дружишь со мной! – крикнул Тимошка вдогонку старику, скакавшему через валки земли. Но Пимену до него и дела нет – тут друзей встречать полагается.
Старик даже немного смутился, пожимая руки новоявленной команде тимуровцев. – Здравствуйте, ребята, спасибо, что пришли. Я бы и сам управился – зря вы тревожились.
– Кому-то мы поможем, а кто-то нам, – высказал Янка, уже шагая к лошади. – Ерёма, становись за плуг.
Еремей ухмыльнулся, покачав головой, да шепнул Янке, чтоб никто не слышал: – Опять за девичью работу взялся – вожжи тянуть. Отдай Серафиму – он ведь слабенький.
– Я?! – возмутился малыш. – Обоих вас подниму на закорках.
– С таким слухом тебе надо на музыканта учиться. Не подслушивай, когда старшие говорят.
Они втроём впряглись, а Зиновий с Муслимом, взяв лопаты, отошли за Пименом на небольшой участок у сарая, где старик себе на еду всегда сажал.
Мужики копают, а деду ж поговорить за жизнь охота, и он уже и кхекает, сморкается оземь, и от Зиновия ждёт первых слов, чтоб подачу отбить. А дядька чует такое дело, да посмеивается про себя – выдержит Пимен молчание или с мелочи какой начнёт.
– Спорый у тебя напарник, Зяма. Не зря ты его хвалил. – Старик умаялся ждать. – Видать, и в железках волокёт по высшему разряду.
– Уже по пятому, – хвастанул Зиновий. – А ведь с ничего начиналось, даже сварки не знал.
– А ты, паренёк, ране этим делом не занимался?
Услышал Муслим все стариковы слова, лишь только тот -а- произнёс, но лопату не отставил, ответив по ходу работы: – Нет... У меня желание есть, а умение само придёт.
Хрекнул Пимен со смешком: – Хх... правильно сказал. Так всегда и отвечай разным любопытным. Я сам никаких курсов не кончал, одно ремесленное, а то там подгляжу, то здесь кто покажет, так многому и выучился. Дом себе выстроил от червяков до маковки, и никогда ж крышу не клал, а просто увидел. Жена брёвна подвязывает, я наверх тягаю. Тяжело мучился один, но мужики меня, тюремного и злого, боялись – мне же на поклон идти срамно было.
Дед увлёкся памятью, и так заговорил, будто в округе прошлое время вернулось – пустырь стоит, со всех сторон оводнённый и залесенный, а землепашцы как муравьи бьют ноги без остановки туда-обратно, и всё с толком нужным, с задорным огоньком. – Ничего не стояло в этих местах, даже вехи электрические поначалу далеко прошли. Началась жизнь с огородов да глиняных домишек, а теперь я уже село и за неделю не обойду.
Старик про огород забыл, и даже трубку свою не поджигает, чтоб дымом день светлый не запортить – так, достал соску и в руке держит.
– Ну это ты, Пимен, врёшь. В тебе силы немерено, и ходить горазд. – Зиновий погрозил ему пальцем. – Если б мы вовремя не подошли, ты, наверное, в горло соседу вцепился.
– А ему и надо, – зыркнул дед в сторону Тимошки. Тот копал далеко, и слов не слышал. Но старик всё же приглушил голос, чтоб не обижать мужика неласковой правдой. – Хоть и мелкий из себя, да вони много. В толк не возьму, за что его Наталья полюбила.
– Девчата смотрят не на рубаху, а на забабаху, – засмеялся Муслим срамной поговоркой. Когда-то услышал, понравилась – и на язык присела.
– Не видал я, что у него в штанах, а в голове ещё дури много. – Пимен помолчал, раскуривая трубку; пыхнул блаженно пару раз. Покряхтел, мостясь на траве поудобнее, оттого что быстро рассказывать не умеет, а всё со складками да приговорами. – Как-то раз Тимоха шоу устроил в воскресенье. С бодуна либо, или так попугаться захотел. Вышел утром на крыльцо почесаться, да задымить поблазило, а в хату ж идти за куревом далеко и скучно, ну он и выперся на дорожку стайную. За забором на скамье ребята сидели лозинковские. Видно, к кому в гости приехали, и обычный разговор – за баб, про урожай. – Ребята, закурить не угостите? – Тимоха их, добрых, спрашивает. А они б и рады: – Вот только что своего малого в магазин заслали. Ты подожди чуть, скоро вернётся.
Так-то и вышло, что наш деревенский ландух обиделся. На пруд побежал, где местные мужики уже рыбу тягали. Набрехал как девка в непотребном доме, сопли в семь ручьёв – я, мол, с радостью к чужакам, а они меня в кулаки. Ну, надо ж знать дружка всеобщего, бестолкового Буслая. – Что?! – орёт. – Без разбору били?! – А Тимоху уж растащило на все четыре стороны: мается-кровянится, и всерьёз рыдает, так что сам себе поверил. – Да ни за хер! просто так помыкают!
И вот восемь бугаёв побежали с рыбалки одного балбеса защитить. А пришлых было двое, да третий с магазина вернулся. Куда им против наших – когда под скамьёй все валялись втроём, битые вусмерть, тогда один из них и вышептал красными пузырями: – Как так, мужики? беспричинно.
Артёму хоть и стыдно перед ними, но укорил: – А малого зачем обидели?
И тут-то по словечку вытягивают наши из лозинских всю правду. Всамделишнюю, а не языкатую... Жаль, Тимохи рядом не было, а то б ему башку отбили, и брехать перестал. Поднялись мужья дюжиной, бродячего пса прихватив, и хотели уж Тимохин дом подпалить, да Наташка взаперти крик подняла, и детишки визжали за подлого отца...
– Чем же закончилась ссора? – спросил деда подошедший Янко, а тот будто и забыл о чём рассказывал. Встряхнул головой мелко, глаза ладонью растёр от дыма, и через слово проговорил: – как всегда... распили мировую.
– Ты чего прибежал? – спросил дядька Зяма.
– Ума набраться. – Янка сунул в зубы сухую травинку.
– А ребятам помогать?
– Справятся. Я ведь ленивый, порочный аферист, меня воспитывать надо.
Дед Пимен удивлённо поднял на Янку глаза, оглядел от сапог до высокого лба, и перевёл взгляд на Зиновия – кого, мол, ты ко мне привёл. А дядька отвернулся, чуть не хохоча: хотел повидаться, дед – на вот, воспитывай.
Старик взялся за бороду; огладил её, вспоминая всех великих наставников, но сказал о морали своими словами. – Пороки, Янка моложавый, всегда нечисты на руку. И к тому ж они застарелые, их почти нельзя излечить. Шулерством окаянным грехи промышляют, и их молельники тоже. – Помолчал.
 - Прислушайся нутром к своим поступкам… – тут Янка похлопал себя по животу, а Пимен, подняв руку, достал до его сердца. – Вот здесь оно, живое в тебе, а не там, где показываешь. Был трусом когда-нибудь, признайся?
– Не помню, – нехотя ответил парень, отворачиваясь.
– Помнишь. И дышлом тележным тебя подгоняла паника: стояла она над душой и каркала во всё горло на предстоящую судьбу. Тут, Янка, можно и сломиться, коли характер слабый – не зная, верить ли гнилым пророчествам подступившей беды. Оно и верно: наугад живём, до старости доберись попробуй. Вот когда с ножом к горлу кончина подступает, а на лезвяке уж твоя кровь кипенная шкворчит – сумеешь ли ужас смерти выдержать? – Пимен будто проворачивал в Янке острый нож, тыкая под живот своим твёрдым пальцем. Парень переступил с ноги на ногу, но не посмел отойти.
– Со всех этих причин да обстояний, в которые человека година замордовала, все поступки людские пребывают. И зло не от нас самих, не из душ младенческих, а из круговерти путаных отношений. Потому совсем не благочестива святость праведников, коль они от людей по отшельям бегают. Знать, боятся за репутацию свою – что могут не совладать с искусами природной жизни. – Старик тяжело вздохнул, может быть, жалея, что сам в миру остался. – Радости и беды судьба приготовила – одному тяжкий крест невзгод и терзаний, другому блаженное удовольствие.
Пимен отпустил Янку, но тот присел рядом с ним, замученно обхватив колени. Ему хотелось раздразнить старика, чтобы он поговорил о большем, но слова в Янкиной голове валялись кусками, и он путался в них, как портной в латках. Парню помог Муслим.
– Дедушка Пимен, вот ты говоришь, что и пороки, и мораль появляются в людях из отношений...
– Точно. Из человеческого беседования.
– А как же тогда люди, которые родились на природе и никогда никого не видели, вырастают и добрыми-честными, и злыми-подлыми.
– Не поймаешь, дружок. – Дед Пимен усмехнулся на всех, будто желая сказать – выходите против меня, положу на лопатки. – Эти дикари не одни живут, а сами с собой. Вот ты, Муслик, беседуешь втихомолку под нос себе? конечно. В человеке много разных нравов проживает, и они каждый божий день хлестаются в нём до победы. Но сегодня победит храбрец, а завтра трус – и пусть он сидит в своих дебрях до скончания века, никто про него не узнает. Ну, а уж если вышел на люди, то вот ты весь, как на ладони. И тебе перед всеми охота казаться лучшим, особо перед любовью своей. – Старик выбил трубку об резиновый ботинок, спрятал в кожушок, и в карман. Положил Янке руку на плечо. – Ответность за людей, которые подпали под твою отвагу, которые верят тебе в трудах и в бою – укрепит натуру, Янко. А любимые глаза подвигнут на геройство ничтожного труса. То, чем храбрец куражится и ярует, для трусливого – высший порыв духа.
– Ты думаешь, нельзя будет сотворить человека готового, неизменного? – спросил старика спокойный Муслим, которого Зиновий почитал за стойкого молчуна. – Наука ведь развивается, и учёные придумают какой-нибудь компот из сухофруктов: выпил его – и живи для всеобщей радости.
– Может быть лет через двести научники сотворят чудо из костей вечных. Скорость он поимеет, летать станет как Серафим, не таясь уже, и соображение в голову воткнут. Глотнёт твоего компоту – и заблестят глаза, медсестру лапать начнёт. Со второго глотка загордится и сотрёт любого врага в порошок – вот где радость для злобной военщины. А до дна стакан выпьет – и нет на свете заслонов для него, чтоб руками потрогать. Только, Муслимушка, и морали для него нет, потому как она – не урок школьный. Её не выучить никогда назубок, оттого что стыд-срам подползает из пяток то вместе с упавшим сердцем, то из кончиков пальцев, осовевших от позора. Человек должен душой осознать добро и зло, и жить   для всеобщего благоденствия.
Тут Зиновий, слушавший молча, и поджидавший маленькой оплошности, прихватил деда за язык. Стал убеждать упрямца, что каждый человек должен осчастливить только близкую компанию родных и любимых людей, и это бу­дет дорогой к процветанию. – Пойми, старый, если я охвачу рукастой лаской своих баб да мужиков, ты своих, и такая радость дальше по хатам пойдёт – тогда смерть всем тиранам, не станет резней и войн.
– Головёшка навозная! теперь ты покумекай! – Пимен схватился ввысь, оттолкнувшись от Янкиного плеча. – А вдруг в одной хате счастье окажется побольшее, чем в другой, завидуха сгложет – и что? была бойня дворовая раньше, станет мировая, потому как сойдутся не поодиночке, а стенка на стенку, всем планетным кагалом.
Зиновий гонор выпучил, а против сказать нечего. Да пошёл на попятный. – Извиняй, Пимен, не продумал я до конца. Вот всегда так, – он обратился к ребятам, – влезу в спор со своим мнением, а ухожу с чужим. Но это не от слабости характера, – Зяма погрозил деду кулаком, улыбаясь как лучшему другу. – Просто хорошие доводы появляются у меня в разговоре с собой.
– Видно, ты себе собеседник полезный, – засмеялся Муслим, приканчивая лопатой последнюю горстку земли. Прикрыл глаза от солнца: – Как там молодёжь?
– Лошадку размуздывают. – Пимен отряхнулся со всех сторон, собираясь в дорогу. – Пойду её назад к Калымёнку сведу, за ради бога выпросил. И вы расстебайтесь, берите с сарая удочки. А узелок со снедью я в хате оставил.
Он выглядел всех, и окликнул младшего. – Пойдём со мной, Серафимушка. Одному мне не донести.
Зиновий с Ерёмой удочки раскидывали, копошась на берегу пруда, когда старый с малым вернулись. А в руках у Серафима огромный баул с едой, и из горла узляка торчит бобышка доверху налитой четверти.
– Ого-го! – восхитился Янка, привстав с прохладной травы. – А Зиновий говорил, что ты, отец, жадный.
– Кто? Я? – Пимен схватился за посох, что из дома прихватил.
– Не слушай дурачка, опять врёт. – Зяма подошёл к Серафиму, по пути пнув под задницу брехуна. – Разве б я такое про лучшего друга сказал.
– А бес тебя знает. Может, в глаза одно хорошее, да за спиной фигу кажешь.
– Ты что, старый, серьёзно? – Зиновий и впрямь обиделся; бросил на землю банку с огурцами и ушёл к удочкам.
Янка завертел глазами по кустам, ища для себя розгу потяжелее. – Я пошутить хотел, какой-то он сегодня нежный.
– Друзья мы с ним, вдвое обидно. – Пимен нагнул бутылку, сполоснул стопку самогоном, и налив до краёв, понёс, прихрамывая. – Зяма, я виноват. Прими как дар, и верни как прощение.
Дядька засмеялся, скинув уже размотанную леску под ноги, и взял стопку. – Ну давай, мирись – больше не дерись. А то ж от тебя потом в тёмной подворотне и не вывернешься.
Старик утешенный вернулся к ребятам. Всем разлил и себя не забыл. Муслим отказался. – Я не хочу.
– Вера не позволяет? – чуть нахмурился дед. Оно понять мужика можно – только ведь это раскол в честной компании. Не пьёшь – зачем пришёл в гости?
– И вера, и сам не хочу. – Муслим стойко улыбался, решив идти до конца. – Против сердца своего не могу воевать.
– А против людей хороших пойдёшь, если вера прикажет? Если наши молельники друг с другом схлестнутся и под знамёна прихожан позовут... Не знаешь, – ответил сам Пимен, глядя на удручённого Муслима. – Вот сидим мы, товарищи добрые, с разных купелей крещёные, и нам бы по завету кровавых кликуш глотки друг другу грызть за право первородства – ан нет, не станем. Потому что нету средь нас иуды, ползучего шептуна религии, который вечно горлопанит в храмах и мечетях, и в синагогах, и в церквях – мы первые! первые! – Пимен поднялся в гору, и постучал посохом по божескому облаку, вылупив глаза в бездонный космос. – Пусть громом меня повержет, если я пойду убивать невинных людей по завету ваших земных провозвестников!
Зяма уже поспешил к старику, и вдвоём с Муслимом они усадили его возле тарелки с квашеной капустой. – Ешьте, дедушка.
– А ты думаешь, я опьянел с двух стопок? – Дед осуждающе рукой махнул. – Вы против меня неловкие питухи. Тюрьма поломала здоровье, а ране я пузырь с горла выдувал и танцевал с девками до усёру.
Кое-как стал Пимен отвечать кряхтеньем на подначивающие улыбки. Трубку вытянул, раскурил, и будто б успокоилось сердце. Опять на траву прилёг, муравьи заползали по бороде – а был такой страшный, зверь просто.
– Ерёма, поймал хоть одного? – Янка подошёл к одинокому рыбаку. Следом подтянулся и Серафим, да сразу за удочку.
– Садитесь рядом. Глянь, какие караси, – похвастался Еремей перед Янкой, выуживая из воды на тонком прутике двух маломерных заглотов.
– А-аа, я думал – тут рыба.
– Её сначала поймать надо, – заумничал Серафим, пустив по стальному крючку синего червяка. Тот и не сопротивлялся, когда лез в воду. Что он там рыбам показывал – неизвестно, только выпрыгивали они из воды, смеясь от его весёлых историй и неприличных анекдотов. Завертелась рыбья карусель вокруг тощего замёрзшего бабника, и ведь нет в червяке особой стати, но на язык больно скорый.
– Что они в тебе нашли? – спросили мужики, когда он опять появился из воды, весь в засосах и губной помаде.
– Бабы любят ушами, – ухмыляясь, ответил этот недостойный червяк под громкий хохот слышавших разговор лягушек. Серафим снял его с крючка, отвесил подзатыльник и пихнул под зад.
– Нынешние бабы – дуры, – заявил Янка гордым голосом во избежание конфликта. – И не спорьте. Они уже забыли, что хорошего мужика вырастить надо. Вскопать, перелопатив внутри лаской и нежностью – тогда он особо сопротивляться не будет. Отказом иногда подразнить надо: не полить вовремя, чтоб мужик немного рассердился. А потом, дурочка, подойди, не горячась – погладь по голове, и ночью умрёшь, распятая на кресте его тела.
Янка потянул руки вверх: – Э-ээх! – и развернулся как шип розы ветров – таким Ерёма его не видел.
Позади ребят опять спор продвинулся – и опять Пимен вдохновенно поучал не возражавших мужиков. – Я в тех тюрьмах был, и всю их романтику как бабью сиську выхлебал. Слыхали – песни поют про зоны и волков, про загоны стрельные и дружескую выручалку – враньё это злопамятное. Послушаешь – мороз по коже продирает от ненавиди к надзирателям липким, и сети тюремные адом кажутся. Только слова выстраданные вправе петь невинные души, а не гробовые черви. Поглядите на лица людогубов, насильников и прочих татей подлых, гнобылей человеческих. Они походят на упырей и василисков, когда скалятся в клетках, зверино подвывают нашей доброте да состраданию. А некого из них жалеть – рыдать хочется над гробовинами человеков, которых они погубили – в этих костях визжат моления смертной муки. Я на сельском сборище в открытую сказал мужикам да бабам, чтоб приковывать душегубов к могилам погубленных на первые девять дней страшной тризны. – Дед резво встал, как и не выпивал. Обвёл вокруг себя руками волшебный круг, тыкая бородой в скопления нечисти. – Пустынь...  кресты, могилы, а в них нежить. Шаркают лапы то слева, то позади; мнится, блажится рыданье и стон, а из земли выхлёстывает половодьем ужаса утробная песня мертвецов. Глаза выгрызает озирающий страх и неверие, будто зарыт живьём в деревянном сундуке – и безумный вопль уже не собьёт замки, даже пару бронзовых заклёпок.
Как Пимен завёлся на мужиков с полуслова, так и простил всех огулом. – Вот такую песню, – говорит, – должны услыхать пацаньи малолетки, чтобы мир в их думках встал на ноги. Чтобы никакие грозные живодёры не смогли сломить стержнь мужицкий.
– Хорошо ты думаешь, дедушка. – Муслим опёрся ладонью на руку старика, будто извиняясь за свои непокорные мысли. – Но ведь есть в государстве законы, которым положено подчиняться. Они и спасут, и накажут – а иначе самосудом жить станем, и кровной местью.
– А для меня, Муслимушка, нет государства – есть родина, родная сторонка. Я на земле своей хозяин, и мои должны быть законы. Серафимовы, Янкины и твои – а не какого-то дальнего баринка. Что толку от указов, когда богатые да властные убийцы за решётью не сидят: по травам и цветам разгуливают, дышут ароматами. А должны бы нюхать вонь тюремного толчка да смрад десятков пропотевших тельников.
Богатей откупается от человечьих законов, бандит тем законам грозится – они никогда не узнают бешенства казематной неволи. Потому, Муслим, мой суд – самый справедливый…
Солнце уже начало валиться в дальнюю овражью теснину, и мужики засобирались домой. Пимен всё их не отпускал, оставляя ночевать – да родные стены каждого ждут.
– Встречай на следующей неделе, – утешил его Зиновий, зябко заглядывая в одинокие глаза. Старик сунул в руку Ерёме кукан с рыбой: – Тащи домой, уху сваришь. Спасибо, ребята, что трудом помогли, да словом поддержали.
 
Рейтинг: 0 157 просмотров
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!