чертотень

14 июня 2014 - юрий сотников
article220912.jpg
  А ведь для человека, рождённого без органов чувств – но пришедшего в наш мир – этого мира и нет. Пустота.
  Или всё-таки густота? тогда чем же она заполнена?
  Вы только представьте себе – ни зрения, ни слуха. Первые два года ладно – они у всех коту под хвост. Но когда в голову вливается осознание самого себя как частицы вселенной, то изгою становится не по себе: он чувствует топот, прикосновения, тряску. Он хочет понять, он боится незнаемого – но ему никто не в силах объяснить что и как, потому что начать не с чего. Если бы он видел, то можно было показать звук осязанием музыкальной струнки кончиками пальцев: он отдаётся в мозгах пусть и не дореми-фасолью, но собственным камертоном, словно сердцем как медиатром играют на позвоночнике, натянув на него крепкие струны кишок. Если б он слышал, возможно было объяснить ему взгляд шёпотом, трепетом нежной симфонической мелодии: которая влившись мелководным прозрачным ручьём, вдруг откуда-то из мозгов вбирает в себя жёлтые, и синие, и чёрные потоки – а в пустой темени бытия вся эта цветовая палитра рисует на холсте слепоты картину подступающего мира.
  Но у него ничего нет, кроме осязания; он тридцать лет такой же зародыш как в матери, и каждый свой миг словно заново выползает в жизнь – а мы и хотели бы у него спросить про его личную вселенную, и свою показать, да не знаем как.
                                              ============================
 
  Когда-то давно дед, узнавший мя лучше себя самого, сказал в припадке полубешенства за мою отложенную вендетту – я поколол ему ножиком оба колеса на велосипеде – а ведь ты, сучонок, мстивый, хоть и не злопамятный.
  Другой взрослый мужик – знакомый по юношеству – глядя на меня сверху вниз, с подступающей ненавистью назвал хитрой обезьяной, за то что я устроил прехитренную провокацию в дворовой компании, из которой все вылезли на волюшку как побитые собачата.
  Это не вся правда, хотя козни да интриги моя лучшая окружающая среда. Но только в подленьком мелком сообществе, где люди как крысы кошки и псы воюют друг с другом, отравляя жизнь, строя пакости, сея сплетни. Я мужик очень мстивый за подлость, но здорово благодарный за доброе дело. Мне и большого-то блага не надо: справедлив будь со мной, честен да совестлив – и я тебя зацелую до дыр, а может и другом своим назову. Но не дай бог тебе стать у меня на пути своей немощью – лицемерием, трусостью, грязной подлянкой – тот нож, что ты сунешь в меня со спины, потом в твоей глотке сто раз обвернётся, дырявя не то что артерию сонную, но и каждый махонький капилляр – чтобы в тебе, падаль, и на слезу не осталось той пакостной кровушки.
  А вообще-то, по чести скажу – жить для чужих прекрасных сердец мне много приятнее, чем для своего. Ведь простое спасибо горячим кострищем согревает холодную душу. А когда тех спасиб миллионы, то хочется разодрать себя на куски во славу добра и чёрному злу на погибель.
                                         ===========================
 
  Когда бы я ни взглянул на небо – хоть грустным, или весёлым глазом – всё равно постоянно вижу летящую по нему жар-птицу. И только свою: рядом с ней никогда нет других. Она всегда летит слева направо, не важнясь как в этот миг располагаются стороны света. Единый лишь раз она оступилась, притормозила в полёте и зависла надо мной – я помню когда это было, что случилось потом, но никому не скажу. У неё синее брюхо – крупноватое для сидящей на яйцах самочки, но зато в самый раз для бедового загулявшего селезня. Красный гребень и длинный нос придают ему бравый вид королевской птицы; а за радужным хвостом словно бы заново рождается горизонт, восставая воздушными замками.
  Я плету сеть. Я уже натаскал в железный сарай полтонны сталистой проволоки, и шью из неё крепкое рубище для этой спесивой высокомерной дичи. Я только жду, когда пролетят они вместе, вдвоём – самец мой и самочка. Вот тогда я размахнусь высоко далеко преогромной рукой, брошу сеть прямо в тютельку – и затяну их обоих на свой птичий двор, в сытый крикливый курятник. А потом уговорами ль, пытками, лаской – но заставлю в плену размножаться. И птенцы, оперившись, разлетятся по миру мечтами да грёзами, слепящим сияньем безумных желаний.
                                     ==============================
 
... Где же Олёнка? – дядька, предатель, разбередил душу, и уснул с песней праведника. А я лечу сквозь тёмные дали с яркими орденами майских звёзд, потаённо выглядывая места сердечных свиданий – с кем она? – и под рёбра втыкается острый нож ревности с того самого распятого креста, о котором говорил днём разнузданный Янко – может быть, моя любимая лежит на скомканной простыне измены, моляще вскинув руки.
Но это ещё не все мучения – душа моя, путешествуя по свету, заглядывала в окна и замочные скважины, в тараканьи щели самых порочных борделей, а наглядевшись разврата, вернулась ко мне на жёваных костях, еле отмахивая рваными крыльями. Она закрыла мне глаза как маленькому ребёнку, и усыпляя, шептала: –... Олёна любит тебя... любит...
А девчонка сидела на краю сыновьей постели, устало отчитывая беспокойного малыша.
– Турка ты, сынка мой названый.
– А кто назвал? Не ты?
– Да я и придумала тебе имя, когда ещё в животе сидел. Музыку ты любил очень – как включу песню, так колыхаешься о пупок мой, стучишься ножками.
– А сколько мне лет тогда было?
– Здоровый уже был, почти с отца. – Олёна смеялась, выдумывая сонную сказку. – Ел по целой миске каши гречневой, а манную и тогда выплёвывал. Что тебе в ней не нравится – не знаю.
– К зубам она пристаёт. И пачкается. Мам, а как я ел? я же в животе сидел? Вылазил, да?
– Ну не совсем весь, одни губы. Сглотнёшь ложку и прячешься опять, пока не пережуётся. Бабушка ругалась, что спешишь очень. А когда торопишься – пища плохо проходит. Ростом будешь маленький, как Ванятка соседский.
– Он не потому маленький. Его отец водку пьёт и бьёт часто, расти не даёт. Я вот какой вырос, – малыш распахнул одеяло, – меня же папа не бил никогда. Правда?
– Да... Никогда...
– А папа мой умер?
– Нет, сына, он рядом живёт.
– А почему не приходит к нам?
– Я обидела его. Он подумал, что я хочу другого папку найти. Только вы одни на свете... Ты на свете один, и не оставляй меня, пожалуйста. Защити, ладно?
– Защитю, мамочка родненькая. Я в нашем дворе самый сильный, и ещё зарядкой заниматься буду.
Под окнами стучался дождь: бил по сваленным в кучу дырявым чугункам, грохотал по железному корыту, не давая Олёнке покоя. – Пустите переночевать, хозяева благополучные. В тепле – не в обиде, где-нибудь на печке погреюсь, если местечко дадите. Шёл я лесами – зелёными светлыми и тёмными угрюмыми – в соснах блудяжил, чтоб выйти к опушке вашего хутора. Еле вытянул ноги больные из болота, из глухомани дрёманой, а ля­гушки хрипатые смеялись, празднуя у меня на глазах бесстыжие свадьбы. Поля раскисли от моей жалобы, плачьте в небеса.
Бабка Мария ухват с печи сдёрнула и застучала по двери входной: – Уйди, враг! Который час льёшь не переставая, уже с пахоты вода ручьями льётся – беды наделал, а в зятья нам кажешься. Каждую минуту внучку в окно выглядываешь, перед соседями срамотно – ни кола, ни двора, убытки только от твоего сватовства. Погляди, какие хорошие зятья у окрестей соседских – руки у парней работящие, головы не в две дырки сопеть поставлены, и заработки как в городе. Сгинь ты, байбак ленивый, Олёнкины думки не тревожь.
Отвечает сырень, сквозя рыданьями в щель дверную: – Пришёл я к внучке твоей не с наглостью горькой, а по чувству взаимному. Люб я Олёнушке – сама она говорила, качая меня в ладонях, и влагу мою пила, омывала тело живой водой. Спеленал я её объятьями – мужем стал. Верни, старуха, свет в окошке, хоть маленькую лучину запали, чтоб взглянуть на суженую.
Выбежала бабка Мария на улицу: откуда силы взялись – стала дубить его ухватом по рукам и ногам, стреноженным у ночного оконца шаткой надеждой – раздробила дождю ключицу и сломала крестец. Он захлёбывался сукровицей порубленной носоглотки, колготил ногами, но уползти уже не смог.
Этот мокрый хахаль всё воскресенье пролежал в холодной луже, едва согревшись к вечеру под робкими солнечными лучами. Если б я знал, зачем он пришёл в посёлок – добил бы, не жалея.
Но в первое рабочее утро Олёнка мне ничего не сказала: едва взглянула с немым вопросом – скучал, Ерёмушка? или уже забыл про ласки робкие?
Я и слова произнести не успел, хоть бы привет какой, а она уже спешила с лопатой вслед за девчатами. Бригадирша мне подмигнула – не будь нюней, пока девка тёплая, но рыжие волосы уже затерялись под косынкой, спелись с прядями подруг.
Зиновий нас порадовал. – Договорился с прорабом, а тот с председателем, и теперь нас кормить в столовой будут. Так что оставляйте свои пайки дома, а то животы подведут не вовремя.
– Это хорошо, – зааплодировал Янка, чураясь над бригадиром. – Мне картошка жареная поперёк горла стоит. А поварихи борщом накормят.
– Как поварихи – не знаю, а вот Варвара уже на работу вышла, – захохотал Муслим, уставясь в окно, и кусая от смеха чёрные усы.
– Что, правда?! – Зиновий чуть не сбил с плитки пустой чайник – так он рвался поглядеть на дебелую бабу, вышагивавшую мимо палисада к инструментальному складу.
– Кто это? – Я с этим чудом не знакомился, а потому обратился к Серафиму. Но за него ответил Зиновий, перебивая спешкой самого себя. – Да Варварочка, кладовщица. Ухажёрка Янкина: с первого его появления проходу парню не даёт – уж, кажется, что они в самом деле неразлучны.
Янко хмуро слушал дядькины остроты, но, видно, ему тоже смешно стало.
– Хочет, Ерёма, чтоб я к ней в гости пришёл. Стол сама накроет из лучших блюд.
– Она ещё и полсклада грозится сбыть, лишь бы любимый на дорогой машине катался. – Дядька махнул рукой на бабью брехню. – А сама в общежитии живёт с хлеба на квас.
Не успели мы выйти из вагончика, а уж Варвара перед нами стоит – будто за углом стерегла. Со всеми за руку здоровается; на меня, дивясь, посмотрела – откуда, мол, новенький – но глаза её всё равно скособочены на дверь. Где же, где? выходи, Янко – твой цирковой номер.
И вот он вышел;  тут Варвара кинулась на грудь, словно сто лет не видела, а бедный малый только уворачивался от тугих поцелуев.
– Ну хватит тебе. Люди же смотрят.
– Что мне люди? Разве я не такая, как они? – она взяла его под руку, и как Янко не вырывался, висла до самых дверей элеватора.
– Вот баба окаянная. Смотри, чтоб она тебя не изнасиловала без согласия. – Зиновий сказал это при общем хохоте работников, нервируя Янкину кровеносную систему.
Приспело время обеда, и в столовой уже ждали миски с борщом, с охвостьями дряблых куриц. А против сего угощения ягодка Варвара выставила блюдо баранины в бахроме свежих нарезанных огурцов-помидоров. Всё яство сдобрено литровой бутылью самогона.
– Не ходите в столовку, от той еды только оголодаете! Я с вами сфотографироваться хочу! –кричала уже порядком поддатая баба под окном вагончика, прислонясь к скользкой слабенькой вишне.
– Ты хоть разок поцелуй её, в лоб хотя бы. Она тогда каждый день так кормить нас будет, – подначивал Янку дядька Зяма. Муслим улыбался сочуственно, а поделать ничего не мог. Ягодка Варварочка выбрала не ero и слава богу.
– Ну выйди к ней на улицу, просто рядом встань. – Я снял со стены видоискатель нивелира, распаковал. – А я щёлкну вас вдвоём из аппарата, она в подвохе и не догадается. Детям потом расскажете, как в первый раз полюбили.
Янко злобно взглянул на меня, будто не было мне позволено шутить как старым товарищам. Вижу – упёрся гонором, и я от греха отошёл в сторону.
– Чёрт с тобой, сам приласкаю бабёнку. – Зиновий отчаянный сомлел от первого стакана, развалился как днявый телёнок в руках у Варвары. Руки-ноги повисли, живот пучит, и молоко с-под носа течёт. – Фотографируй!
А после обеда у меня был злой разговор.
Янко наглости не любил к себе, потому что не знал, как с ней бороться – кроме физического отпора. Оттого и выложил мне начистоту все мысли за порочные шутки, да я и сам отозвал Янку в сторону – чего, мол, ты меня сторонишься?
– Не нравится, Ерёма, как ты на мою шею сел. Уже жалею, когда близко тебя подпустил. Ты стал шалить хамством и грубостью. Я решил не иметь больше отношений с тобой, кроме рабочих. Есть люди ехидные от слабости душевной, есть от садизма подловатые, и я тебя разгадывать не собираюсь. Просто держись подальше...
Вот ещё – индюк надутый. Мало я от него стерпел ухмылок? а надо было погреть кулаки.
Зато порадовала бригадирша: – Иди в нашу раздевалку – девчонка ждёт.
И несусь; пыхтю, как паровоз, гоняясь по ступеням за клубком трусливого сердца. Привёл он меня к запертой двери. Вхожу, не постучавшись. А Олёнка: – Привет.
– Здравствуй. Ты вправду ждёшь меня?
– Жду и скучаю с самого утра.
– Не говори так, а то я загоржусь. Нос задеру и не подойду больше.
– Я сама приду. – Олёна подошла близко, взглянула из-под плеча моего глазами синь-просини – сгубила навек, теперь всюду искать её стану, во тьме мерещить. – Мне слова твои откровенные в кровь влились, забурлили: никто меня так сладко и открыто перед всем миром не раздевал, тоской не вымучивал – я нужна тебе на одну ночь.
– А зачем тебе лживые обещания? мы ведь друг друга совсем не знаем.
– Узнать хочешь? Отвернись, я переодеваться буду... Ты захотел меня – тело понравилось. Вот оно, смотри. Что, Ерёмушка, с тобой, кто в краску вогнал? ах, бесстыжая девка, трусняком молодца выпугала.
Как тут от стыда спрятаться, если я на виду. Руки трясутся, уши как помидоры, из головы ядерный гриб вырастает – война. А я обезоружен Олёнкиной прямотой, и спутан хлеще пионера, пойманного в кустах у девичьей купальни.
Горько признаться – сбежал. Придумал глупую отговорку, и дай бог ноги от позора. А следом за мной бежали все мои семейные мечты и фантазии: висли на штанинах, воя в сто голосов.
Всю неделю назойливый Зиновий допытывался, что со мной случилось. То ли угодить хотел за квартиру, а может, всерьёз своей дружбой зацепил – но сгубила дядьку лихоманка-подлиза. Уборку в доме сделал, по кухне с готовкой управляется, во дворе чисто метено – и в глаза заглядывает: чем, мол, помочь? А я одному Фильке в трусости признался, потому что никому не расскажет, хоть и живая душа. Побоялся, говорю ему, я отвечать за чужую судьбу, а их-то двое в мои ладони ляжет. Олёнка хоть взрослая, а малыша капустного придётся в пазухе носить, оберегая от напастей.
Кот сначала слушал – не брыкался, а потом вцепился в грудь мёртвой хваткой и разодрал мой панцырь с левой стороны.
В пятницу, в день зарплаты, я пришвартовался к пылесборным циклонам монтажным поясом, докручивал последние гайки. Давно начал: уж день рабочий двигался к закату, и дело спорилось, когда Олёна в гости пришла. Я её смехом почуял, оттого что ребята мои обрадовались – не вдруг оглянулся с бункера, а рыжая любовка в глаза мне глядит, светом синим улыбается.
– Слезай, ждёт же, – говорит Янко. Мать бедовая! уж не всерьёз ли со мной счастье поиграло, и растеряв фору, ссыпалось в мой крепкий брезентовый карман. – Не отпущу, – шепнул себе, а в потайне Олёнкиной белой юбки увидал вдруг своего названого сына, русого малыша в коротких штанишках. Он обнял свою рыжую в коленки и хвастался ей: – Мама! Я гороха нашёл целую сумку.
Малыш очень похож на меня: словно с фотографии моей, только лопоухий немножко. Олёнка обнимала пацана, лаская, расцеловывая в нём все мои чёрточки. Она его всегда прятала, думая, наверно, что я временный герой – мальчишку зря надёжить отцом не хотела, но поверила. Поверила!
Ух, какой же я всё-таки нерешительный ландух – раньше по лесенкам мигом взбегал, а тут ползу вниз на полусогнутых, и ладони краску на поручнях скребут, цепляясь за свободу – но срам набыченный манит к ней, но душа рыгочет от отцовского восторга, и против идти невмочь.
Слез с высоты, грубовато поздоровался, и не зная, что дальше делать с любовью ненаглядной, под любопытными взглядами мельничих ушёл в вагончик. – Пень трухлявый! – кричали мне перистые облака и драли за куцую чуприну. Я удирал, но меня нагоняло желтушное солнце и пинало по почкам: – Монтажник хренов!
Сжавшись от непрощения, я сидел на лохмотьях старых спецовок. Вошёл Муслим, головой покачал. За ним Зиновий – положил мне ладонь на башку глупую: – Успокойся. Тебе ребятишки помогли, сейчас придут.
Минут через пять Серафим влетел встрёпанный с северным сиянием. – Ура! Договорились. Завтра в полдень она тебя будет ждать у дворца культуры. Не забудь – в двенадцать часов. И спасибо скажи Янке. – Спасибо, – поблагодарил я своего лучшего врага.
– Не за что. Мне с тобой детей не крестить, – ответил Янко, гордо вздёрнув жёсткий кадык. –А вот горло промочить вместо благодарности не помешало бы. Ты думаешь зарплату обмывать?
– Ну ничего себе. – Я готов был пропить всё нажитое потом и кровью, прибавив будущие барыши. – Монтажный закон суровый, пришло время проставляться.
Янко уже знал – где и почём. – Я поведу вас в ресторан. Будет много веселья и танцы. Девочек не берите, там своих хватает.
– Зубоскал! – хохотал над ним резвый Зиновий, приплясывая по траве в предвкушении трапезы. – А сам, небось, раза два там и был. –Я?! Да я там живу, дядька. У них и раскладушка припасена.
Добрый Муслим швырялся в Серафимушку фантиками с-под конфет, которых у него всегда полный карман. И мы ни капли не верили Янкиному бахвальству.
Но, оказалось, его здесь знают. Правда, толку от этого было мало. Bодку и шампанское сразу принесли, а из съестного только салаты. С горячим, наверное, повар не справляется – переизбыток посетителей.
– Ну давай, Ерёма, за долгую твою работу у нас! – поздравил дядька Зиновий, подняв бокал.
– И за семейное счастье! – гаркнул Янко вдогонку, не в силах удержаться от восторга в хорошей компании.
Серафим скривился, побыстрее запивая водочный ожог томатным соком. Янка заглотнул одним разом, как воду. А Муслим едва пригубил шампанское.
Зиновий давно в ресторане не был, и всё толкал меня в плечо: посмотри – оркестр, крали в цветах, и официанты наглые. Будто обижены тем, что работу свою служьей считают, потому и мстят посетителям. – А мы с тобой здесь, Ерёмушка, господа. Не клиенты. Я за деньги могу и в морду тыкнуть вот этим погрызанным салатом, – сказал он мне после второй.
– Не береди, дядька, – остановил Янка его излияния. – Что-то тебя развезло на хамство.
– Не-еет, парень. Обслуга гордость свою потеряла. За лишний золотой девка в кровать ляжет, задрав ноги, а лакей пыль с ботинок сотрёт. Оттого и злые на нас здесь, а на улице ничего – люди как люди.
Пока они беседу вели, Муслим откланялся. Я проводил его к выходу, купив малым детям большую коробку конфет.
– За Серафимом присмотри, эти-то отобьются, – кивнул он мне на прощанье. Я удивился его слепому пророчеству, но он лучше меня знал пьяную Янкину удаль и длинный дядькин язык.
Когда я вернулся в зал, Янка уже с девчонкой познакомился. Увёл от большого стола, но мне заметно было, как её ухажёр улыбку скривил. Янко симпатичный, может радостью заговорить и сломить обещанием.
Танцевала партнёрша красиво. Будто ловила звуки и бросала себе под ноги, чтобы ступать по ним мягко – она ещё чуточку подпевала фальшивому оркестру. А Янка в шаг не попадал: он больше руками лапал за разные места – мне бы и в голову не пришло в первые минуты знакомства. Да вообще...
Тут я оторвался от своих напудренных мыслей, потому что надо было вмешаться. А как – я не знал, и сказал громко Зиновию, хохочущему под анекдот, поданный Серафимом к ужину: –Янку будут бить.
Зиновий осовело кинул улыбку под стол, толкнул подальше ногой, чтоб за неё не платить, и нацепил маску освистанного клоуна – испортили настроение, гады.
Разбираться к Янке подошёл кавалер. Они поговорили сладко, не обращаясь к испуганной даме, и решили выйти на свежий воздух. Под оркестровый марш, под курицу с соусом и недопитое шампанское. И дошли, если бы обиженный кавалер не пихнул обидчика – иди побыстрее.
Чуть оглянулся Янко, примечая склонённые позы и жующие рты, а его ехидная улыбка очень обрадовалась развлечению. Будто до этого момента мирный вечер пропадал зря. Надушенный полумрак тихо скользил по усам и бритым затылкам, по крашеным волосам обманных блондинок; в мужском туалете на полу заснула недобежавшая блевотина – но скучно, плохонько от тоски.
Правой ногой Янка пнул назад, в расстёгнутую ширинку ухажёра. Развернувшись, ударил сверху кулаком в воющий от боли затылок. Сначала упал нос, затёкся – потом в его лужу сползли уши с красивыми мочками, хоть серёжки вешай.
– Не такая должна быть кровь. – Янко сыто, нетрезво отрыгнул. – Слишком яркая.
До обидных слов ухажёрова компания тупо смотрела на экран ресторанного зала, на титры главных героев, торопя наглого режиссёра. И как только фильм начался, мужики их словно потерялись – не за скандалом пришли. А начинать надо – подруги рядом визжат: где ты, романтический заступник?
Но вот он нашёлся, бежит на выручку кавалеру, а в глазах бледный туман и дружеская отвага. Зиновий сидел против прохода и не пропустил нападающего – сбил его на соседский столик, пнув ногой Янкин стул.
Поднял белые глаза на меня Янко, увидел с Серафимом, и в крик: – Уведи пацана!
Я схватил младшего в охапку, пока он капусту пережёвывал, и на свежий воздух. Бросил под ёлку, связав ему руки и ноги, да в обратку – может, успею.
Дядьку Зиновия втроём били, а он только смеялся лёжа, брыкаясь ногами: – Разве вы мужики? вы ублюдки чахлые – я порву вас поодиночке.
Янка на пол не упал: прислонившись к стенке, он отмахивался медной дуделкой трубача из оркестра, успев раскроить головы двум резвым дуракам.
Мне стало смешно и зверско, как и можно только в настоящей схватке – с двух притопов я от земли взлетел, каруселя, да сбил наземь Зяминых врагов. Вставая, получил ботинком в висок и сомлел, а воспрявший Зиновий, уже совсем не думая об друзьях-врагах, лупил прибывающих почём зря. Янко завертел вокруг себя чёртово колесо, и вместе с кровью выплёвывал поломанные спицы. Только кольчуга Зиновия оказалась крепкой – он сумел ещё связно объяснить прибывшим милицейским про нанесённую обиду, и потребовал секундантов.
– Найдём вам всё. Но сначала очахните до утра в каземате.
Группа лихих стражников во главе с капитаном гвардии затолкала преступников в грязный автомобиль, и под визг умалишённых сирен они привезли нас в тюремный замок, из которого два выхода – полное оправдание или на кладбище.
Мы очухались только к утру – Янко заколотил в двери, требуя воды, а Зиновий, видно, всю ночь ходил между арестантами, уговаривая потерпеть до суда. – Ребята, всего пятнадцать суток дадут. Это же не год, не два.
Компания наших врагов откупилась деньгами, а мы свою зарплату пропили, заплатив за разбитый уют душного ресторана – потому нам помогла лишь обмолвка плачущего прораба. – Ой, они такие хорошие, да за что вы их под расстрел; ой, не надо уголовную статью – у них руки в мозолях и головы в думках: всё о коллективе думают – как обустроить зерновое хозяйство.
И пришла лупатому прорабу мысль позвать председателя на суд. Авось, заступится. Пока языком молол, подмигнул любопытному мальчишке – сбегай, а тот прытью Олега доставил. Ну уж председатель выдал – и судьям, и участковому Круглову: – А элеватор вы поднимать будете?! Все механизмы стоят, с транспортёров и сепараторов пишта ржавая сыплется! под пули лезете?! – и он дёрнул из кармана руку, намеряясь вытянуть револьвер. Но на плечах повисли судебные конвоиры, а секретарша визг подняла, плача и жалуясь: – Не убивайте их, пожалуйста.
– Прощаю, – негромко сказал председатель Олег и крутанул барабан револьвера. – Выводите арестантов.
Минут пять он смотрел на нас через дуло дедовского именного нагана, различая по обрывкам рубах и штанов. Считал синяки и ссадины, битые рёбра и мозговые кости. – Что же ты, найдёныш, с подлости жить начинаешь? – обратился он ко мне с пламенной искрой, зажжённой прокурором в его сердце.
– Врёшь, Олег, – вступился Зиновий, вывернувшись из судебной клетки. – Он нас с Янкой спасал, и Серафима от кулаков в подполье упрятал.
Председатель смутился, взглядом попрекнув  адвокатов в туманности этого преступления. –Мне неизвестно, кто из них виноват, но если мужики готовы помириться и простить обиды, то и дело это не стоит выеденного яйца.
Из зала мы выходили прощёные – получив новое задание. На следующей неделе надо было связать мостом элеватор с мельницей. Опоры готовы, переходные площадки тоже, и кран из города придёт – будет теребить общинные деньги за каждый проработанный час. Дядька Зяма с Янкой радовались, но меня тревожило коматозное состояние Серафима – я же его оставил связанным в ельнике на всю ночь. И когда мужики свернули в бар полечить голову, я бегом бросился на выручку малышу.
Шиш. Никого уже не было. Только на песке, в месиве сосновых иголок, видны были чужие босые следы. Рядом с ними ступали сорок первые ботинки, перечёркнутые цепочкой спёкшейся крови.
Всё, погиб малый. Я ему силы верёвкой стреножил, а вампир кровь высосал. И хоть в наших краях об упырях давно слухи не ходили, но ведь хуже человека нет нечисти. Видно, среди селян людоед объявился.
Прихожу домой – Зиновий в саду пляшет. Оцветья ему на лысину сыплются, а у меня смута – на свидание опоздал и товарища не сберёг. – Чему радуешься?
– Тому, что работа нам денежная подвернулась. Хочешь посмотреть? – и дядька вывалил из планшетки кипу документов на строящийся мостовой переход – тут и процентовки, и сметы, и даже выверки по зарплате. – Ерёма, тебе на свадьбу с лихвой хватит.
Я сел на большой дубовый комель, об который крошил печные поленца. И мне было несладко наблюдать весёлые дядькины танцы. Он привалился на корточки, сжав пальцами мои колени: – Признавайся, легче станет.
Я не скрыл правду, всю вину взяв на себя, а Зиновий громко расхохотался, лишь только услышал про чужие следы. – Босые?
– Ну да. По виду подростковые.
– Женщина это. Бабка Стракоша. – И пояснил в ответ на мой удивлённый взгляд: – Ведунья и знахарка. На отшибе села живёт, но людей не обижает.
– А чего босая?
– Говорит, что земля человека питает, и обувку не следует носить. Вроде как душа с душой тогда не соприкасаются, в клинч не входят.
– Имя у неё чудное.
– Некрасивая она, ещё с девичества. Так одна и осталась, будто бы совсем без мужика... Я схожу Пимена проведаю – обещал старику. А ты?
– Пойду я, дядька, спать. Вымахался с тревогами – а на диване хорошо.   
– На встречу с девкой опоздал?
– Угу, – ответил я, улыбаясь. И даже раскаянье не тронуло меня, словно переживаниями искупил свою вину…
 

© Copyright: юрий сотников, 2014

Регистрационный номер №0220912

от 14 июня 2014

[Скрыть] Регистрационный номер 0220912 выдан для произведения:   А ведь для человека, рождённого без органов чувств – но пришедшего в наш мир – этого мира и нет. Пустота.
  Или всё-таки густота? тогда чем же она заполнена?
  Вы только представьте себе – ни зрения, ни слуха. Первые два года ладно – они у всех коту под хвост. Но когда в голову вливается осознание самого себя как частицы вселенной, то изгою становится не по себе: он чувствует топот, прикосновения, тряску. Он хочет понять, он боится незнаемого – но ему никто не в силах объяснить что и как, потому что начать не с чего. Если бы он видел, то можно было показать звук осязанием музыкальной струнки кончиками пальцев: он отдаётся в мозгах пусть и не дореми-фасолью, но собственным камертоном, словно сердцем как медиатром играют на позвоночнике, натянув на него крепкие струны кишок. Если б он слышал, возможно было объяснить ему взгляд шёпотом, трепетом нежной симфонической мелодии: которая влившись мелководным прозрачным ручьём, вдруг откуда-то из мозгов вбирает в себя жёлтые, и синие, и чёрные потоки – а в пустой темени бытия вся эта цветовая палитра рисует на холсте слепоты картину подступающего мира.
  Но у него ничего нет, кроме осязания; он тридцать лет такой же зародыш как в матери, и каждый свой миг словно заново выползает в жизнь – а мы и хотели бы у него спросить про его личную вселенную, и свою показать, да не знаем как.
                                              ============================
 
  Когда-то давно дед, узнавший мя лучше себя самого, сказал в припадке полубешенства за мою отложенную вендетту – я поколол ему ножиком оба колеса на велосипеде – а ведь ты, сучонок, мстивый, хоть и не злопамятный.
  Другой взрослый мужик – знакомый по юношеству – глядя на меня сверху вниз, с подступающей ненавистью назвал хитрой обезьяной, за то что я устроил прехитренную провокацию в дворовой компании, из которой все вылезли на волюшку как побитые собачата.
  Это не вся правда, хотя козни да интриги моя лучшая окружающая среда. Но только в подленьком мелком сообществе, где люди как крысы кошки и псы воюют друг с другом, отравляя жизнь, строя пакости, сея сплетни. Я мужик очень мстивый за подлость, но здорово благодарный за доброе дело. Мне и большого-то блага не надо: справедлив будь со мной, честен да совестлив – и я тебя зацелую до дыр, а может и другом своим назову. Но не дай бог тебе стать у меня на пути своей немощью – лицемерием, трусостью, грязной подлянкой – тот нож, что ты сунешь в меня со спины, потом в твоей глотке сто раз обвернётся, дырявя не то что артерию сонную, но и каждый махонький капилляр – чтобы в тебе, падаль, и на слезу не осталось той пакостной кровушки.
  А вообще-то, по чести скажу – жить для чужих прекрасных сердец мне много приятнее, чем для своего. Ведь простое спасибо горячим кострищем согревает холодную душу. А когда тех спасиб миллионы, то хочется разодрать себя на куски во славу добра и чёрному злу на погибель.
                                         ===========================
 
  Когда бы я ни взглянул на небо – хоть грустным, или весёлым глазом – всё равно постоянно вижу летящую по нему жар-птицу. И только свою: рядом с ней никогда нет других. Она всегда летит слева направо, не важнясь как в этот миг располагаются стороны света. Единый лишь раз она оступилась, притормозила в полёте и зависла надо мной – я помню когда это было, что случилось потом, но никому не скажу. У неё синее брюхо – крупноватое для сидящей на яйцах самочки, но зато в самый раз для бедового загулявшего селезня. Красный гребень и длинный нос придают ему бравый вид королевской птицы; а за радужным хвостом словно бы заново рождается горизонт, восставая воздушными замками.
  Я плету сеть. Я уже натаскал в железный сарай полтонны сталистой проволоки, и шью из неё крепкое рубище для этой спесивой высокомерной дичи. Я только жду, когда пролетят они вместе, вдвоём – самец мой и самочка. Вот тогда я размахнусь высоко далеко преогромной рукой, брошу сеть прямо в тютельку – и затяну их обоих на свой птичий двор, в сытый крикливый курятник. А потом уговорами ль, пытками, лаской – но заставлю в плену размножаться. И птенцы, оперившись, разлетятся по миру мечтами да грёзами, слепящим сияньем безумных желаний.
                                     ==============================
 
... Где же Олёнка? – дядька, предатель, разбередил душу, и уснул с песней праведника. А я лечу сквозь тёмные дали с яркими орденами майских звёзд, потаённо выглядывая места сердечных свиданий – с кем она? – и под рёбра втыкается острый нож ревности с того самого распятого креста, о котором говорил днём разнузданный Янко – может быть, моя любимая лежит на скомканной простыне измены, моляще вскинув руки.
Но это ещё не все мучения – душа моя, путешествуя по свету, заглядывала в окна и замочные скважины, в тараканьи щели самых порочных борделей, а наглядевшись разврата, вернулась ко мне на жёваных костях, еле отмахивая рваными крыльями. Она закрыла мне глаза как маленькому ребёнку, и усыпляя, шептала: –... Олёна любит тебя... любит...
А девчонка сидела на краю сыновьей постели, устало отчитывая беспокойного малыша.
– Турка ты, сынка мой названый.
– А кто назвал? Не ты?
– Да я и придумала тебе имя, когда ещё в животе сидел. Музыку ты любил очень – как включу песню, так колыхаешься о пупок мой, стучишься ножками.
– А сколько мне лет тогда было?
– Здоровый уже был, почти с отца. – Олёна смеялась, выдумывая сонную сказку. – Ел по целой миске каши гречневой, а манную и тогда выплёвывал. Что тебе в ней не нравится – не знаю.
– К зубам она пристаёт. И пачкается. Мам, а как я ел? я же в животе сидел? Вылазил, да?
– Ну не совсем весь, одни губы. Сглотнёшь ложку и прячешься опять, пока не пережуётся. Бабушка ругалась, что спешишь очень. А когда торопишься – пища плохо проходит. Ростом будешь маленький, как Ванятка соседский.
– Он не потому маленький. Его отец водку пьёт и бьёт часто, расти не даёт. Я вот какой вырос, – малыш распахнул одеяло, – меня же папа не бил никогда. Правда?
– Да... Никогда...
– А папа мой умер?
– Нет, сына, он рядом живёт.
– А почему не приходит к нам?
– Я обидела его. Он подумал, что я хочу другого папку найти. Только вы одни на свете... Ты на свете один, и не оставляй меня, пожалуйста. Защити, ладно?
– Защитю, мамочка родненькая. Я в нашем дворе самый сильный, и ещё зарядкой заниматься буду.
Под окнами стучался дождь: бил по сваленным в кучу дырявым чугункам, грохотал по железному корыту, не давая Олёнке покоя. – Пустите переночевать, хозяева благополучные. В тепле – не в обиде, где-нибудь на печке погреюсь, если местечко дадите. Шёл я лесами – зелёными светлыми и тёмными угрюмыми – в соснах блудяжил, чтоб выйти к опушке вашего хутора. Еле вытянул ноги больные из болота, из глухомани дрёманой, а ля­гушки хрипатые смеялись, празднуя у меня на глазах бесстыжие свадьбы. Поля раскисли от моей жалобы, плачьте в небеса.
Бабка Мария ухват с печи сдёрнула и застучала по двери входной: – Уйди, враг! Который час льёшь не переставая, уже с пахоты вода ручьями льётся – беды наделал, а в зятья нам кажешься. Каждую минуту внучку в окно выглядываешь, перед соседями срамотно – ни кола, ни двора, убытки только от твоего сватовства. Погляди, какие хорошие зятья у окрестей соседских – руки у парней работящие, головы не в две дырки сопеть поставлены, и заработки как в городе. Сгинь ты, байбак ленивый, Олёнкины думки не тревожь.
Отвечает сырень, сквозя рыданьями в щель дверную: – Пришёл я к внучке твоей не с наглостью горькой, а по чувству взаимному. Люб я Олёнушке – сама она говорила, качая меня в ладонях, и влагу мою пила, омывала тело живой водой. Спеленал я её объятьями – мужем стал. Верни, старуха, свет в окошке, хоть маленькую лучину запали, чтоб взглянуть на суженую.
Выбежала бабка Мария на улицу: откуда силы взялись – стала дубить его ухватом по рукам и ногам, стреноженным у ночного оконца шаткой надеждой – раздробила дождю ключицу и сломала крестец. Он захлёбывался сукровицей порубленной носоглотки, колготил ногами, но уползти уже не смог.
Этот мокрый хахаль всё воскресенье пролежал в холодной луже, едва согревшись к вечеру под робкими солнечными лучами. Если б я знал, зачем он пришёл в посёлок – добил бы, не жалея.
Но в первое рабочее утро Олёнка мне ничего не сказала: едва взглянула с немым вопросом – скучал, Ерёмушка? или уже забыл про ласки робкие?
Я и слова произнести не успел, хоть бы привет какой, а она уже спешила с лопатой вслед за девчатами. Бригадирша мне подмигнула – не будь нюней, пока девка тёплая, но рыжие волосы уже затерялись под косынкой, спелись с прядями подруг.
Зиновий нас порадовал. – Договорился с прорабом, а тот с председателем, и теперь нас кормить в столовой будут. Так что оставляйте свои пайки дома, а то животы подведут не вовремя.
– Это хорошо, – зааплодировал Янка, чураясь над бригадиром. – Мне картошка жареная поперёк горла стоит. А поварихи борщом накормят.
– Как поварихи – не знаю, а вот Варвара уже на работу вышла, – захохотал Муслим, уставясь в окно, и кусая от смеха чёрные усы.
– Что, правда?! – Зиновий чуть не сбил с плитки пустой чайник – так он рвался поглядеть на дебелую бабу, вышагивавшую мимо палисада к инструментальному складу.
– Кто это? – Я с этим чудом не знакомился, а потому обратился к Серафиму. Но за него ответил Зиновий, перебивая спешкой самого себя. – Да Варварочка, кладовщица. Ухажёрка Янкина: с первого его появления проходу парню не даёт – уж, кажется, что они в самом деле неразлучны.
Янко хмуро слушал дядькины остроты, но, видно, ему тоже смешно стало.
– Хочет, Ерёма, чтоб я к ней в гости пришёл. Стол сама накроет из лучших блюд.
– Она ещё и полсклада грозится сбыть, лишь бы любимый на дорогой машине катался. – Дядька махнул рукой на бабью брехню. – А сама в общежитии живёт с хлеба на квас.
Не успели мы выйти из вагончика, а уж Варвара перед нами стоит – будто за углом стерегла. Со всеми за руку здоровается; на меня, дивясь, посмотрела – откуда, мол, новенький – но глаза её всё равно скособочены на дверь. Где же, где? выходи, Янко – твой цирковой номер.
И вот он вышел;  тут Варвара кинулась на грудь, словно сто лет не видела, а бедный малый только уворачивался от тугих поцелуев.
– Ну хватит тебе. Люди же смотрят.
– Что мне люди? Разве я не такая, как они? – она взяла его под руку, и как Янко не вырывался, висла до самых дверей элеватора.
– Вот баба окаянная. Смотри, чтоб она тебя не изнасиловала без согласия. – Зиновий сказал это при общем хохоте работников, нервируя Янкину кровеносную систему.
Приспело время обеда, и в столовой уже ждали миски с борщом, с охвостьями дряблых куриц. А против сего угощения ягодка Варвара выставила блюдо баранины в бахроме свежих нарезанных огурцов-помидоров. Всё яство сдобрено литровой бутылью самогона.
– Не ходите в столовку, от той еды только оголодаете! Я с вами сфотографироваться хочу! –кричала уже порядком поддатая баба под окном вагончика, прислонясь к скользкой слабенькой вишне.
– Ты хоть разок поцелуй её, в лоб хотя бы. Она тогда каждый день так кормить нас будет, – подначивал Янку дядька Зяма. Муслим улыбался сочуственно, а поделать ничего не мог. Ягодка Варварочка выбрала не ero и слава богу.
– Ну выйди к ней на улицу, просто рядом встань. – Я снял со стены видоискатель нивелира, распаковал. – А я щёлкну вас вдвоём из аппарата, она в подвохе и не догадается. Детям потом расскажете, как в первый раз полюбили.
Янко злобно взглянул на меня, будто не было мне позволено шутить как старым товарищам. Вижу – упёрся гонором, и я от греха отошёл в сторону.
– Чёрт с тобой, сам приласкаю бабёнку. – Зиновий отчаянный сомлел от первого стакана, развалился как днявый телёнок в руках у Варвары. Руки-ноги повисли, живот пучит, и молоко с-под носа течёт. – Фотографируй!
А после обеда у меня был злой разговор.
Янко наглости не любил к себе, потому что не знал, как с ней бороться – кроме физического отпора. Оттого и выложил мне начистоту все мысли за порочные шутки, да я и сам отозвал Янку в сторону – чего, мол, ты меня сторонишься?
– Не нравится, Ерёма, как ты на мою шею сел. Уже жалею, когда близко тебя подпустил. Ты стал шалить хамством и грубостью. Я решил не иметь больше отношений с тобой, кроме рабочих. Есть люди ехидные от слабости душевной, есть от садизма подловатые, и я тебя разгадывать не собираюсь. Просто держись подальше...
Вот ещё – индюк надутый. Мало я от него стерпел ухмылок? а надо было погреть кулаки.
Зато порадовала бригадирша: – Иди в нашу раздевалку – девчонка ждёт.
И несусь; пыхтю, как паровоз, гоняясь по ступеням за клубком трусливого сердца. Привёл он меня к запертой двери. Вхожу, не постучавшись. А Олёнка: – Привет.
– Здравствуй. Ты вправду ждёшь меня?
– Жду и скучаю с самого утра.
– Не говори так, а то я загоржусь. Нос задеру и не подойду больше.
– Я сама приду. – Олёна подошла близко, взглянула из-под плеча моего глазами синь-просини – сгубила навек, теперь всюду искать её стану, во тьме мерещить. – Мне слова твои откровенные в кровь влились, забурлили: никто меня так сладко и открыто перед всем миром не раздевал, тоской не вымучивал – я нужна тебе на одну ночь.
– А зачем тебе лживые обещания? мы ведь друг друга совсем не знаем.
– Узнать хочешь? Отвернись, я переодеваться буду... Ты захотел меня – тело понравилось. Вот оно, смотри. Что, Ерёмушка, с тобой, кто в краску вогнал? ах, бесстыжая девка, трусняком молодца выпугала.
Как тут от стыда спрятаться, если я на виду. Руки трясутся, уши как помидоры, из головы ядерный гриб вырастает – война. А я обезоружен Олёнкиной прямотой, и спутан хлеще пионера, пойманного в кустах у девичьей купальни.
Горько признаться – сбежал. Придумал глупую отговорку, и дай бог ноги от позора. А следом за мной бежали все мои семейные мечты и фантазии: висли на штанинах, воя в сто голосов.
Всю неделю назойливый Зиновий допытывался, что со мной случилось. То ли угодить хотел за квартиру, а может, всерьёз своей дружбой зацепил – но сгубила дядьку лихоманка-подлиза. Уборку в доме сделал, по кухне с готовкой управляется, во дворе чисто метено – и в глаза заглядывает: чем, мол, помочь? А я одному Фильке в трусости признался, потому что никому не расскажет, хоть и живая душа. Побоялся, говорю ему, я отвечать за чужую судьбу, а их-то двое в мои ладони ляжет. Олёнка хоть взрослая, а малыша капустного придётся в пазухе носить, оберегая от напастей.
Кот сначала слушал – не брыкался, а потом вцепился в грудь мёртвой хваткой и разодрал мой панцырь с левой стороны.
В пятницу, в день зарплаты, я пришвартовался к пылесборным циклонам монтажным поясом, докручивал последние гайки. Давно начал: уж день рабочий двигался к закату, и дело спорилось, когда Олёна в гости пришла. Я её смехом почуял, оттого что ребята мои обрадовались – не вдруг оглянулся с бункера, а рыжая любовка в глаза мне глядит, светом синим улыбается.
– Слезай, ждёт же, – говорит Янко. Мать бедовая! уж не всерьёз ли со мной счастье поиграло, и растеряв фору, ссыпалось в мой крепкий брезентовый карман. – Не отпущу, – шепнул себе, а в потайне Олёнкиной белой юбки увидал вдруг своего названого сына, русого малыша в коротких штанишках. Он обнял свою рыжую в коленки и хвастался ей: – Мама! Я гороха нашёл целую сумку.
Малыш очень похож на меня: словно с фотографии моей, только лопоухий немножко. Олёнка обнимала пацана, лаская, расцеловывая в нём все мои чёрточки. Она его всегда прятала, думая, наверно, что я временный герой – мальчишку зря надёжить отцом не хотела, но поверила. Поверила!
Ух, какой же я всё-таки нерешительный ландух – раньше по лесенкам мигом взбегал, а тут ползу вниз на полусогнутых, и ладони краску на поручнях скребут, цепляясь за свободу – но срам набыченный манит к ней, но душа рыгочет от отцовского восторга, и против идти невмочь.
Слез с высоты, грубовато поздоровался, и не зная, что дальше делать с любовью ненаглядной, под любопытными взглядами мельничих ушёл в вагончик. – Пень трухлявый! – кричали мне перистые облака и драли за куцую чуприну. Я удирал, но меня нагоняло желтушное солнце и пинало по почкам: – Монтажник хренов!
Сжавшись от непрощения, я сидел на лохмотьях старых спецовок. Вошёл Муслим, головой покачал. За ним Зиновий – положил мне ладонь на башку глупую: – Успокойся. Тебе ребятишки помогли, сейчас придут.
Минут через пять Серафим влетел встрёпанный с северным сиянием. – Ура! Договорились. Завтра в полдень она тебя будет ждать у дворца культуры. Не забудь – в двенадцать часов. И спасибо скажи Янке. – Спасибо, – поблагодарил я своего лучшего врага.
– Не за что. Мне с тобой детей не крестить, – ответил Янко, гордо вздёрнув жёсткий кадык. –А вот горло промочить вместо благодарности не помешало бы. Ты думаешь зарплату обмывать?
– Ну ничего себе. – Я готов был пропить всё нажитое потом и кровью, прибавив будущие барыши. – Монтажный закон суровый, пришло время проставляться.
Янко уже знал – где и почём. – Я поведу вас в ресторан. Будет много веселья и танцы. Девочек не берите, там своих хватает.
– Зубоскал! – хохотал над ним резвый Зиновий, приплясывая по траве в предвкушении трапезы. – А сам, небось, раза два там и был. –Я?! Да я там живу, дядька. У них и раскладушка припасена.
Добрый Муслим швырялся в Серафимушку фантиками с-под конфет, которых у него всегда полный карман. И мы ни капли не верили Янкиному бахвальству.
Но, оказалось, его здесь знают. Правда, толку от этого было мало. Bодку и шампанское сразу принесли, а из съестного только салаты. С горячим, наверное, повар не справляется – переизбыток посетителей.
– Ну давай, Ерёма, за долгую твою работу у нас! – поздравил дядька Зиновий, подняв бокал.
– И за семейное счастье! – гаркнул Янко вдогонку, не в силах удержаться от восторга в хорошей компании.
Серафим скривился, побыстрее запивая водочный ожог томатным соком. Янка заглотнул одним разом, как воду. А Муслим едва пригубил шампанское.
Зиновий давно в ресторане не был, и всё толкал меня в плечо: посмотри – оркестр, крали в цветах, и официанты наглые. Будто обижены тем, что работу свою служьей считают, потому и мстят посетителям. – А мы с тобой здесь, Ерёмушка, господа. Не клиенты. Я за деньги могу и в морду тыкнуть вот этим погрызанным салатом, – сказал он мне после второй.
– Не береди, дядька, – остановил Янка его излияния. – Что-то тебя развезло на хамство.
– Не-еет, парень. Обслуга гордость свою потеряла. За лишний золотой девка в кровать ляжет, задрав ноги, а лакей пыль с ботинок сотрёт. Оттого и злые на нас здесь, а на улице ничего – люди как люди.
Пока они беседу вели, Муслим откланялся. Я проводил его к выходу, купив малым детям большую коробку конфет.
– За Серафимом присмотри, эти-то отобьются, – кивнул он мне на прощанье. Я удивился его слепому пророчеству, но он лучше меня знал пьяную Янкину удаль и длинный дядькин язык.
Когда я вернулся в зал, Янка уже с девчонкой познакомился. Увёл от большого стола, но мне заметно было, как её ухажёр улыбку скривил. Янко симпатичный, может радостью заговорить и сломить обещанием.
Танцевала партнёрша красиво. Будто ловила звуки и бросала себе под ноги, чтобы ступать по ним мягко – она ещё чуточку подпевала фальшивому оркестру. А Янка в шаг не попадал: он больше руками лапал за разные места – мне бы и в голову не пришло в первые минуты знакомства. Да вообще...
Тут я оторвался от своих напудренных мыслей, потому что надо было вмешаться. А как – я не знал, и сказал громко Зиновию, хохочущему под анекдот, поданный Серафимом к ужину: –Янку будут бить.
Зиновий осовело кинул улыбку под стол, толкнул подальше ногой, чтоб за неё не платить, и нацепил маску освистанного клоуна – испортили настроение, гады.
Разбираться к Янке подошёл кавалер. Они поговорили сладко, не обращаясь к испуганной даме, и решили выйти на свежий воздух. Под оркестровый марш, под курицу с соусом и недопитое шампанское. И дошли, если бы обиженный кавалер не пихнул обидчика – иди побыстрее.
Чуть оглянулся Янко, примечая склонённые позы и жующие рты, а его ехидная улыбка очень обрадовалась развлечению. Будто до этого момента мирный вечер пропадал зря. Надушенный полумрак тихо скользил по усам и бритым затылкам, по крашеным волосам обманных блондинок; в мужском туалете на полу заснула недобежавшая блевотина – но скучно, плохонько от тоски.
Правой ногой Янка пнул назад, в расстёгнутую ширинку ухажёра. Развернувшись, ударил сверху кулаком в воющий от боли затылок. Сначала упал нос, затёкся – потом в его лужу сползли уши с красивыми мочками, хоть серёжки вешай.
– Не такая должна быть кровь. – Янко сыто, нетрезво отрыгнул. – Слишком яркая.
До обидных слов ухажёрова компания тупо смотрела на экран ресторанного зала, на титры главных героев, торопя наглого режиссёра. И как только фильм начался, мужики их словно потерялись – не за скандалом пришли. А начинать надо – подруги рядом визжат: где ты, романтический заступник?
Но вот он нашёлся, бежит на выручку кавалеру, а в глазах бледный туман и дружеская отвага. Зиновий сидел против прохода и не пропустил нападающего – сбил его на соседский столик, пнув ногой Янкин стул.
Поднял белые глаза на меня Янко, увидел с Серафимом, и в крик: – Уведи пацана!
Я схватил младшего в охапку, пока он капусту пережёвывал, и на свежий воздух. Бросил под ёлку, связав ему руки и ноги, да в обратку – может, успею.
Дядьку Зиновия втроём били, а он только смеялся лёжа, брыкаясь ногами: – Разве вы мужики? вы ублюдки чахлые – я порву вас поодиночке.
Янка на пол не упал: прислонившись к стенке, он отмахивался медной дуделкой трубача из оркестра, успев раскроить головы двум резвым дуракам.
Мне стало смешно и зверско, как и можно только в настоящей схватке – с двух притопов я от земли взлетел, каруселя, да сбил наземь Зяминых врагов. Вставая, получил ботинком в висок и сомлел, а воспрявший Зиновий, уже совсем не думая об друзьях-врагах, лупил прибывающих почём зря. Янко завертел вокруг себя чёртово колесо, и вместе с кровью выплёвывал поломанные спицы. Только кольчуга Зиновия оказалась крепкой – он сумел ещё связно объяснить прибывшим милицейским про нанесённую обиду, и потребовал секундантов.
– Найдём вам всё. Но сначала очахните до утра в каземате.
Группа лихих стражников во главе с капитаном гвардии затолкала преступников в грязный автомобиль, и под визг умалишённых сирен они привезли нас в тюремный замок, из которого два выхода – полное оправдание или на кладбище.
Мы очухались только к утру – Янко заколотил в двери, требуя воды, а Зиновий, видно, всю ночь ходил между арестантами, уговаривая потерпеть до суда. – Ребята, всего пятнадцать суток дадут. Это же не год, не два.
Компания наших врагов откупилась деньгами, а мы свою зарплату пропили, заплатив за разбитый уют душного ресторана – потому нам помогла лишь обмолвка плачущего прораба. – Ой, они такие хорошие, да за что вы их под расстрел; ой, не надо уголовную статью – у них руки в мозолях и головы в думках: всё о коллективе думают – как обустроить зерновое хозяйство.
И пришла лупатому прорабу мысль позвать председателя на суд. Авось, заступится. Пока языком молол, подмигнул любопытному мальчишке – сбегай, а тот прытью Олега доставил. Ну уж председатель выдал – и судьям, и участковому Круглову: – А элеватор вы поднимать будете?! Все механизмы стоят, с транспортёров и сепараторов пишта ржавая сыплется! под пули лезете?! – и он дёрнул из кармана руку, намеряясь вытянуть револьвер. Но на плечах повисли судебные конвоиры, а секретарша визг подняла, плача и жалуясь: – Не убивайте их, пожалуйста.
– Прощаю, – негромко сказал председатель Олег и крутанул барабан револьвера. – Выводите арестантов.
Минут пять он смотрел на нас через дуло дедовского именного нагана, различая по обрывкам рубах и штанов. Считал синяки и ссадины, битые рёбра и мозговые кости. – Что же ты, найдёныш, с подлости жить начинаешь? – обратился он ко мне с пламенной искрой, зажжённой прокурором в его сердце.
– Врёшь, Олег, – вступился Зиновий, вывернувшись из судебной клетки. – Он нас с Янкой спасал, и Серафима от кулаков в подполье упрятал.
Председатель смутился, взглядом попрекнув  адвокатов в туманности этого преступления. –Мне неизвестно, кто из них виноват, но если мужики готовы помириться и простить обиды, то и дело это не стоит выеденного яйца.
Из зала мы выходили прощёные – получив новое задание. На следующей неделе надо было связать мостом элеватор с мельницей. Опоры готовы, переходные площадки тоже, и кран из города придёт – будет теребить общинные деньги за каждый проработанный час. Дядька Зяма с Янкой радовались, но меня тревожило коматозное состояние Серафима – я же его оставил связанным в ельнике на всю ночь. И когда мужики свернули в бар полечить голову, я бегом бросился на выручку малышу.
Шиш. Никого уже не было. Только на песке, в месиве сосновых иголок, видны были чужие босые следы. Рядом с ними ступали сорок первые ботинки, перечёркнутые цепочкой спёкшейся крови.
Всё, погиб малый. Я ему силы верёвкой стреножил, а вампир кровь высосал. И хоть в наших краях об упырях давно слухи не ходили, но ведь хуже человека нет нечисти. Видно, среди селян людоед объявился.
Прихожу домой – Зиновий в саду пляшет. Оцветья ему на лысину сыплются, а у меня смута – на свидание опоздал и товарища не сберёг. – Чему радуешься?
– Тому, что работа нам денежная подвернулась. Хочешь посмотреть? – и дядька вывалил из планшетки кипу документов на строящийся мостовой переход – тут и процентовки, и сметы, и даже выверки по зарплате. – Ерёма, тебе на свадьбу с лихвой хватит.
Я сел на большой дубовый комель, об который крошил печные поленца. И мне было несладко наблюдать весёлые дядькины танцы. Он привалился на корточки, сжав пальцами мои колени: – Признавайся, легче станет.
Я не скрыл правду, всю вину взяв на себя, а Зиновий громко расхохотался, лишь только услышал про чужие следы. – Босые?
– Ну да. По виду подростковые.
– Женщина это. Бабка Стракоша. – И пояснил в ответ на мой удивлённый взгляд: – Ведунья и знахарка. На отшибе села живёт, но людей не обижает.
– А чего босая?
– Говорит, что земля человека питает, и обувку не следует носить. Вроде как душа с душой тогда не соприкасаются, в клинч не входят.
– Имя у неё чудное.
– Некрасивая она, ещё с девичества. Так одна и осталась, будто бы совсем без мужика... Я схожу Пимена проведаю – обещал старику. А ты?
– Пойду я, дядька, спать. Вымахался с тревогами – а на диване хорошо.   
– На встречу с девкой опоздал?
– Угу, – ответил я, улыбаясь. И даже раскаянье не тронуло меня, словно переживаниями искупил свою вину…
 
Рейтинг: 0 162 просмотра
Комментарии (2)
Владимир Гликов # 14 июня 2014 в 16:51 0
Спасибо,Юра! Читается на одном дыхании...Удачи тебе! Влад. c0137
юрий сотников # 21 июня 2014 в 11:03 0
Благодарю вас, Владимир, за доброе слово
Популярная проза за месяц
117
116
113
107
102
96
96
92
91
91
90
86
82
79
78
73
72
70
70
69
66
66
66
64
63
61
60
58
56
54