Знаки солнца. отр. 7.
ОГНЕМ И ВОДОЙ.
Брусницын впервые за свою жизнь сознательно не пошел на работу. Нет, не то, чтобы он чем-то тяжко заболел, напротив: физически он чувствовал себя, как и должен себя ощущать здоровый мужик тридцати шести лет от роду, а вот что касается ума и сердца – они-то как раз были не на своем месте, причем – порознь, словно бы разметанные неведомым вихрем в разные стороны, и все это - без возврата, даже без малейшей надежды на исцеление. Никогда еще доселе рудоищик не перечил открыто начальству, возражал порой – это бывало, но чтобы бунтовать[1]?!
Чтобы всем скопом после утренней раскомандировки на плацу отправляться не по своим нарядам, но в переполненную церковь, а после – ровным, шумящим и стонущим, словно сосновый лес в злое ненастье, вновь выстроиться на площади?! С одной стороны плаца – начальство, офицеры, по краям – солдаты, а перед ними – сотни и сотни работных людей, и все решительно щурятся на весеннее солнышко, словно бы только на него полюбоваться сюда и пришли. А посередь этих двух огней – он, обер-похштейгер, и он удручающе, до звона в ушах, не представляет, что предпринять для примирения этих двух сторон, настолько все отчаянно настроены.
Да еще этот запоздалый заморозок вдруг ударил, и мерзлый откидной песок, которым была засыпана площадь, будто бы порох, потрескивает под сапогами, кажется, только дай ему искру – и все взлетит на воздух, да так, что даже небесам жарко станет. Брусницын прохаживался между готовыми в любой момент взорваться полюсами в полном одиночестве: остальные мастеровые в большинстве своем или присоединились к начальству фабрики, или же сказались хворыми, и то правильно: бурю, ее же лучше пережидать под защитой, причем не суть важно – своих ли стен, или же под сильным и покровительственным крылышком.
………
Господи, и кто же это надумал, чтобы в Пасху, и работать?! Даже в тяжкие времена войны с французом, и то церковные праздники выходными были, даже тезоименитство Государя-императора праздновали, а тут – на тебе, работай! Вот мужики и всполошились; едва их рудоищик со старшими угомонили, а то давно бы уже, поди, контору громили, - разве их остановит эта горстка солдат с полными от страха штанами? Три дюжины – да против тысяч, из которой добрых пять сотен – каторжные да беглые; тем же только волю дай: спервоначала ручки-ножки начальству повыдергают, а там, раскатав по бревнышку всю фабрику и захватив припасы – опять в бега, на дорогах да реках пошаливать. Но покамест старшие команд держали своих подчиненных в руках, и до крови всеми силами старались не доводить, да вот только насколько хватит терпения?
Не дай Бог случиться хоть единому случайному выстрелу, или же шутейного камня в сторону начальства – все, Лев Иванович, прощайся с жизнью: хоть и свой ты для большинства, а врагов среди каторжан тоже предостаточно, накинут цепь на горло, и скажут потом своим подельникам, что не разобрали сгоряча, бывает, – увидал офицера в мундире, и задавил, пустое. Обер-похштейгер недовольно посмотрел в сторону начальства: и чего они там столбами стоят, рты раззявив? Прочитали же уже указ, что работать сегодня, как в обычный день, чего же гусей-то дразнить, да бравировать? Хорошо хоть, что ума хватило сильно не ругаться, да рукам воли не давать, а то давно бы уже их растоптали, бедолаг непутевых.
……….
Глядя вслед этой потерявшей последний разум толпе, Брусницын лишь внове покачал в сердцах головой: и чего Макарка, даже не посоветовавшись, в рабочие заводилы пошел? Что он поимеет с этого? Временный почет, да последующее на всю жизнь унижение? Ведь здесь-то даже самому распоследнему дураку ясно: как прибудет комиссия, так мужичье, протрезвившись от страха, сразу же выгораживать себя примется, да все вины на Танкова и ему подобных валить, - такова уж судьба вожаков на один день: поцарствовал, погулял – и в кутузку.
А что дело пахнет именно каторгой, если даже не расстрелом, то несомненно: такого самоуправства не прощают, будь ты хоть трижды штейгер. А Макарка кто? Обыкновенный мастеровой. Был. Был, да весь вышел, такая вот беда: придется его лично отстранять от командования до приезда дорогих гостей из Екатеринбурга, а что они будут, несомненно: вон как в его сторону поглядывает Управляющий, непременно наверх отпишет, не замолчит он бунта, не той породы человек. Остается лишь надеяться, что сам Брусницын отделается в худшем случае плетьми, да спина не совесть – зарастет, потерпим.
……..
Слова, предназначенные друзьям, никак не желали ложиться на бумагу, не помогал и кофе, - все мысли рудоищика были заняты собственной судьбой. И как же все-таки невовремя вышел этот бунт! Его превосходительство Шленев говорил, что отписал наконец он в Петербург подробный и обстоятельный рапорт на имя Министра финансов с указанием запасов золотосодержащих песчаных руд, с именованием токмо лишь его, Брусницына, в качестве первооткрывателя новой методы и прочими весьма лестными отзывами, и это еще не все!
Он просил в рапорте доложить о том самому царю! Макарка, да и не только он, уже начали поздравлять похштейгера, суля ему близкое дворянство и чины, да где тут сейчас… Все прахом у похштейгера и Смотрящего за производством опытов пошло: и его объемы добычи золота, которые с каждым годом удваиваются, и его ученики, для счета коих уже и пальцев на руках и ногах не хватит – все ветром разнесло и даже быльем, чтоб его, готово порасти. Год ведь, почитай, ответа из столицы ждали, и дождались: доложили Императору о брусницынском золоте, да только вскользь, а изюминкой доклада сделали платину[2], будь она неладна!
И что с того, что она покуда лишь в Америке добывается?! Серый, невзрачный металл, вечно его от благородного золота после промывки механически отделять приходится, и что в нем такого ценного?! Да Брусницын и сам его раньше частенько встречал у себя в лотке, а использовал вместо свинца[3] на охоте, и что с того? Никто отродясь ведь и внимания на эту платину не обращал, чего же сейчас все так вдруг всполошились-то? Вот и вышло всем из-за этой ненавистной платины такое нелепое указание – по праздникам работать, дождались рудоищики царского подарка. Нет, начальство-то себя, конечно, не обидело, каждый второй повышение получил, а им, простым рабочим да мастеровым, видать, одна благодарность – помереть на работе. Как там Макарка давеча пел? «Батюшка – Питер бока нам повытер \\ Братцы – заводы унесли годы \\ А матушка – канава и вовсе доконала \\ Золото добываем – себе могилу копаем»? Вроде бы так, память у рудоищика отменная. Да только что в ней толку, когда такая каша заварилась… Попросив себе еще кофе, рудоищик наконец выкинул все грустные мысли из головы, и принялся писать друзьям-товарищам одно лишь веселое да дельное: ни к чему мужику сопливиться да жалеть о прошлом, ему о грядущем думать пристало.
……….
Вопреки ожиданиям Брусницына, грозная горная комиссия из Екатеринбурга не прибыла ни через неделю, ни через месяц после Пасхи; рудоищик, выдержав положенный срок, уже заново жениться успел, отгулять с друзьями, похмелиться и протрезвиться, уже июнь на дворе – а из главной конторы ни одного толкового письма или указания по поводу сурового наказания бунтовщиков, если Семка Шангин не врет, конечно. Право слово, то, что после неудачного визита тринадцатого апреля аж двадцати двух комиссионеров, присланных из Перми во главе с самим Пермским Берг-инспектором, особо провинившихся через строй пропустили, народ лишь раззадорило, но никак не напужало. А ведь спервоначала дрожали все, а как же! – выстроили их всех перед конторой, посередь поставили стол со скатертью, сам полицмейстер со своими волками стоит при полном вооружении, солдаты, приходской священник, и что? Увещевать, дурни, народ начали!
Рудокопам статьи из воинского Артикула вслух зачитывать! Про закон семьсот девяносто девятого года еще вспомнили! Уж лучше бы не поминали о том: даже самому сопливому грубен-юнге ведомо, что закон тот без приложения печатей, а значит – недействителен! Вот и получили такой отпор, что спор о законах даже до мордобития дошел: кунстейгер Секачев за свою правду мутузит мастерового Шипицына, а унтер-шихтмейстер, не постеснявшись чужих и ненужных глаз – бергайтера Задорина, и все ведь, как один, за справедливость! Смех и грех, право слово, хорошо хоть, простые работяги в то не вмешались.
Пермский Инспектор, видя такое безобразие, даже предложил было депутатов среди народа выбрать для переговоров, да куда там! Так и не добилось начальство своего: что простые работные, что мастеровые заявили, что они – одна команда, депутатов выбирать не станут, как не станут и впредь по праздникам работать, и все тут[4]! С одной стороны, это было радостно, с другой – настораживало: народишко уже открыто и нагло лыбился на попреки начальства, порой даже работает уже с прохладцей, а к плетям относится навроде как к простуде – недельку поболеешь, дескать, а потом само пройдет. Некоторые, и не в последнюю голову неуемный Макарка даже кичились тем, как их побили эти солдаты, дармоеды и бездельники, а на работавших в праздники мастеровых они и вовсе смотрели как на гнид недодавленных.
………
Танков сперва нахмурился, затем, обратно рассмеявшись, живо прикончил пирог, скинул рубаху и принялся за бур. Весело так принялся, с огоньком, Брусницын даже загляделся на друга, настолько тот был атлетически сложен, ничуть не хуже, чем герои у всяких там древних греков или же римлян, видел рудоищик их на картинках, знает. Но то греческие герои, а что вскорости вот с этим русичем станет – кто ответит? И без того спина еще от палок не отошла, а все туда же, хорохорится почище петуха. Явно же никто о нем и строчки не напишет, и картину не нарисует: спервоначала пропустят сквозь тысячу, угостят шпицрутенами[5], а затем, как оклемается, в железа закуют - и в Сибирь. А может, и не туда: чем Урал хуже?
Поглубже в шахту, да на самую твердую скалу, причем дневной урок такой, чтобы к вечеру ежели на что сил и оставалось – так это чтобы ложку поднять мог, пожевать, да до нар доползти. И что же Макарка такого с собой сотворил?! Дочку Фроську ему не жалко – так хоть бы Сережку, что едва на свет народился, пожалел! Что же с ними без отца-то станет? Неужто это Божья воля в том сказывается – род Танковых таким образом покарать за явные и неявные грехи их? А быть может, это батя Макаркин на больших дорогах уже успел так нагрешить, а может – что и дед его, да ни к чему человекам лезть в дела Провидения, недоступно оно его разуму, и слава Богу, ни к чему людям знать, что впереди их ждет. Хотя, может статься, у Макарки еще все впереди, если… Да, если образумится и, пока не поздно, сбежит куда подальше, где его искать не станут.
Дождавшись, когда товарищ достанет последний керн и уложит его рядом с остальной рудной змеей, рудоищик достал увеличительное стекло и принялся рассматривать образцы. Он ожидал было после верховика[6] увидеть пустышку, однако глаза не обманешь: зрит он истину, а уж что есть, то есть, - дотянулся досюда один из золотоносных языков, доселе не исследованных. Брусницына даже обида взяла: и отчего он доселе на этом пригоре не ходил? И, самое важное, неужто и взаправду придется ему самолично всю Русь-матушку обходить, чтобы месторасположения золотых жил указывать? Ведь посылал он уже сюда разведчиков, и что?! Даже следов прежних забуров, тем паче – шурфов, окрест не видать, а место на карте отмечено, как никчемное. Неужто наврали, мерзавцы, и здесь, за болотами, вовсе даже и не были? Ух, и воздастся же этим негодяям, что посмели его обмануть! Он и бур им доверил, а они чего устроили?! Крестиков навроде могильных на планах нарисовали, якобы означая, где они сверлили, и небрежением своим обмануть его, Брусницына, помышляли?! Вот змеи подколодные! Ежели бы хоть один крест кругом был бы обведен, так может, и простил бы их рудоищик, а поскольку… Постольку и воздастся: вот вернется похштейгер на фабрику, проверит расчеты – и держись, ленивый народ!
-Ты это чего не моешь? – оборвал Танков его гнев на самом разгаре. - Али мне за водичкой сбегать, да в пригоршне тебе ее принести? Иди вон, мой!
И этот туда же, - с умственной тоской посмотрел похштейгер на друга, отчего Макарка сразу же замолк, отвернувшись, - и этот… Куда же совесть-то у людей подевалась? Жук погрыз, али мышь прожорливый поел ее у них у всех?! Господи, неужто и у него, раба Божия Льва, та же зараза: старших не чтить, лгать направо и налево, неужели все свое первое «Отрекохся» позабыли?! Кому же тогда верить-то? Один… да, насовсем один. Как же тоскливо это осознание, в нем даже друзья не помогают…
Да и какие они ему друзья? Вернее: какой он для них – друг? Есть ли он друг Мамышеву и Зотову? Взаправду, а не на словах? Старый друг Танков – вон и тот уже от него устраняется, а что остальные про Брусницына думают? Ведь не исключается и таковое предпослание, что они, как большие начальники, лишь выскочкой удачливым его почитают, голытьбой, эх… А другом – так это лишь на словах, отчего бы такое нет? Но – нет, не терпится душою в таковое верить, так и вовсе разувериться в чистом и светлом промысле можно. Да и насчет удачливого Лева, пожалуй, подзагнул подкову: а в чем она, его удача? Что благодаря умениям своим и смекалке рассыпное золото открыл? Да-да, и притом многое поимел для себя при этом зараз: сотню пудов Государю дал, а у самого денег на хорошего зубного лекаря свободных не находится? – и рудоищик, потерев себя ладонью по ноющей щеке, рассмеялся, напрочь отрекаясь от вздорных мыслей.
-Прав ты, - высосав кровь из больного зуба, сплюнул на траву обер-похштейгер. - Мое дело – мыть, твое – копать. И вправду: ничего странного. Дурак я, Макарк, да и ты тоже. Веришь? – поморщился он от боли. - И чеснока-то у тебя с собой нет, да и я не прихватил. Знаешь, как болит?
-Чего это у тебя болит? – недоуменно посмотрел на рудоищика Танков.
-Да зуб, зараза такая, - цыкнул Брусницын, шипя воздухом продоль щеки. - Все выдернуть его хочу, да жалко. Прям как тебя! – со злостью ударил он себя по щеке, и скривился. - Неделю уже болит, и ничего, окромя чеснока, не помогает. Макарк, ты хоть бы черемши нарвал, а? Ну?!
Брусницын честно обманывал своего друга: зуб у него хоть и болел, но не так, чтобы уж совсем на стенку лезть, а вот насчет лекаря у него был другой резон, причем – постыдный. Лева ничего с собою не мог поделать, и, как только фабричный зубодер примерялся к его больным зубам своими безжалостными железяками, похштейгеру начинало выворачивать наизнанку, вплоть до рвоты, если не назвать это чего похуже чем. Ладно, когда первый зуб драли – терпел-терпел, и только затем выплеснул завтрак под ноги бедолаге в фартуке, а второй? Третий? Ведь как только увидит рудоищик эти щипцы – так ведь сразу мутить начинает, словно мальца, мамкиного молока обкушавшегося. Фух, какая мерзость и позор! Однако покамест этот зуб болит не так сильно, и можно, с благодарностью приняв у Макарки черемшу, половину целебной травки прожевать, а остальное же засунуть за щеку, тогда, глядишь, и отпустит.
……….
Переговорить с товарищами-бунтовщиками Танкову не позволили: аккурат с самого утра пятнадцатого июня после переклички неожиданно зачитали предписание[7] из Екатеринбурга, и зачинщиков без лишних разговоров арестовали. Причем не просто связали наспех веревками, да бросили в телеги – нет, видимо, готовились заранее: довели их, пеших да растерянных, до кузни, заковали там в уже готовые кандалы, и только затем увезли. Народ тем временем стоял неподвижно, разинув в оторопленном испуге рты, и только некоторые тихонько переговаривались. Тем громче над строем прозвучал зычный голос полицмейстера:
-Расследование бунта военным судом еще не закончено! Всем отправляться на свои работы!
Вот и началось, - провожал Брусницын глазами телеги с бунтовщиками и солдатами, топая вместе с остальными мастеровыми на ставшую вдруг постылой фабрику, - коли грозят расследованиями, да еще и в военном суде, теперь только и остается, что молиться: среди списков недовольных есть и его, Брусницына, фамилия. И пускай даже среди сотен других, но ведь в перечне по Березовским заводам-то он третий сверху стоит! Шангин говорит, что, мол, рука у него дрожала, когда тот рапорт он подписывал! А что, положа руку на сердце, Семка мог поделать? Вычеркнуть его? Невозможно: не он один подписант, найдутся и на него проверяющие. Благо хоть, вместо «р» да «галок[8]» в графе написали лишь «смотрящий», и боле ничего, а то и вовсе беда была бы: первый-то день он все же почти прогулял. И вот еще одно облегчение: Макарку-таки не забрали, видать, мелкой сошкой посчитали, и слава Богу. Да только надолго ли? Как начнут этих Девятова с Бушуевым с пристрастием допрашивать – все неизбежно и откроется, и даже более, чем себе представить возможно, и правду и напраслину поведают, только к дыбе их подведи.
Про Девятова, может, рудоищик, и зря так думает: умный был мастеровой, хороший, не токмо грамоту и дроби знал, но еще и работу понимал, как следует, ревностный он был до дела. Разве что вот только честный и открытый чересчур, да храбрый до безрассудности, оттого и до печали жаль мужика. Такой, верно, и на дыбе ничего лишнего не скажет, а вот Бушуев… Его, пожалуй, только за крикливость бунтовщики к себе и привлекли, а за что же еще? Не за то же, что он – Емельян, да еще и Бушуев? Емельян, да есть изъян: не Пугачев он, и, бережа за свою шкуру, этот Емелька все скажет, а потом и прощения не попросит.
………..
Страсти на заводах после ареста заводил к началу июля потихоньку улеглись, а к концу лета и вовсе почти сошли на нет, все притерпелись, работали как приказано, от темна до темна, но тем не менее также и слишком не перетруждаясь: и самим неохота было, да и, когда на ушко тебе пошепчут, чтобы сильно не зарывался – кому же станет охота чрезмерно усердствовать? Вот и работали себе с прохладцей, отчетливо понимая, что могли бы и больше сделать, а зачем? Гром уже прогремел, золота в конторе описывать не успевают, вот пускай эти канцелярские крысы там и трудятся, а мастеровому мужику к чему себя на фабриках излишним насиловать? А что всякие там Брусницыны с Удиловыми глотку дерут – так то их работа, поорут, поорут, и перестанут, зима не за горами.
Всего лишь осень переждать осталось – а там, глядишь, и работы станут потише, и хлопот поменьше, вот только бы выходные им возвернули… И где ж это видано, чтобы без праздников да воскресениев работать? Чарочку же некогда пропустить! Эх, скорее бы осень, а затем – и зима красна, да румяна! Весело Рождество да бражна Масленица – вот когда и погуляем! Преображение да Успение, пусть и спустя рукава, но потрудились, дабы беса не дразнить, а зимой – нет уж, уволь! Мастеровое слово крепко: не станут они отныне и впредь по праздничным дням работать. Уж на эти-то, зимние и светлые праздники, никто не помешает им от души повеселиться, уяснило, поди, себе начальство, что не вправе оно было на прошлой Пасхе новые порядки устраивать.
Мастеровые жадно считали дни до конца сезона, и досчитались: настало двадцатое сентября. Вроде бы было это утро как утро, с построением да перекличкою, тихое, светлое и без дождика, ежели не одно «но», которое мужики замечали уже слишком поздно, уже после выхода на плац: вся площадь была окружена солдатами, причем в таком количестве[9], что и даже у самого храброго да отчаянного душа тут же уходила в пятки. И не в последнюю очередь – у Брусницына, и у него, и то сердце екнуло: дождался, накаркал!
Выстроив и без того послушных и напуганных, как агнцы пред закланием, своих подчиненных, он по всем правилам встал впереди их, с трудом сдерживая дрожь в коленях. Нет, не то, чтобы он боялся за себя – он больше опасался неясности грядущего, его последствий для мужиков, да и вообще – кому в глаза неотвратимости, не моргая, смотреть по сердцу? Разве что безумцам, да святым, но при чем здесь эти блаженные, когда тысяча мужиков за спиной рудоищика – вовсе даже не полоумны, да и грешны до такой степени, что хоть целиком их в святую воду окунай – не очистятся? Нет, но как эти солдаты умудрились в такую рань их врасплох застать? Уму непостижимо: неужто ночью, как тати, из Екатеринбурга они на свою кровавую жатву вышли?
Сквозь шум в голове обер-похштейгер прослушал приказ Горного начальника, он смотрел и не видел, как недобрых сотни две, а то и больше, солдат, выстроились напротив друг друга, и через этот проход по одному начали заводить всех мастеровых рабочих без разбора на старых и малых, правых и виноватых, разве что имя у них для порядка перед входом в этот страшный коридор, что находился слева от рудоищика, спрашивали. Спервоначала на входе почти все под ударами громко кричали, матерились, некоторые безумцы даже добавки шутки ради просили, но уже к первой трети строя они смолкали, некоторые даже не в силах были дойти до конца.
Слабых обливали холодной водой из ведер, и вновь заставляли идти, и не было конца этой покуда еще живой человеческой цепи, скованной единой болью и отчаяньем. Особенно страшно и богопротивно было глядеть на конец строя: почти каждый десятый, только получив последний удар, падал ниц наземь, и уже не в силах был подняться, и никакая вода уже не помогала встать обессилевшим бедолагам на ноги. Таковых, кого за ноги, кого за руки, как пустые тряпки, прямо по земле утаскивали прочь в сторону солдаты, и бросали там их, едва дышащих, на траву вповалку.
И дикий, ни с чем несравнимый, вой окрест… Почитай, все слышали, как воют в лесах волки, но чтобы был вой похуже, чем волчий – такого Брусницын еще не слыхал: бабы, сбросив наземь свои шали и косынки в знак покаяния и великой своей скорби, окружив площадь, завывали так, что даже конные казаки, и те, устыдившись, отгоняли их не нагайками, а попросту оттесняли лошадьми голосящих, простоволосых, растрепанных женщин подальше от места казни.
Словно бы во сне, спохватившись, Брусницын спешно двинулся вслед за последним из своих рабочих, в растерянности думая, куда бы ему девать мундир и шляпу: наверняка же не удержит под ударами в руках, уронит, да испачкает. Пройдя между первыми служивыми, он покосился на писаря: Федька за столом сидит, двоюродный Семки Шангина брат[10], пером по бумажкам водит, подлая душа.
-Здравствуй, Федор Петрович, - словно бы чужим голосом произнес обер-похштейгер. - Подержишь у себя, пока я там…, - и, кивнув на двойной строй, рудоищик протянул писарю свою амуницию. - Ты это, погоди еще малость: я рубашку тоже сыму.
-Ни к чему это Вам, Лев Иванович, здравствуйте, - как ни в чем ни бывало, разулыбался перед ним Шангин - младший, - Вас в списке вовсе нет, с Вас токмо штраф полагается.
-Это отчего? – моргая, глупо спросил рудоищик, продолжая тем временем держать свою одежду в протянутых руках.
-Скажите спасибо за это Его превосходительству, да своему мундиру, господин обер-похштейгер, - с некоторой ехидцей ответил Федька. - Так что, прошу Вас, освободите дорогу для следующей команды, и отойдите, пожалуйста, в сторонку, - небрежно, словно бы муху или моль, отвел он руку, отгоняя тень похштейгера от стола.
И Брусницын послушно отошел в сторону, глядя в ужасе и смятении, как в коридор из уже изрядно подуставших солдат продолжают заходить вполне еще живые, а с утра даже и счастливые и жизнерадостные люди. В кого они превращались на дальнем конце строя – на то даже и смотреть было сущим безумием. Очнувшись от тупого созерцания человеческих страданий и поистине нечеловеческой жестокости, похштейгер оглянулся, и, пошатываясь, пошел куда глаза глядят. Еще не придя в себя от пережитого, он обнаружил, что невесть к чему пришел к самому крыльцу родного дома, причем – не один: оказалось, за ним следом по дороге от площади молча, словно бы тень, следовала его собственная жена. Это мгновенно, воспламенившись ослепительной искрой гнева, с ходу взорвало злостью рудоищика:
-Чего тебе?! – заорал он на Пелагею во весь голос, выплескивая на беззащитную женщину всю боль утра. - Ты это что, следишь за мной, стерва?! – набросился он на нее, и едва удержался, чтобы не ударить наотмашь по заплаканному лицу. - А ну, пошла отсель, покуда…! – и обер-похштейгер чуть было, как маленький, сам не разревелся, и прикрыл глаза. - Лоток мне принеси: мыть я пойду, - с трудом проглотил он в горле ком вины и неловкости перед женой, и отвернулся.
А вой на площади тем временем продолжался… Забрав от жены свой верный лоток и еще что-то из рук, он, не желая оправдываться, или, Боже упаси, извиняться, направился напрямки к устью Березовки, где слева возле пригорка она впадает в Пышму. И пускай там все уже мыто-перемыто, зато это далеко, и там тихо до такой степени, что хоть криком кричи – никто не услышит.
И вправду: отыскав укромный уголок, рудоищик аж недоуменно прислушался: тишина вокруг стояла такая необыкновенная, что даже было слышно, как весело чирикают беззаботные птахи, которых из-за вечного шума плотинных и земляных работ никогда и слышно не было. А тут вдруг – работающие вхолостую шлюзы, праздные счастливчики-мастеровые, что приставлены к суточным сменным работам за присмотром над механизмами, недоуменно поглядывающие то на солнце, то на осиротевшие без работного люда рудные производства, и – щемящая душу тишина, ни брани, ни гомона, только одни птички.
………….
-Так и знал, что ты здесь будешь. На вон, заклей мне, - нежданно потуркала рудоищика по плечу чья-то рука, чуть ли не задевая Брусницына по уху. - Наведался я было к тебе домой, а тебя нет. Чего ты так на меня смотришь? И что, что голый: я так не с самой фабрики иду. Словом, твоя мне и сказала, что ты лоток забрал, я за тобой и пошел. Аль помешал тебе, что ли? – с укоризной в голосе убрал Макарка свою ладонь с зажатой в ней подорожником. - Ладно, сам тогда как-нибудь, бывай.
-Куда?! – опомнившись, прихватил его за исподнее Брусницын, - Ты целый?! А почему без штанов? – невпопад спросил он, оглядывая почти голого Танкова.
-Так ведь кровь со спины стекает, Левонтий Иваныч, - словно мальцу, укоризненно растолковывал мастеровой товарищу причину такого необычного одеяния, - прямо туда, вниз, на штаны, а мне их жалко, вот я их и снял. Вон они валяются, в руке нес, - кивнул он на тряпки возле ивы, дробавив чуть ли не с удовольствием. - Эх, и задали же нам сегодня! Так что, налепишь мне подорожника, чтобы побыстрее заросло? Ну наконец-то, ожил! Может, тогда и спину ополоснешь? – и Макарка, не дожидаясь ответа, скинул сапоги, и вошел в воду. - Да выбрось ты свой песок, да сразу лотком и поливай мне спину, чего ты сидишь, как пень?
Спина Макарки, до сих пор бугрившаяся лишь посредством скрытых под ней могучих мышц, на сей раз представляла из себя один большой изрядно побагровевший колобок, видимо, по причине небрежения нерасторопной хозяйки оставленный в печи сверх дозволенному ему срока, и оттого в нескольких местах треснувший и сочащийся склизкой жидкостью. Рудоищик, сострадая и стиснув зубы, ухаживал за этим колобком, как мог: он и тщательно поливал его речной холодной водичкой, и нежно протирал, где надо, ладонью, пытаясь пальцами прихватить разошедшиеся края, но те, как назло, в ответ только лишь только расширялись, и источали из себя малинового цвета сукровицу, обнажая белесые волокна мяса.
-Как оно там? – оглянулся на него Танков, недовольно морщась. - Холодно же! Неужто не отмыл еще все? Да ну тебя, хорош: слепишь подорожник, как есть, да я на солнышко, греться, - и он, осторожно ступая по камням, выбрался из речушки, оглядываясь по сторонам. - Хе, а никого! Так, Левка, я сейчас присяду на корточки, а ты поссы мне на спину, - сняв портки, присел он на бугорке, положив голову на руки. - Давай, не тяни, писай!
Похштейгер, разумеется, знал, что первое дело для избавления от заразы при ранениях – это моча, он и сам завсегда так с собою поступал, когда порезывался, но чтобы самому помочиться на другого? Это же позор и преступление! Однако как поступить иначе? Уж Макарка-то себе на спину этого точно сделать не сможет, вот ведь беда… Может, он шутит? Да нет, не шутит, серьезный сидит, сгорбившись, подставив голую располосованную лозанами[11] спину, да закрыв на всякий случай лицо дрожащими от боли ладонями.
-Может, все же лучше к фершалу, он и зашьет? – обомлев, спросил рудоищик у друга.
-Лей! – рыкнул на него из-под ладоней Макарка. - Там таких, как я – хоть пруд пруди!
Может, в этом и заключается вся глупая мудрость дружбы, но через пару минут Брусницын уже бережно прилеплял сочные листы подорожника к еще мокрой и пряно пахучей спине, словно бы это была его собственная спина. Нет – даже больше! – словно бы стигматы самого Христа пытаясь скрыть и излечить природной материей, столь присущей и тем временем одновременно в той же мере чуждой Спасителю. И не надо было быть Фомой, чтобы убедиться, что стигматы эти – подлинные, но за что они получены? Каким несправедливством греховным добыты?
И что с того, что Макарка отрицал саму возможность работ в Светлые праздники? Разве же это грех? И что за провинность в том, что Макарка говорил об этом прилюдно? Разве ж правду уже кто-то отменил до самой гробовой доски, и даже имя ее вслух произносить зазорно стало?! Да ведь эти раны – они как и его, Брусницына, раны, они вопиют к Господу, и жаждут своего ответа. Облепив плотно подорожником спину друга, отчего та стала похожа на панцирь южного зверя черепахи, рудоищик хохотнул:
-Все, готово, - накинул он Танкову на плечи его кожаную, крашенную охрой, рубаху. - Теперича застегивайся, а то подорожник весь у тебя подсохнет, да обвалится.
………..
Ни вечером, ни назавтра ничего особо страшного не произошло: ну, закрыли под замок еще десяток бузотеров; даже не заковали, но преимущественно это с первой части рудников, - так то ожидаемо, главное, что дельных мастеровых не тронули, затем зачитали недлинный указ о штрафах и контрибуциях за бесчинства, - тоже ничего нового: два года контрибуций. Брусницыну, и еще некоторым штейгерам – так и вовсе один назначили, - еще легче, потерпим. Зато, глядишь, у народа денег меньше останется на то, чтобы в город бежать, да по питейным домам шляться, покуда не отловят – тоже одна польза. Своих денег вот только жаль: сыновья-то растут, к делу пристраивать пора, а тут целый год – да на одних харчах, да уж…
……….
Встреча двадцать первого года выдалась в домах Березовских мастеровых оживленнее, даже можно сказать, суетливее, нежели чем все предыдущие зимние праздники[12]: кто-то, громко ругаясь на злую метель и в сердцах проклиная начальство, собирал скарб и грузил его на телеги, переезжая на новое место службы; кто-то, напротив, уже начинал обживать ненадолго опустевшие казенные квартиры, да осторожно, или же сразу, без лишних церемоний, знакомился с сослуживцами, а местные же старожилы с интересом присматривались к новичкам, хотя многие из них были родом из этих мест, да вот только судьба потом раскидала кого куда подальше, словно камушки в пруду, унося их круговыми волнами, но люди не камень, не тонут, возвращаются.
Из приезжих были и такие, что раньше работали в Благодати или Уфалее, и те, что пожаловал к ним с далекого Алтая, а один из штейгеров, Фадей Семенников, возвратился на Урал аж из грузинской экспедиции, где служил целых пятнадцать лет, причем приехал не один, а с молодой женой, двадцати двух лет от роду, и грудным ребятенком, смех и грех, право. И это в шестьдесят-то два года! Мастеровые вовсю подшучивали над бывшим земляком, да только тот не обижался, а напротив, учил всякого встречного и поперечного на своем примере, как следовает жить: одну жену схоронил, тут же женись заново, а то, дескать, к чему мужской силе втуне пропадать?
Бодрый старикан смешно и увлекательно рассказывал о своем житье-бытье на Кавказе, хвастался узорным кинжалом, англицким пистолетом, якобы отобранным у турка, и вокруг него завсегда можно было видеть охочих до баек слушателей, впрочем, завсегда готовых отблагодарить чаркой-другой за такое к ним внимание от уважаемого человека. Брусницын, хоть был и вправе остановить такое явное нарушение дисциплины, однако же не вмешивался, и сам, махнув на все рукой, порой слушал россказни Фадея о жизни среди свирепых горцев. А с чего, с какой это радости, ему самому своему брату-штейгеру рот затыкать?
На то старшие по званию молодые офицеры есть, вон их сколько: Обезъянникову, новому смотрителю второй части рудников – двадцать три года, Меньшенину с первой части – двадцать шесть, иноземцу Габерланду, прибывшему руководить третьей и четвертой частью – двадцать восемь, а Булгакову и вовсе всего двадцать два! И все ведь, как один, или шихтмейстеры, или берггешворены, вот нехай они за порядком и следят, коли такие ретивые.
А обер-похштейгеру ссориться со своими товарищами ни к чему: хоть ему и повысили годовое содержание до девяноста шести рублей, что ровно вдвое больше, нежели чем у других штейгеров, однако же он эту половину как раз и еще цельный год отдавать из-за контрибуции обязан, так что незачем вперед батьки в пекло лезть, особенно когда этот батька ему в отцы годится.
У Брусницына была еще одна причина для сердечного удовольствия: его другу Шангину удалось-таки выбиться из простых, хоть и личных секретарей: он теперь над целой конторой секретарей и бухгалтеров старшей головой поставлен, с присвоением соответствующего класса и чина. Так что, хоть с потаенной ухмылкой, однако на людях приходится рудоищику сейчас его по имени-отчеству, да Вашим благородием величать, вот так-то.
…….
А работы в зимнее время Брусницын для себя предусмотрел изрядно: ему никак не давала покоя идея усовершенствовать промываленные механизмы, превратив их в единую машину, почти не требующую рабочих рук, а чертежная для рисования всевозможных схем, и обсуждения деталей, подходила куда как нельзя лучше. Кроме того, чертежники одновременно занимались еще и паровыми машинами под руководством англичанина Меджера[13], и в сем году наконец результаты этих трудов вполне мог наблюдать каждый: вместо сотен лошадей на водоотливных штольнях теперь работали всего четыре паровых машины, и ведь это далеко не предел! «А ежели такие машины, да приспособить к промывке золота? – чесались у обер-похштейгера руки, - Это же никакая зима будет нипочем: накидал себе дровишек в топку, и пусть оно себе там молотит, да руду протирает, это ли не мечта? Да вот одна только жалость: англичанин его даже слушать не желает, целиком занятый своими вассерштольнями, и помощникам своим пустое, как это ему кажется, общение воспрещает.
………..
Только-только после необыкновенно стылой и рабочей Пасхи пришла первая оттепель, как новое молодое начальство принялось торопить Брусницына, штейгеров и старших с началами полевых работ, и никакие увещевания, что земля-де еще мерзлая, и пожогами многого не добьешься, на вчерашних штудентов не действовали, и это приводило обер-похштейгера в уныние. Что смотрители рудников усердствуют, Брусницын еще мог понять, - в шахтах завсегда одна температура, но чтобы за прочими последовал и Борис Иванович[14]? И пускай он еще столь же молод, как и его друзья – Смотрители, но у Германа-то хоть отец крайне заслуженный, да и умом весьма не обделен берггешворен, к чему же ему-то принуждать рабочих в закаменевшем за зиму песке ковыряться?
Но делать нечего, приказ есть приказ, и рудоищик с ним смирился, а вскоре и вовсе, поняв замысел, одобрил: его опытное производство привлекло к себе лишних две сотни мастеровых, которые при прочих условиях влачили бы жалкое существование в шахтах и штольнях, а там, как рассказывал брат Степан, новое начальство, напуганное прошлогодним бунтом, а еще больше – отставками прежних Смотрителей, и вовсе принялось по три шкуры с рабочих драть, да еще и кричать, что, мол, мало.
……….
На Преображение, несколько запоздав на письменную просьбу Мамышева, похштейгер поспешил в Богословские заводы, пообещав Герману вернуться через неделю, да, видать, поспешая, и погорячился: сперва он любопытства ради завернул на Верхнейвинскую вотчину Яковлева, к Григорию Федотовичу Зотову, где, увлекшись, потратил целых два дня на местные речушки, затем они уже напару с товарищем последовали севернее, к Невьянску, в окрестностях которого на землях предприимчивого корнета добывали платину. Там волей - неволей вновь Брусницыну пришлось задержаться, обучая как самого Управляющего, но больше шихтмейстеров со штейгерами (на бергайтеров и мастеровых попросту не хватало времени), правильным приемам добычи драгоценных металлов, а кунстейгеров с механикусом – разумному устройству промывальных машин.
И на четвертый день отпуска, чувствуя, что уже никак не успевает к Николаю Родионовичу, и вовремя затем возвернуться в Березовский, он, переборов в себе скромность и даже некоторое благоговение перед добродушным, но цепким хозяином, попросил у того соизволения откланяться. Однако отделаться от старовера оказалось не так-то просто: тот, приказав запрягать плетенку, сказал, что едет к Мамышеву вместе с Брусницыным, на что рудоищик после кратких раздумий согласился: иметь такого интересного и занятного спутника, как Зотов, было ему сущей наградой и подарком со стороны не всегда благосклонной судьбы.
………..
-Куда это мы едем? – недоуменно оглядываясь по сторонам, перебил Зотова Брусницын.
-Эх-хэ-хэ! – трубно оглашая лес, рассмеялся управляющий. - А ты скажи мне, Левонтий Иванович, ведаешь ли, чем добрая собака отличается от худой? Нет? Носом! Носом! – прищурившись, повторился он, посматривая на спутника. - А я, каюсь, прежде чаял, что ты еще верст десять проедешь, прежде чем поймешь. Ан нет: нюх у тебя, что твой длинный нос – за версту он вдаль у тебя чует, да на сажень вглубь, иль я не прав? Так поправь, я завсегда за справедливость, ты ж меня знаешь: за ложь могу и в морду дать. А затем покаяться, - и Григорий Федотович сделал самый что ни на есть невинный взгляд, в котором тем не менее играли искорками смешинки. - Вот и перед тобою, друже, я каюсь: на Шайтанку мы путь-дорогу держим, чуток там покопаемся, и дальше в путь. А вот конек, брат, у тебя дрянь, - нежданно переменив тему, кивнул он назад, где в привязи вслед за бричкой бежали лошади, - сколько годков-то ему?
-Двадцать, - недовольно буркнул рудоищик, обижаясь на обман, - или около того, не упомню.
-Это бабы, Левонтий, хороши в двадцать, - подмигнул управляющий, - а коня надо любить, когда ему пять! Леонтий! Чего ты на меня надулся? Мы ж с тобой не просто так на рудники едем, а меняться! Все ж по-честному!
-Чего?
-Меняться! – расплылся в совершенно невинневшей улыбке Зотов. - Ты мне – еще денек времени, и не говори, что твое время дорого, я то ведаю, да ведь и я к тебе не с пустыми руками обращаюсь: давно приметил, что с конем ты мучаешься. А у меня возле Карпушихи, подальше от конокрадов, - выдержал он многозначительную паузу, - завод свой имеется. Лошадки – как на подбор, не как у Орлова[15], но… Сам увидишь, молодого себе подберешь. А твоего коня, слово даю, буду кормить и в холе содержать до самой его кончины, ты не переживай: понимаю – друг. Как там у Карамзина, помнишь ведь? Отдалил после слов волхва князь Олег от себя коня, отпустил его на выпас, а шесть лет спустя взял, да и навестил некстати. Чего насупился опять? – и широкая ладонь управляющего по-дружески легла на колено рудоищика, совершенно его закрыв, - Мы же с тобой не из князей, нам бояться нечего: навещай, когда тебе будет угодно.
………….
Рудоищик никогда не был особенным специалистом по лошадям: он этих четвероногих друзей, почти братьев, подразделял на два, нет – три типа: офицерских, почти ни на что не годных, кроме как бегать и воевать; затем рабочих, навроде киргизских; и, как он их про себя называл, «каторжных», что от зари до зари крутили насосы водоотливов на шахтах, но то были уже почти не лошади, а так, одно лишь наименование. Потому картину, что открылась перед ним на пастбище, рудоищик просто не смог сразу даже для себя описать словами: на двух обширных полянах, соединенных друг с дружкой малым перешейком меж двух же рощ, мирно паслось три десятка самых прекрасных животных на свете, и это не считая еще троих, что находились под седлами, по всей видимости, приписанных пастухов.
……….
Отвязав от брички Штревеля, Брусницын с тяжелым сердцем, словно бы в последний раз, сел в седло, и проследовал за неспешно удаляющимся то ли пастухом, то ли… Да какая разница, кто он, этот Прохор? Куда как важнее, что, наверное, суждено рудоищику вскоре со своим другом расстаться, да какое там «наверное»! Похоже, здесь уже все решено и без его участия, и оттого и разлука неизбежна, а расставание – горше. Однако, как ни грызли похштейгера злые мысли, а при виде пасущихся на третьей, скрытой доселе за поворотом, поляне, лошадей, у него аж дух от восхищения перехватило, а из уст сам собой родился лишь удивленный выдох: «ох…». Это были настоящие офицерские кони, кони, которых похштейгер завсегда презирал и обходил брезгливо стороной, но насколько эти лошади были красивы! Неповторимо, неподражаемо, чарующе прекрасны, глаз не оторвать! И как же такая прелесть могла оказаться здесь, на Урале?
-Желаете взглянуть, Ваше благородие? – взял под уздцы Штревеля конюх. - Милости Вас просим: ежели Григорий Федотович сказал «любых», то Вам непременно сюда.
-А…а откуда они здесь? – спустился на землю рудоищик, озираясь.
-Так это, - и мужик хитровато улыбнулся, - наш господин, Яковлев Алексей Иванович, дай ему Бог долгих лет жизни, - перекрестился он. - Он ведь пару-тройку лет как поездит на благородном коне в столицах-то, и нам затем его посылает, а нам только того и надобно. Вон, видите, - указал он на стреноженного жеребца, что смотрел на гостей с явной неприязнью, - это – Ибрагим, араб чистых кровей, двенадцатый год ему. Рыжий донец есть, четырнадцать, гольштинец вон там, наособь гуляет, самый молодой, видите? – переводил он палец с одного животного на другое. - Остальные – детки их, помеси с разными кобылами, кобылы у нас за горочкой питаются, родимые. - показал он поверх сосенок направление. - Или Вам кобылку было бы желательно? Нет? Да я так и понял, - и, ловко, одним движением спутав ноги Штревелю, Прохор посторонился. - Тогда выбирайте сами, а я покуда в сторонке постою. А вы, Ваше благородие, спрашивайте; но позволю, с Вашего позволения, замечание: чистых мы не отдаем, уж извиняйте великодушно.
Это предупреждение было, разумеется, излишним: Брусницын и сам отлично понимал, что денег ему на таких скакунов не хватит, да и к чему они ему? Бахвалиться? Пускай даже это некоторое время и приятно, но затем наступит похмелье: не для хвастовства нужна лошадь, а для работы. Разве что работа у него, а следует – и у его коня, сегодня уже несколько другая, нежели чем у Штревеля лет этак пять-десять назад: ни к чему ему, если уж честно, такая рабочая лошадь, что может на себе и десять пудов руды скрозь чащи таскать, не спотыкаясь. Напротив, Брусницыну теперь необходим быстрый конь, чтобы по ровным дорогам ездить, а ежели он будет еще и красивым – так почему бы и нет?
Через час осмотров он почти определился с выбором, да вот только никак не мог сказать, какой из третьяков ему более по нраву: гордый ахалтекинец, у которого мать была из донских, или же более спокойный гольштинец, рожденный от турчанки. Конечно же, высоковаты оба они были немного для рудоищика, вершка на полтора-два выше привычного киргизца, но да то ничего: сверху и глядеть сподручней. Пожалуй, ежели бы не малые копыта ахалтекинца, которые могли легко увязнуть в нетвердой, и тем более – болотистой, земле, он остановил бы свой выбор именно на нем, настолько он был красив, но разум вкупе со смутным чутьем сами направили его вновь взглянуть на гольштинца, и тот, похоже, даже был тому рад: потянулся всей мордой к рудоищику, фыркнул, слегка отведя голову, словно бы зазывая поиграть, и вновь потыкался по карманам.
-Так ведь нету у меня с собой ничего! – засмеялся ему рудоищик, показывая коню пустые ладони. - Все у Штревеля…, - и он, споткнувшись, оглянулся на своего ветерана, который тоскливо и одиноко стоял беспомощно посреди поляны, неотрывно глядя на хозяина. - У него, - и Брусницын закусил губу, - в суме там… сухарики… сахар тоже есть. Его все. Я всегда с собою ему полакомиться беру, да…, - и похштейгер, сдавленно кашлянув, погладил гольштинца по щеке, заглядывая ему в глаза. - И отчего у вас, лошадей, жизнь такая собачья? Прям как у нас. Ладно… Прохор, бери с собой этого гнедка, и поехали.
-Что, даже и прокатиться не желаете? – удивился Прохор.
-Нет, - мотнув головой, отрезал похштейгер, не желая, чтобы Штревель увидел такую измену многолетней дружбе. – Потом это. Завтра.
Несмотря на мерный и занудный дождь, шедший всю ночь напролет, Зотов, призвав с собой работного мужика для переноски тяжестей и обеденной снеди, ни свет ни заря увлек похштейгера на разведки вверх по течению Полуденной Шайтанки, пообещав ему за завтраком показать не только лишь место для построения будущего рудника, но и восхитительную рыбалку, до которой, судя по разговорам, Григорий Федотович был большой охотник. После почти бессонной ночи, на протяжении которой рудоищику если что и снилось, так это умирающий Штревель и прочие ужасы, Брусницын, даже не заглянув на конюшню, с самым тяжелым чувством на сердце и хозяйским ружьем за плечами, пешком проследовал с Зотовым на разведку. До Шайтанки пути было около четырех верст, и уже на второй похштейгер пожалел, что отправился не верхом, а на своих двоих, настолько он промок, что даже в сапогах, и в тех уже вовсю хлюпало. Ругаясь про себя на неутомимого управляющего, что пер на себе бур и, как казалось, вовсе не обращал на непогоду никакого внимания, рудоищик на увале чуть было не наткнулся на его отставленную назад руку.
-Чего, Григорий Федотович? Зверь? – и, прикусив язык, рудоищик осекся, увидев, что пустая ладонь Зотова вдруг превратилась в кулак.
-Воры, - прошептал тот. - Сымай ружье, Левонтий Иванович. Смотри, только не шуми, - и неслышно отодвинул в сторону ветки, указуя пальцем на берег наконец-то появившейся речки.
Брусницын, проверив оружие, осторожно выглянул на малую полянку, и чуть ли не вслух кхекнул от неудовольствия: хитники. Душ пять, ежели не считать детей. Рудоищик на Березовских заводах завсегда обходил таких стороной, избегая ненужных стычек и последующих неизбежных разбирательств в конторе и полицейском участке. И что с того, что крестьяне решили чуток золотишком подзаработать? Поля уже давно засеяны, проборонены, Господь щедро с небес влагу посылает – так чего бы вместо безделья и не помыть? Не сено же косить в такую погоду: погниет оно все, весь труд понапрасну.
Обер-похштейгер вполне понимал такое устремление мужиков, что порой целыми семьями выходили ради приработка, даже горбачей[16], и тех оправдывал порой, этим прохиндеям тоже кормиться надо, хоть они и закупают золото в четыре раза дешевле, чем оно стоит даже в скупых на расчеты фабричных конторах, но ведь лучше получить свою потом заработанную денежку сейчас, из рук в руки, нежели чем ждать, покуда заводское начальство вспомнит-таки о них, и выдаст в лучшем случае на Пасху половину стоимости металла. Зотов же, по всей видимости, не придерживался такой мирной точки зрения, и, приказав каждому свое место для захвата хитников, в гневе скалил зубы. Управляющего не останавливало даже то, что у них всего лишь одно справное ружье на троих, а сам он был вооружен только буром против мужицких лопат и ножей, Зотов обратился в одночасье в хищного зверя, учуявшего кровь и близкую добычу.
К огорчению Григория Федотовича, мужики почти не сопротивлялись нежданным гостям, и по мордам получили не из собственной строптивости, а скорее, как говорят, на всякий случай, потому Брусницыну с конюхом ничего, кроме злых лиц, даже и не пришлось делать, исход был предрешен и неизбежен, как и неминуема кара за воровство хозяйского золота. Привычному к зрелищу побоев и прочих телесных истязательств, рудоищику и то стало невмоготу глядеть, что вытворяет с крестьянами Зотов: ну, вдарил бы один разок от души, это вполне даже понятно и нравоучительно, но зачем же так-то бить? Благо хоть, детишки в страхе разбежались кто куда, а бабы… бабы оказались хуже некуда: вон его бы Пелагея за своего мужа этому Зотову давно бы в глаза уже вцепилась, а эти притихли, как мыши, ручки меж коленок засунули, головки понурили, тьфу!
-Звать как? – подошел он к одной из них, что, видно, только что мыла в реке золото.
-Меня? – еще более прочего скукожилась та, затравленно глядя на похштейгера, - Иркою меня, Булгаковы мы по прозванию, Ваше Высокоблагородие офицер. Обер-офицер, - торопливо поправилась баба, и горячо запричитала дальше, что они-де в первый раз, и долги у них с Ваською, и дети, а коровушка совсем хворая, не дай Бог помрет, кормилица, как же они без нее, сердешной, да и кормов-то на нее уходит, что сена не напасешься, вот они и пробиваются, как могут.
Вот чего-чего, а бабские жалобы Брусницын напрочь не переносил, да и к чему это все выслушивать, когда начальник – вон он, за спиной, уже и тетрадь для памятных записей фамилий достал, отведя душу побоями, а бур, вдруг оказавшийся ненужным, все в сторонке валяется. Повесив на сук ружье, похштейгер протянул женщине руку:
-Лоток свой мне дай. И место освободи.
-За…зачем? – опять испугалась Иринка, но лоток-таки дала.
-Затем! - присел на еще теплый от ее тела чурбак рудоищик. - Учить тебя, дуру, стану. У мужика твоего вон, мозгов своих нет, так хоть ты учись, глядишь, и детям польза окажется. Чего рот открыла? Песок давай, сыпь мне сюда, да смотри за мной внимательно, как я делаю. Намыли-то крупки[17] с утра сколько?
С опаской шмыгнув носом, женщина, взглянув на мужа Ваську, скрылась в кустах ивняка, и столь же боязливо вернулась, неся в руке малую жестяную банку. Обер-похштейгер, заглянув внутрь, одобрительно кивнул:
-Это за утро?
-За неделю, Ваше Высокоблагородие, какой там за утро! – всплеснула руками баба. - Бедно туточки у нас, вот и бьемся, как можем!
-Ты ж сказала: первый день сегодня, - засмеялся ей рудоищик, и осекся, заметив, что Зотов внимательно смотрит в их сторону, - Григорий Федотович! – потряс он банкой, - это за утро! Есть здесь что искать, не напрасно ты меня сюда скрозь дождь тащил, так, глядишь, и полосу новую откроем. Вишь, сколько здесь? – вторично посмотрел он в банку. - Золотника полтора, а то и два. Да оставь ты мутузить мужиков, пущай нам, сволочи, бурят, да песок тачками возят, а мы с тобой помоем, как тебе? Намоем мы с тобой сегодня, намоем, иди же сюда!
Как в семейных, так и в общественных делах похштейгер всегда предпочитал обходиться миром, и, как следствие, зачастую брал грех на душу, и немного врал при этом. И что с того, что там, в банке, за целую неделю намытое золото? Не им же самим! От этого же никому не худо, а Зотов, глядишь, и на работу больше станет глядеть, а не на мужиков – бедолаг, что от страха и грядущих наказаний, похоже, последний разум потеряли, - сапоги управляющему целуют, да горючими слезами их поливают, как будто дождя мало.
-Чего тут у тебя? – подойдя, двумя пальцами взял банку Зотов. - И отчего ты это решил, что здесь – за одно утро? Она тебе сказала? – ткнул он в бабу отставленным мизинцем. - Так врет она тебе. У них вон там, за мыском, - кивнул управляющий, - даже бутара имеется. А ты: «За утро», не верь ты этому жулью, они тебе еще не то порасскажут. А насчет того, чтобы этих голодранцев заставить поработать – это ты верно решил, давай помоем. Ты сходи пока, бутару проверь, хороша ли, да ружье наготове держи: вдруг еще какая сволочь выползет! – крикнул он уже в спину рудоищику.
Бутара с виду оказалось попросту обычным старым коническим капустным бочонком на козлах и рукоятью для вращения, но еще вполне справным, без ненужных в промывальном деле трещин внутри, причем с вполне грамотно расположенными кокорами[18] и гребками, рудоищика даже немного взяла за себя гордость: это была его всего лишь прошлогодняя идея, но уже, видать, подсмотренная кем-то в Березовске, и теперь уже, без ведома автора, успешно применяемая. Однако же кто бы ни был этот неизвестный столяр, благодарить за машину его Брусницын не собирался, даже напротив: видать, столяр ничего не понимал в механическом деле, и гребки были слишком коротки, да и не гребки вовсе, а так, палки.
Мало того, ведущая рукоять находилась аж выше головы, и оттого крутить наклонную бочку оказалось крайне затруднительно. Вылив в горловину ведро воды, и сделав пару оборотов, обер-похштейгер засунул голову внутрь бутары, пытаясь разглядеть, не осталось ли на перегородках и прочих неровностях постеленной мешковины незамеченное доселе никем золото. Выругавшись на дурную погоду и отсутствие солнца, он распрямился, и теперь уже занялся рассматриванием содержимого ногтей. Найдя под ними одни только лишь малые признаки золота, он плюнул и грустно взглянул на бутару: нет, чтобы колено суставное к рукояти сделать, так ведь нет, прямую сделали, да длинную такую, что уж явно не для человека с малым ростом.
Присев на пенек, рудоищик еще раз оглядел то, что когда-то было его гордостью, настоящим шагом вперед по сравнению с бутарами века восемнадцатого, которые ежели на что и были способны, так это выдать крупный черный шлих, да и применялась она тогда не для промывки песков, а для горных коренных жил, да дело даже не в самой бутаре! Бутара хороша, когда она большая, для нее и команда должна быть соответствующая, и конный привод, а вот как быть малым старателям? Одним лотком ведь много не намоешь, да для него и навык особенный нужен, и усидчивость, а когда старателю ради нескольких долей золота в песке копаться?
Его начальство за это не погладит, здесь даже и домысливать ничего не надо, что оставит без премии оно рудоищика, если вовсе не оштрафует за дурную работу. А вот ежели команде старателей, этак из трех – четырех человек, и нечто навроде малого вашгерда сделать? В этой же бутаре ни рожна не видать, а тут – все перед тобою, тряси, водой пои конструкцию, да песочку подсыпай, а через часок смотри, что наработал. Один воду носит, другой стол трясет, третий песок сыпет? А четвертый пускай за костерком смотрит, да на замене стоит, но да это их, искателей, дела, чем они там станут заниматься, поштейгеру надобно в первую голову думать, как бы такой вашгерд поудобнее сделать, чтобы и таскать по полдня с собою нетрудно было, и собирать для работы недолго.
-Я уж думал, волки тебя тут съели или тати скрали, - неожиданно медведем вышел из-за куста Зотов, отчего рудоищик даже вздрогнул. - Думку думаешь? По делу иль как? Если что…
-Да по делу, по делу, - махнул ладонью похштейгер, и закрутил пальцами, словно бы пытаясь ухватить и удержать нечто ускользающее-склизкое. - Здесь иной механизм нужен, вот! Малая команда должна иметь с собою небольшой вашгерд, но еще лучше, чтобы и гребки по нему сами ходили, понимаешь? Как для бутары это сделать, я уже тут почти придумал, а здесь – никак не могу! Слушай, ты же у нас даже ядра шлифовал, в науках сведущ, так подскажи, как бы это все объединить, окажи такую милость.
-Ядра! Окажи милость! Гребки…, - зафыркал управляющий, затем покачал головой. - Нет, друг, уволь, не до того мне сейчас, больно уж хозяйство большое, чтобы всякими изобретениями голову себе забивать. Вот к Мамышеву приедем, он инженер, вместе и покумекаем, так и быть, а покуда не обессудь, не свободен я собою распоряжаться, сам знаешь, - свел он над переносицей кустистые брови. - И скажи мне вот еще что: а к чему тебе такая малая машина? Фабрики же везде, промывальни.
……….
Обер-похштейгер, отломив крылышко, задумчиво посмотрел на эту несуразицу: и зачем он к Зотову ехал? К чему ни свет ни заря пешком скрозь чащу к этой речке (как ее там?), пробирался, и весь вымок до нитки под дождем? Курицу эту жевать или дело делать? Такими ведь способами, как здесь, ни границ золотоносных песков не определишь, как не оценишь и себестоимость добычи меры самих денег, золота, а к чему такое золото, когда оно дороже денег обходиться будет? Ведь чем его, Брусницына, метода хороша? Ведь не тем, что он ее такую распрекрасную да гладкую придумал, а оттого, что подобная добыча из песков обходится казне в десять раз дешевле, чем из шахт, вот и вся разница, - все стоит денег, даже золото. А что этого рассыпного золота по Руси-матушке пока немеряно, так это не брусницынская заслуга, на то воля Господня, щедрый промысел Его.
А здесь, у Зотова, выходит, что и его собственная метода уже ни к чему, и промысел не при чем, все решит кнут. Да, и пряник для послушных мастеровых, кнут и пряник, более ничего и надобно. Неужто Григорий Федотович за последнее время со своими хлопотами так изменился, что самых очевидных вещей не замечает? Да вроде не должен: и человек он не такой, он основательный и разумный, у него все своим чередом завсегда шло, впрочем, и как он тогда бы без Брусницына сам рудники открыл, что ноне, в отличие от некоторых других, процветают? Или, быть может, Зотов просто-напросто отвык мыслить малыми масштабами, и не видит, что здесь, на этой малой полянке, творится? Привык там себе: завод, при нем фабрики, столько-то тыщ мастеровых и работных людей, такие-то строения, столько-то денег в кассе, и это все в бумагах, расписано до последнего человека, включая младенца, и до неведомо где хранящегося пуда руды переходящим числом с прошлого года.
А что пуд это по весне талою водою смоется, а младенчик непременно помрет – так ведь это один из тысячи? Пущай даже десять из тысячи сгинут, но остальные-то девятьсот девяносто в целости и сохранности, так? Может, и так, и эти шесть душ, три мужеских и три женских, что здесь перед ними уже из последних сил ноги таскают, также легко списать можно, ежели что, как в истории с мастеровым Пузановым, которого где-то здесь, под Нейвой, коли то не врут злые языки, за непослушание при народе топором зарубил Зотов? Брусницын осторожно взглянул на своего товарища: да нет, врут про него все, да если даже и правда, что, у самого Брусницына чужой крови на руках нет? Ох, грехи наши тяжкие…
-Дальше как думаешь работу править? – насытившись и надумавшись, вытер рудоищик руки о полотенце.
-Править? – чтобы не испачкать жирными руками бороду, поскреб Зотов подбородок одним пальцем. - А что ее править? Сиди себе да покрикивай, мне так даже больше нравится, чем на фабрике, все на глазах, никуда не убегут. Солнышко опять-таки, птахи, и те вон радостно заливаются.
-Солнышко?! Солнышко?? – незаметно для себя вскочил рудоищик на ноги, все более и более закипая гневом. - Я что, сюда к тебе ехал на солнышко поглядеть?! Или на этих?! – ткнул он пальцем на поляну, где все от страха побросали кто что у него в руках было: какой-то приезжий, и вдруг кричит на их барина! – Я как тебя в Березовском работу разведывательной команды устраивать?! Так?! Где кто у тебя стоит? Смотри! Нет, ты смотри, смотри! А где должно быть место каждого, помнишь еще? Нет? Так я тебе напомню: мы с тобой, как старшие, должны руководить один здесь, - сердито обернулся он на берег. - А второй – там, возле бутары, ну?! А у тебя что, солнышко, пташки?! Курочки, мать их? – и, рудоищик, смежив глаза и оскалившись, помалу выпускал из себя пар дурманной злости, превращаясь в душе из обер-похштейгера в обычного Льва Брусницына. - Ты прости меня, Георгий Федотович, милосердно, но сил уж не было смотреть на все это…, - тихо проговорил он. - Только не дело здесь у тебя.
-Это ты меня, Левонтий Иванович, - смущенно поднялся с места Зотов, и вдруг поклонился похштейгеру в пояс, - за науку прости меня, старика, за гордыню мою, - по глазам старовера явственно читалось, что ему стыдно перед товарищем, даже другом. - Ты здесь у нас старшой, командуй, а ежели я плохо работать стану – так хоть бей меня, есть на то тебе моя воля. Прости, - и управляющий, чуток помешкав, протянул свою ладонь похштейгеру.
…….
-Ты все спешишь, Григорий Федотыч, - покачал рудоищик пальцем. - А ведь золото, оно спешки не любит. Чего хмуришься? Не веришь? А давай проверим, - усмехнулся товарищу похштейгер, - Час моет он, - кивнул Брусницын на уставшего мужика, - час – ты, а у кого больше золота выйдет, тот имеет право на десять, нет – пять ударов лозой по своему сопернику – неумехе. Как тебе такое соревнование? Честно же?
-А чего это мне с ним – и соревноваться? – презрительно взглянул на крестьянина Зотов, - Коли мериться – так давай с тобой! По пяти – так по пяти! Только не лозанов, а империалов, как тебе?
-Проиграешь, - равнодушно-укоризненно покачал головой Брусницын. - И, ежели с бесами не в сговоре, - тут, не сговариваясь, все трое сплюнули через левое плечо и перекрестились, - то вчистую проиграешь, этак раза в два, а то и боле. Так отчего же тебе вот с ним, учеником моего ученика, силами не помериться? Токмо вот империалов, сам понимаешь, у него отродясь не бывало, он даже, поди, и не ведает, что это такое, так на что же вам спорить? Токмо на лозаны и остается: не на щелбаны же, не мальчишки, чай.
Зотов зло смотрел на испуганного мужика, что не решался, то ли ему дальше крутить, то ли просто стоять и трусить, недоуменно поглядывал на улыбающегося во весь рот Брусницына, и не знал, что ему делать. Наконец, вперив взгляд в ставшую вдруг ненавистной бутару, Управляющий тряхнул кудрявой, начинающей седеть, головой:
-Ты выиграл, объясняй теперь, отчего торопиться нельзя, да быстрее крутить.
-Охотно, - кивнул ему похштейгер. - Крути, Ванька, как прежде. Бабы, - обернулся он к подносчицам, почти спрятавшимся при появлении управляющего за куст, - воду, песок, живо! Смотри, Григорий Федотович, сейчас это нормальная скорость, наблюдаешь? Теперь мы начнем скорее. Скорее! Скорее, Ванька! Бабы, а ну шевелись! Наподдай, Ванька, крути, сукин ты сын! Давай, давай! Работать! Живо, живо! Скорей, Евины дочери! – и вокруг старших завертелась сущая карусель. - Что ты теперича видишь, Григорий Федотыч? – кивнул через пару минут, прищурившись, Брусницын на механизм. - Видишь, половина руды непромытой в отвал идет? Ну? От кокор, от гребков отскакивает, и в сторону отлетает, видно тебе? Да ты нагнись, не видно же тебе! – нажав Зотову на шею, пригнул похштейгер управляющего, свободной рукой показывая на внутренность. - Вон, вон, видно тебе отсюда? Тонкое золото так уловить сложно, не успевает оно бочки осесть, его вода уносит, крупное вместе с галькой уже там, - махнул он рукой, - в отвале, кое-что, конечно, уловишь, но теперь тебе понятно, почему быстро крутить нельзя? – Зотов, крякнув удрученно, кивнул.
- Все, Ванька, шабашь работу, передохни. А ты, Григорий Федотович, слушай: скорость обращения материала внутри бутары должна быть примерно одинаковой, ровной и без рывков, двадцать – двадцать пять ударов в минуту, а у тебя по ускорении сколько было? У меня вот таких часов, как у тебя, нет, но и то скажу: около пятидесяти, и что то дало? А потому большую производительность можно достичь лишь увеличением диаметра самой бочки, и лучшими гребками, а не этими щепками, желательно – железными. Здесь очень важен тщательный размол глин и кусков сложных грязных песков, но да о том я тебе еще в Березовском говорил. Или не говорил?
……………
Григорий Федотович, помолчав, сходил за буханкой, разломил хлеб напополам, задумчиво рассмотрел обе части, зачем-то подряд обнюхал, и протянул одну Брусницыну:
-За твоего благодетеля, Николая Алексеевича, в Петербурге всерьез взялись, - ровным голосом произнес Зотов. - Раскольников он, дескать, на груди пригрел, и бунт на заводах токмо он один и допустил. Мечников что ни месяц кляузу царю пишет, и Бог весть, чем это закончится, - грустно посмотрел он на рудоищика, - Лев Иваныч, ты, когда рот открываешь, в него хоть хлеб суй, а то влетит еще туда чего. Да… Достоверно знаю, то в конторе, конечно же, не ведают, но готовься. К самому худшему готовься, может, это и вовсе последняя командировка у тебя. И учти: я тебе ничего не говорил, - выдохнул Управляющий, и смежил глаза, повесив голову, только губы что-то шептали беззвучно. - Рад бы и обманываться, но все так и выходит, неравны силы. До зимы все жилы рви и у себя, и у мастеровых, бей, не жалея, всю зиму, разведывай, что можно, в тайне держи, а дальше - еще раз держи в тайне! – опять задумался Зотов, видно, размышляя, стоит ли ему говорить то, что изрядно накипело, и уже зашептал. - В тайне до поры до времени свои рудники держи, верь моему слову, надобно так. И не перебивай! Осипов твой вместо Шленева у нас станет, понял?! Опять хлеб суй! Пожуй вон, запей водичкой, успокойся, и возвращайся, мне покуда тоже в кустики надо. Иди вон пока к бутаре, к Ваньке своему, проверь, и возвращайся, дальше говорить стану.
……….
Обер-похштейгер ни себе, ни тем паче, другим, никогда не смел и не мог объяснить, отчего у него это вдруг возникает это чувство: «Здесь», и даже – «Здесь – есть!», он видел это, и всё, слышал, чувствовал нюхом, да хоть и дрожал наподобие той лозы татарина Абдулки, его таки стремило к искомому месту, как жаждущего тянет целый водоем, как алчущего манит к себе краюха хлеба, и всем им было мало, так отчего же должны иметь границы потребности сущего рудоищика? Брусницын твердо знал, что там, за малым поворотом, среди мелкого песочка, ежели взять еще левее, саженей на пять чуть вниз и наискосок уходит пласт золотого песка, и он ждет, он ждет, чтобы его открыли! Немного с этого места намоешь, фунта полтора – два, но слой-то толстенький, он куда-то, хитрец, туда вниз, под кустики, загогулинкой уходит, так, сейчас посмотрим, надо только лопатку взять, копнуть чуток, шурфик малый разбить, там ведь второй слой таится, более богатый, или как? Да будь Брусницын полный дурак, коли не так!
-Ты это чего?! – попытался отобрать у штейгера лопату Зотов. - Совсем сдурел?
-А ну, отдай! – выдернул ее назад рудоищик, и тем самым собственным действом мгновенно пришел в себя. - Пойдем, Григорий Федотыч, бери бур, я тебе тоже кое-что покажу.
Чуть повыше мочевника он покрутил на земле отметину Зотову каблуком: «Бури, три аршина, боле не надо», затем перешел малость повыше, вновь повертел: «Четыре, четыре с половиною», прищурившись, пригнулся под ивою, высунув язык, и нашептывая себе под нос, отломил ветку, уже тихо и утвердительно кивнул сам себе: «А я копну туточки, ох, моя родненькая, дождешься ты у меня подарочка подвенечного, землица моя сыренька, позволь только взглянуть, что прятаешь ты от меня, твоего долгожданного да милого, я копну немножко и небольно, не потревожу я твою красу, матушка, не испоганю прикосновением своим, и… Не серчай, я копать стану».
Перебив лопатой тугие коренья ивы, он споро принялся за дело, и вскоре углубился на целый аршин, но песка покуда так и не обнаруживалось: суглинок с камнями вперемешку, крупными и мелочью, и покуда, окромя охристого игольчатого отсвета, никакого намека на кварцы или березиты. Но тем менее рудоищик, предвкушая, продолжал свое нелегкое занятие, и только лишь просьба Зотова посмотреть извлеченные керны заставила его выбраться из ямы. Бегло оглядев породы, Брусницын пощупал их, растирая между пальцев образцы, кивнул сам себе, и вновь вернулся к шурфу, но там уже за лопату взялся сам Управляющий, и инструмент свой отдавать никак не собирался, азартно вгрызаясь в землю.
………..
После славной ушицы стали совместно подводить итоги сегодняшних стараний: не так уж и плохо, ежели учесть, что половину дня с мордобоями и безалаберной работой они-таки потеряли: долей тридцать намыли на прежнем месте, долей сорок из Зотовского шурфа, а ежели к этому прибавить самородную штуку, что оказалась в керне, выходило на круг и вовсе больше золотника. Итого, ежели это оценивать по фабричным нормам, три рубля шестьдесят семь копеек за золотник, получается, что они на пять мужиков и три бабы заработали бы ажнов четыре рубля ассигнациями. Для кого-то это, быть может, и негусто, но простым крестьянам такие прибытки и не снились.
-Григорий Федотыч, вот скажи мне, - оперся локтями о колени рудоищик, глядя на последние лучики уже робкого в своих стремлениях солнца, побултыхав тому перед ухом почти пустой банкой, - стоило нам сюда с тобой топать? Вон, и человека с ружьем ты с собою призвал, а что с того толку? У меня вон тоже ружье где-то валяется, уж и забыл, где, а… Ты меня слышишь, Григорий Федотыч? Вот, и слушай. Слушай, - и Брусницын невзначай фыркнул, запоздало укрывшись под скрещенными локтями.
-Здрав будь, Лев Иваныч! – кивнул ему Зотов.
-Да не чихал я, здоровый, - усмехнулся в его сторону похштейгер. - Это так, в нос чегой-то. Развел тут у себя нечисти, басурман. Кхм, - убрал прочь взгляд рудоищик. - Спина у меня побаливает, и не смейся, ну? Чего ты мне тут щеришься?! – дернул он головой, негодуя. - А ты на эту руку взгляни! Зотов, ты когда-нибудь такую руку видел?! – задрал Брусницын рукав, отворотив голову.
Управляющий, глядя на руку товарища, чуть было не ахнул вслух в изумлении: все вены того были нарастопырку, словно корни иссохшегося дерева, и это в сорок-то лет! Да нет, ведь Левке еще и сорока вроде нет, и такая напасть? Да он такое и у самых каторжных, что по пояс в холодной воде работают, нечасто видел, а тут – друг, товарищ близкий… Брусницын, напрочь отвернувшись, уже закатал обратно рукав, а Зотов продолжал оторопело глядеть на то, что после отворота осталось – кончик носа, часто хлопающие ресницы, подергивающуюся бородку. Молодец Левка, что бороду не бреет, однако с его руками делать что-то все же надо. Спина еще, говорит, у него.
Да… тридцать лет подряд в студеной воде – это тебе не шутка, даже по малолетству, и то даром не проходит. Сорока нет, эх, да чего вспоминать про сорок, когда Зотов и теперь готов кого угодно в косую петлю завить, но то Зотов. Неужто на Платониду товарища везти? Вести… Вестимо. Обещался же он часовню поставить там, да купель справить, а как про недуг забыл, так и замысел свой позабросил, вот тебе, Зотов, и напоминание, слава тебе, Господи. Непременно отстроит он купель, грешный, и друга в ней излечит, иначе кого ему еще в друзьях считать? И себя – другом кого?
-Осенью на неделю отпрашивайся, да я тебе к тому рапорт напишу. Вместе пойдем в купель священную, - и Зотов крякнул, в сомнении покачивая головой. - Токмо вот не обессудь: меня она завсегда принимала, а насчет тебя – не ведаю. Бог-то, он един, да токмо люди разные, кому и во вред водичка оказывается.
………..
Осень пришла, как звон церковного колокола, ожидаемо и невзначай, да так, что даже сердце зашлось от тоски по лету: как вдарило вдруг наотмашь по ушам холодом в самом начале октября, что ветром слезы из глаз вышибает, посыпая притом мелкой и резкой снежной крупой все окрест, чего на памяти похштейгера в такие поры отродясь не бывало: не на самом севере живут, чай. А на северах, как слышал рудоищик из рассказов, бывает и еще покруче, да еще и радужные сполохи на все небо происходят чуть ли не каждую седьмицу. Насчет сполохов, да еще и чтобы на все небо, Брусницын сомневался, - откуда там радуге взяться, когда дождя нет, но что там зима скорее приходит – то было наверняка верным: вон, в Уфалее тепло, всего-то сто верст на юг, а – тепло, и ничего с этим не поделать, что же теперь говорить про киргизские степи, куда отправляют в командировки самых строптивых или же жадных до денег штейгеров.
Да, платят там вдвое больше, но, судя по рассказам, погоды тамошние киргизские и вовсе хуже некуда: летом – пекло такое, что и бани не требуется, зимой же – ветра и холода, что вовсе с ног бы сдуло, коли не окоченел еще до каменного состояния, а камень – он тяжелый, его просто так не сдуешь. Токмо вот в степях-то, поди, в дохи разрешено наряжаться, а похштейгеру приходится на такой ветрине в одной лишь штатной шинельке расхаживать, да еще и работать при том, приглядывать! Кажется, сам бы у работяги какого кайло бы отнял, чтобы согреться, да где там – статут, ешкин кот, не дозволяет, ходи, дескать, себе, блюди да командуй.
……..
Сколько долго веревочке не виться, а конец ей отмерян короток, но к этому самому концу Брусницын был уже вполне приуготовлен, и потому входил в здание конторы не на трясущихся ногах, ожидая неведомого; он твердо знал, даже читал, что его ждет впереди. Отлучение. Отлучение от его любимого дела, от разработок, от разведок, от запаха лесов и сладкого после удачных промывок привкуса пота и до крови закушенных губ, на языке. Да, Николая Алексеевича теперь над ним, его ангела-хранителя, нет, пришел совсем иной ангел, с мечом карающим, но ведь он и не ангел вовсе? Не вечен же Его высокородие Осип Самойлович, Бог даст, переживем и эту напасть. Потому похштейгер, гоня от себя дурные мысли, только лишь подмигнул Шангину: «В воскресенье порыбалить пойдем?», и сам закрыл перед тем, опешившим от неожиданного вопроса, дверь.
Осипов, на взгляд обер-похштейгера, сильно постарел, обрюзг, и в каком-то смысле даже обмяк, невзирая на золотое шитье на мундире и по-прежнему холодный взгляд; он выглядел, как человек, нет, как сом, привыкший дышать под водой, и вытащенный вдруг на берег, и прикрытый от наготы и палящего солнца лишь галстуком, мундиром и позументами: чистый же памятник! Оттого рудоищику стало вдвойне легко, хоть и предстоял он теперь не перед своим бывшим начальником, не перед учеником неумелым и робким, которому бранное слово только на пользу, а перед настоящим берггауптманом, и его… Да куда уж начальника больше! Выше него, почитай, только лишь сам начальник Горного департамента, Министр финансов, да Его Величество император. Ах, да: Синод еще, на который Мечников все кивает: дескать, развелось тут у них на Урале староверов, скоро сами помимо Петербурга всеми горами и предгорьями править будут, ежели так и дальше пойдет.
-Нехорошо у тебя, Брусницын, - откинувшись в кресле, вместо ответного приветствия брезгливо подвинул от себя берггауптман пальцем шнуровую книгу, - неладно. Последний раз тебя к себе призываю, и чтобы более вот этого, - постучал он пальцем по переплету, - не случалось. Но покамест, учитывая твои заслуги, прощаю, даже награждаю: Смотрителем над второй отделенной частью рудников ставлю, рад? Знаю, устал ты на прошлом месте, засиделся. На вот тебе бумагу, и иди.
-Всё? – взял со стола приказ Брусницын, опешив от такой скоропалительности.
-Свободен, - лишь лениво в ответ прикрыл свои водянистые глаза Осип Самойлович, но, судя по дрожанию губ, хотел что-то добавить, а затем и проглотил невысказанное. - Надеюсь… порадуете меня еще.
Каторга, железа, да бабья слеза? Так вот, пряники все это, пряники… Пряники, чтоб их! Его, Брусницына, и отстранили! Тыщу человек на шею посадили! Шленева – вовсе от службы уволили, бают, его теперь генерал-губернатором в какую-то сибирскую глушь посылают, а Семка Шангин вон за своим столом как сидел, так и сидит сиднем, гад! Ах, да, он же теперича не Шангин, а Шаньгин, с чином, не хухры-мухры, чего ты на него, Левка, пялишься?! Дай ты ему эту злосчастную бумажку о своем назначении, пущай канцеляристы копию себе сымут, ежели нет еще таковой, и иди! На рыбалку иди! Дождь вон за окошком принялся, самое то для клева время. Да, пожалуй, лучше на бережок, подумать там об бренности и тщете, не на рудники же сломя голову ехать?
Чего-чего, а по штольням и штрекам, вдали от солнышка, Брусницын еще успеет вдоволь наползаться: шахты, они велики, и за день их не обойдешь, зато наплаваешься, по пояс там местами вода стоит, сколь ее ни откачивай. Вот таким образом, Лев Иванович, и выходит: была у тебя в жизни яркая череда, теперь, выходит, пришла пора охладиться, так тебе и надо, чтобы не задавался, да про Бога почаще вспоминал.
[1] В 1820 году, 31 марта, вследствие приказа работать по праздничным дням, на многих уральских заводах произошли волнения.
[2] Платина – согласно рапорта Агте, в 1818 – 1819 гг. обнаружены богатые рассыпные месторождения платины возле Невьянска на реках Ольховке, Ветковке и Шайтанке. Добыча проводилась по методу Брусницына. Впоследствии платину нашли в районе Каслей – реки Борзовка, Крутая и Черная, в имениях Строгановых возле Ревды и на Шайтанских заводах Яковлева. Это было историческое событие, поскольку платина тогда добывалась лишь в Южной Америке.
[3] Вместо свинца – платина даже в начале 19 века зачастую использовалась на Урале вместо свинцовой дроби., или же как грузило на рыбалке, или же просто выбрасывалась за ненадобностью.
[4] 13 апреля 1820 г. – в Березовский прибыла комиссия из 22 человек, было проведено построение, зачитаны бумаги и т.д. Из конструктивных итогов комиссии можно отметить составление списков зачинщиков, составление поименных табелей рабочего дня Светлой недели (более половины рабочих не работало 31 марта, а около трети – и оставшуюся часть праздников, т.е. 1,2 и 3-го апреля). (Здесь и дальше - ГАСО, 41, 1, 649).
[5] Одно из самых страшных, после кнута и клеймения с приданием стражи, наказаний: пропустить сквозь строй. За воровство пропускали через малый строй из 200-500 человек, за большие провинности (кражи из церкви, казны, грабеж, побег) – из тысячи, причем подчас неоднократно. Так, Елизар Белов был пропущен через тысячу шпицрутенов 12 (!) раз, но выжил. Но выживали, естественно, не все.
[6] Верховик – пустая порода, прикрывающая золотую руду.
[7] Предписание №5957 от 9 июня 1820 г. Арестовано для препровождения в Екатеринбургский военный суд 13 человек бунтовщиков, еще двое были настолько больны после шпицрутенов, что их оставили до поры на фабрике. Еще четверо, из числа рудничных, было арестовано по дополнительному приказу Аншефа Шленева.
[8] В многостраничном рапорте знаками «р» и «галочками» было отмечено, в какой день работал человек с 31 марта по 3 апреля. Кроме того, указывалось, был ли он в штрафах до сих пор, и, если был, то в чем степень его вины и понесенное наказание.
[9] 20 сентября 1820 года для наказания виновных и окончательного наведения порядка на Березовские заводы было прислано 800 солдат.
[10] У С.З. Шангина были младшие двоюродные братья, также работали в заводской канцелярии: Павел Петрович (подканцелярист) и самый младший, Федор Петрович (писарь).
[11] Лозаны – количество ударов измерялось не штуками, а лозанами : «за учинение отлучки наказать палками двадцать лозанов», «за провинность получил пятьдесят палок лозанов».
[12] После событий 1820 года горное начальство предприняло усиленную ротацию мастеровых и начальствующих: состав штейгеров, особенно среди рудокопщиков, обновился почти наполовину, бергауэров – на треть, кузня – на две трети , кунстштейгеры – также на одну вторую, и т.д. (ГАСО, 41, 1, 666).
[13] Паровые машины – первая модель паровой водоотливной машины была изобретена унтер-шихтмейстером И.И.Ползуновым в 1766 г. на Барнаульских заводах, после его смерти работы были прекращены. В 1804 г. Управляющий Богословскими рудниками Павел Егорович Томилов обратился в Берг-коллегию с просьбой установить паровые машины вместо 325-ти лошадей, едва справляющихся с водоотливом из шахт. В 1805 году мастер Фридрих Иберфельд прибыл в Екатеринбург в распоряжение Горного Начальника И.Ф. Германа. Для опытов ему был отведен именно Березовский завод, однако работа не шла, к 1811 году было израсходовано уже 9763 рубля, Иберфельду поставили последний срок, и 4 октября Иберфельд утоп, катаясь на лодке в местном пруду. Работа опять встала, затем искали мастеров, откликнулся англичанин Меджер, за постройку 4 машин он запросил 30000 рублей, но согласился и на 15000 с условием, что ему отдадут прежнюю машину, и подпишут контракт на 5 лет. Забегая на полгода вперед, скажу, что, только запустив свои далекие от совершенства паровые машины, в 1821 г. Меджер бросает работу, покупает землю, и ставит там частный золотой прииск.
[14] Герман Б.И. – сын академика и генерала И.Ф. Германа, бывшего Начальника Екатеринбургских горных заводов, в описываемое время ему 28 лет, он берггешворен 12 класса и является Смотрителем при Березовских золотосодержащих песчаных пластах, т.е. прямым начальником Л.И.Брусницына. До этого был смотрителем при 1-й части рудников.
[15] А.Г. Орлов-Чесменский – на рубеже 18-19 вв. вывел знаменитую породу «орловских рысаков» путем скрещивания многих ветвей: арабских, турецких, персидских, английских, донских, голландских и т.д.
[16] Горбач – скупщик тайно добытого золота. На рубеже двадцатых годов девятнадцатого века, прознав о сравнительно легком способе наживы, многие крестьяне, и даже приписанные к заводам мастеровые, мыли золото в уральских реках. Порой в леса уходили целыми семьями, и это время вполне справедливо называют самой первой «золотой лихорадкой».
[17] Крупка – простонародное наименование золота при тайной торговле.
[18] Кокора (утуг) – преграды внутри бутары для задержания возле них золота. Имеют съемную среднюю часть. Гребки предназначались для перемешивания руды и разбивания крупных комков.
ОГНЕМ И ВОДОЙ.
Брусницын впервые за свою жизнь сознательно не пошел на работу. Нет, не то, чтобы он чем-то тяжко заболел, напротив: физически он чувствовал себя, как и должен себя ощущать здоровый мужик тридцати шести лет от роду, а вот что касается ума и сердца – они-то как раз были не на своем месте, причем – порознь, словно бы разметанные неведомым вихрем в разные стороны, и все это - без возврата, даже без малейшей надежды на исцеление. Никогда еще доселе рудоищик не перечил открыто начальству, возражал порой – это бывало, но чтобы бунтовать[1]?!
Чтобы всем скопом после утренней раскомандировки на плацу отправляться не по своим нарядам, но в переполненную церковь, а после – ровным, шумящим и стонущим, словно сосновый лес в злое ненастье, вновь выстроиться на площади?! С одной стороны плаца – начальство, офицеры, по краям – солдаты, а перед ними – сотни и сотни работных людей, и все решительно щурятся на весеннее солнышко, словно бы только на него полюбоваться сюда и пришли. А посередь этих двух огней – он, обер-похштейгер, и он удручающе, до звона в ушах, не представляет, что предпринять для примирения этих двух сторон, настолько все отчаянно настроены.
Да еще этот запоздалый заморозок вдруг ударил, и мерзлый откидной песок, которым была засыпана площадь, будто бы порох, потрескивает под сапогами, кажется, только дай ему искру – и все взлетит на воздух, да так, что даже небесам жарко станет. Брусницын прохаживался между готовыми в любой момент взорваться полюсами в полном одиночестве: остальные мастеровые в большинстве своем или присоединились к начальству фабрики, или же сказались хворыми, и то правильно: бурю, ее же лучше пережидать под защитой, причем не суть важно – своих ли стен, или же под сильным и покровительственным крылышком.
………
Господи, и кто же это надумал, чтобы в Пасху, и работать?! Даже в тяжкие времена войны с французом, и то церковные праздники выходными были, даже тезоименитство Государя-императора праздновали, а тут – на тебе, работай! Вот мужики и всполошились; едва их рудоищик со старшими угомонили, а то давно бы уже, поди, контору громили, - разве их остановит эта горстка солдат с полными от страха штанами? Три дюжины – да против тысяч, из которой добрых пять сотен – каторжные да беглые; тем же только волю дай: спервоначала ручки-ножки начальству повыдергают, а там, раскатав по бревнышку всю фабрику и захватив припасы – опять в бега, на дорогах да реках пошаливать. Но покамест старшие команд держали своих подчиненных в руках, и до крови всеми силами старались не доводить, да вот только насколько хватит терпения?
Не дай Бог случиться хоть единому случайному выстрелу, или же шутейного камня в сторону начальства – все, Лев Иванович, прощайся с жизнью: хоть и свой ты для большинства, а врагов среди каторжан тоже предостаточно, накинут цепь на горло, и скажут потом своим подельникам, что не разобрали сгоряча, бывает, – увидал офицера в мундире, и задавил, пустое. Обер-похштейгер недовольно посмотрел в сторону начальства: и чего они там столбами стоят, рты раззявив? Прочитали же уже указ, что работать сегодня, как в обычный день, чего же гусей-то дразнить, да бравировать? Хорошо хоть, что ума хватило сильно не ругаться, да рукам воли не давать, а то давно бы уже их растоптали, бедолаг непутевых.
……….
Глядя вслед этой потерявшей последний разум толпе, Брусницын лишь внове покачал в сердцах головой: и чего Макарка, даже не посоветовавшись, в рабочие заводилы пошел? Что он поимеет с этого? Временный почет, да последующее на всю жизнь унижение? Ведь здесь-то даже самому распоследнему дураку ясно: как прибудет комиссия, так мужичье, протрезвившись от страха, сразу же выгораживать себя примется, да все вины на Танкова и ему подобных валить, - такова уж судьба вожаков на один день: поцарствовал, погулял – и в кутузку.
А что дело пахнет именно каторгой, если даже не расстрелом, то несомненно: такого самоуправства не прощают, будь ты хоть трижды штейгер. А Макарка кто? Обыкновенный мастеровой. Был. Был, да весь вышел, такая вот беда: придется его лично отстранять от командования до приезда дорогих гостей из Екатеринбурга, а что они будут, несомненно: вон как в его сторону поглядывает Управляющий, непременно наверх отпишет, не замолчит он бунта, не той породы человек. Остается лишь надеяться, что сам Брусницын отделается в худшем случае плетьми, да спина не совесть – зарастет, потерпим.
……..
Слова, предназначенные друзьям, никак не желали ложиться на бумагу, не помогал и кофе, - все мысли рудоищика были заняты собственной судьбой. И как же все-таки невовремя вышел этот бунт! Его превосходительство Шленев говорил, что отписал наконец он в Петербург подробный и обстоятельный рапорт на имя Министра финансов с указанием запасов золотосодержащих песчаных руд, с именованием токмо лишь его, Брусницына, в качестве первооткрывателя новой методы и прочими весьма лестными отзывами, и это еще не все!
Он просил в рапорте доложить о том самому царю! Макарка, да и не только он, уже начали поздравлять похштейгера, суля ему близкое дворянство и чины, да где тут сейчас… Все прахом у похштейгера и Смотрящего за производством опытов пошло: и его объемы добычи золота, которые с каждым годом удваиваются, и его ученики, для счета коих уже и пальцев на руках и ногах не хватит – все ветром разнесло и даже быльем, чтоб его, готово порасти. Год ведь, почитай, ответа из столицы ждали, и дождались: доложили Императору о брусницынском золоте, да только вскользь, а изюминкой доклада сделали платину[2], будь она неладна!
И что с того, что она покуда лишь в Америке добывается?! Серый, невзрачный металл, вечно его от благородного золота после промывки механически отделять приходится, и что в нем такого ценного?! Да Брусницын и сам его раньше частенько встречал у себя в лотке, а использовал вместо свинца[3] на охоте, и что с того? Никто отродясь ведь и внимания на эту платину не обращал, чего же сейчас все так вдруг всполошились-то? Вот и вышло всем из-за этой ненавистной платины такое нелепое указание – по праздникам работать, дождались рудоищики царского подарка. Нет, начальство-то себя, конечно, не обидело, каждый второй повышение получил, а им, простым рабочим да мастеровым, видать, одна благодарность – помереть на работе. Как там Макарка давеча пел? «Батюшка – Питер бока нам повытер \\ Братцы – заводы унесли годы \\ А матушка – канава и вовсе доконала \\ Золото добываем – себе могилу копаем»? Вроде бы так, память у рудоищика отменная. Да только что в ней толку, когда такая каша заварилась… Попросив себе еще кофе, рудоищик наконец выкинул все грустные мысли из головы, и принялся писать друзьям-товарищам одно лишь веселое да дельное: ни к чему мужику сопливиться да жалеть о прошлом, ему о грядущем думать пристало.
……….
Вопреки ожиданиям Брусницына, грозная горная комиссия из Екатеринбурга не прибыла ни через неделю, ни через месяц после Пасхи; рудоищик, выдержав положенный срок, уже заново жениться успел, отгулять с друзьями, похмелиться и протрезвиться, уже июнь на дворе – а из главной конторы ни одного толкового письма или указания по поводу сурового наказания бунтовщиков, если Семка Шангин не врет, конечно. Право слово, то, что после неудачного визита тринадцатого апреля аж двадцати двух комиссионеров, присланных из Перми во главе с самим Пермским Берг-инспектором, особо провинившихся через строй пропустили, народ лишь раззадорило, но никак не напужало. А ведь спервоначала дрожали все, а как же! – выстроили их всех перед конторой, посередь поставили стол со скатертью, сам полицмейстер со своими волками стоит при полном вооружении, солдаты, приходской священник, и что? Увещевать, дурни, народ начали!
Рудокопам статьи из воинского Артикула вслух зачитывать! Про закон семьсот девяносто девятого года еще вспомнили! Уж лучше бы не поминали о том: даже самому сопливому грубен-юнге ведомо, что закон тот без приложения печатей, а значит – недействителен! Вот и получили такой отпор, что спор о законах даже до мордобития дошел: кунстейгер Секачев за свою правду мутузит мастерового Шипицына, а унтер-шихтмейстер, не постеснявшись чужих и ненужных глаз – бергайтера Задорина, и все ведь, как один, за справедливость! Смех и грех, право слово, хорошо хоть, простые работяги в то не вмешались.
Пермский Инспектор, видя такое безобразие, даже предложил было депутатов среди народа выбрать для переговоров, да куда там! Так и не добилось начальство своего: что простые работные, что мастеровые заявили, что они – одна команда, депутатов выбирать не станут, как не станут и впредь по праздникам работать, и все тут[4]! С одной стороны, это было радостно, с другой – настораживало: народишко уже открыто и нагло лыбился на попреки начальства, порой даже работает уже с прохладцей, а к плетям относится навроде как к простуде – недельку поболеешь, дескать, а потом само пройдет. Некоторые, и не в последнюю голову неуемный Макарка даже кичились тем, как их побили эти солдаты, дармоеды и бездельники, а на работавших в праздники мастеровых они и вовсе смотрели как на гнид недодавленных.
………
Танков сперва нахмурился, затем, обратно рассмеявшись, живо прикончил пирог, скинул рубаху и принялся за бур. Весело так принялся, с огоньком, Брусницын даже загляделся на друга, настолько тот был атлетически сложен, ничуть не хуже, чем герои у всяких там древних греков или же римлян, видел рудоищик их на картинках, знает. Но то греческие герои, а что вскорости вот с этим русичем станет – кто ответит? И без того спина еще от палок не отошла, а все туда же, хорохорится почище петуха. Явно же никто о нем и строчки не напишет, и картину не нарисует: спервоначала пропустят сквозь тысячу, угостят шпицрутенами[5], а затем, как оклемается, в железа закуют - и в Сибирь. А может, и не туда: чем Урал хуже?
Поглубже в шахту, да на самую твердую скалу, причем дневной урок такой, чтобы к вечеру ежели на что сил и оставалось – так это чтобы ложку поднять мог, пожевать, да до нар доползти. И что же Макарка такого с собой сотворил?! Дочку Фроську ему не жалко – так хоть бы Сережку, что едва на свет народился, пожалел! Что же с ними без отца-то станет? Неужто это Божья воля в том сказывается – род Танковых таким образом покарать за явные и неявные грехи их? А быть может, это батя Макаркин на больших дорогах уже успел так нагрешить, а может – что и дед его, да ни к чему человекам лезть в дела Провидения, недоступно оно его разуму, и слава Богу, ни к чему людям знать, что впереди их ждет. Хотя, может статься, у Макарки еще все впереди, если… Да, если образумится и, пока не поздно, сбежит куда подальше, где его искать не станут.
Дождавшись, когда товарищ достанет последний керн и уложит его рядом с остальной рудной змеей, рудоищик достал увеличительное стекло и принялся рассматривать образцы. Он ожидал было после верховика[6] увидеть пустышку, однако глаза не обманешь: зрит он истину, а уж что есть, то есть, - дотянулся досюда один из золотоносных языков, доселе не исследованных. Брусницына даже обида взяла: и отчего он доселе на этом пригоре не ходил? И, самое важное, неужто и взаправду придется ему самолично всю Русь-матушку обходить, чтобы месторасположения золотых жил указывать? Ведь посылал он уже сюда разведчиков, и что?! Даже следов прежних забуров, тем паче – шурфов, окрест не видать, а место на карте отмечено, как никчемное. Неужто наврали, мерзавцы, и здесь, за болотами, вовсе даже и не были? Ух, и воздастся же этим негодяям, что посмели его обмануть! Он и бур им доверил, а они чего устроили?! Крестиков навроде могильных на планах нарисовали, якобы означая, где они сверлили, и небрежением своим обмануть его, Брусницына, помышляли?! Вот змеи подколодные! Ежели бы хоть один крест кругом был бы обведен, так может, и простил бы их рудоищик, а поскольку… Постольку и воздастся: вот вернется похштейгер на фабрику, проверит расчеты – и держись, ленивый народ!
-Ты это чего не моешь? – оборвал Танков его гнев на самом разгаре. - Али мне за водичкой сбегать, да в пригоршне тебе ее принести? Иди вон, мой!
И этот туда же, - с умственной тоской посмотрел похштейгер на друга, отчего Макарка сразу же замолк, отвернувшись, - и этот… Куда же совесть-то у людей подевалась? Жук погрыз, али мышь прожорливый поел ее у них у всех?! Господи, неужто и у него, раба Божия Льва, та же зараза: старших не чтить, лгать направо и налево, неужели все свое первое «Отрекохся» позабыли?! Кому же тогда верить-то? Один… да, насовсем один. Как же тоскливо это осознание, в нем даже друзья не помогают…
Да и какие они ему друзья? Вернее: какой он для них – друг? Есть ли он друг Мамышеву и Зотову? Взаправду, а не на словах? Старый друг Танков – вон и тот уже от него устраняется, а что остальные про Брусницына думают? Ведь не исключается и таковое предпослание, что они, как большие начальники, лишь выскочкой удачливым его почитают, голытьбой, эх… А другом – так это лишь на словах, отчего бы такое нет? Но – нет, не терпится душою в таковое верить, так и вовсе разувериться в чистом и светлом промысле можно. Да и насчет удачливого Лева, пожалуй, подзагнул подкову: а в чем она, его удача? Что благодаря умениям своим и смекалке рассыпное золото открыл? Да-да, и притом многое поимел для себя при этом зараз: сотню пудов Государю дал, а у самого денег на хорошего зубного лекаря свободных не находится? – и рудоищик, потерев себя ладонью по ноющей щеке, рассмеялся, напрочь отрекаясь от вздорных мыслей.
-Прав ты, - высосав кровь из больного зуба, сплюнул на траву обер-похштейгер. - Мое дело – мыть, твое – копать. И вправду: ничего странного. Дурак я, Макарк, да и ты тоже. Веришь? – поморщился он от боли. - И чеснока-то у тебя с собой нет, да и я не прихватил. Знаешь, как болит?
-Чего это у тебя болит? – недоуменно посмотрел на рудоищика Танков.
-Да зуб, зараза такая, - цыкнул Брусницын, шипя воздухом продоль щеки. - Все выдернуть его хочу, да жалко. Прям как тебя! – со злостью ударил он себя по щеке, и скривился. - Неделю уже болит, и ничего, окромя чеснока, не помогает. Макарк, ты хоть бы черемши нарвал, а? Ну?!
Брусницын честно обманывал своего друга: зуб у него хоть и болел, но не так, чтобы уж совсем на стенку лезть, а вот насчет лекаря у него был другой резон, причем – постыдный. Лева ничего с собою не мог поделать, и, как только фабричный зубодер примерялся к его больным зубам своими безжалостными железяками, похштейгеру начинало выворачивать наизнанку, вплоть до рвоты, если не назвать это чего похуже чем. Ладно, когда первый зуб драли – терпел-терпел, и только затем выплеснул завтрак под ноги бедолаге в фартуке, а второй? Третий? Ведь как только увидит рудоищик эти щипцы – так ведь сразу мутить начинает, словно мальца, мамкиного молока обкушавшегося. Фух, какая мерзость и позор! Однако покамест этот зуб болит не так сильно, и можно, с благодарностью приняв у Макарки черемшу, половину целебной травки прожевать, а остальное же засунуть за щеку, тогда, глядишь, и отпустит.
……….
Переговорить с товарищами-бунтовщиками Танкову не позволили: аккурат с самого утра пятнадцатого июня после переклички неожиданно зачитали предписание[7] из Екатеринбурга, и зачинщиков без лишних разговоров арестовали. Причем не просто связали наспех веревками, да бросили в телеги – нет, видимо, готовились заранее: довели их, пеших да растерянных, до кузни, заковали там в уже готовые кандалы, и только затем увезли. Народ тем временем стоял неподвижно, разинув в оторопленном испуге рты, и только некоторые тихонько переговаривались. Тем громче над строем прозвучал зычный голос полицмейстера:
-Расследование бунта военным судом еще не закончено! Всем отправляться на свои работы!
Вот и началось, - провожал Брусницын глазами телеги с бунтовщиками и солдатами, топая вместе с остальными мастеровыми на ставшую вдруг постылой фабрику, - коли грозят расследованиями, да еще и в военном суде, теперь только и остается, что молиться: среди списков недовольных есть и его, Брусницына, фамилия. И пускай даже среди сотен других, но ведь в перечне по Березовским заводам-то он третий сверху стоит! Шангин говорит, что, мол, рука у него дрожала, когда тот рапорт он подписывал! А что, положа руку на сердце, Семка мог поделать? Вычеркнуть его? Невозможно: не он один подписант, найдутся и на него проверяющие. Благо хоть, вместо «р» да «галок[8]» в графе написали лишь «смотрящий», и боле ничего, а то и вовсе беда была бы: первый-то день он все же почти прогулял. И вот еще одно облегчение: Макарку-таки не забрали, видать, мелкой сошкой посчитали, и слава Богу. Да только надолго ли? Как начнут этих Девятова с Бушуевым с пристрастием допрашивать – все неизбежно и откроется, и даже более, чем себе представить возможно, и правду и напраслину поведают, только к дыбе их подведи.
Про Девятова, может, рудоищик, и зря так думает: умный был мастеровой, хороший, не токмо грамоту и дроби знал, но еще и работу понимал, как следует, ревностный он был до дела. Разве что вот только честный и открытый чересчур, да храбрый до безрассудности, оттого и до печали жаль мужика. Такой, верно, и на дыбе ничего лишнего не скажет, а вот Бушуев… Его, пожалуй, только за крикливость бунтовщики к себе и привлекли, а за что же еще? Не за то же, что он – Емельян, да еще и Бушуев? Емельян, да есть изъян: не Пугачев он, и, бережа за свою шкуру, этот Емелька все скажет, а потом и прощения не попросит.
………..
Страсти на заводах после ареста заводил к началу июля потихоньку улеглись, а к концу лета и вовсе почти сошли на нет, все притерпелись, работали как приказано, от темна до темна, но тем не менее также и слишком не перетруждаясь: и самим неохота было, да и, когда на ушко тебе пошепчут, чтобы сильно не зарывался – кому же станет охота чрезмерно усердствовать? Вот и работали себе с прохладцей, отчетливо понимая, что могли бы и больше сделать, а зачем? Гром уже прогремел, золота в конторе описывать не успевают, вот пускай эти канцелярские крысы там и трудятся, а мастеровому мужику к чему себя на фабриках излишним насиловать? А что всякие там Брусницыны с Удиловыми глотку дерут – так то их работа, поорут, поорут, и перестанут, зима не за горами.
Всего лишь осень переждать осталось – а там, глядишь, и работы станут потише, и хлопот поменьше, вот только бы выходные им возвернули… И где ж это видано, чтобы без праздников да воскресениев работать? Чарочку же некогда пропустить! Эх, скорее бы осень, а затем – и зима красна, да румяна! Весело Рождество да бражна Масленица – вот когда и погуляем! Преображение да Успение, пусть и спустя рукава, но потрудились, дабы беса не дразнить, а зимой – нет уж, уволь! Мастеровое слово крепко: не станут они отныне и впредь по праздничным дням работать. Уж на эти-то, зимние и светлые праздники, никто не помешает им от души повеселиться, уяснило, поди, себе начальство, что не вправе оно было на прошлой Пасхе новые порядки устраивать.
Мастеровые жадно считали дни до конца сезона, и досчитались: настало двадцатое сентября. Вроде бы было это утро как утро, с построением да перекличкою, тихое, светлое и без дождика, ежели не одно «но», которое мужики замечали уже слишком поздно, уже после выхода на плац: вся площадь была окружена солдатами, причем в таком количестве[9], что и даже у самого храброго да отчаянного душа тут же уходила в пятки. И не в последнюю очередь – у Брусницына, и у него, и то сердце екнуло: дождался, накаркал!
Выстроив и без того послушных и напуганных, как агнцы пред закланием, своих подчиненных, он по всем правилам встал впереди их, с трудом сдерживая дрожь в коленях. Нет, не то, чтобы он боялся за себя – он больше опасался неясности грядущего, его последствий для мужиков, да и вообще – кому в глаза неотвратимости, не моргая, смотреть по сердцу? Разве что безумцам, да святым, но при чем здесь эти блаженные, когда тысяча мужиков за спиной рудоищика – вовсе даже не полоумны, да и грешны до такой степени, что хоть целиком их в святую воду окунай – не очистятся? Нет, но как эти солдаты умудрились в такую рань их врасплох застать? Уму непостижимо: неужто ночью, как тати, из Екатеринбурга они на свою кровавую жатву вышли?
Сквозь шум в голове обер-похштейгер прослушал приказ Горного начальника, он смотрел и не видел, как недобрых сотни две, а то и больше, солдат, выстроились напротив друг друга, и через этот проход по одному начали заводить всех мастеровых рабочих без разбора на старых и малых, правых и виноватых, разве что имя у них для порядка перед входом в этот страшный коридор, что находился слева от рудоищика, спрашивали. Спервоначала на входе почти все под ударами громко кричали, матерились, некоторые безумцы даже добавки шутки ради просили, но уже к первой трети строя они смолкали, некоторые даже не в силах были дойти до конца.
Слабых обливали холодной водой из ведер, и вновь заставляли идти, и не было конца этой покуда еще живой человеческой цепи, скованной единой болью и отчаяньем. Особенно страшно и богопротивно было глядеть на конец строя: почти каждый десятый, только получив последний удар, падал ниц наземь, и уже не в силах был подняться, и никакая вода уже не помогала встать обессилевшим бедолагам на ноги. Таковых, кого за ноги, кого за руки, как пустые тряпки, прямо по земле утаскивали прочь в сторону солдаты, и бросали там их, едва дышащих, на траву вповалку.
И дикий, ни с чем несравнимый, вой окрест… Почитай, все слышали, как воют в лесах волки, но чтобы был вой похуже, чем волчий – такого Брусницын еще не слыхал: бабы, сбросив наземь свои шали и косынки в знак покаяния и великой своей скорби, окружив площадь, завывали так, что даже конные казаки, и те, устыдившись, отгоняли их не нагайками, а попросту оттесняли лошадьми голосящих, простоволосых, растрепанных женщин подальше от места казни.
Словно бы во сне, спохватившись, Брусницын спешно двинулся вслед за последним из своих рабочих, в растерянности думая, куда бы ему девать мундир и шляпу: наверняка же не удержит под ударами в руках, уронит, да испачкает. Пройдя между первыми служивыми, он покосился на писаря: Федька за столом сидит, двоюродный Семки Шангина брат[10], пером по бумажкам водит, подлая душа.
-Здравствуй, Федор Петрович, - словно бы чужим голосом произнес обер-похштейгер. - Подержишь у себя, пока я там…, - и, кивнув на двойной строй, рудоищик протянул писарю свою амуницию. - Ты это, погоди еще малость: я рубашку тоже сыму.
-Ни к чему это Вам, Лев Иванович, здравствуйте, - как ни в чем ни бывало, разулыбался перед ним Шангин - младший, - Вас в списке вовсе нет, с Вас токмо штраф полагается.
-Это отчего? – моргая, глупо спросил рудоищик, продолжая тем временем держать свою одежду в протянутых руках.
-Скажите спасибо за это Его превосходительству, да своему мундиру, господин обер-похштейгер, - с некоторой ехидцей ответил Федька. - Так что, прошу Вас, освободите дорогу для следующей команды, и отойдите, пожалуйста, в сторонку, - небрежно, словно бы муху или моль, отвел он руку, отгоняя тень похштейгера от стола.
И Брусницын послушно отошел в сторону, глядя в ужасе и смятении, как в коридор из уже изрядно подуставших солдат продолжают заходить вполне еще живые, а с утра даже и счастливые и жизнерадостные люди. В кого они превращались на дальнем конце строя – на то даже и смотреть было сущим безумием. Очнувшись от тупого созерцания человеческих страданий и поистине нечеловеческой жестокости, похштейгер оглянулся, и, пошатываясь, пошел куда глаза глядят. Еще не придя в себя от пережитого, он обнаружил, что невесть к чему пришел к самому крыльцу родного дома, причем – не один: оказалось, за ним следом по дороге от площади молча, словно бы тень, следовала его собственная жена. Это мгновенно, воспламенившись ослепительной искрой гнева, с ходу взорвало злостью рудоищика:
-Чего тебе?! – заорал он на Пелагею во весь голос, выплескивая на беззащитную женщину всю боль утра. - Ты это что, следишь за мной, стерва?! – набросился он на нее, и едва удержался, чтобы не ударить наотмашь по заплаканному лицу. - А ну, пошла отсель, покуда…! – и обер-похштейгер чуть было, как маленький, сам не разревелся, и прикрыл глаза. - Лоток мне принеси: мыть я пойду, - с трудом проглотил он в горле ком вины и неловкости перед женой, и отвернулся.
А вой на площади тем временем продолжался… Забрав от жены свой верный лоток и еще что-то из рук, он, не желая оправдываться, или, Боже упаси, извиняться, направился напрямки к устью Березовки, где слева возле пригорка она впадает в Пышму. И пускай там все уже мыто-перемыто, зато это далеко, и там тихо до такой степени, что хоть криком кричи – никто не услышит.
И вправду: отыскав укромный уголок, рудоищик аж недоуменно прислушался: тишина вокруг стояла такая необыкновенная, что даже было слышно, как весело чирикают беззаботные птахи, которых из-за вечного шума плотинных и земляных работ никогда и слышно не было. А тут вдруг – работающие вхолостую шлюзы, праздные счастливчики-мастеровые, что приставлены к суточным сменным работам за присмотром над механизмами, недоуменно поглядывающие то на солнце, то на осиротевшие без работного люда рудные производства, и – щемящая душу тишина, ни брани, ни гомона, только одни птички.
………….
-Так и знал, что ты здесь будешь. На вон, заклей мне, - нежданно потуркала рудоищика по плечу чья-то рука, чуть ли не задевая Брусницына по уху. - Наведался я было к тебе домой, а тебя нет. Чего ты так на меня смотришь? И что, что голый: я так не с самой фабрики иду. Словом, твоя мне и сказала, что ты лоток забрал, я за тобой и пошел. Аль помешал тебе, что ли? – с укоризной в голосе убрал Макарка свою ладонь с зажатой в ней подорожником. - Ладно, сам тогда как-нибудь, бывай.
-Куда?! – опомнившись, прихватил его за исподнее Брусницын, - Ты целый?! А почему без штанов? – невпопад спросил он, оглядывая почти голого Танкова.
-Так ведь кровь со спины стекает, Левонтий Иваныч, - словно мальцу, укоризненно растолковывал мастеровой товарищу причину такого необычного одеяния, - прямо туда, вниз, на штаны, а мне их жалко, вот я их и снял. Вон они валяются, в руке нес, - кивнул он на тряпки возле ивы, дробавив чуть ли не с удовольствием. - Эх, и задали же нам сегодня! Так что, налепишь мне подорожника, чтобы побыстрее заросло? Ну наконец-то, ожил! Может, тогда и спину ополоснешь? – и Макарка, не дожидаясь ответа, скинул сапоги, и вошел в воду. - Да выбрось ты свой песок, да сразу лотком и поливай мне спину, чего ты сидишь, как пень?
Спина Макарки, до сих пор бугрившаяся лишь посредством скрытых под ней могучих мышц, на сей раз представляла из себя один большой изрядно побагровевший колобок, видимо, по причине небрежения нерасторопной хозяйки оставленный в печи сверх дозволенному ему срока, и оттого в нескольких местах треснувший и сочащийся склизкой жидкостью. Рудоищик, сострадая и стиснув зубы, ухаживал за этим колобком, как мог: он и тщательно поливал его речной холодной водичкой, и нежно протирал, где надо, ладонью, пытаясь пальцами прихватить разошедшиеся края, но те, как назло, в ответ только лишь только расширялись, и источали из себя малинового цвета сукровицу, обнажая белесые волокна мяса.
-Как оно там? – оглянулся на него Танков, недовольно морщась. - Холодно же! Неужто не отмыл еще все? Да ну тебя, хорош: слепишь подорожник, как есть, да я на солнышко, греться, - и он, осторожно ступая по камням, выбрался из речушки, оглядываясь по сторонам. - Хе, а никого! Так, Левка, я сейчас присяду на корточки, а ты поссы мне на спину, - сняв портки, присел он на бугорке, положив голову на руки. - Давай, не тяни, писай!
Похштейгер, разумеется, знал, что первое дело для избавления от заразы при ранениях – это моча, он и сам завсегда так с собою поступал, когда порезывался, но чтобы самому помочиться на другого? Это же позор и преступление! Однако как поступить иначе? Уж Макарка-то себе на спину этого точно сделать не сможет, вот ведь беда… Может, он шутит? Да нет, не шутит, серьезный сидит, сгорбившись, подставив голую располосованную лозанами[11] спину, да закрыв на всякий случай лицо дрожащими от боли ладонями.
-Может, все же лучше к фершалу, он и зашьет? – обомлев, спросил рудоищик у друга.
-Лей! – рыкнул на него из-под ладоней Макарка. - Там таких, как я – хоть пруд пруди!
Может, в этом и заключается вся глупая мудрость дружбы, но через пару минут Брусницын уже бережно прилеплял сочные листы подорожника к еще мокрой и пряно пахучей спине, словно бы это была его собственная спина. Нет – даже больше! – словно бы стигматы самого Христа пытаясь скрыть и излечить природной материей, столь присущей и тем временем одновременно в той же мере чуждой Спасителю. И не надо было быть Фомой, чтобы убедиться, что стигматы эти – подлинные, но за что они получены? Каким несправедливством греховным добыты?
И что с того, что Макарка отрицал саму возможность работ в Светлые праздники? Разве же это грех? И что за провинность в том, что Макарка говорил об этом прилюдно? Разве ж правду уже кто-то отменил до самой гробовой доски, и даже имя ее вслух произносить зазорно стало?! Да ведь эти раны – они как и его, Брусницына, раны, они вопиют к Господу, и жаждут своего ответа. Облепив плотно подорожником спину друга, отчего та стала похожа на панцирь южного зверя черепахи, рудоищик хохотнул:
-Все, готово, - накинул он Танкову на плечи его кожаную, крашенную охрой, рубаху. - Теперича застегивайся, а то подорожник весь у тебя подсохнет, да обвалится.
………..
Ни вечером, ни назавтра ничего особо страшного не произошло: ну, закрыли под замок еще десяток бузотеров; даже не заковали, но преимущественно это с первой части рудников, - так то ожидаемо, главное, что дельных мастеровых не тронули, затем зачитали недлинный указ о штрафах и контрибуциях за бесчинства, - тоже ничего нового: два года контрибуций. Брусницыну, и еще некоторым штейгерам – так и вовсе один назначили, - еще легче, потерпим. Зато, глядишь, у народа денег меньше останется на то, чтобы в город бежать, да по питейным домам шляться, покуда не отловят – тоже одна польза. Своих денег вот только жаль: сыновья-то растут, к делу пристраивать пора, а тут целый год – да на одних харчах, да уж…
……….
Встреча двадцать первого года выдалась в домах Березовских мастеровых оживленнее, даже можно сказать, суетливее, нежели чем все предыдущие зимние праздники[12]: кто-то, громко ругаясь на злую метель и в сердцах проклиная начальство, собирал скарб и грузил его на телеги, переезжая на новое место службы; кто-то, напротив, уже начинал обживать ненадолго опустевшие казенные квартиры, да осторожно, или же сразу, без лишних церемоний, знакомился с сослуживцами, а местные же старожилы с интересом присматривались к новичкам, хотя многие из них были родом из этих мест, да вот только судьба потом раскидала кого куда подальше, словно камушки в пруду, унося их круговыми волнами, но люди не камень, не тонут, возвращаются.
Из приезжих были и такие, что раньше работали в Благодати или Уфалее, и те, что пожаловал к ним с далекого Алтая, а один из штейгеров, Фадей Семенников, возвратился на Урал аж из грузинской экспедиции, где служил целых пятнадцать лет, причем приехал не один, а с молодой женой, двадцати двух лет от роду, и грудным ребятенком, смех и грех, право. И это в шестьдесят-то два года! Мастеровые вовсю подшучивали над бывшим земляком, да только тот не обижался, а напротив, учил всякого встречного и поперечного на своем примере, как следовает жить: одну жену схоронил, тут же женись заново, а то, дескать, к чему мужской силе втуне пропадать?
Бодрый старикан смешно и увлекательно рассказывал о своем житье-бытье на Кавказе, хвастался узорным кинжалом, англицким пистолетом, якобы отобранным у турка, и вокруг него завсегда можно было видеть охочих до баек слушателей, впрочем, завсегда готовых отблагодарить чаркой-другой за такое к ним внимание от уважаемого человека. Брусницын, хоть был и вправе остановить такое явное нарушение дисциплины, однако же не вмешивался, и сам, махнув на все рукой, порой слушал россказни Фадея о жизни среди свирепых горцев. А с чего, с какой это радости, ему самому своему брату-штейгеру рот затыкать?
На то старшие по званию молодые офицеры есть, вон их сколько: Обезъянникову, новому смотрителю второй части рудников – двадцать три года, Меньшенину с первой части – двадцать шесть, иноземцу Габерланду, прибывшему руководить третьей и четвертой частью – двадцать восемь, а Булгакову и вовсе всего двадцать два! И все ведь, как один, или шихтмейстеры, или берггешворены, вот нехай они за порядком и следят, коли такие ретивые.
А обер-похштейгеру ссориться со своими товарищами ни к чему: хоть ему и повысили годовое содержание до девяноста шести рублей, что ровно вдвое больше, нежели чем у других штейгеров, однако же он эту половину как раз и еще цельный год отдавать из-за контрибуции обязан, так что незачем вперед батьки в пекло лезть, особенно когда этот батька ему в отцы годится.
У Брусницына была еще одна причина для сердечного удовольствия: его другу Шангину удалось-таки выбиться из простых, хоть и личных секретарей: он теперь над целой конторой секретарей и бухгалтеров старшей головой поставлен, с присвоением соответствующего класса и чина. Так что, хоть с потаенной ухмылкой, однако на людях приходится рудоищику сейчас его по имени-отчеству, да Вашим благородием величать, вот так-то.
…….
А работы в зимнее время Брусницын для себя предусмотрел изрядно: ему никак не давала покоя идея усовершенствовать промываленные механизмы, превратив их в единую машину, почти не требующую рабочих рук, а чертежная для рисования всевозможных схем, и обсуждения деталей, подходила куда как нельзя лучше. Кроме того, чертежники одновременно занимались еще и паровыми машинами под руководством англичанина Меджера[13], и в сем году наконец результаты этих трудов вполне мог наблюдать каждый: вместо сотен лошадей на водоотливных штольнях теперь работали всего четыре паровых машины, и ведь это далеко не предел! «А ежели такие машины, да приспособить к промывке золота? – чесались у обер-похштейгера руки, - Это же никакая зима будет нипочем: накидал себе дровишек в топку, и пусть оно себе там молотит, да руду протирает, это ли не мечта? Да вот одна только жалость: англичанин его даже слушать не желает, целиком занятый своими вассерштольнями, и помощникам своим пустое, как это ему кажется, общение воспрещает.
………..
Только-только после необыкновенно стылой и рабочей Пасхи пришла первая оттепель, как новое молодое начальство принялось торопить Брусницына, штейгеров и старших с началами полевых работ, и никакие увещевания, что земля-де еще мерзлая, и пожогами многого не добьешься, на вчерашних штудентов не действовали, и это приводило обер-похштейгера в уныние. Что смотрители рудников усердствуют, Брусницын еще мог понять, - в шахтах завсегда одна температура, но чтобы за прочими последовал и Борис Иванович[14]? И пускай он еще столь же молод, как и его друзья – Смотрители, но у Германа-то хоть отец крайне заслуженный, да и умом весьма не обделен берггешворен, к чему же ему-то принуждать рабочих в закаменевшем за зиму песке ковыряться?
Но делать нечего, приказ есть приказ, и рудоищик с ним смирился, а вскоре и вовсе, поняв замысел, одобрил: его опытное производство привлекло к себе лишних две сотни мастеровых, которые при прочих условиях влачили бы жалкое существование в шахтах и штольнях, а там, как рассказывал брат Степан, новое начальство, напуганное прошлогодним бунтом, а еще больше – отставками прежних Смотрителей, и вовсе принялось по три шкуры с рабочих драть, да еще и кричать, что, мол, мало.
……….
На Преображение, несколько запоздав на письменную просьбу Мамышева, похштейгер поспешил в Богословские заводы, пообещав Герману вернуться через неделю, да, видать, поспешая, и погорячился: сперва он любопытства ради завернул на Верхнейвинскую вотчину Яковлева, к Григорию Федотовичу Зотову, где, увлекшись, потратил целых два дня на местные речушки, затем они уже напару с товарищем последовали севернее, к Невьянску, в окрестностях которого на землях предприимчивого корнета добывали платину. Там волей - неволей вновь Брусницыну пришлось задержаться, обучая как самого Управляющего, но больше шихтмейстеров со штейгерами (на бергайтеров и мастеровых попросту не хватало времени), правильным приемам добычи драгоценных металлов, а кунстейгеров с механикусом – разумному устройству промывальных машин.
И на четвертый день отпуска, чувствуя, что уже никак не успевает к Николаю Родионовичу, и вовремя затем возвернуться в Березовский, он, переборов в себе скромность и даже некоторое благоговение перед добродушным, но цепким хозяином, попросил у того соизволения откланяться. Однако отделаться от старовера оказалось не так-то просто: тот, приказав запрягать плетенку, сказал, что едет к Мамышеву вместе с Брусницыным, на что рудоищик после кратких раздумий согласился: иметь такого интересного и занятного спутника, как Зотов, было ему сущей наградой и подарком со стороны не всегда благосклонной судьбы.
………..
-Куда это мы едем? – недоуменно оглядываясь по сторонам, перебил Зотова Брусницын.
-Эх-хэ-хэ! – трубно оглашая лес, рассмеялся управляющий. - А ты скажи мне, Левонтий Иванович, ведаешь ли, чем добрая собака отличается от худой? Нет? Носом! Носом! – прищурившись, повторился он, посматривая на спутника. - А я, каюсь, прежде чаял, что ты еще верст десять проедешь, прежде чем поймешь. Ан нет: нюх у тебя, что твой длинный нос – за версту он вдаль у тебя чует, да на сажень вглубь, иль я не прав? Так поправь, я завсегда за справедливость, ты ж меня знаешь: за ложь могу и в морду дать. А затем покаяться, - и Григорий Федотович сделал самый что ни на есть невинный взгляд, в котором тем не менее играли искорками смешинки. - Вот и перед тобою, друже, я каюсь: на Шайтанку мы путь-дорогу держим, чуток там покопаемся, и дальше в путь. А вот конек, брат, у тебя дрянь, - нежданно переменив тему, кивнул он назад, где в привязи вслед за бричкой бежали лошади, - сколько годков-то ему?
-Двадцать, - недовольно буркнул рудоищик, обижаясь на обман, - или около того, не упомню.
-Это бабы, Левонтий, хороши в двадцать, - подмигнул управляющий, - а коня надо любить, когда ему пять! Леонтий! Чего ты на меня надулся? Мы ж с тобой не просто так на рудники едем, а меняться! Все ж по-честному!
-Чего?
-Меняться! – расплылся в совершенно невинневшей улыбке Зотов. - Ты мне – еще денек времени, и не говори, что твое время дорого, я то ведаю, да ведь и я к тебе не с пустыми руками обращаюсь: давно приметил, что с конем ты мучаешься. А у меня возле Карпушихи, подальше от конокрадов, - выдержал он многозначительную паузу, - завод свой имеется. Лошадки – как на подбор, не как у Орлова[15], но… Сам увидишь, молодого себе подберешь. А твоего коня, слово даю, буду кормить и в холе содержать до самой его кончины, ты не переживай: понимаю – друг. Как там у Карамзина, помнишь ведь? Отдалил после слов волхва князь Олег от себя коня, отпустил его на выпас, а шесть лет спустя взял, да и навестил некстати. Чего насупился опять? – и широкая ладонь управляющего по-дружески легла на колено рудоищика, совершенно его закрыв, - Мы же с тобой не из князей, нам бояться нечего: навещай, когда тебе будет угодно.
………….
Рудоищик никогда не был особенным специалистом по лошадям: он этих четвероногих друзей, почти братьев, подразделял на два, нет – три типа: офицерских, почти ни на что не годных, кроме как бегать и воевать; затем рабочих, навроде киргизских; и, как он их про себя называл, «каторжных», что от зари до зари крутили насосы водоотливов на шахтах, но то были уже почти не лошади, а так, одно лишь наименование. Потому картину, что открылась перед ним на пастбище, рудоищик просто не смог сразу даже для себя описать словами: на двух обширных полянах, соединенных друг с дружкой малым перешейком меж двух же рощ, мирно паслось три десятка самых прекрасных животных на свете, и это не считая еще троих, что находились под седлами, по всей видимости, приписанных пастухов.
……….
Отвязав от брички Штревеля, Брусницын с тяжелым сердцем, словно бы в последний раз, сел в седло, и проследовал за неспешно удаляющимся то ли пастухом, то ли… Да какая разница, кто он, этот Прохор? Куда как важнее, что, наверное, суждено рудоищику вскоре со своим другом расстаться, да какое там «наверное»! Похоже, здесь уже все решено и без его участия, и оттого и разлука неизбежна, а расставание – горше. Однако, как ни грызли похштейгера злые мысли, а при виде пасущихся на третьей, скрытой доселе за поворотом, поляне, лошадей, у него аж дух от восхищения перехватило, а из уст сам собой родился лишь удивленный выдох: «ох…». Это были настоящие офицерские кони, кони, которых похштейгер завсегда презирал и обходил брезгливо стороной, но насколько эти лошади были красивы! Неповторимо, неподражаемо, чарующе прекрасны, глаз не оторвать! И как же такая прелесть могла оказаться здесь, на Урале?
-Желаете взглянуть, Ваше благородие? – взял под уздцы Штревеля конюх. - Милости Вас просим: ежели Григорий Федотович сказал «любых», то Вам непременно сюда.
-А…а откуда они здесь? – спустился на землю рудоищик, озираясь.
-Так это, - и мужик хитровато улыбнулся, - наш господин, Яковлев Алексей Иванович, дай ему Бог долгих лет жизни, - перекрестился он. - Он ведь пару-тройку лет как поездит на благородном коне в столицах-то, и нам затем его посылает, а нам только того и надобно. Вон, видите, - указал он на стреноженного жеребца, что смотрел на гостей с явной неприязнью, - это – Ибрагим, араб чистых кровей, двенадцатый год ему. Рыжий донец есть, четырнадцать, гольштинец вон там, наособь гуляет, самый молодой, видите? – переводил он палец с одного животного на другое. - Остальные – детки их, помеси с разными кобылами, кобылы у нас за горочкой питаются, родимые. - показал он поверх сосенок направление. - Или Вам кобылку было бы желательно? Нет? Да я так и понял, - и, ловко, одним движением спутав ноги Штревелю, Прохор посторонился. - Тогда выбирайте сами, а я покуда в сторонке постою. А вы, Ваше благородие, спрашивайте; но позволю, с Вашего позволения, замечание: чистых мы не отдаем, уж извиняйте великодушно.
Это предупреждение было, разумеется, излишним: Брусницын и сам отлично понимал, что денег ему на таких скакунов не хватит, да и к чему они ему? Бахвалиться? Пускай даже это некоторое время и приятно, но затем наступит похмелье: не для хвастовства нужна лошадь, а для работы. Разве что работа у него, а следует – и у его коня, сегодня уже несколько другая, нежели чем у Штревеля лет этак пять-десять назад: ни к чему ему, если уж честно, такая рабочая лошадь, что может на себе и десять пудов руды скрозь чащи таскать, не спотыкаясь. Напротив, Брусницыну теперь необходим быстрый конь, чтобы по ровным дорогам ездить, а ежели он будет еще и красивым – так почему бы и нет?
Через час осмотров он почти определился с выбором, да вот только никак не мог сказать, какой из третьяков ему более по нраву: гордый ахалтекинец, у которого мать была из донских, или же более спокойный гольштинец, рожденный от турчанки. Конечно же, высоковаты оба они были немного для рудоищика, вершка на полтора-два выше привычного киргизца, но да то ничего: сверху и глядеть сподручней. Пожалуй, ежели бы не малые копыта ахалтекинца, которые могли легко увязнуть в нетвердой, и тем более – болотистой, земле, он остановил бы свой выбор именно на нем, настолько он был красив, но разум вкупе со смутным чутьем сами направили его вновь взглянуть на гольштинца, и тот, похоже, даже был тому рад: потянулся всей мордой к рудоищику, фыркнул, слегка отведя голову, словно бы зазывая поиграть, и вновь потыкался по карманам.
-Так ведь нету у меня с собой ничего! – засмеялся ему рудоищик, показывая коню пустые ладони. - Все у Штревеля…, - и он, споткнувшись, оглянулся на своего ветерана, который тоскливо и одиноко стоял беспомощно посреди поляны, неотрывно глядя на хозяина. - У него, - и Брусницын закусил губу, - в суме там… сухарики… сахар тоже есть. Его все. Я всегда с собою ему полакомиться беру, да…, - и похштейгер, сдавленно кашлянув, погладил гольштинца по щеке, заглядывая ему в глаза. - И отчего у вас, лошадей, жизнь такая собачья? Прям как у нас. Ладно… Прохор, бери с собой этого гнедка, и поехали.
-Что, даже и прокатиться не желаете? – удивился Прохор.
-Нет, - мотнув головой, отрезал похштейгер, не желая, чтобы Штревель увидел такую измену многолетней дружбе. – Потом это. Завтра.
Несмотря на мерный и занудный дождь, шедший всю ночь напролет, Зотов, призвав с собой работного мужика для переноски тяжестей и обеденной снеди, ни свет ни заря увлек похштейгера на разведки вверх по течению Полуденной Шайтанки, пообещав ему за завтраком показать не только лишь место для построения будущего рудника, но и восхитительную рыбалку, до которой, судя по разговорам, Григорий Федотович был большой охотник. После почти бессонной ночи, на протяжении которой рудоищику если что и снилось, так это умирающий Штревель и прочие ужасы, Брусницын, даже не заглянув на конюшню, с самым тяжелым чувством на сердце и хозяйским ружьем за плечами, пешком проследовал с Зотовым на разведку. До Шайтанки пути было около четырех верст, и уже на второй похштейгер пожалел, что отправился не верхом, а на своих двоих, настолько он промок, что даже в сапогах, и в тех уже вовсю хлюпало. Ругаясь про себя на неутомимого управляющего, что пер на себе бур и, как казалось, вовсе не обращал на непогоду никакого внимания, рудоищик на увале чуть было не наткнулся на его отставленную назад руку.
-Чего, Григорий Федотович? Зверь? – и, прикусив язык, рудоищик осекся, увидев, что пустая ладонь Зотова вдруг превратилась в кулак.
-Воры, - прошептал тот. - Сымай ружье, Левонтий Иванович. Смотри, только не шуми, - и неслышно отодвинул в сторону ветки, указуя пальцем на берег наконец-то появившейся речки.
Брусницын, проверив оружие, осторожно выглянул на малую полянку, и чуть ли не вслух кхекнул от неудовольствия: хитники. Душ пять, ежели не считать детей. Рудоищик на Березовских заводах завсегда обходил таких стороной, избегая ненужных стычек и последующих неизбежных разбирательств в конторе и полицейском участке. И что с того, что крестьяне решили чуток золотишком подзаработать? Поля уже давно засеяны, проборонены, Господь щедро с небес влагу посылает – так чего бы вместо безделья и не помыть? Не сено же косить в такую погоду: погниет оно все, весь труд понапрасну.
Обер-похштейгер вполне понимал такое устремление мужиков, что порой целыми семьями выходили ради приработка, даже горбачей[16], и тех оправдывал порой, этим прохиндеям тоже кормиться надо, хоть они и закупают золото в четыре раза дешевле, чем оно стоит даже в скупых на расчеты фабричных конторах, но ведь лучше получить свою потом заработанную денежку сейчас, из рук в руки, нежели чем ждать, покуда заводское начальство вспомнит-таки о них, и выдаст в лучшем случае на Пасху половину стоимости металла. Зотов же, по всей видимости, не придерживался такой мирной точки зрения, и, приказав каждому свое место для захвата хитников, в гневе скалил зубы. Управляющего не останавливало даже то, что у них всего лишь одно справное ружье на троих, а сам он был вооружен только буром против мужицких лопат и ножей, Зотов обратился в одночасье в хищного зверя, учуявшего кровь и близкую добычу.
К огорчению Григория Федотовича, мужики почти не сопротивлялись нежданным гостям, и по мордам получили не из собственной строптивости, а скорее, как говорят, на всякий случай, потому Брусницыну с конюхом ничего, кроме злых лиц, даже и не пришлось делать, исход был предрешен и неизбежен, как и неминуема кара за воровство хозяйского золота. Привычному к зрелищу побоев и прочих телесных истязательств, рудоищику и то стало невмоготу глядеть, что вытворяет с крестьянами Зотов: ну, вдарил бы один разок от души, это вполне даже понятно и нравоучительно, но зачем же так-то бить? Благо хоть, детишки в страхе разбежались кто куда, а бабы… бабы оказались хуже некуда: вон его бы Пелагея за своего мужа этому Зотову давно бы в глаза уже вцепилась, а эти притихли, как мыши, ручки меж коленок засунули, головки понурили, тьфу!
-Звать как? – подошел он к одной из них, что, видно, только что мыла в реке золото.
-Меня? – еще более прочего скукожилась та, затравленно глядя на похштейгера, - Иркою меня, Булгаковы мы по прозванию, Ваше Высокоблагородие офицер. Обер-офицер, - торопливо поправилась баба, и горячо запричитала дальше, что они-де в первый раз, и долги у них с Ваською, и дети, а коровушка совсем хворая, не дай Бог помрет, кормилица, как же они без нее, сердешной, да и кормов-то на нее уходит, что сена не напасешься, вот они и пробиваются, как могут.
Вот чего-чего, а бабские жалобы Брусницын напрочь не переносил, да и к чему это все выслушивать, когда начальник – вон он, за спиной, уже и тетрадь для памятных записей фамилий достал, отведя душу побоями, а бур, вдруг оказавшийся ненужным, все в сторонке валяется. Повесив на сук ружье, похштейгер протянул женщине руку:
-Лоток свой мне дай. И место освободи.
-За…зачем? – опять испугалась Иринка, но лоток-таки дала.
-Затем! - присел на еще теплый от ее тела чурбак рудоищик. - Учить тебя, дуру, стану. У мужика твоего вон, мозгов своих нет, так хоть ты учись, глядишь, и детям польза окажется. Чего рот открыла? Песок давай, сыпь мне сюда, да смотри за мной внимательно, как я делаю. Намыли-то крупки[17] с утра сколько?
С опаской шмыгнув носом, женщина, взглянув на мужа Ваську, скрылась в кустах ивняка, и столь же боязливо вернулась, неся в руке малую жестяную банку. Обер-похштейгер, заглянув внутрь, одобрительно кивнул:
-Это за утро?
-За неделю, Ваше Высокоблагородие, какой там за утро! – всплеснула руками баба. - Бедно туточки у нас, вот и бьемся, как можем!
-Ты ж сказала: первый день сегодня, - засмеялся ей рудоищик, и осекся, заметив, что Зотов внимательно смотрит в их сторону, - Григорий Федотович! – потряс он банкой, - это за утро! Есть здесь что искать, не напрасно ты меня сюда скрозь дождь тащил, так, глядишь, и полосу новую откроем. Вишь, сколько здесь? – вторично посмотрел он в банку. - Золотника полтора, а то и два. Да оставь ты мутузить мужиков, пущай нам, сволочи, бурят, да песок тачками возят, а мы с тобой помоем, как тебе? Намоем мы с тобой сегодня, намоем, иди же сюда!
Как в семейных, так и в общественных делах похштейгер всегда предпочитал обходиться миром, и, как следствие, зачастую брал грех на душу, и немного врал при этом. И что с того, что там, в банке, за целую неделю намытое золото? Не им же самим! От этого же никому не худо, а Зотов, глядишь, и на работу больше станет глядеть, а не на мужиков – бедолаг, что от страха и грядущих наказаний, похоже, последний разум потеряли, - сапоги управляющему целуют, да горючими слезами их поливают, как будто дождя мало.
-Чего тут у тебя? – подойдя, двумя пальцами взял банку Зотов. - И отчего ты это решил, что здесь – за одно утро? Она тебе сказала? – ткнул он в бабу отставленным мизинцем. - Так врет она тебе. У них вон там, за мыском, - кивнул управляющий, - даже бутара имеется. А ты: «За утро», не верь ты этому жулью, они тебе еще не то порасскажут. А насчет того, чтобы этих голодранцев заставить поработать – это ты верно решил, давай помоем. Ты сходи пока, бутару проверь, хороша ли, да ружье наготове держи: вдруг еще какая сволочь выползет! – крикнул он уже в спину рудоищику.
Бутара с виду оказалось попросту обычным старым коническим капустным бочонком на козлах и рукоятью для вращения, но еще вполне справным, без ненужных в промывальном деле трещин внутри, причем с вполне грамотно расположенными кокорами[18] и гребками, рудоищика даже немного взяла за себя гордость: это была его всего лишь прошлогодняя идея, но уже, видать, подсмотренная кем-то в Березовске, и теперь уже, без ведома автора, успешно применяемая. Однако же кто бы ни был этот неизвестный столяр, благодарить за машину его Брусницын не собирался, даже напротив: видать, столяр ничего не понимал в механическом деле, и гребки были слишком коротки, да и не гребки вовсе, а так, палки.
Мало того, ведущая рукоять находилась аж выше головы, и оттого крутить наклонную бочку оказалось крайне затруднительно. Вылив в горловину ведро воды, и сделав пару оборотов, обер-похштейгер засунул голову внутрь бутары, пытаясь разглядеть, не осталось ли на перегородках и прочих неровностях постеленной мешковины незамеченное доселе никем золото. Выругавшись на дурную погоду и отсутствие солнца, он распрямился, и теперь уже занялся рассматриванием содержимого ногтей. Найдя под ними одни только лишь малые признаки золота, он плюнул и грустно взглянул на бутару: нет, чтобы колено суставное к рукояти сделать, так ведь нет, прямую сделали, да длинную такую, что уж явно не для человека с малым ростом.
Присев на пенек, рудоищик еще раз оглядел то, что когда-то было его гордостью, настоящим шагом вперед по сравнению с бутарами века восемнадцатого, которые ежели на что и были способны, так это выдать крупный черный шлих, да и применялась она тогда не для промывки песков, а для горных коренных жил, да дело даже не в самой бутаре! Бутара хороша, когда она большая, для нее и команда должна быть соответствующая, и конный привод, а вот как быть малым старателям? Одним лотком ведь много не намоешь, да для него и навык особенный нужен, и усидчивость, а когда старателю ради нескольких долей золота в песке копаться?
Его начальство за это не погладит, здесь даже и домысливать ничего не надо, что оставит без премии оно рудоищика, если вовсе не оштрафует за дурную работу. А вот ежели команде старателей, этак из трех – четырех человек, и нечто навроде малого вашгерда сделать? В этой же бутаре ни рожна не видать, а тут – все перед тобою, тряси, водой пои конструкцию, да песочку подсыпай, а через часок смотри, что наработал. Один воду носит, другой стол трясет, третий песок сыпет? А четвертый пускай за костерком смотрит, да на замене стоит, но да это их, искателей, дела, чем они там станут заниматься, поштейгеру надобно в первую голову думать, как бы такой вашгерд поудобнее сделать, чтобы и таскать по полдня с собою нетрудно было, и собирать для работы недолго.
-Я уж думал, волки тебя тут съели или тати скрали, - неожиданно медведем вышел из-за куста Зотов, отчего рудоищик даже вздрогнул. - Думку думаешь? По делу иль как? Если что…
-Да по делу, по делу, - махнул ладонью похштейгер, и закрутил пальцами, словно бы пытаясь ухватить и удержать нечто ускользающее-склизкое. - Здесь иной механизм нужен, вот! Малая команда должна иметь с собою небольшой вашгерд, но еще лучше, чтобы и гребки по нему сами ходили, понимаешь? Как для бутары это сделать, я уже тут почти придумал, а здесь – никак не могу! Слушай, ты же у нас даже ядра шлифовал, в науках сведущ, так подскажи, как бы это все объединить, окажи такую милость.
-Ядра! Окажи милость! Гребки…, - зафыркал управляющий, затем покачал головой. - Нет, друг, уволь, не до того мне сейчас, больно уж хозяйство большое, чтобы всякими изобретениями голову себе забивать. Вот к Мамышеву приедем, он инженер, вместе и покумекаем, так и быть, а покуда не обессудь, не свободен я собою распоряжаться, сам знаешь, - свел он над переносицей кустистые брови. - И скажи мне вот еще что: а к чему тебе такая малая машина? Фабрики же везде, промывальни.
……….
Обер-похштейгер, отломив крылышко, задумчиво посмотрел на эту несуразицу: и зачем он к Зотову ехал? К чему ни свет ни заря пешком скрозь чащу к этой речке (как ее там?), пробирался, и весь вымок до нитки под дождем? Курицу эту жевать или дело делать? Такими ведь способами, как здесь, ни границ золотоносных песков не определишь, как не оценишь и себестоимость добычи меры самих денег, золота, а к чему такое золото, когда оно дороже денег обходиться будет? Ведь чем его, Брусницына, метода хороша? Ведь не тем, что он ее такую распрекрасную да гладкую придумал, а оттого, что подобная добыча из песков обходится казне в десять раз дешевле, чем из шахт, вот и вся разница, - все стоит денег, даже золото. А что этого рассыпного золота по Руси-матушке пока немеряно, так это не брусницынская заслуга, на то воля Господня, щедрый промысел Его.
А здесь, у Зотова, выходит, что и его собственная метода уже ни к чему, и промысел не при чем, все решит кнут. Да, и пряник для послушных мастеровых, кнут и пряник, более ничего и надобно. Неужто Григорий Федотович за последнее время со своими хлопотами так изменился, что самых очевидных вещей не замечает? Да вроде не должен: и человек он не такой, он основательный и разумный, у него все своим чередом завсегда шло, впрочем, и как он тогда бы без Брусницына сам рудники открыл, что ноне, в отличие от некоторых других, процветают? Или, быть может, Зотов просто-напросто отвык мыслить малыми масштабами, и не видит, что здесь, на этой малой полянке, творится? Привык там себе: завод, при нем фабрики, столько-то тыщ мастеровых и работных людей, такие-то строения, столько-то денег в кассе, и это все в бумагах, расписано до последнего человека, включая младенца, и до неведомо где хранящегося пуда руды переходящим числом с прошлого года.
А что пуд это по весне талою водою смоется, а младенчик непременно помрет – так ведь это один из тысячи? Пущай даже десять из тысячи сгинут, но остальные-то девятьсот девяносто в целости и сохранности, так? Может, и так, и эти шесть душ, три мужеских и три женских, что здесь перед ними уже из последних сил ноги таскают, также легко списать можно, ежели что, как в истории с мастеровым Пузановым, которого где-то здесь, под Нейвой, коли то не врут злые языки, за непослушание при народе топором зарубил Зотов? Брусницын осторожно взглянул на своего товарища: да нет, врут про него все, да если даже и правда, что, у самого Брусницына чужой крови на руках нет? Ох, грехи наши тяжкие…
-Дальше как думаешь работу править? – насытившись и надумавшись, вытер рудоищик руки о полотенце.
-Править? – чтобы не испачкать жирными руками бороду, поскреб Зотов подбородок одним пальцем. - А что ее править? Сиди себе да покрикивай, мне так даже больше нравится, чем на фабрике, все на глазах, никуда не убегут. Солнышко опять-таки, птахи, и те вон радостно заливаются.
-Солнышко?! Солнышко?? – незаметно для себя вскочил рудоищик на ноги, все более и более закипая гневом. - Я что, сюда к тебе ехал на солнышко поглядеть?! Или на этих?! – ткнул он пальцем на поляну, где все от страха побросали кто что у него в руках было: какой-то приезжий, и вдруг кричит на их барина! – Я как тебя в Березовском работу разведывательной команды устраивать?! Так?! Где кто у тебя стоит? Смотри! Нет, ты смотри, смотри! А где должно быть место каждого, помнишь еще? Нет? Так я тебе напомню: мы с тобой, как старшие, должны руководить один здесь, - сердито обернулся он на берег. - А второй – там, возле бутары, ну?! А у тебя что, солнышко, пташки?! Курочки, мать их? – и, рудоищик, смежив глаза и оскалившись, помалу выпускал из себя пар дурманной злости, превращаясь в душе из обер-похштейгера в обычного Льва Брусницына. - Ты прости меня, Георгий Федотович, милосердно, но сил уж не было смотреть на все это…, - тихо проговорил он. - Только не дело здесь у тебя.
-Это ты меня, Левонтий Иванович, - смущенно поднялся с места Зотов, и вдруг поклонился похштейгеру в пояс, - за науку прости меня, старика, за гордыню мою, - по глазам старовера явственно читалось, что ему стыдно перед товарищем, даже другом. - Ты здесь у нас старшой, командуй, а ежели я плохо работать стану – так хоть бей меня, есть на то тебе моя воля. Прости, - и управляющий, чуток помешкав, протянул свою ладонь похштейгеру.
…….
-Ты все спешишь, Григорий Федотыч, - покачал рудоищик пальцем. - А ведь золото, оно спешки не любит. Чего хмуришься? Не веришь? А давай проверим, - усмехнулся товарищу похштейгер, - Час моет он, - кивнул Брусницын на уставшего мужика, - час – ты, а у кого больше золота выйдет, тот имеет право на десять, нет – пять ударов лозой по своему сопернику – неумехе. Как тебе такое соревнование? Честно же?
-А чего это мне с ним – и соревноваться? – презрительно взглянул на крестьянина Зотов, - Коли мериться – так давай с тобой! По пяти – так по пяти! Только не лозанов, а империалов, как тебе?
-Проиграешь, - равнодушно-укоризненно покачал головой Брусницын. - И, ежели с бесами не в сговоре, - тут, не сговариваясь, все трое сплюнули через левое плечо и перекрестились, - то вчистую проиграешь, этак раза в два, а то и боле. Так отчего же тебе вот с ним, учеником моего ученика, силами не помериться? Токмо вот империалов, сам понимаешь, у него отродясь не бывало, он даже, поди, и не ведает, что это такое, так на что же вам спорить? Токмо на лозаны и остается: не на щелбаны же, не мальчишки, чай.
Зотов зло смотрел на испуганного мужика, что не решался, то ли ему дальше крутить, то ли просто стоять и трусить, недоуменно поглядывал на улыбающегося во весь рот Брусницына, и не знал, что ему делать. Наконец, вперив взгляд в ставшую вдруг ненавистной бутару, Управляющий тряхнул кудрявой, начинающей седеть, головой:
-Ты выиграл, объясняй теперь, отчего торопиться нельзя, да быстрее крутить.
-Охотно, - кивнул ему похштейгер. - Крути, Ванька, как прежде. Бабы, - обернулся он к подносчицам, почти спрятавшимся при появлении управляющего за куст, - воду, песок, живо! Смотри, Григорий Федотович, сейчас это нормальная скорость, наблюдаешь? Теперь мы начнем скорее. Скорее! Скорее, Ванька! Бабы, а ну шевелись! Наподдай, Ванька, крути, сукин ты сын! Давай, давай! Работать! Живо, живо! Скорей, Евины дочери! – и вокруг старших завертелась сущая карусель. - Что ты теперича видишь, Григорий Федотыч? – кивнул через пару минут, прищурившись, Брусницын на механизм. - Видишь, половина руды непромытой в отвал идет? Ну? От кокор, от гребков отскакивает, и в сторону отлетает, видно тебе? Да ты нагнись, не видно же тебе! – нажав Зотову на шею, пригнул похштейгер управляющего, свободной рукой показывая на внутренность. - Вон, вон, видно тебе отсюда? Тонкое золото так уловить сложно, не успевает оно бочки осесть, его вода уносит, крупное вместе с галькой уже там, - махнул он рукой, - в отвале, кое-что, конечно, уловишь, но теперь тебе понятно, почему быстро крутить нельзя? – Зотов, крякнув удрученно, кивнул.
- Все, Ванька, шабашь работу, передохни. А ты, Григорий Федотович, слушай: скорость обращения материала внутри бутары должна быть примерно одинаковой, ровной и без рывков, двадцать – двадцать пять ударов в минуту, а у тебя по ускорении сколько было? У меня вот таких часов, как у тебя, нет, но и то скажу: около пятидесяти, и что то дало? А потому большую производительность можно достичь лишь увеличением диаметра самой бочки, и лучшими гребками, а не этими щепками, желательно – железными. Здесь очень важен тщательный размол глин и кусков сложных грязных песков, но да о том я тебе еще в Березовском говорил. Или не говорил?
……………
Григорий Федотович, помолчав, сходил за буханкой, разломил хлеб напополам, задумчиво рассмотрел обе части, зачем-то подряд обнюхал, и протянул одну Брусницыну:
-За твоего благодетеля, Николая Алексеевича, в Петербурге всерьез взялись, - ровным голосом произнес Зотов. - Раскольников он, дескать, на груди пригрел, и бунт на заводах токмо он один и допустил. Мечников что ни месяц кляузу царю пишет, и Бог весть, чем это закончится, - грустно посмотрел он на рудоищика, - Лев Иваныч, ты, когда рот открываешь, в него хоть хлеб суй, а то влетит еще туда чего. Да… Достоверно знаю, то в конторе, конечно же, не ведают, но готовься. К самому худшему готовься, может, это и вовсе последняя командировка у тебя. И учти: я тебе ничего не говорил, - выдохнул Управляющий, и смежил глаза, повесив голову, только губы что-то шептали беззвучно. - Рад бы и обманываться, но все так и выходит, неравны силы. До зимы все жилы рви и у себя, и у мастеровых, бей, не жалея, всю зиму, разведывай, что можно, в тайне держи, а дальше - еще раз держи в тайне! – опять задумался Зотов, видно, размышляя, стоит ли ему говорить то, что изрядно накипело, и уже зашептал. - В тайне до поры до времени свои рудники держи, верь моему слову, надобно так. И не перебивай! Осипов твой вместо Шленева у нас станет, понял?! Опять хлеб суй! Пожуй вон, запей водичкой, успокойся, и возвращайся, мне покуда тоже в кустики надо. Иди вон пока к бутаре, к Ваньке своему, проверь, и возвращайся, дальше говорить стану.
……….
Обер-похштейгер ни себе, ни тем паче, другим, никогда не смел и не мог объяснить, отчего у него это вдруг возникает это чувство: «Здесь», и даже – «Здесь – есть!», он видел это, и всё, слышал, чувствовал нюхом, да хоть и дрожал наподобие той лозы татарина Абдулки, его таки стремило к искомому месту, как жаждущего тянет целый водоем, как алчущего манит к себе краюха хлеба, и всем им было мало, так отчего же должны иметь границы потребности сущего рудоищика? Брусницын твердо знал, что там, за малым поворотом, среди мелкого песочка, ежели взять еще левее, саженей на пять чуть вниз и наискосок уходит пласт золотого песка, и он ждет, он ждет, чтобы его открыли! Немного с этого места намоешь, фунта полтора – два, но слой-то толстенький, он куда-то, хитрец, туда вниз, под кустики, загогулинкой уходит, так, сейчас посмотрим, надо только лопатку взять, копнуть чуток, шурфик малый разбить, там ведь второй слой таится, более богатый, или как? Да будь Брусницын полный дурак, коли не так!
-Ты это чего?! – попытался отобрать у штейгера лопату Зотов. - Совсем сдурел?
-А ну, отдай! – выдернул ее назад рудоищик, и тем самым собственным действом мгновенно пришел в себя. - Пойдем, Григорий Федотыч, бери бур, я тебе тоже кое-что покажу.
Чуть повыше мочевника он покрутил на земле отметину Зотову каблуком: «Бури, три аршина, боле не надо», затем перешел малость повыше, вновь повертел: «Четыре, четыре с половиною», прищурившись, пригнулся под ивою, высунув язык, и нашептывая себе под нос, отломил ветку, уже тихо и утвердительно кивнул сам себе: «А я копну туточки, ох, моя родненькая, дождешься ты у меня подарочка подвенечного, землица моя сыренька, позволь только взглянуть, что прятаешь ты от меня, твоего долгожданного да милого, я копну немножко и небольно, не потревожу я твою красу, матушка, не испоганю прикосновением своим, и… Не серчай, я копать стану».
Перебив лопатой тугие коренья ивы, он споро принялся за дело, и вскоре углубился на целый аршин, но песка покуда так и не обнаруживалось: суглинок с камнями вперемешку, крупными и мелочью, и покуда, окромя охристого игольчатого отсвета, никакого намека на кварцы или березиты. Но тем менее рудоищик, предвкушая, продолжал свое нелегкое занятие, и только лишь просьба Зотова посмотреть извлеченные керны заставила его выбраться из ямы. Бегло оглядев породы, Брусницын пощупал их, растирая между пальцев образцы, кивнул сам себе, и вновь вернулся к шурфу, но там уже за лопату взялся сам Управляющий, и инструмент свой отдавать никак не собирался, азартно вгрызаясь в землю.
………..
После славной ушицы стали совместно подводить итоги сегодняшних стараний: не так уж и плохо, ежели учесть, что половину дня с мордобоями и безалаберной работой они-таки потеряли: долей тридцать намыли на прежнем месте, долей сорок из Зотовского шурфа, а ежели к этому прибавить самородную штуку, что оказалась в керне, выходило на круг и вовсе больше золотника. Итого, ежели это оценивать по фабричным нормам, три рубля шестьдесят семь копеек за золотник, получается, что они на пять мужиков и три бабы заработали бы ажнов четыре рубля ассигнациями. Для кого-то это, быть может, и негусто, но простым крестьянам такие прибытки и не снились.
-Григорий Федотыч, вот скажи мне, - оперся локтями о колени рудоищик, глядя на последние лучики уже робкого в своих стремлениях солнца, побултыхав тому перед ухом почти пустой банкой, - стоило нам сюда с тобой топать? Вон, и человека с ружьем ты с собою призвал, а что с того толку? У меня вон тоже ружье где-то валяется, уж и забыл, где, а… Ты меня слышишь, Григорий Федотыч? Вот, и слушай. Слушай, - и Брусницын невзначай фыркнул, запоздало укрывшись под скрещенными локтями.
-Здрав будь, Лев Иваныч! – кивнул ему Зотов.
-Да не чихал я, здоровый, - усмехнулся в его сторону похштейгер. - Это так, в нос чегой-то. Развел тут у себя нечисти, басурман. Кхм, - убрал прочь взгляд рудоищик. - Спина у меня побаливает, и не смейся, ну? Чего ты мне тут щеришься?! – дернул он головой, негодуя. - А ты на эту руку взгляни! Зотов, ты когда-нибудь такую руку видел?! – задрал Брусницын рукав, отворотив голову.
Управляющий, глядя на руку товарища, чуть было не ахнул вслух в изумлении: все вены того были нарастопырку, словно корни иссохшегося дерева, и это в сорок-то лет! Да нет, ведь Левке еще и сорока вроде нет, и такая напасть? Да он такое и у самых каторжных, что по пояс в холодной воде работают, нечасто видел, а тут – друг, товарищ близкий… Брусницын, напрочь отвернувшись, уже закатал обратно рукав, а Зотов продолжал оторопело глядеть на то, что после отворота осталось – кончик носа, часто хлопающие ресницы, подергивающуюся бородку. Молодец Левка, что бороду не бреет, однако с его руками делать что-то все же надо. Спина еще, говорит, у него.
Да… тридцать лет подряд в студеной воде – это тебе не шутка, даже по малолетству, и то даром не проходит. Сорока нет, эх, да чего вспоминать про сорок, когда Зотов и теперь готов кого угодно в косую петлю завить, но то Зотов. Неужто на Платониду товарища везти? Вести… Вестимо. Обещался же он часовню поставить там, да купель справить, а как про недуг забыл, так и замысел свой позабросил, вот тебе, Зотов, и напоминание, слава тебе, Господи. Непременно отстроит он купель, грешный, и друга в ней излечит, иначе кого ему еще в друзьях считать? И себя – другом кого?
-Осенью на неделю отпрашивайся, да я тебе к тому рапорт напишу. Вместе пойдем в купель священную, - и Зотов крякнул, в сомнении покачивая головой. - Токмо вот не обессудь: меня она завсегда принимала, а насчет тебя – не ведаю. Бог-то, он един, да токмо люди разные, кому и во вред водичка оказывается.
………..
Осень пришла, как звон церковного колокола, ожидаемо и невзначай, да так, что даже сердце зашлось от тоски по лету: как вдарило вдруг наотмашь по ушам холодом в самом начале октября, что ветром слезы из глаз вышибает, посыпая притом мелкой и резкой снежной крупой все окрест, чего на памяти похштейгера в такие поры отродясь не бывало: не на самом севере живут, чай. А на северах, как слышал рудоищик из рассказов, бывает и еще покруче, да еще и радужные сполохи на все небо происходят чуть ли не каждую седьмицу. Насчет сполохов, да еще и чтобы на все небо, Брусницын сомневался, - откуда там радуге взяться, когда дождя нет, но что там зима скорее приходит – то было наверняка верным: вон, в Уфалее тепло, всего-то сто верст на юг, а – тепло, и ничего с этим не поделать, что же теперь говорить про киргизские степи, куда отправляют в командировки самых строптивых или же жадных до денег штейгеров.
Да, платят там вдвое больше, но, судя по рассказам, погоды тамошние киргизские и вовсе хуже некуда: летом – пекло такое, что и бани не требуется, зимой же – ветра и холода, что вовсе с ног бы сдуло, коли не окоченел еще до каменного состояния, а камень – он тяжелый, его просто так не сдуешь. Токмо вот в степях-то, поди, в дохи разрешено наряжаться, а похштейгеру приходится на такой ветрине в одной лишь штатной шинельке расхаживать, да еще и работать при том, приглядывать! Кажется, сам бы у работяги какого кайло бы отнял, чтобы согреться, да где там – статут, ешкин кот, не дозволяет, ходи, дескать, себе, блюди да командуй.
……..
Сколько долго веревочке не виться, а конец ей отмерян короток, но к этому самому концу Брусницын был уже вполне приуготовлен, и потому входил в здание конторы не на трясущихся ногах, ожидая неведомого; он твердо знал, даже читал, что его ждет впереди. Отлучение. Отлучение от его любимого дела, от разработок, от разведок, от запаха лесов и сладкого после удачных промывок привкуса пота и до крови закушенных губ, на языке. Да, Николая Алексеевича теперь над ним, его ангела-хранителя, нет, пришел совсем иной ангел, с мечом карающим, но ведь он и не ангел вовсе? Не вечен же Его высокородие Осип Самойлович, Бог даст, переживем и эту напасть. Потому похштейгер, гоня от себя дурные мысли, только лишь подмигнул Шангину: «В воскресенье порыбалить пойдем?», и сам закрыл перед тем, опешившим от неожиданного вопроса, дверь.
Осипов, на взгляд обер-похштейгера, сильно постарел, обрюзг, и в каком-то смысле даже обмяк, невзирая на золотое шитье на мундире и по-прежнему холодный взгляд; он выглядел, как человек, нет, как сом, привыкший дышать под водой, и вытащенный вдруг на берег, и прикрытый от наготы и палящего солнца лишь галстуком, мундиром и позументами: чистый же памятник! Оттого рудоищику стало вдвойне легко, хоть и предстоял он теперь не перед своим бывшим начальником, не перед учеником неумелым и робким, которому бранное слово только на пользу, а перед настоящим берггауптманом, и его… Да куда уж начальника больше! Выше него, почитай, только лишь сам начальник Горного департамента, Министр финансов, да Его Величество император. Ах, да: Синод еще, на который Мечников все кивает: дескать, развелось тут у них на Урале староверов, скоро сами помимо Петербурга всеми горами и предгорьями править будут, ежели так и дальше пойдет.
-Нехорошо у тебя, Брусницын, - откинувшись в кресле, вместо ответного приветствия брезгливо подвинул от себя берггауптман пальцем шнуровую книгу, - неладно. Последний раз тебя к себе призываю, и чтобы более вот этого, - постучал он пальцем по переплету, - не случалось. Но покамест, учитывая твои заслуги, прощаю, даже награждаю: Смотрителем над второй отделенной частью рудников ставлю, рад? Знаю, устал ты на прошлом месте, засиделся. На вот тебе бумагу, и иди.
-Всё? – взял со стола приказ Брусницын, опешив от такой скоропалительности.
-Свободен, - лишь лениво в ответ прикрыл свои водянистые глаза Осип Самойлович, но, судя по дрожанию губ, хотел что-то добавить, а затем и проглотил невысказанное. - Надеюсь… порадуете меня еще.
Каторга, железа, да бабья слеза? Так вот, пряники все это, пряники… Пряники, чтоб их! Его, Брусницына, и отстранили! Тыщу человек на шею посадили! Шленева – вовсе от службы уволили, бают, его теперь генерал-губернатором в какую-то сибирскую глушь посылают, а Семка Шангин вон за своим столом как сидел, так и сидит сиднем, гад! Ах, да, он же теперича не Шангин, а Шаньгин, с чином, не хухры-мухры, чего ты на него, Левка, пялишься?! Дай ты ему эту злосчастную бумажку о своем назначении, пущай канцеляристы копию себе сымут, ежели нет еще таковой, и иди! На рыбалку иди! Дождь вон за окошком принялся, самое то для клева время. Да, пожалуй, лучше на бережок, подумать там об бренности и тщете, не на рудники же сломя голову ехать?
Чего-чего, а по штольням и штрекам, вдали от солнышка, Брусницын еще успеет вдоволь наползаться: шахты, они велики, и за день их не обойдешь, зато наплаваешься, по пояс там местами вода стоит, сколь ее ни откачивай. Вот таким образом, Лев Иванович, и выходит: была у тебя в жизни яркая череда, теперь, выходит, пришла пора охладиться, так тебе и надо, чтобы не задавался, да про Бога почаще вспоминал.
[1] В 1820 году, 31 марта, вследствие приказа работать по праздничным дням, на многих уральских заводах произошли волнения.
[2] Платина – согласно рапорта Агте, в 1818 – 1819 гг. обнаружены богатые рассыпные месторождения платины возле Невьянска на реках Ольховке, Ветковке и Шайтанке. Добыча проводилась по методу Брусницына. Впоследствии платину нашли в районе Каслей – реки Борзовка, Крутая и Черная, в имениях Строгановых возле Ревды и на Шайтанских заводах Яковлева. Это было историческое событие, поскольку платина тогда добывалась лишь в Южной Америке.
[3] Вместо свинца – платина даже в начале 19 века зачастую использовалась на Урале вместо свинцовой дроби., или же как грузило на рыбалке, или же просто выбрасывалась за ненадобностью.
[4] 13 апреля 1820 г. – в Березовский прибыла комиссия из 22 человек, было проведено построение, зачитаны бумаги и т.д. Из конструктивных итогов комиссии можно отметить составление списков зачинщиков, составление поименных табелей рабочего дня Светлой недели (более половины рабочих не работало 31 марта, а около трети – и оставшуюся часть праздников, т.е. 1,2 и 3-го апреля). (Здесь и дальше - ГАСО, 41, 1, 649).
[5] Одно из самых страшных, после кнута и клеймения с приданием стражи, наказаний: пропустить сквозь строй. За воровство пропускали через малый строй из 200-500 человек, за большие провинности (кражи из церкви, казны, грабеж, побег) – из тысячи, причем подчас неоднократно. Так, Елизар Белов был пропущен через тысячу шпицрутенов 12 (!) раз, но выжил. Но выживали, естественно, не все.
[6] Верховик – пустая порода, прикрывающая золотую руду.
[7] Предписание №5957 от 9 июня 1820 г. Арестовано для препровождения в Екатеринбургский военный суд 13 человек бунтовщиков, еще двое были настолько больны после шпицрутенов, что их оставили до поры на фабрике. Еще четверо, из числа рудничных, было арестовано по дополнительному приказу Аншефа Шленева.
[8] В многостраничном рапорте знаками «р» и «галочками» было отмечено, в какой день работал человек с 31 марта по 3 апреля. Кроме того, указывалось, был ли он в штрафах до сих пор, и, если был, то в чем степень его вины и понесенное наказание.
[9] 20 сентября 1820 года для наказания виновных и окончательного наведения порядка на Березовские заводы было прислано 800 солдат.
[10] У С.З. Шангина были младшие двоюродные братья, также работали в заводской канцелярии: Павел Петрович (подканцелярист) и самый младший, Федор Петрович (писарь).
[11] Лозаны – количество ударов измерялось не штуками, а лозанами : «за учинение отлучки наказать палками двадцать лозанов», «за провинность получил пятьдесят палок лозанов».
[12] После событий 1820 года горное начальство предприняло усиленную ротацию мастеровых и начальствующих: состав штейгеров, особенно среди рудокопщиков, обновился почти наполовину, бергауэров – на треть, кузня – на две трети , кунстштейгеры – также на одну вторую, и т.д. (ГАСО, 41, 1, 666).
[13] Паровые машины – первая модель паровой водоотливной машины была изобретена унтер-шихтмейстером И.И.Ползуновым в 1766 г. на Барнаульских заводах, после его смерти работы были прекращены. В 1804 г. Управляющий Богословскими рудниками Павел Егорович Томилов обратился в Берг-коллегию с просьбой установить паровые машины вместо 325-ти лошадей, едва справляющихся с водоотливом из шахт. В 1805 году мастер Фридрих Иберфельд прибыл в Екатеринбург в распоряжение Горного Начальника И.Ф. Германа. Для опытов ему был отведен именно Березовский завод, однако работа не шла, к 1811 году было израсходовано уже 9763 рубля, Иберфельду поставили последний срок, и 4 октября Иберфельд утоп, катаясь на лодке в местном пруду. Работа опять встала, затем искали мастеров, откликнулся англичанин Меджер, за постройку 4 машин он запросил 30000 рублей, но согласился и на 15000 с условием, что ему отдадут прежнюю машину, и подпишут контракт на 5 лет. Забегая на полгода вперед, скажу, что, только запустив свои далекие от совершенства паровые машины, в 1821 г. Меджер бросает работу, покупает землю, и ставит там частный золотой прииск.
[14] Герман Б.И. – сын академика и генерала И.Ф. Германа, бывшего Начальника Екатеринбургских горных заводов, в описываемое время ему 28 лет, он берггешворен 12 класса и является Смотрителем при Березовских золотосодержащих песчаных пластах, т.е. прямым начальником Л.И.Брусницына. До этого был смотрителем при 1-й части рудников.
[15] А.Г. Орлов-Чесменский – на рубеже 18-19 вв. вывел знаменитую породу «орловских рысаков» путем скрещивания многих ветвей: арабских, турецких, персидских, английских, донских, голландских и т.д.
[16] Горбач – скупщик тайно добытого золота. На рубеже двадцатых годов девятнадцатого века, прознав о сравнительно легком способе наживы, многие крестьяне, и даже приписанные к заводам мастеровые, мыли золото в уральских реках. Порой в леса уходили целыми семьями, и это время вполне справедливо называют самой первой «золотой лихорадкой».
[17] Крупка – простонародное наименование золота при тайной торговле.
[18] Кокора (утуг) – преграды внутри бутары для задержания возле них золота. Имеют съемную среднюю часть. Гребки предназначались для перемешивания руды и разбивания крупных комков.
0 # 23 мая 2012 в 00:14 +1 | ||
|
Дмитрий Криушов # 23 мая 2012 в 16:26 0 |
Алексей Мирою # 4 декабря 2012 в 19:11 +1 | ||
|
Дмитрий Криушов # 4 декабря 2012 в 19:26 +1 | ||
|