ГлавнаяПрозаКрупные формыРоманы → Медовый плен. Глава девятая

Медовый плен. Глава девятая

16 июля 2015 - Денис Маркелов
Глава девятая.
 
            Григорий Иванович возвращался утренней электричкой в Новороссийск.
            Всё что произошло между ним и Дарьей Ветровой теперь казалось лишь занимательным сном – такие сны снились ему в позднем отрочестве после наиболее пряных романов Мопассана или Золя.
            Однажды в доме тёти Анны он наткнулся на ряд толстых томов в желтоватый обложках с фото того, кого привыкли называть «буревестником революции».
            Почему он взял том под номером 19 Григорий не помнил, просто к нему потянулась его уже не совсем детская рука. Потянулась сама собой, как бывает в сказке.
Он раскрыл том и стал читать. Роман назывался «Жизнь Клима Самгина». Григорий уже всерьез воображал себя этим самым придуманным Горьким Климом – пытался вытащить из полыньи тонущего Бориса Варавку, и сладострастно содрогался от одной мысли о голой Маргарите.
Именно тогда он начал всерьёз думать о соитии с женщинами – с настоящими живыми голыми женщинами.
Их в его жизни было слишком мало – мать и поселковые одноклассницы, которые так же мечтали завести роман, но отчего-то стеснялись своих желаний.
Особенно пряным было ночное соитие с Лидией.  На роль Лидии он прочил Дашу, та чем-то и впрямь походила на цыганку – худая и вёрткая она когда-то занималась балетом, и теперь казалась ему верхом совершенства.
Григорий вдруг стал раздваиваться. Он понимал, что наяву эта Даша – недоступна и строга. Но ночью, в его смущенных страстью снах она была чересчур вольна и даже нагла.
Он удивлялся, почему видит всё, словно бы на клубном экране. Ведь его пока не пускали на взрослые сеансы – от шестнадцати и старше.
Даша не обманула его надежд, она вела себя словно вакханка, старательно удовлетворяя его похоть, стараясь ублажить и его Эго и его Либидо. Она сорокатрёхлетняя дама внезапно превратилась в смущенную неопытную девчонку с ещё не вскрытой до конца щёлкой и с множеством розовых мечтаний в голове.
Он в своём позднем отрочестве слишком долго ухаживал  за неё – смотрел на неё, как на александрийскую колонну – снизу вверх и был готов молиться и на эти чёрные кудри, и на это ловкое всегда опрятное тело.
Тогда их сближение походило на апофеоз свадьбы. Он и впрямь считал ускользающую от него Дашу своей невестой. Он понимал, понимал умом, что поступает слишком смело и неправильно, но уже ничего не могло остановить его детоносный таран перед её накрепко закрытыми  детородными вратами.
Она сдалась где-то после третьего по счёту толчка – закрыла его рот своим и стала помогать проникать в себя, награждая за каждый удачный толчок поцелуем. Член напряженно скользил по  узкому тоннелю вагины, он то норовил выскользнуть на всю длину, то вновь заходил на всю глубь, готовясь победно салютовать всей накопившейся спермой.
Даша сама не понимала, что делает. Их возня  на траве могла привлечь внимание ночных проходимцев, она даже не думала о том, что может стать желанной не только для одного Григория, но для какого-нибудь подвыпившего Дон Жуана.
На земле по-чеховски поблёскивали бутылочные стёкла. Они напоминали собой светлячков - маленьких соглядателей соития двух великанов.
 
 
 
 
* * *
            Аркадий Иванович был рад общению с Анной Евгеньевной. Он научился понимать её кубанское двуязычие и был готов сопутствовать ей всюду.
            Старушка собиралась навестить могилу дорогого и любимого супруга. Аркадий вспомнил о пушкинской донне Анне и усмехнулся.
            Старушка покрыла нейлоновым платком свои чёрные волосы, взяла в руки слишком старомодный ридикюль и всунула ноги в давно разношенные туфли цвета несвежего дерьмеца.
            Несмотря на свой дикий цвет, туфли были удобными и покойными. Она почти не чувствовала их на ногах и могла прошагать километров пять, не ощутив ни малейшей усталости.
Они спустились по деревянной лестнице, вышли во двор, а затем на довольно тихую улицу.
-Зараз до зупинки дійдемо. А там на маршрутному таксі поїдемо. У нас кладовище називається Сонячним. Там-то мій Давик і лежить!
Анна Евгеньевна перекрестилась и зашагала походкой царицы по улице Легкоступа.
- А Вы не боитесь так просто по-украински гуторить? – проговорил Аркадий Иванович.
-І що мені зроблять за це?.. Уб'ють або що? Ну, кажу по-українськи. Так мати моя завжди на цьому мовою говорила, що тут поганого. Я що вкрала чого, або кого вбила? Дивний ви чоловік, Аркадій, дивний.
Душа Анны Евгеньевны разрывалась от гнева. Она не могла понять, что происходит в этом обезумевшем мире, чего хотят и те, и другие, и за что они убивают друг друга. Она помнила, как падают бомбы и свистят пули, помнила так, как может помнить только ребёнок.
Тогда шестилетней девочкой она бежала, держась за мамину юбку, бежала и плакала, не понимая всеобщей суматохи.
Сейчас вспоминая тот роковой воскресный день, она была готова плакать и проклинать – но кого – Гитлера, Сталина? – она не знала и от того копила обиду в себе.
Война заставила её надолго забыть о тёплом южном крае.
Она вернулась сюда только в 1951 году. Вернулась и пошла в школу. Мать всё делала, чтобы она закончила городскую школу и поступила в институт, а не пошла куда-нибудь поломойкой или судомойкой.
Младшая дочь  Оксаны Остаповны Мария отказывалась ходить в школу – ей была противна своя дурацкая фамилия Куцая. Мария Евгеньевна Куцая. Она, как и она мечтала о скором замужестве, чтобы забыть и о своём полуцыганском детстве, и о пропавшем без вести ненавистном вечно недовольном жизнью отце.
Тот был невидимкой – не считался не вполне живым, ни мёртвым, и вообще казался девочкам злым волшебником, околдовавшим их работящую и такую добрую мать.
Он  терпеть не мог русских, называл их кацапами и был готов грызть каждому горлу свой наваристый кусок убоинки в борще и крынку сметаны.
И Анна, и Мария мечтали выйти замуж – но только не за украинца. Все украинцы казались злобными рогатыми быками. Они с ненавистью смотрели на всё вокруг и всегда были готовы ударить человека плетью, как их пропавший без вести отец.
 
Могила Давида Соломоновича Бурлюка выделялась среди других.
Он был простым бухгалтером, но любил жить свободно. Ему повезло, чаша Бабьего Яра его миновала – в тот роковой год он навсегда уехал из Киева и осел в местах, оказавшихся недоступными для вермахта.
Из-за плоскостопия и близорукости он не был призван и всю войну имел стойкую бронь, старательно ведя бухгалтерские книги и стараясь не потерять определенно нужной ему полноты.
Худых людей Давид Соломонович  терпеть не мог – он называл их за глаза кильками и трясогузками. Зато любил сытно пообедать в ресторане или проехаться на лайнере в первом классе  по служебной надобности.
Ему нравилось изображать из себя дипкурьера, нравилось очаровывать молоденьких девушек, мечтающих о шёлковом нательном белье и фильдеперсовых чулочках. Обычно он имел дело с начинающими машинистками. Те говорили, что он похож на одного комедийного актёра – темноволосого здоровяка в отлично сшитом костюме.
Давид Соломонович счастливо избежал родимых примет своей нации – он не был не слишком горбонос, его волосы вились слабо, и на его лице возникала то одна национальная физиономия, то другая – смотря по необходимости.
Со своей будущей женой он познакомился на пароходе «Советская Родина», тот шёл из Новороссийска в Одессу, Давид Соломонович ехал в первом классе и вёз очень важный портфель с документами, но ему было скучно без женского тела рядом.
И он вышел на палубу, вышел и стал вглядываться в ряды палубниц. Тех было много – красивых, здоровых и молодых девушек, что спешили в воспетый знаменитым эстрадным певцом город у моря.
Одна из девушек показалась ему вполне чистой и достаточно голодной. Он подошел к ней, улыбнулся и предложил перекусить в ресторане.
Аня Куцая была тогда длинноволоса, юна и прекрасная. Она верила в свою счастливую звезду, верила, что станет для кого-то самой важной, самой главной в жизни находкой.
Она шла по жизни осторожно, боясь то за целость чулок, то за чистоту панталон. Мать напугала её судьбами несчастных оплеванных то властью, то народом дамочек. Она не хотела стоять нагишом перед скопищем мужланов и ожидать решения своей судьбы.
Оксана Остаповна хорошо помнила, чем заканчивали некогда гордые и заносящиеся жёны всевозможных начальников, как они ползали в грязи, голые, розовые, ужасно похожие на приготовленных к забою свиней.
Товарищ Куцый не скрывал от неё этой страшной, но ужасно веселящей его самого правды. Ему нравилось истязать эти холёные тела, а затем приносить домой трофеи вроде женских чулок или нательного белья.
«Ничё… як усю контру изведём, знаешь, как мы с тобой жить станем! Во, как паны у Польше живали. Вот поднимусь, будет у меня и квартира о пяти комнатах, и прислуга, и автомобиль собственный. И не эмка драная, а Форд там или Бьюик. Главное, пока рота не раскрывать!»
Он смеялся, улыбался пил молодое вино и тотчас пьянея, нуждался в обществе дочери.
Аня была мала, и довольно смирно сносила грубые ласки отца. Евгений Куций гладил её по голове, угощал сладостями, и как бы случайно показывал наган. Девочка отворачивалась от оружия и готова была расплакаться.
- Ни чего, пущай привыкает. А то воспитываешь её, как принцессу. А она этой, как бишь, спартанкой должна стать. Правильно, я говорю-то дочка!
Куций метался между двумя нациями – он то переходил на украинский, то начинал гуторить, как ненавидимые им кацапы, а тем более франтоватые и всегда весьма наглые иудеи.
Евреев он совершенно не переносил. Говорил, что от них пахнет то чесноком, то протухшей селёдкой. То, что ему не хотелось бы, чтобы его дочь сидела за одной партой с еврейкой.
«Во, в Германии тоже социализм строят! Дирижабли у них там, автобаны. У нашего-то помещика завсегда управляющим немец был. Хорошая нация, не то, что эти…»
Он так и не уточнил, кого он имеет в виду под словом «эти».
Аня запомнила его таким. А Мария всегда жила пошлыми сказками об отце – несгибаемом чекисте, о человеке долга и страсти.
Она до самой старости верила в него, как какая-нибудь старуха верит в юродивого и святого. Она не видела его пьяным, не ощущала дурного запаха из отцовского рта, не понимала тех фраз, что он трусливо и дерзко произносил.
Давид Соломонович был другим человеком. Он если и пил вино, то пил мало, скорее смакуя, чем желая одурманить себя. Да и изо рта его пахло, не чесноком, как говорил Евгений Куций, а мятой.
Он тотчас повесил на грудь салфетку и стал аккуратно, со вкусом есть. Ане было стыдно, она никогда не ела в ресторане. Не пила вина и не говорила на культурные темы.
Она вдруг подумала, как будет стоять перед этим человеком голая. Шёлковое платье не скрывало её смущения, наоборот увеличивало его, заставляя Аню вспоминать о том, то на её панталонах есть непристойные платья, что она и впрямь перед ним, словно глупая кукла в витрине, но только без платья и без украшений.
Родительница дала ей в дорогу пару серёг. И ещё простенькое серебряное кольцо. Аня никогда не спрашивала мать, чьи это вещи, но догадывалась, что в дом их принёс Куций, что но заставил вынуть их из ушей и снять с пальца какую-нибудь заплаканную и несчастную заключенную.
Она представляла, как отец перебежал к немцам, как стал работать на них, как наверняка истязал каких-нибудь женщин, мужчин, щупал груди девушек и пил вонючий и мерзкий шнапс.
В тот день, в тот первый день войны он вёл себя странно – трусливо и героически одновременно. Да, он храбрился, но из-под этой бравады проступал вечно скрываемый страх. Бравада исчезала, словно тающий по весне снег, а из-под неё, подобно грязной изгаженной осенью почве, выступал давно уже скрываемый страх.
Он любил покорных и на всё согласных жертв, любил стрелять в безоружных, любил, когда от одного взгляда  его подло, по-старушечьи обмачиваются.
Ане было стыдно за отца. Она почитала его скорее отчимом – наверняка мать зачала её с кем-то другим, не могла же она лечь под это слюнявое и подлое чудовище.
Отец мог с шумом выпустить газы или крякнуть за столом, мог грубо пошутить и при этом залиться мерзким икающим смехом. Мог пошло пошутить по поводу какой-нибудь машинистки, представив её разом голой и податливой, словно бы восковая кукла у камина.
 
Могила мужа была украшена простоватым памятником – он сменил металлическую пирамидку, которая она поставила тогда в 1980-м году.
Тогда на поминки мужа пришли все учителя – все её коллеги по школе. Они отметили и девятерины, и сороковины. Да и на первую годовщину –тоже пришли.
Давид Соломонович им всем очень нравился. Он чем-то напоминал иностранца – может быть тем, что терпеть не мог русской ругани и разгильдяйства, или если уж произносил какие-нибудь ругательства, то говорил спокойно и витиевато.
- Да, рано твой муж ушёл, рано, - говорила учительница математики, тыкая вилкой в салат.
- Хороший человек был. Да жаль что умер.
- Крепитесь, Анна Евгеньевна, - подавала голосок смазливенькая пионервожатая. На неё особенно заглядывались старшеклассники.
Тогда она думала, что переживёт мужа максимум лет на пять. Что дольше жить ей не позволит чувство вины, что, в сущности, она должна похоронить его и покончить с собой.
Те думы сорокапятилетней женщины казались ей теперь ужасно глупыми. Она порицала её за вдовье паникёрство. Тем более она была виновата перед этим человеком, не сумев зачать от  него ни сына, ни дочери.
Она никогда не укоряла его в бесплодности. Грешила на себя, на исковерканное войной детство, на подлого и мерзкого отца, который становился ещё более чужим. Особенно когда являлся во снах в форме полицая.
Она хотела точно знать, что этот мерзкий вонючий скверный человек мёртв. Что он ушёл в ту страну, откуда не возвращаются. Больше всего она боялась оказаться в одном котле с ним, почувствовать на своём теле голодные взгляды чертей.
Она мысленно готовилась ко всему – быть съеденными чертями или изнасилованными ими было одно и тоже. Они могли терзать её по всякому – эти – для кого-то обычные сказочные персонажи, - теперь были реальны, как никогда!
 
Аркадий не любил посещать некрополи. Он скучал, тут среди обиталищ некогда живых людей, словно бы на скучном спектакле.
Старушка долго гладила мрамор памятника. Гладила и смущенно улыбалась, глядя на памятник.
- Бедный Давик, - с глубоким вздохом произнесла она.
Аркадий Иванович помог ей облагородить могилку, а затем, когда женщина насмотрелась на последнее обиталище мужа, повёл её прочь от этого хитросплетения небольших домиков тленных останков некогда советских людей.
 
Дома, после сытного обеда, тётя свата тотчас завалилась в постель, поставив свой круглый, но ещё исправно работающий будильник на пять часов.
Аркадий остался бодрствовать.
Он вдруг понял, как хрупка жизнь, что эта женщина всё ещё считала своего Давика живым, и хотела видеть его гораздо сильнее, чем всё остальное – нынешних людей, машины и всё прочее.
Она наверняка была там в восьмидесятом году – когда самому Аркадию было всего восемь лет, он был тогда октябрёнком и носил на лацкане своей тужурке маленькую красную звёздочку с ликом ангелоподобного ребёнка со светло-русыми кудряшками.
Он даже не думал, что его жизнь сложится так, возможно Бог еще не придумал развязку для своей саги, он и так слишком долго томил своих персонажей. Обещая скорый конец повествования – но всё откладывал и откладывал, словно бы наркоман, втягиваясь в своё многовековое сочинительство.
Квартира была слишком маленькой, для семьи – но для одного человека она была вполне подходящей – две комнаты и кухня. В гостиной стоял довольно большой книжный шкаф, круглый раздвижной стол, тумбочка со старомодным телевизионным аппаратом. Все эти вещи были наполовину чужими, словно бы жизнь этой женщины была бесконечным телесериалом. Она сама и живого человека превратилась в персонаж довольно захватывающей киносаги – киносаги, которую смотрят сейчас другие, не похожие на неё люди.
Анна Евгеньевна вновь была милой улыбчивой Аннушкой. Она сидела в каюте первого класса и ела персики, стыдливо поглядывая на своего благодетеля. Давид Соломонович смотрел на неё с участием – он вполне мог сойти за старшего брата – и потому Анечка совсем не стеснялась его. Возможно, раскрепоститься ей помогло вино, на этикетке улыбалась молодая дама – а сама Аннушка также улыбалась и как бы случайно поигрывала своим подолом.
- Вот, милочка, вы и сыты, - проговорил Давид Соломонович, садясь к ней ближе, и словно бы на набалдашник трости, кладя свою мужскую ладонь на круглую девичью коленку.
Аннушка от смущенного восторга невольно прыснула. Она чувствовала, как подрагивают переборки, как теплоход идёт вперёд, И ожидала чего-то очень волнующего.
Давид Соломонович совсем не походил на дерзко-трусливого Евгения Куцего. Он действовал мягко и умно, старательно выбирая движения. И Анечка совсем не страшилась его, напротив, невольно льнула, старательно делая вид, что стыдится этого вроде бы случайного сближения.
Она уже не стыдилась ни этой мебели, ни фруктовой вазы с персиками, ни графина. Она вообще была готова дерзко и воинственно зарозоветь, словно бы какая-нибудь древняя вакханка, и одно обстоятельство сдерживало её пыл – не слишком опрятный кустик волос на лобке.
Евгений терпеть не мог этого женского украшательства. Говорил, что бабы в этих зарослях только мандавошек разводят, что за границей давно уже сбривают эту постыдную волосню; и, что настоящая дама должна походить на прекрасную фарфоровую куклу.
Он и свою жену считал попросту глупой и неопрятной бабой – и брезговал нё влагалищем, как привык брезговать мусорными корзинами и урнами.
Этот толстый человек боялся заразиться дурной болезнью, слово – сифилис вызывало у него мелкую дрожь.
При этом он любил воображать свои подвиги над вчерашними школьницами. Любил представлять их нагими и виноватыми, словно бы нимф перед судом Зевса. Эти девочки могли оказаться в тюрьме по любому ладе малейшему наговору.
От отца у Аннушки остался лишь красивый, и до сих пор исправно работающий патефон. Его ему вручили на торжественном собрании за успехи в борьбе с троцкисто-зиновьевскими наймитами, тогда отец вернулся с улыбкой на полном лице, с улыбкой сытого кота, наконец поймавшего и съевшего самую хитрую мышь в доме.
Но его счастье было недолгим. Всего какие-то четыре года – а затем…
В тот день собирались торжественно открывать Дворец цементников. Евгений Куций собирался на торжество, он тщательно натирал свои сапоги, гляделся в зеркало, самолично сбривая все ненужные волоски с сытого кошачьего лица. Его  смущали только жёсткие щетинисты усы, делающего его карикатурной копией немецкого канцлера. Однажды он неудачно отразился в кривом зеркале, и понял, что может когда-ниюудь пострадать от своей похожести на Гитлера.
Война с Германией казалась бредом. Неужели немцы попрут на них, а не на развратную Великобританию. Англичан Евгений терпеть не мог – о вообще презирал всех худых людей, предпочитая добродушных и часто глуповатых толстяков.
Он любил пить пиво, танцевать заграничный танец фокстрот, любил соблазнять милых машинисток, пугая их Сибирью и своим мнимым всемогуществом, девушки пугались и скоро уже отстёгивали чулки и снимали всё – представая перед взором Евгения нагими, словно бы фарфоровые куклы.
Своих любовниц Куций сношал на большом чёрном диване, его любовницы поневоле старательно попискивали и ожидали извержения спермы из члена Куцего, словно бы великого праздника – Первомая или 7 ноября.
Оксана Остаповна уже привыкла к запаху «Красной Москвы», исходящей от мужа, привыкла, словно бы верный денщик, стаскивать с него сапоги, выслушивая между делом его поучения.
- Вот Оксанка, корячилась бы ты на полях. Или бы вообще за что-либо по этапу пошла. А  так, ты у меня за спиной, как за каменной стеной. А об этих девках не думай. Им тоже счастья хочется – поворошишь у них в топке кочергой, у них и радость в душе, и беглость в пальцах. А как мы с тобой  при коммунизме заживём-то. Любо будет опосля смерти вспоминать
Оксана молчала. Она не привыкла перечить мужу. Жизнь приучила её к смирению, и она старалась то же чувство внушить своей малолетней дочери.
Летом 1938 года они всей семьёй отправились на отдых в Сочи. Евгений чувствовал себя весьма хорошо, он прогуливался по аллеям, словно бы владелец всего этого и тщетно пытался натянуть на своё сытое лицо маску подобострастия.
Желание повелевать и насиловать сияло на нём, словно бы солнечный блик на церковном куполе. Оксана предпочитала оставаться с маленькой, вечно капризничающей Анной. Она боялась показаться слишком глупой, и когда дочь засыпала, бралась за взятые из санаторской библиотеки книги – особенно налегая на Капитал Маркса.
- Ничё, я из тебя ещё депутата сделаю, - хохотал Евгений. – Вот погоди, дай мне в офицеры выбиться, я такую всем петрушку устрою.
Оксана благоразумно помалкивала. Она вдруг подумала, что зря в свои двадцать решила спрятаться за этого властного, но недалёкого человека.
Евгению было лестно, когда ему напоминали о пушкинском Онегине. Фамилия эта казалась ему изящной, даже стильной. Онегин – да в этой фамилии была власть –и он подумывал, чтобы сменить свою неудачную, похожую на собачью кличку фамилию – на эту – благородную и литературную.
Его беспокоила лишь слишком молчаливая жена. Она так и не смогла преодолеть своей робости, словно бы до сих пор была сопливой беспризорницей – много раз битая и понимающая своё место.
Он ждал от неё вечной благодарности, ждал, что она будет смотреть на него снизу вверх, словно бы приготовленная к забою утка на своего хозяина.
 
Проснувшаяся в пять часов пополудни хозяйка слегка напугала Аркадия.
Она появилась, словно бы приведение, отвлекая его о размышлений о дочери.
- Как почивали, Анна Евгеньевна.
- Добре поспала. Словно бы в раю побывала. Что-то племянничек мой не торопится, никак у своей зазнобы засел
- У какой зазнобы?
- Да была такая, Даша Ветрова – у них почитай с четвёртого класса любовь была. Девчонка так себе – ни отличница, ни троечница – однако же, красивая. Павлика-то он от неё прижил. Ну и не знал, конечно. Мой папаша родный тоже байстрюков по свету пораскидал – тоже пахарь был. Так вот признал он этого мальчишку. Да, что я вам рассказываю, он же теперь зять Ваш…
- Зять… Только вот страшно мне за дочь.
- А почто тогда за рубеж отправляли?
- Так мир пусть посмотрит. Вот вы на острове Святой Елены бывали?
- Нет. И вам не советую. У меня вот знакомая из Одессы решила в круиз по Чёрному морю отправиться. Ну, вот и утопла. Я потом чуть сама с ума не спрыгнула – рада была, что в школу идти уже не надо на оболтусов этих смотреть, глаза бы мои на них не глядели бы.
- А  что?
- Да так, всякое может случиться – всякое. Я ведь уже старая – мне помирать пора. А вам ещё до моих лет долгонько, я в сорок-то лет такие романы затевала. В меня сам Леонид Ильич влюблён был. Он нам-то и помог нам с Давидом с квартирой.
- С этой?
- Нет, в хорошем доме, в хорошем месте. Только мы там всего четыре года прожили. А потом его кондратий хватил – он и умер. Я не смогла там жить одна, вещички собрала, да вот сюда и переехала – тут как раз квартира освободилась – старуха одна померла.
- А вы хорошо по-русски говорите.
- Так, когда надо и по-собачьи залаешь. Отец мой пропащий и по-русски, и по-украински балакал.
- Как пропащий.
- Да так, ушёл на фронт и не вернулся. Гл-то на Западе подлец осел. Хорошо, что не вернулся – я бы его гада мышьяком траванула бы. Сволочь он был – чистый гестаповец. Людей в дерьмо за пару ударов превращал. Особенно любил над комсомолками измываться – а потом матери всё пересказывал, как они сикались, как пощады просили, как подружек, друзей своих закладывали. Тут ведь у нас почитай весь райком комсомольский расстреляли. За троцкизм – язви его в душу!
Аркадий смотрел на эту женщину и ужасался. Он отчего-то робел перед учителями, не мог привыкнуть смотреть на них отстраненно. Особенно на эту полную, не слишком привычно темноволосую  бестию. Эта ведьма могла вполне терзать чужие души постоянными двойками, и презирать стыдливых девчонок за промокшие от испуга колготки.
Он вспомнил, как смотрели на Виолетту, как ожидали от неё слёз, как старались низвести её к глупому ребёнку. Как потом он видел страх на лице у Поликсены.
«Интересно, за кого эта ведьма будет сейчас… Если сюда придут эти европеизированные ублюдки!»
Он не мог не думать об этом.
 
 
Анна Евгеньевна быстро утомлялась. Она и сейчас уже клевала носом, старательно делая вид, что это случайно, хотя ей, словно бы маленькой пятилетней девочке не терпелось отправиться к себе в постельку.
Сон начинал овладевать ею постепенно, она теперь жила по режиму детсадовки – продолжительный сон ночью и краткий днём – он наступал как бы сам собой – ей даже не требовалось снотворного, чтобы уйти в страну грёз.
Её ночные грёзы обычно были наполнены Прошлым – её состоявшимися и несостоявшимися романами, мелкими ссорами с мужем, общением с опротивевшими ей школьниками – она уставала пасти этих девчонок и мальчишек, уставала от их мелких проблем, и очень радовалась, когда в 1985 году смогла достойно уйти на вполне заслуженный ею отдых.
Тогда пенсия казалась ей райским времяпровождением. Она намеревалась потратить свои сбережения на обозревание мира, на то, чтобы порадоваться этому милому месту во Вселенной, а вместо этого стала ощущать злобу и недовольство, особенно после смерти своей подруги по переписке.
Эта стильная красивая еврейка была найдена в Цесменской бухте в ужасающем виде, – была вся грязной и пахло от неё уже не дорогими французскими духами – а нечто тошнотворным, словно бы Господь решил избавит мир от её тела – раз и навсегда, как рачительная хозяйка выбрасывает в мусорную корзину чуть загнивающий продукт.
Она надеялась дойти на этом внешне вполне надёжном теплоходе до Батуми и вернуться обратно, в воспетую Леонидом Утёсовым Одессу. Но Бог судил иное. Он наверняка, почувствовал некоторую гниль и попросту избавился от неё, как порченой еды.
У Эммы Исааковны не было близких родственников. Её похоронили за государственный счёт – слегшая в приступе отчаяния Анна Евгеньевна была не в силах ни чем помочь покойной. Она обвиняла в случившимся себя – именно она предложила этой милой даме так провести последние дни перед долгим учебным годом.
Теперь эта несколько стыдливая еврейка не напоминала о себе – она была красива, горбоноса и говорила сильно выраженным контральто. Звуки её голоса напоминало резкое карканье вороны, а фразы, фразы довольно умного попугая.
Анна Евгеньевна сама не понимала, как сошлась с этой дамой, как позволила себе относиться к ней с уважением. В сущности, она не любила евреев, не любила потому, что их внешний вид заставлял её вспоминать о Давике, о его умных фразах и нелепых шутках.
Давик был слишком утончён для неё. Выйдя б на пенсию он увлёкся бы разгадыванием кроссвордов и чтением немногочисленных научных брошюр. Ему  бы понравилось смотреть интелектуальную игру, он считал себя интелектуалом, и всегда догадывался об ответе на самые каверзные вопросы.
Анна Евгеньевна считала такое времяпровождение блажью. Давик уже не мог составлять бухгалтерские балансы, но мог заглядываться на её учениц, когда те по дурацкой привычке стучали или звонили в её дверь.
Эти опрятные и красивые девочки вызывали у неё озлобление. Они ещё больше подчёркивали её неизбежное увядание – в год смерти мужа ей исполнилось сорок пять лет.
Он умер незадолго до своего дня рождения – видимо, попросту переволновался из-за квартального отчёта. Умер за обеденным столом – словно бы актёр на сцене.
Она не сразу поверила в происходящее. Муж, словно бы просто заснул, он был похож скорее на спящего, чем на мёртвого.  Поняв, что он не реагирует на её толчки, она с ужасом достала небольшое карманное зеркальце и поднесла ко рту, дабы уловить следы дыхания. Но зеркальце не запотело – муж был мёртв.
Это же потвердели и приехавшие по вызову врачи. Они посетовали  на его раннюю смерть и посоветовали скорее всё уладить с похоронами.
Анна Евгеньевна чувствовала себя преступницей. Она вдруг поняла, что ужасно боится таких проблем. Что тело мужа нужно поскорее спрятать, как что-то ненужное и скверное, как она прятала от матери свой дневник, если там появлялась двойка.
Эмма Исааковна была старой знакомой Давика. Вероятно, он строил куры и с ней, милой улыбчивой брюнеткой, строил галантно, словно бы герой оперетты – с выходной арией и приятным диалогом.
Анна Евгеньевна сама не понимала, зачем завела переписку с этой женщиной. Зачем стала отвечать на её письма, а также получать маленькие презенты, вроде шоколадок и прочей дамской мишуры. Эта дама подходила Давику больше, чем она – дочь пропавшего без вести самодура и садиста.
Гены отца пробуждались в неё совершенно непроизвольно. Она побаивалась таких пробуждений – боялась, что рано или поздно сорвётся.
Её пугали только две вещи в мире – тюрьма и психбольница. О тюрьме она слышала от отца. Тот любил описывать мучения разоблаченных троцкистов. Относясь к этим мучимым людям, как диким и опасным животным.
Она была уверена, что отец перешёл на сторону немцев, что вероятно, уже умер в далёком заграничном городе, с чужим паспортом и судьбой. Что ему нравилось мучить и убивать.
Он вёл себя, как мясник. Особенно ему нравилось конвоировать раздетых донага женщин и девушек в кабинет к следователю. Всех этих милых мечтательниц о всемирном пролетарском братстве. Они напоминали ему молодых ведьм времён испанской Инквизиции – что их будут подвешивать на дыбе, или сажать на "испанского осла", или попросту пытать воронкой.
Чёрные воронки привозили этих жертв еженощно. Они охотились за ними, словно за бродячими собаками – выполняя некий установленный план – так незадачливый человек часто борется с сорняками – вырывая вместе с ними и полезные растения.
Аня не знала этих женщин. Отец досадовал, что у него нет фотоаппарата, ему не хватало радостного ощущения сопричастности, ему нравилось наблюдать за всем происходящим – его душа давно обросла салом безразличия.
Эти красивые женщины вызывали у него стойкую зависть. Когда они были свободны, он не мог приблизиться к ним и на метр. Но сейчас, глядя на их униженные позы, на страх в некогда очень гордых глазах, он торжествовал.
Иногда вместе с матерями брали и дочерей. Они отлично смотрелись в костюме Евы, испуганно пытающиеся уберечь слезящиеся глаза от страшного света настольной лампы.
В таком виде, они были только животными – и от того вели себя, как животные – подчиняясь инстинктам.
Евгений не любил этих женщин. Он не мог простить им крушение своей смелой сказки, когда-то, он мечтал, что станет городовым, будет, есть баранки и запивать их чаем из ведерного самовара. Что ему станут отдавать честь гимназисты. А гимназистки – строить глазки.
Но проклятая затея этих голодранцев всё изменила.
Он стал мстить им, понимая, что именно так мог расплатиться сполна за поруганные мечты, главное было стать своим для всей этой пролетарской кодлы – ему нравилось наблюдать, как эти борцы за народное счастье истребляют народ, превращая его из народа в толпу испуганных и скверных существ.
Он вдруг понял, что и  ему нравится убивать. Нравится смотреть на чужие мучения, что это сродни алкоголизму – каждый раз он нуждался всё в большей дозе чужих страданий.
Он боялся только одного – дружеского навета. Боялся, что и ему самому придётся пластаться, словно бы лягушке перед аистом, чувствуя всё своё бессилие и страх.
Даже то, что он женился на бессловесной Оксане пугало его – семья и дом, было уже признаком ненашестости. Семья выделяла его из общей стаи большевистских опричников.
Война была сродни революции. Он вдруг испугался, испугался смерти, испугался, что будет или расстрелян, что ему придётся вновь делать выбор.
Он меньше всего думал об Оксане и её дочерях – эта женщина делала его мягким и слабым. Он не мог и дальше делать своё дело, пока она ходила беременная, а затем с каким-то отчаянием выкармливала грудью вторую дочь.
 
Анна Евгеньевна не могла понять, как оказалась в этом тёмном мире. Сюда не проникал свет солнца, зато смачно чавкала грязь, и пахло словно бы в давно не мытом придорожном сортире. Где-то там, в огромной грязной купальне угадывались голые тела, тела то ли женщин, то ли мужчин, они, то погружались в глубину, то с шумом выныривали, вызывая у неё стойкую тошноту.
Анна знала, кто эти люди. Это было жертвы её безумного отца – его садистической усердности палача. Она оказалась тут неслучайно – неужели и её столкнут туда – в мерзкое место и превратят в некое подобие прежней – строгой и справедливой Анны Евгеньевны. Она вдруг вспомнила про своих учениц, которым она снижала оценки за четверть или вызывала на педсовет, грозя исключением из школы.
Они все теперь смотрели на неё, смотрели и своими взглядами, приказывали прыгнуть в эту зловонную жижу, искупаться в ней с головой, пытаясь поскорее искупить этим позором все свои прежние грехи.
Наверняка в этом аду подручным служит её отец – он слишком долго ждал их встречи, ждал и теперь изнывал от нетерпения потерзать ту, что когда-то казалась ему даром судьбы.
Он намеревался уйти с земли с почестями, а не умирать в бьющим, как лихорадка, страхе; он боялся, что те жертвы, чьими мучениями он наслаждался теперь отплатят ему за свой позор, все эти дочки и жёны его главных жертв.
Да, он делал всё ради неё – своей дочери. Он добивался успеха в работе, радуясь, когда она робко забиралась к нему на колени и что-то радостно лепетала. Ради её тёмных глаз он и делал все эти мерзости, считая себя законным санитаром общества.
От запаха слизи и глины под ногами её начинало тошнить. Она попыталась открыть глаза и прогнать видение. Но то неотступно следовало за ней, словно приготовившаяся к атаке собака. Анна Евгеньевна поскользнулась и полетела вниз в зловонную жижу – страх захлебнуться этой мерзостью был так силён, что она уже не поняла, что уже начала захлебываться.
 
Утром Аркадий обнаружил мёртвое тело тётки своего новоявленного свата.
Анна Евгеньевна застыла с посиневшим от удушья лицом. Её глаза вылезли из орбит, а тело было похоже на рыхлое тело немецкой резиновой куклы.
Страх оказаться быть вовлеченным в этот ужас пугал его чрезвычайно. Всё походило на страшный сон, сон, который приснился ему после представления оперы «Пиковая дама».
Аркадий всегда побаивался покойников, он не слышал ни предсмертного хрипения старухи, ни того, звала и она на помощь.
 
Григорий мысленно был готов к скорым похоронам тётки.
Он и решил составить компанию Аркадию лишь с этой целью, поскорее развязаться с этой проблемой.
Нет, он вовсе не замысливал лишить Анну Евгеньевну жизни, но догадывался, что та долго не протянет.
Её нынешняя жилплощадь была мала, и напоминала скорее пародию на жилище, чем настоящее жилище. Старуха собиралась завещать ему эти «хоромы». Глупая, она жила в давно сгинувшей в небытии стране, жила, воспитанная мерзким отвратительным человеком с задатками или хорошего убийцы или классного мясника.
«Да. Хорошо бы если бы всё это завершилось сейчас! Именно сейчас. Без лишней толкотни и спешки – по-домашнему!»
Он вдруг подумал, что смерть могут приписать Аркадию. Он вдруг стал недолюбливать отца своей снохи – тот был слишком слаб для настоящего бизнесмена.
Поднялся он на капитале и советах своей тётки. Тётка оказалась не промах, она как умелый кукловод дёргала своего племянника за невидимые тому ниточки, дёргала и заставляла совершать поступки.
Все его решения не могли пройти мимо тётки. Даже решение выдать свою дочь за его Григория Ивановича сына Павла.
Поезд прибыл в Новороссийск в половине первого часа. Григорий покинул вагон и довольно скоро зашагал по направлению к тёткиному дому.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
.
 
 
 
 
 
 
 
 

© Copyright: Денис Маркелов, 2015

Регистрационный номер №0298664

от 16 июля 2015

[Скрыть] Регистрационный номер 0298664 выдан для произведения:
Глава девятая.
 
            Григорий Иванович возвращался утренней электричкой в Новороссийск.
            Всё что произошло между ним и Дарьей Ветровой теперь казалось лишь занимательным сном – такие сны снились ему в позднем отрочестве после наиболее пряных романов Мопассана или Золя.
            Однажды в доме тёти Анны он наткнулся на ряд толстых томов в желтоватый обложках с фото того, кого привыкли называть «буревестником революции».
            Почему он взял том под номером 19 Григорий не помнил, просто к нему потянулась его уже не совсем детская рука. Потянулась сама собой, как бывает в сказке.
Он раскрыл том и стал читать. Роман назывался «Жизнь Клима Самгина». Григорий уже всерьез воображал себя этим самым придуманным Горьким Климом – пытался вытащить из полыньи тонущего Бориса Варавку, и сладострастно содрогался от одной мысли о голой Маргарите.
Именно тогда он начал всерьёз думать о соитии с женщинами – с настоящими живыми голыми женщинами.
Их в его жизни было слишком мало – мать и поселковые одноклассницы, которые так же мечтали завести роман, но отчего-то стеснялись своих желаний.
Особенно пряным было ночное соитие с Лидией.  На роль Лидии он прочил Дашу, та чем-то и впрямь походила на цыганку – худая и вёрткая она когда-то занималась балетом, и теперь казалась ему верхом совершенства.
Григорий вдруг стал раздваиваться. Он понимал, что наяву эта Даша – недоступна и строга. Но ночью, в его смущенных страстью снах она была чересчур вольна и даже нагла.
Он удивлялся, почему видит всё, словно бы на клубном экране. Ведь его пока не пускали на взрослые сеансы – от шестнадцати и старше.
Даша не обманула его надежд, она вела себя словно вакханка, старательно удовлетворяя его похоть, стараясь ублажить и его Эго и его Либидо. Она сорокатрёхлетняя дама внезапно превратилась в смущенную неопытную девчонку с ещё не вскрытой до конца щёлкой и с множеством розовых мечтаний в голове.
Он в своём позднем отрочестве слишком долго ухаживал  за неё – смотрел на неё, как на александрийскую колонну – снизу вверх и был готов молиться и на эти чёрные кудри, и на это ловкое всегда опрятное тело.
Тогда их сближение походило на апофеоз свадьбы. Он и впрямь считал ускользающую от него Дашу своей невестой. Он понимал, понимал умом, что поступает слишком смело и неправильно, но уже ничего не могло остановить его детоносный таран перед её накрепко закрытыми  детородными вратами.
Она сдалась где-то после третьего по счёту толчка – закрыла его рот своим и стала помогать проникать в себя, награждая за каждый удачный толчок поцелуем. Член напряженно скользил по  узкому тоннелю вагины, он то норовил выскользнуть на всю длину, то вновь заходил на всю глубь, готовясь победно салютовать всей накопившейся спермой.
Даша сама не понимала, что делает. Их возня  на траве могла привлечь внимание ночных проходимцев, она даже не думала о том, что может стать желанной не только для одного Григория, но для какого-нибудь подвыпившего Дон Жуана.
На земле по-чеховски поблёскивали бутылочные стёкла. Они напоминали собой светлячков - маленьких соглядателей соития двух великанов.
 
 
 
 
* * *
            Аркадий Иванович был рад общению с Анной Евгеньевной. Он научился понимать её кубанское двуязычие и был готов сопутствовать ей всюду.
            Старушка собиралась навестить могилу дорогого и любимого супруга. Аркадий вспомнил о пушкинской донне Анне и усмехнулся.
            Старушка покрыла нейлоновым платком свои чёрные волосы, взяла в руки слишком старомодный ридикюль и всунула ноги в давно разношенные туфли цвета несвежего дерьмеца.
            Несмотря на свой дикий цвет, туфли были удобными и покойными. Она почти не чувствовала их на ногах и могла прошагать километров пять, не ощутив ни малейшей усталости.
Они спустились по деревянной лестнице, вышли во двор, а затем на довольно тихую улицу.
-Зараз до зупинки дійдемо. А там на маршрутному таксі поїдемо. У нас кладовище називається Сонячним. Там-то мій Давик і лежить!
Анна Евгеньевна перекрестилась и зашагала походкой царицы по улице Легкоступа.
- А Вы не боитесь так просто по-украински гуторить? – проговорил Аркадий Иванович.
-І що мені зроблять за це?.. Уб'ють або що? Ну, кажу по-українськи. Так мати моя завжди на цьому мовою говорила, що тут поганого. Я що вкрала чого, або кого вбила? Дивний ви чоловік, Аркадій, дивний.
Душа Анны Евгеньевны разрывалась от гнева. Она не могла понять, что происходит в этом обезумевшем мире, чего хотят и те, и другие, и за что они убивают друг друга. Она помнила, как падают бомбы и свистят пули, помнила так, как может помнить только ребёнок.
Тогда шестилетней девочкой она бежала, держась за мамину юбку, бежала и плакала, не понимая всеобщей суматохи.
Сейчас вспоминая тот роковой воскресный день, она была готова плакать и проклинать – но кого – Гитлера, Сталина? – она не знала и от того копила обиду в себе.
Война заставила её надолго забыть о тёплом южном крае.
Она вернулась сюда только в 1951 году. Вернулась и пошла в школу. Мать всё делала, чтобы она закончила городскую школу и поступила в институт, а не пошла куда-нибудь поломойкой или судомойкой.
Младшая дочь  Оксаны Остаповны Мария отказывалась ходить в школу – ей была противна своя дурацкая фамилия Куцая. Мария Евгеньевна Куцая. Она, как и она мечтала о скором замужестве, чтобы забыть и о своём полуцыганском детстве, и о пропавшем без вести ненавистном вечно недовольном жизнью отце.
Тот был невидимкой – не считался не вполне живым, ни мёртвым, и вообще казался девочкам злым волшебником, околдовавшим их работящую и такую добрую мать.
Он  терпеть не мог русских, называл их кацапами и был готов грызть каждому горлу свой наваристый кусок убоинки в борще и крынку сметаны.
И Анна, и Мария мечтали выйти замуж – но только не за украинца. Все украинцы казались злобными рогатыми быками. Они с ненавистью смотрели на всё вокруг и всегда были готовы ударить человека плетью, как их пропавший без вести отец.
 
Могила Давида Соломоновича Бурлюка выделялась среди других.
Он был простым бухгалтером, но любил жить свободно. Ему повезло, чаша Бабьего Яра его миновала – в тот роковой год он навсегда уехал из Киева и осел в местах, оказавшихся недоступными для вермахта.
Из-за плоскостопия и близорукости он не был призван и всю войну имел стойкую бронь, старательно ведя бухгалтерские книги и стараясь не потерять определенно нужной ему полноты.
Худых людей Давид Соломонович  терпеть не мог – он называл их за глаза кильками и трясогузками. Зато любил сытно пообедать в ресторане или проехаться на лайнере в первом классе  по служебной надобности.
Ему нравилось изображать из себя дипкурьера, нравилось очаровывать молоденьких девушек, мечтающих о шёлковом нательном белье и фильдеперсовых чулочках. Обычно он имел дело с начинающими машинистками. Те говорили, что он похож на одного комедийного актёра – темноволосого здоровяка в отлично сшитом костюме.
Давид Соломонович счастливо избежал родимых примет своей нации – он не был не слишком горбонос, его волосы вились слабо, и на его лице возникала то одна национальная физиономия, то другая – смотря по необходимости.
Со своей будущей женой он познакомился на пароходе «Советская Родина», тот шёл из Новороссийска в Одессу, Давид Соломонович ехал в первом классе и вёз очень важный портфель с документами, но ему было скучно без женского тела рядом.
И он вышел на палубу, вышел и стал вглядываться в ряды палубниц. Тех было много – красивых, здоровых и молодых девушек, что спешили в воспетый знаменитым эстрадным певцом город у моря.
Одна из девушек показалась ему вполне чистой и достаточно голодной. Он подошел к ней, улыбнулся и предложил перекусить в ресторане.
Аня Куцая была тогда длинноволоса, юна и прекрасная. Она верила в свою счастливую звезду, верила, что станет для кого-то самой важной, самой главной в жизни находкой.
Она шла по жизни осторожно, боясь то за целость чулок, то за чистоту панталон. Мать напугала её судьбами несчастных оплеванных то властью, то народом дамочек. Она не хотела стоять нагишом перед скопищем мужланов и ожидать решения своей судьбы.
Оксана Остаповна хорошо помнила, чем заканчивали некогда гордые и заносящиеся жёны всевозможных начальников, как они ползали в грязи, голые, розовые, ужасно похожие на приготовленных к забою свиней.
Товарищ Куцый не скрывал от неё этой страшной, но ужасно веселящей его самого правды. Ему нравилось истязать эти холёные тела, а затем приносить домой трофеи вроде женских чулок или нательного белья.
«Ничё… як усю контру изведём, знаешь, как мы с тобой жить станем! Во, как паны у Польше живали. Вот поднимусь, будет у меня и квартира о пяти комнатах, и прислуга, и автомобиль собственный. И не эмка драная, а Форд там или Бьюик. Главное, пока рота не раскрывать!»
Он смеялся, улыбался пил молодое вино и тотчас пьянея, нуждался в обществе дочери.
Аня была мала, и довольно смирно сносила грубые ласки отца. Евгений Куций гладил её по голове, угощал сладостями, и как бы случайно показывал наган. Девочка отворачивалась от оружия и готова была расплакаться.
- Ни чего, пущай привыкает. А то воспитываешь её, как принцессу. А она этой, как бишь, спартанкой должна стать. Правильно, я говорю-то дочка!
Куций метался между двумя нациями – он то переходил на украинский, то начинал гуторить, как ненавидимые им кацапы, а тем более франтоватые и всегда весьма наглые иудеи.
Евреев он совершенно не переносил. Говорил, что от них пахнет то чесноком, то протухшей селёдкой. То, что ему не хотелось бы, чтобы его дочь сидела за одной партой с еврейкой.
«Во, в Германии тоже социализм строят! Дирижабли у них там, автобаны. У нашего-то помещика завсегда управляющим немец был. Хорошая нация, не то, что эти…»
Он так и не уточнил, кого он имеет в виду под словом «эти».
Аня запомнила его таким. А Мария всегда жила пошлыми сказками об отце – несгибаемом чекисте, о человеке долга и страсти.
Она до самой старости верила в него, как какая-нибудь старуха верит в юродивого и святого. Она не видела его пьяным, не ощущала дурного запаха из отцовского рта, не понимала тех фраз, что он трусливо и дерзко произносил.
Давид Соломонович был другим человеком. Он если и пил вино, то пил мало, скорее смакуя, чем желая одурманить себя. Да и изо рта его пахло, не чесноком, как говорил Евгений Куций, а мятой.
Он тотчас повесил на грудь салфетку и стал аккуратно, со вкусом есть. Ане было стыдно, она никогда не ела в ресторане. Не пила вина и не говорила на культурные темы.
Она вдруг подумала, как будет стоять перед этим человеком голая. Шёлковое платье не скрывало её смущения, наоборот увеличивало его, заставляя Аню вспоминать о том, то на её панталонах есть непристойные платья, что она и впрямь перед ним, словно глупая кукла в витрине, но только без платья и без украшений.
Родительница дала ей в дорогу пару серёг. И ещё простенькое серебряное кольцо. Аня никогда не спрашивала мать, чьи это вещи, но догадывалась, что в дом их принёс Куций, что но заставил вынуть их из ушей и снять с пальца какую-нибудь заплаканную и несчастную заключенную.
Она представляла, как отец перебежал к немцам, как стал работать на них, как наверняка истязал каких-нибудь женщин, мужчин, щупал груди девушек и пил вонючий и мерзкий шнапс.
В тот день, в тот первый день войны он вёл себя странно – трусливо и героически одновременно. Да, он храбрился, но из-под этой бравады проступал вечно скрываемый страх. Бравада исчезала, словно тающий по весне снег, а из-под неё, подобно грязной изгаженной осенью почве, выступал давно уже скрываемый страх.
Он любил покорных и на всё согласных жертв, любил стрелять в безоружных, любил, когда от одного взгляда  его подло, по-старушечьи обмачиваются.
Ане было стыдно за отца. Она почитала его скорее отчимом – наверняка мать зачала её с кем-то другим, не могла же она лечь под это слюнявое и подлое чудовище.
Отец мог с шумом выпустить газы или крякнуть за столом, мог грубо пошутить и при этом залиться мерзким икающим смехом. Мог пошло пошутить по поводу какой-нибудь машинистки, представив её разом голой и податливой, словно бы восковая кукла у камина.
 
Могила мужа была украшена простоватым памятником – он сменил металлическую пирамидку, которая она поставила тогда в 1980-м году.
Тогда на поминки мужа пришли все учителя – все её коллеги по школе. Они отметили и девятерины, и сороковины. Да и на первую годовщину –тоже пришли.
Давид Соломонович им всем очень нравился. Он чем-то напоминал иностранца – может быть тем, что терпеть не мог русской ругани и разгильдяйства, или если уж произносил какие-нибудь ругательства, то говорил спокойно и витиевато.
- Да, рано твой муж ушёл, рано, - говорила учительница математики, тыкая вилкой в салат.
- Хороший человек был. Да жаль что умер.
- Крепитесь, Анна Евгеньевна, - подавала голосок смазливенькая пионервожатая. На неё особенно заглядывались старшеклассники.
Тогда она думала, что переживёт мужа максимум лет на пять. Что дольше жить ей не позволит чувство вины, что, в сущности, она должна похоронить его и покончить с собой.
Те думы сорокапятилетней женщины казались ей теперь ужасно глупыми. Она порицала её за вдовье паникёрство. Тем более она была виновата перед этим человеком, не сумев зачать от  него ни сына, ни дочери.
Она никогда не укоряла его в бесплодности. Грешила на себя, на исковерканное войной детство, на подлого и мерзкого отца, который становился ещё более чужим. Особенно когда являлся во снах в форме полицая.
Она хотела точно знать, что этот мерзкий вонючий скверный человек мёртв. Что он ушёл в ту страну, откуда не возвращаются. Больше всего она боялась оказаться в одном котле с ним, почувствовать на своём теле голодные взгляды чертей.
Она мысленно готовилась ко всему – быть съеденными чертями или изнасилованными ими было одно и тоже. Они могли терзать её по всякому – эти – для кого-то обычные сказочные персонажи, - теперь были реальны, как никогда!
 
Аркадий не любил посещать некрополи. Он скучал, тут среди обиталищ некогда живых людей, словно бы на скучном спектакле.
Старушка долго гладила мрамор памятника. Гладила и смущенно улыбалась, глядя на памятник.
- Бедный Давик, - с глубоким вздохом произнесла она.
Аркадий Иванович помог ей облагородить могилку, а затем, когда женщина насмотрелась на последнее обиталище мужа, повёл её прочь от этого хитросплетения небольших домиков тленных останков некогда советских людей.
 
Дома, после сытного обеда, тётя свата тотчас завалилась в постель, поставив свой круглый, но ещё исправно работающий будильник на пять часов.
Аркадий остался бодрствовать.
Он вдруг понял, как хрупка жизнь, что эта женщина всё ещё считала своего Давика живым, и хотела видеть его гораздо сильнее, чем всё остальное – нынешних людей, машины и всё прочее.
Она наверняка была там в восьмидесятом году – когда самому Аркадию было всего восемь лет, он был тогда октябрёнком и носил на лацкане своей тужурке маленькую красную звёздочку с ликом ангелоподобного ребёнка со светло-русыми кудряшками.
Он даже не думал, что его жизнь сложится так, возможно Бог еще не придумал развязку для своей саги, он и так слишком долго томил своих персонажей. Обещая скорый конец повествования – но всё откладывал и откладывал, словно бы наркоман, втягиваясь в своё многовековое сочинительство.
Квартира была слишком маленькой, для семьи – но для одного человека она была вполне подходящей – две комнаты и кухня. В гостиной стоял довольно большой книжный шкаф, круглый раздвижной стол, тумбочка со старомодным телевизионным аппаратом. Все эти вещи были наполовину чужими, словно бы жизнь этой женщины была бесконечным телесериалом. Она сама и живого человека превратилась в персонаж довольно захватывающей киносаги – киносаги, которую смотрят сейчас другие, не похожие на неё люди.
Анна Евгеньевна вновь была милой улыбчивой Аннушкой. Она сидела в каюте первого класса и ела персики, стыдливо поглядывая на своего благодетеля. Давид Соломонович смотрел на неё с участием – он вполне мог сойти за старшего брата – и потому Анечка совсем не стеснялась его. Возможно, раскрепоститься ей помогло вино, на этикетке улыбалась молодая дама – а сама Аннушка также улыбалась и как бы случайно поигрывала своим подолом.
- Вот, милочка, вы и сыты, - проговорил Давид Соломонович, садясь к ней ближе, и словно бы на набалдашник трости, кладя свою мужскую ладонь на круглую девичью коленку.
Аннушка от смущенного восторга невольно прыснула. Она чувствовала, как подрагивают переборки, как теплоход идёт вперёд, И ожидала чего-то очень волнующего.
Давид Соломонович совсем не походил на дерзко-трусливого Евгения Куцего. Он действовал мягко и умно, старательно выбирая движения. И Анечка совсем не страшилась его, напротив, невольно льнула, старательно делая вид, что стыдится этого вроде бы случайного сближения.
Она уже не стыдилась ни этой мебели, ни фруктовой вазы с персиками, ни графина. Она вообще была готова дерзко и воинственно зарозоветь, словно бы какая-нибудь древняя вакханка, и одно обстоятельство сдерживало её пыл – не слишком опрятный кустик волос на лобке.
Евгений терпеть не мог этого женского украшательства. Говорил, что бабы в этих зарослях только мандавошек разводят, что за границей давно уже сбривают эту постыдную волосню; и, что настоящая дама должна походить на прекрасную фарфоровую куклу.
Он и свою жену считал попросту глупой и неопрятной бабой – и брезговал нё влагалищем, как привык брезговать мусорными корзинами и урнами.
Этот толстый человек боялся заразиться дурной болезнью, слово – сифилис вызывало у него мелкую дрожь.
При этом он любил воображать свои подвиги над вчерашними школьницами. Любил представлять их нагими и виноватыми, словно бы нимф перед судом Зевса. Эти девочки могли оказаться в тюрьме по любому ладе малейшему наговору.
От отца у Аннушки остался лишь красивый, и до сих пор исправно работающий патефон. Его ему вручили на торжественном собрании за успехи в борьбе с троцкисто-зиновьевскими наймитами, тогда отец вернулся с улыбкой на полном лице, с улыбкой сытого кота, наконец поймавшего и съевшего самую хитрую мышь в доме.
Но его счастье было недолгим. Всего какие-то четыре года – а затем…
В тот день собирались торжественно открывать Дворец цементников. Евгений Куций собирался на торжество, он тщательно натирал свои сапоги, гляделся в зеркало, самолично сбривая все ненужные волоски с сытого кошачьего лица. Его  смущали только жёсткие щетинисты усы, делающего его карикатурной копией немецкого канцлера. Однажды он неудачно отразился в кривом зеркале, и понял, что может когда-ниюудь пострадать от своей похожести на Гитлера.
Война с Германией казалась бредом. Неужели немцы попрут на них, а не на развратную Великобританию. Англичан Евгений терпеть не мог – о вообще презирал всех худых людей, предпочитая добродушных и часто глуповатых толстяков.
Он любил пить пиво, танцевать заграничный танец фокстрот, любил соблазнять милых машинисток, пугая их Сибирью и своим мнимым всемогуществом, девушки пугались и скоро уже отстёгивали чулки и снимали всё – представая перед взором Евгения нагими, словно бы фарфоровые куклы.
Своих любовниц Куций сношал на большом чёрном диване, его любовницы поневоле старательно попискивали и ожидали извержения спермы из члена Куцего, словно бы великого праздника – Первомая или 7 ноября.
Оксана Остаповна уже привыкла к запаху «Красной Москвы», исходящей от мужа, привыкла, словно бы верный денщик, стаскивать с него сапоги, выслушивая между делом его поучения.
- Вот Оксанка, корячилась бы ты на полях. Или бы вообще за что-либо по этапу пошла. А  так, ты у меня за спиной, как за каменной стеной. А об этих девках не думай. Им тоже счастья хочется – поворошишь у них в топке кочергой, у них и радость в душе, и беглость в пальцах. А как мы с тобой  при коммунизме заживём-то. Любо будет опосля смерти вспоминать
Оксана молчала. Она не привыкла перечить мужу. Жизнь приучила её к смирению, и она старалась то же чувство внушить своей малолетней дочери.
Летом 1938 года они всей семьёй отправились на отдых в Сочи. Евгений чувствовал себя весьма хорошо, он прогуливался по аллеям, словно бы владелец всего этого и тщетно пытался натянуть на своё сытое лицо маску подобострастия.
Желание повелевать и насиловать сияло на нём, словно бы солнечный блик на церковном куполе. Оксана предпочитала оставаться с маленькой, вечно капризничающей Анной. Она боялась показаться слишком глупой, и когда дочь засыпала, бралась за взятые из санаторской библиотеки книги – особенно налегая на Капитал Маркса.
- Ничё, я из тебя ещё депутата сделаю, - хохотал Евгений. – Вот погоди, дай мне в офицеры выбиться, я такую всем петрушку устрою.
Оксана благоразумно помалкивала. Она вдруг подумала, что зря в свои двадцать решила спрятаться за этого властного, но недалёкого человека.
Евгению было лестно, когда ему напоминали о пушкинском Онегине. Фамилия эта казалась ему изящной, даже стильной. Онегин – да в этой фамилии была власть –и он подумывал, чтобы сменить свою неудачную, похожую на собачью кличку фамилию – на эту – благородную и литературную.
Его беспокоила лишь слишком молчаливая жена. Она так и не смогла преодолеть своей робости, словно бы до сих пор была сопливой беспризорницей – много раз битая и понимающая своё место.
Он ждал от неё вечной благодарности, ждал, что она будет смотреть на него снизу вверх, словно бы приготовленная к забою утка на своего хозяина.
 
Проснувшаяся в пять часов пополудни хозяйка слегка напугала Аркадия.
Она появилась, словно бы приведение, отвлекая его о размышлений о дочери.
- Как почивали, Анна Евгеньевна.
- Добре поспала. Словно бы в раю побывала. Что-то племянничек мой не торопится, никак у своей зазнобы засел
- У какой зазнобы?
- Да была такая, Даша Ветрова – у них почитай с четвёртого класса любовь была. Девчонка так себе – ни отличница, ни троечница – однако же, красивая. Павлика-то он от неё прижил. Ну и не знал, конечно. Мой папаша родный тоже байстрюков по свету пораскидал – тоже пахарь был. Так вот признал он этого мальчишку. Да, что я вам рассказываю, он же теперь зять Ваш…
- Зять… Только вот страшно мне за дочь.
- А почто тогда за рубеж отправляли?
- Так мир пусть посмотрит. Вот вы на острове Святой Елены бывали?
- Нет. И вам не советую. У меня вот знакомая из Одессы решила в круиз по Чёрному морю отправиться. Ну, вот и утопла. Я потом чуть сама с ума не спрыгнула – рада была, что в школу идти уже не надо на оболтусов этих смотреть, глаза бы мои на них не глядели бы.
- А  что?
- Да так, всякое может случиться – всякое. Я ведь уже старая – мне помирать пора. А вам ещё до моих лет долгонько, я в сорок-то лет такие романы затевала. В меня сам Леонид Ильич влюблён был. Он нам-то и помог нам с Давидом с квартирой.
- С этой?
- Нет, в хорошем доме, в хорошем месте. Только мы там всего четыре года прожили. А потом его кондратий хватил – он и умер. Я не смогла там жить одна, вещички собрала, да вот сюда и переехала – тут как раз квартира освободилась – старуха одна померла.
- А вы хорошо по-русски говорите.
- Так, когда надо и по-собачьи залаешь. Отец мой пропащий и по-русски, и по-украински балакал.
- Как пропащий.
- Да так, ушёл на фронт и не вернулся. Гл-то на Западе подлец осел. Хорошо, что не вернулся – я бы его гада мышьяком траванула бы. Сволочь он был – чистый гестаповец. Людей в дерьмо за пару ударов превращал. Особенно любил над комсомолками измываться – а потом матери всё пересказывал, как они сикались, как пощады просили, как подружек, друзей своих закладывали. Тут ведь у нас почитай весь райком комсомольский расстреляли. За троцкизм – язви его в душу!
Аркадий смотрел на эту женщину и ужасался. Он отчего-то робел перед учителями, не мог привыкнуть смотреть на них отстраненно. Особенно на эту полную, не слишком привычно темноволосую  бестию. Эта ведьма могла вполне терзать чужие души постоянными двойками, и презирать стыдливых девчонок за промокшие от испуга колготки.
Он вспомнил, как смотрели на Виолетту, как ожидали от неё слёз, как старались низвести её к глупому ребёнку. Как потом он видел страх на лице у Поликсены.
«Интересно, за кого эта ведьма будет сейчас… Если сюда придут эти европеизированные ублюдки!»
Он не мог не думать об этом.
 
 
Анна Евгеньевна быстро утомлялась. Она и сейчас уже клевала носом, старательно делая вид, что это случайно, хотя ей, словно бы маленькой пятилетней девочке не терпелось отправиться к себе в постельку.
Сон начинал овладевать ею постепенно, она теперь жила по режиму детсадовки – продолжительный сон ночью и краткий днём – он наступал как бы сам собой – ей даже не требовалось снотворного, чтобы уйти в страну грёз.
Её ночные грёзы обычно были наполнены Прошлым – её состоявшимися и несостоявшимися романами, мелкими ссорами с мужем, общением с опротивевшими ей школьниками – она уставала пасти этих девчонок и мальчишек, уставала от их мелких проблем, и очень радовалась, когда в 1985 году смогла достойно уйти на вполне заслуженный ею отдых.
Тогда пенсия казалась ей райским времяпровождением. Она намеревалась потратить свои сбережения на обозревание мира, на то, чтобы порадоваться этому милому месту во Вселенной, а вместо этого стала ощущать злобу и недовольство, особенно после смерти своей подруги по переписке.
Эта стильная красивая еврейка была найдена в Цесменской бухте в ужасающем виде, – была вся грязной и пахло от неё уже не дорогими французскими духами – а нечто тошнотворным, словно бы Господь решил избавит мир от её тела – раз и навсегда, как рачительная хозяйка выбрасывает в мусорную корзину чуть загнивающий продукт.
Она надеялась дойти на этом внешне вполне надёжном теплоходе до Батуми и вернуться обратно, в воспетую Леонидом Утёсовым Одессу. Но Бог судил иное. Он наверняка, почувствовал некоторую гниль и попросту избавился от неё, как порченой еды.
У Эммы Исааковны не было близких родственников. Её похоронили за государственный счёт – слегшая в приступе отчаяния Анна Евгеньевна была не в силах ни чем помочь покойной. Она обвиняла в случившимся себя – именно она предложила этой милой даме так провести последние дни перед долгим учебным годом.
Теперь эта несколько стыдливая еврейка не напоминала о себе – она была красива, горбоноса и говорила сильно выраженным контральто. Звуки её голоса напоминало резкое карканье вороны, а фразы, фразы довольно умного попугая.
Анна Евгеньевна сама не понимала, как сошлась с этой дамой, как позволила себе относиться к ней с уважением. В сущности, она не любила евреев, не любила потому, что их внешний вид заставлял её вспоминать о Давике, о его умных фразах и нелепых шутках.
Давик был слишком утончён для неё. Выйдя б на пенсию он увлёкся бы разгадыванием кроссвордов и чтением немногочисленных научных брошюр. Ему  бы понравилось смотреть интелектуальную игру, он считал себя интелектуалом, и всегда догадывался об ответе на самые каверзные вопросы.
Анна Евгеньевна считала такое времяпровождение блажью. Давик уже не мог составлять бухгалтерские балансы, но мог заглядываться на её учениц, когда те по дурацкой привычке стучали или звонили в её дверь.
Эти опрятные и красивые девочки вызывали у неё озлобление. Они ещё больше подчёркивали её неизбежное увядание – в год смерти мужа ей исполнилось сорок пять лет.
Он умер незадолго до своего дня рождения – видимо, попросту переволновался из-за квартального отчёта. Умер за обеденным столом – словно бы актёр на сцене.
Она не сразу поверила в происходящее. Муж, словно бы просто заснул, он был похож скорее на спящего, чем на мёртвого.  Поняв, что он не реагирует на её толчки, она с ужасом достала небольшое карманное зеркальце и поднесла ко рту, дабы уловить следы дыхания. Но зеркальце не запотело – муж был мёртв.
Это же потвердели и приехавшие по вызову врачи. Они посетовали  на его раннюю смерть и посоветовали скорее всё уладить с похоронами.
Анна Евгеньевна чувствовала себя преступницей. Она вдруг поняла, что ужасно боится таких проблем. Что тело мужа нужно поскорее спрятать, как что-то ненужное и скверное, как она прятала от матери свой дневник, если там появлялась двойка.
Эмма Исааковна была старой знакомой Давика. Вероятно, он строил куры и с ней, милой улыбчивой брюнеткой, строил галантно, словно бы герой оперетты – с выходной арией и приятным диалогом.
Анна Евгеньевна сама не понимала, зачем завела переписку с этой женщиной. Зачем стала отвечать на её письма, а также получать маленькие презенты, вроде шоколадок и прочей дамской мишуры. Эта дама подходила Давику больше, чем она – дочь пропавшего без вести самодура и садиста.
Гены отца пробуждались в неё совершенно непроизвольно. Она побаивалась таких пробуждений – боялась, что рано или поздно сорвётся.
Её пугали только две вещи в мире – тюрьма и психбольница. О тюрьме она слышала от отца. Тот любил описывать мучения разоблаченных троцкистов. Относясь к этим мучимым людям, как диким и опасным животным.
Она была уверена, что отец перешёл на сторону немцев, что вероятно, уже умер в далёком заграничном городе, с чужим паспортом и судьбой. Что ему нравилось мучить и убивать.
Он вёл себя, как мясник. Особенно ему нравилось конвоировать раздетых донага женщин и девушек в кабинет к следователю. Всех этих милых мечтательниц о всемирном пролетарском братстве. Они напоминали ему молодых ведьм времён испанской Инквизиции – что их будут подвешивать на дыбе, или сажать на "испанского осла", или попросту пытать воронкой.
Чёрные воронки привозили этих жертв еженощно. Они охотились за ними, словно за бродячими собаками – выполняя некий установленный план – так незадачливый человек часто борется с сорняками – вырывая вместе с ними и полезные растения.
Аня не знала этих женщин. Отец досадовал, что у него нет фотоаппарата, ему не хватало радостного ощущения сопричастности, ему нравилось наблюдать за всем происходящим – его душа давно обросла салом безразличия.
Эти красивые женщины вызывали у него стойкую зависть. Когда они были свободны, он не мог приблизиться к ним и на метр. Но сейчас, глядя на их униженные позы, на страх в некогда очень гордых глазах, он торжествовал.
Иногда вместе с матерями брали и дочерей. Они отлично смотрелись в костюме Евы, испуганно пытающиеся уберечь слезящиеся глаза от страшного света настольной лампы.
В таком виде, они были только животными – и от того вели себя, как животные – подчиняясь инстинктам.
Евгений не любил этих женщин. Он не мог простить им крушение своей смелой сказки, когда-то, он мечтал, что станет городовым, будет, есть баранки и запивать их чаем из ведерного самовара. Что ему станут отдавать честь гимназисты. А гимназистки – строить глазки.
Но проклятая затея этих голодранцев всё изменила.
Он стал мстить им, понимая, что именно так мог расплатиться сполна за поруганные мечты, главное было стать своим для всей этой пролетарской кодлы – ему нравилось наблюдать, как эти борцы за народное счастье истребляют народ, превращая его из народа в толпу испуганных и скверных существ.
Он вдруг понял, что и  ему нравится убивать. Нравится смотреть на чужие мучения, что это сродни алкоголизму – каждый раз он нуждался всё в большей дозе чужих страданий.
Он боялся только одного – дружеского навета. Боялся, что и ему самому придётся пластаться, словно бы лягушке перед аистом, чувствуя всё своё бессилие и страх.
Даже то, что он женился на бессловесной Оксане пугало его – семья и дом, было уже признаком ненашестости. Семья выделяла его из общей стаи большевистских опричников.
Война была сродни революции. Он вдруг испугался, испугался смерти, испугался, что будет или расстрелян, что ему придётся вновь делать выбор.
Он меньше всего думал об Оксане и её дочерях – эта женщина делала его мягким и слабым. Он не мог и дальше делать своё дело, пока она ходила беременная, а затем с каким-то отчаянием выкармливала грудью вторую дочь.
 
Анна Евгеньевна не могла понять, как оказалась в этом тёмном мире. Сюда не проникал свет солнца, зато смачно чавкала грязь, и пахло словно бы в давно не мытом придорожном сортире. Где-то там, в огромной грязной купальне угадывались голые тела, тела то ли женщин, то ли мужчин, они, то погружались в глубину, то с шумом выныривали, вызывая у неё стойкую тошноту.
Анна знала, кто эти люди. Это было жертвы её безумного отца – его садистической усердности палача. Она оказалась тут неслучайно – неужели и её столкнут туда – в мерзкое место и превратят в некое подобие прежней – строгой и справедливой Анны Евгеньевны. Она вдруг вспомнила про своих учениц, которым она снижала оценки за четверть или вызывала на педсовет, грозя исключением из школы.
Они все теперь смотрели на неё, смотрели и своими взглядами, приказывали прыгнуть в эту зловонную жижу, искупаться в ней с головой, пытаясь поскорее искупить этим позором все свои прежние грехи.
Наверняка в этом аду подручным служит её отец – он слишком долго ждал их встречи, ждал и теперь изнывал от нетерпения потерзать ту, что когда-то казалась ему даром судьбы.
Он намеревался уйти с земли с почестями, а не умирать в бьющим, как лихорадка, страхе; он боялся, что те жертвы, чьими мучениями он наслаждался теперь отплатят ему за свой позор, все эти дочки и жёны его главных жертв.
Да, он делал всё ради неё – своей дочери. Он добивался успеха в работе, радуясь, когда она робко забиралась к нему на колени и что-то радостно лепетала. Ради её тёмных глаз он и делал все эти мерзости, считая себя законным санитаром общества.
От запаха слизи и глины под ногами её начинало тошнить. Она попыталась открыть глаза и прогнать видение. Но то неотступно следовало за ней, словно приготовившаяся к атаке собака. Анна Евгеньевна поскользнулась и полетела вниз в зловонную жижу – страх захлебнуться этой мерзостью был так силён, что она уже не поняла, что уже начала захлебываться.
 
Утром Аркадий обнаружил мёртвое тело тётки своего новоявленного свата.
Анна Евгеньевна застыла с посиневшим от удушья лицом. Её глаза вылезли из орбит, а тело было похоже на рыхлое тело немецкой резиновой куклы.
Страх оказаться быть вовлеченным в этот ужас пугал его чрезвычайно. Всё походило на страшный сон, сон, который приснился ему после представления оперы «Пиковая дама».
Аркадий всегда побаивался покойников, он не слышал ни предсмертного хрипения старухи, ни того, звала и она на помощь.
 
Григорий мысленно был готов к скорым похоронам тётки.
Он и решил составить компанию Аркадию лишь с этой целью, поскорее развязаться с этой проблемой.
Нет, он вовсе не замысливал лишить Анну Евгеньевну жизни, но догадывался, что та долго не протянет.
Её нынешняя жилплощадь была мала, и напоминала скорее пародию на жилище, чем настоящее жилище. Старуха собиралась завещать ему эти «хоромы». Глупая, она жила в давно сгинувшей в небытии стране, жила, воспитанная мерзким отвратительным человеком с задатками или хорошего убийцы или классного мясника.
«Да. Хорошо бы если бы всё это завершилось сейчас! Именно сейчас. Без лишней толкотни и спешки – по-домашнему!»
Он вдруг подумал, что смерть могут приписать Аркадию. Он вдруг стал недолюбливать отца своей снохи – тот был слишком слаб для настоящего бизнесмена.
Поднялся он на капитале и советах своей тётки. Тётка оказалась не промах, она как умелый кукловод дёргала своего племянника за невидимые тому ниточки, дёргала и заставляла совершать поступки.
Все его решения не могли пройти мимо тётки. Даже решение выдать свою дочь за его Григория Ивановича сына Павла.
Поезд прибыл в Новороссийск в половине первого часа. Григорий покинул вагон и довольно скоро зашагал по направлению к тёткиному дому.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Рейтинг: 0 500 просмотров
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!