Отчий дом
10 сентября 2020 -
Анна Крокус
Глава 1.
Настенные маятниковые часы в гостиной показывали половину десятого вечера. Григорию не спалось. Мужчина потягивал ароматный свежий кофе и читал несвежую утреннюю газету, когда в его московской квартире случилось непоправимое. Первой из его дрогнувших рук упала фарфоровая именная чашечка, разукрасив уголок гобеленового ковра в противный аспидный оттенок. Газета послушно опустилась на его колени и зашелестела в его стремительно сжатом кулаке. Правая рука скомкала домашний халат в области сердца, словно пытаясь спрятать его в увесистой ладони. Мужчина захрипел, лицо его исказилось гримасой внезапной боли и страха. Григорий неподъёмной тушей сполз с кресла, укрыв собой испорченный ковёр. Чашечка больно врезалась в грудь, а газета так и норовила забиться в приоткрытый рот и заглушить собой его хрип. Время для мужчины остановилось, руки ослабили хватку, мокрые губы дрогнули и сомкнулись, тело приняло неестественную и небрежную позу, только в очках непрерывно поблёскивало отражение маятника. Часы показывали тридцать пять минут десятого. Тем же вечером дежурный врач скорой помощи констатирует у мужчины острый сердечный приступ — первый в жизни Григория за его шестьдесят пять лет. С этого вечера время для него словно повернулось вспять.
***
Миниатюрная молодая женщина осторожно ступала по ступенькам на двадцать шестой этаж. Простенькие чёрные сапожки сбавили свой ход между двадцать четвёртым и двадцать пятым этажом. Женщина лёгким привычным движением сняла с белокурой головы чёрный платок и закинула его в сумку, достав из заднего кармашка маленькое зеркальце. На неё взглянули испуганные васильковые глаза с чуть подкрашенными завитыми ресницами, аккуратные пухлые губы дрогнули в едва различимой улыбке, она с тяжёлым сердцем осознала, что остро жалеет себя в эту минуту. Она быстрым движением потёрла замёрзшие щёки, пытаясь избавиться от едкого волнения, и ловко захлопнула зеркальце. Последний этаж она преодолела быстрее обычного и нажала на впалую, как сургучная печать, кнопку звонка.
— Ой, а Вы Серафима Григорьевна? — миловидная девушка за дверью немного опешила.
— Да, здравствуйте, не хотела задерживаться.
— Да, мы Вас ждали только к вечеру, простите! Я сейчас сделаю Вам горячего чаю! — незнакомка поспешила впустить женщину и сделать виноватые глаза. Было видно, что она не успела подготовиться к визиту гостьи.
— Я бы не отказалась, эмм… Простите, как я могу Вас называть?
— Мила, просто Мила! — защебетала девушка и собиралась упорхнуть на кухню.
— Ой, Мила, подождите! — женщина перешла на шёпот: — А мой отец сейчас не спит? Я его не разбудила, надеюсь? Звонок такой непривычно громкий…
— Да что Вы, его этими райскими птичками… — Мила кивком указала на дверной проём, — только усыплять можно! А если честно, ему какие-то таблетки выписали, он спит от них как убитый, представляете? — девушка по-детски сморщила нос.
— Да что Вы? И долго он так спит? — Серафима осторожно вытянула шею и заглянула в коридор, откуда было видно винтовую лестницу, ведущую в спальню.
— Нуу, по-разному… Сегодня Григорий Петрович специально ждал Вас, поэтому почти глаз не сомкнул к обеду. А сейчас, может быть, и уснул.
— Он лучше себя чувствует?
— Знаете, да, лучше. Но от диеты, которую назначили, совсем отказывается… Даже курить не бросил! Хотя я уговаривала… — Мила снова поморщила нос и сделала виноватый взгляд.
— Ну, это мы разберёмся! — женщина отважно улыбнулась и стала вешать длинное тёмно-синее пальто в огромный зеркальный шкаф-купе. Посмотрев в зеркало, она с волнением отметила, как сиротливо и чуждо смотрится в этой большой и роскошной квартире. Серафима поёжилась и потёрла плечи. Вовсе не от холода.
— А я чаю всё-таки сделаю! — громким шёпотом пролепетала девушка и скрылась за углом коридора. Женщина осторожно ступила на порожек, ведущий в длинный узкий коридор, и прошла в просторную гостиную, остановившись у винтовой лестницы. Вмиг её память вспыхнула яркими волнующими кадрами из прошлого, обнажив детские воспоминания, как трухлявые кости, давно томившиеся в шкафу. Недавние свидетели произошедшего с хозяином квартиры — настенные часы и огромный камин — выглядели очень грузно и мрачно. Мерный звук маятника уже не звучал так успокаивающе, а камин зиял пустой и голодной дырой в стене, ожидая, когда его огненный язык красиво и властно охватит новую порцию берёзовых поленьев. Женщина присела рядом с камином и протянула руку, на мгновение почувствовав мнимое ароматное тепло, и… воспоминания всё-таки захлестнули.
— Вот вы где! — Серафима вздрогнула и быстро убрала руку. — Ваш чай сейчас остынет, присаживайтесь! — Девушка проворно поставила на читальный столик серебряный поднос с двумя фарфоровыми чашечками. На одной из них витиеватым золотистым почерком было выведено её имя.
— Забавно… — Женщина взяла чашечку в руки и провела пальцами по гравировке. — Я думала, что здесь забыли моё имя…
— Почему же? — встрепенулась юная особа. — Григорий Петрович берёг её для Вас как зеницу ока! Всё ждал, когда Ваши пальчики коснутся её вновь.
— Вот как… — Серафима аккуратно поставила чашку на поднос и внимательно взглянула на девушку: — А Вы давно работаете в доме моего отца?
— Знаете, на самом деле недавно… Я свою маму подменяю… Она просто приболела.
— А кто же о ней заботится?— Младший брат… Мама просто место терять не хочет. — Мила опустилась в кресло и сокрушенно вздохнула. — Сами понимаете, какие сейчас в Москве расценки… Мама почти на всём экономит, чтобы братика на ноги поднять, чтобы образование достойное, чтобы в школе не косились и не обижали… А я ни за что не позволю, чтобы из-за нелепой простуды она жалела об увольнении, вот и напросилась к Григорию Петровичу… — ресницы дрогнули, и карие глаза засветились. — Он у Вас хороший человек, всё понял с полуслова и позволил даже неполный рабочий день! — маленькие ладошки вспорхнули и сделали благодарственный пируэт, после чего девушка поспешила сменить тягостную ноту: — А Вы уже к нему ходили? Как он Вас встретил?
— Я так боюсь его побеспокоить… Вдруг он ещё не проснулся, а я с дороги, и… мы так давно не виделись.
— Пятнадцать лет… Я бы не выдержала!
— Я вижу, Вы осведомлены о наших отношениях… Это даже хорошо, не придётся лукавить.
— Ой, Вы не подумайте! — собеседница поспешила снова использовать свои ладошки, но уже в защитной позиции. — Григорий Петрович никогда не молчал о том, как сильно скучает по Вас.
— Правда? — женщина удивлённо вскинула брови и отвела взгляд в тёмную пустоту камина, словно ища в его пепельном отчуждении поддержки.
— Конечно! Ну что Вы?! — Девушка понизила голос и осторожно наклонилась поближе: — Он даже Ваши фотографии у себя в кабинете и спальне не даёт никому трогать! Говорит: «Вот моя Фимочка придёт и посмотрит, какой она покинула мой дом».
— Хм, весьма странно, что эта мысль его не покидала всё это время. Мила, а Вы знаете… почему я ушла?
— Я никогда не спрашивала у Григория Петровича… И от матери никогда не слышала. Я видела, как больна для него эта тема, и не позволяла себе интересоваться этим.
— Верно, это даже к лучшему… — Серафима слегка вздохнула, но всё же настороженно посмотрела на девушку. К тому времени, как чашки опустели, но всё ещё хранили ароматное тепло, за окном стемнело, и разговор Серафимы и Милы приобрел доверительный и лёгкий оттенок. Девушка вела себя спокойно и искренне, но женщину не покидало ощущение того, что она что-то недоговаривает. Списав это нелепое подозрение на волнение и усталость, женщина всё-таки расслабилась и позволила себе даже неподдельный смех, когда Мила с упоением рассказывала ей о том, как Григорий, подобно капризному ребёнку, клянчил сладкий кофе вместо горьких таблеток и говорил, что придёт его Фима и позволит ему «мелкие шалости».
— Кстати, об отце… Думаю, стоит к нему подняться. Он заслужил чашку своего любимого успокоительного.
— Да, да, конечно, я как раз распакую новую упаковочку молотого арабского! — девушка быстро поднялась и, сверкнув напоследок заискивающей улыбкой, удалилась. Серафима проводила её взглядом и обернулась, пряча тревогу потемневших глаз в ноябрьских сумерках, неожиданно постучавшихся в большое овальное окно. Сердце тяжело тронулось, как переполненный состав на рельсах, постепенно набирая скорость, по мере того, как она приближалась к лестнице, ведущей к неминуемой встрече. Дутые ступени не обронили ни одного скрипа под её ногами, предательски кончаясь. Серафима была готова ощущать их деревянную мощь ещё очень долго, лишь бы не ощутить в своих холодных пальцах оловянную ручку заветной двери в спальню…
— Тук-тук… — она не узнала свой осипший испуганный голос, как и не узнала мужчину, лежавшего в постели. — Я тебя не разбудила?
— Фимочка… Ты пришла! — старик со свистом выдохнул и попытался приподняться в постели.
— Нет, нет, я помогу. — Женщина подхватила грузное слабое тело и сразу же упала на колени, и прильнула к ладони отца. Незнакомая увесистая рука всё ещё источала до боли запомнившийся аромат из детства: едкий запах табака, свежей газеты и болотистого торфа. Только сейчас к этому ностальгическому букету прибавился специфический запах медикаментов и выстиранного постельного белья. Её губы дрогнули, и женщина сжала глаза, лишь бы не дать отчаянному порыву слёз окропить руку отца. Только сейчас она почувствовала всю тоску и боль, которые, как узников, прятала где-то глубоко в сердце.
— Ну, ну… Фима, не расстраивай старого и немощного… — чуть дыша, боясь спугнуть эту долгожданную минуту, проговорил Григорий. — У тебя лоб холодный. Всё тот же любимый маленький лобик. — Отцовская рука дотронулась до мягкой пшеничной макушки и требовательно дёрнула подбородок, чтобы увидеть родное лицо дочери.
— Отец, не надо, я сейчас слабее тебя… Плакать не хочется, ни к чему это всё… — Женщина убрала его руку и отвернулась, силясь не заплакать. Она мысленно пыталась загнать в угол острую вину и болезненную гордость, осознавая и злясь, что она сама подверглась их беспощадной атаке. Но она была обезоружена.
— Ты меня не перестаёшь удивлять. Всё это время держалась молодцом, не подпускала отца практически ни на шаг, я уж думал, твоя обида, как и твоя воля — железная и горькая, не пробьёшь и не подсластишь, а сейчас…
— Всё ещё любишь констатировать факты… Я же знаю себя, как и знаю тебя. Я бы не дошла до конца, если бы позволила себе встречи с тобой. — Она медленно поднялась с колен и присела напротив мужчины. Её сухие глаза были непроницаемы и спокойны, всё в её чертах говорило: я позволила себе эту слабость, но ненадолго.
— Ну ты хотя бы с миром пришла, дочка? — со снисходительной улыбкой спросил Григорий.— Я не та, которую ты отпустил, отец. Я не пришла исправлять свои ошибки, которых вовсе не совершала. — Женщина заботливо поправила скомкавшееся одеяло и добавила со всей серьёзностью любящей дочери: — Я пришла с намерением поставить тебя на ноги.
***
Потянулись долгие осенние будни, наполненные заботой об отце, ранними сумерками и поздним раскаянием. Тревога и неловкость Серафимы отошли понемногу на второй план, как и отошла сама женщина, подобно витиеватой изморози на оконном стекле в рождественские праздники под ласковым утренним солнцем. Мила приходила каждый день и занималась повседневными делами, интересуясь самочувствием старика, а сталкиваясь в узких коридорах с Серафимой, ознаменовывала своё появление звонким «Ой!» и бежала хлопотать дальше, проворно порхая по ступенькам вверх-вниз. Дочь Григория Петровича отметила в девушке явное трудолюбие, хотя та, в свою очередь, была любительницей поболтать и часто звала женщину на кухню «на чашечку горячительного». За такими мимолётными беседами Фима узнавала о «юной пчёлке» всё больше интересных фактов и закономерностей, но всё никак не могла выведать у девушки о здоровье её матери. «Да всё хорошо, поправляется! Незачем беспокоиться!» — выпаливала на ходу она и, взмахнув высоким хвостом на рыжей голове, убегала из кухни, оставляя недоумевающую женщину с остывшей чашкой в руках. Но долго Серафиме не приходилось задерживаться в раздумьях, услышав по дистанционной домашней рации хриплый голос отца, она спешила к нему в спальню. За пару дней она научилась делать успокаивающие уколы, восстанавливающий массаж сердца, строго соблюдала предписанную доктором диету, но так и не научилась спокойно спать, есть те «диковинки», что готовила Мила на ужин, и смотреть подолгу из окна двадцать шестого этажа. Всё в этом доме ей казалось чужим, нарочито спокойным, словно застывшим во времени. Даже камин, который женщина так полюбила в юности, грел по-другому, огонь танцевал как-то нервно и неестественно, бесновато прыгая по поленьям, будто бы играл с новой гостьей в кошки-мышки, и она часто обжигалась, грея ладони у открытого огня. Женщина часто ругала себя за ложку сливок в чашке с кофе, за съеденную конфету с изображением разноцветных масок на позолоченном фантике — любимое лакомство из детства, за круассаны по утрам. Женщина строго соблюдала пост и готовилась к нему, выработав в себе стойкую привычку за последние годы, но стоило ей переступить порог этой квартиры, как она забывалась, руки сами тянулись к тем вещам, от которых она себя отучила и без которых стала счастливее. Как она полагала сама. Совсем недавно она не удержалась и примерила своё платье, в котором познакомилась с человеком, который смог её первым увезти из отчего дома. Если быть точным, то примерно пятнадцать лет назад, в усадьбе Ясная поляна, которую посещала юная Серафима ради написания своей статьи для курсов журналистики. Она прохаживалась в этом лёгком шёлковом платье, ласкающем при каждом движении её плечи и спину, по берёзовому «прешпекту», отстукивая маленьким каблучком лёгкую дробь. По левую сторону от «прешпекта» находился Большой пруд, к которому был устремлён задумчивый взор юной Серафимы, которая даже не догадывалась о том, что она сама, подобно этому пруду, приковала к себе взгляд молодого светловолосого парня со смеющимися глазами поодаль от неё. Она обратила на него своё кроткое внимание лишь тогда, когда уже у дома Волконского, прибившись к местной экскурсии, услышала за своей спиной: «Ну тебя, Костик, мы сюда усадьбу приехали смотреть, а ты на баб пялишься!» Обернувшись, она встретилась глазами со своим будущим мужем и со смущением поняла, что стала виновницей его нерасторопности. Ощущая, как это платье снова с нежностью коснулось её стана, Серафима улыбнулась самой себе в зеркале, воспоминаниям и ему, своему Косте. Уже через пару минут она поспешно снимала с себя наряд, комкая его в дрожащих руках. Теплота шёлка на её плечах сменилась содроганиями. Она плакала в первый раз с тех пор, как оказалась дома, она плакала и жалела себя, жалела свою потерянную жизнь. Жизнь вдовы и обиженной дочери. Когда она спускалась из своей некогда любимой и уютной комнаты, Серафима вновь столкнулась с Милой, и та, в свою очередь, одарив женщину беспокойным и смущённым взглядом, спросила:
— Серафима Григорьевна, что-то случилось? У Вас глаза на мокром месте…
— Да воспоминания нахлынули, а я им поддалась, вот и расчувствовалась, сама знаешь, как это бывает в моём возрасте.
— Вы ещё такая молодая и красивая, Вы бесспорное украшение этого дома! — начала свою привычную трель Мила. — Григорий Петрович расцвёл душой и телом с Вами! А воспоминания — это всегда замечательно, грустно, когда их вовсе нет. — Девушка мягко положила ладонь на плечо женщины, и улыбка солнечным зайчиком сверкнула на пухлых губах.
— Вы правы, Мила. Но порой от некоторых воспоминаний хочется убежать… — женщина осеклась во избежание любопытных расспросов девушки и, вздохнув, добавила: — Я пойду лучше проверю, как отец.
— Ага, я пока накрою на стол, приходите скорей, непривычно обедать одной.
Григорий Петрович лежал с открытой книгой на вздымающемся от тяжёлого дыхания животе, с полуприкрытыми глазами, как старый шпион. Женщина тихонько прошла по ковру и села на край кровати, вглядываясь в постаревшее и тревожное лицо отца. Её рука коснулась книги, когда мужчина поймал её раскрытую ладонь и поднёс к губам, подарив мягкий отеческий поцелуй.
— Фимочка, как хорошо, что ты рядом, девочка моя! — горячо прошептал он, и потемневшие губы привычно улыбнулись, от чего хмурые линии носогубных складок растянулись в причудливые ручейки.
— А как же по-другому, ты у меня один такой, родной, но болезненный, — с теплотой и грустью проговорила женщина, и её взгляд наполнился раздумьями.— Тебя что-то тревожит, дочка? — Серафима освободила свою руку от ладони отца и внимательно посмотрела в его пытливые глаза, будто боясь услышать ложь.
— Ты зачем все мои вещи хранишь? Думаешь, от этого мне сейчас легче здесь находиться? Я вернулась к тебе, а не сюда, как же ты не поймёшь?
— А ты бы хотела, чтобы я их выкинул? Или повесил на дверь твоей комнаты амбарный замок? Я думаю, ты была бы оскорблена больше…
— Я была бы спокойна… — тихо сказала женщина, словно самой себе.
— Каждый отец будет ждать своего ребёнка! — не унимался мужчина. — Даже после смерти многие родители оставляют каждую пылинку на своем месте в их комнатах, ожидая, что их дитя войдёт и их сердце успокоится! А ты у меня живая, но такая гордая! Но я люблю и жду тебя от этого не меньше! — Григорий Петрович закашлялся и, поморщив лицо, напрягся всем телом, чтобы сесть повыше, показывая тем самым, что тема разговора для него серьёзна и болезненна. Женщина незамедлительно поправила подушку, и её взгляд стал снисходительнее, но оттенки удручающих раздумий не покинули их синевы. Она сердцем чувствовала, что настал тот самый момент, которого она со страхом ожидала вот уже пятнадцать лет. И все точки над i женщина хотела расставить собственноручно и навсегда.
— Я ожидала твоих слов в подобном русле… Всё ещё ждёшь, всё ещё любишь, всё ещё коришь… — она встала и подошла к окну, откинув тяжёлые шторы и вдохнув спёртый воздух, пытаясь начать свою исповедь: — Я все эти годы, после смерти мамы, а потом и после смерти Кости, пытаюсь тебя простить, отец, в глубине души осознавая со временем, что никто вовсе и не виноват. Люди любят удариться в обвинения, лишь бы не утонуть в отчаянии и пустоте, любят жалеть себя… Я тоже человек! Но вправе ли я жалеть себя теперь? Когда приходится почти каждый Божий день сталкиваться с потерями и горестями других, страшнее своих собственных? Приходится жалеть их, помогать им справиться с болью, ведь они пришли ко мне, полные надежд, но с опустошённым сердцем… — Серафима отошла от окна и прошлась по комнате с опущенной головой, вдоль кровати отца. Она стояла напротив полки с сувенирами, книгами и статуэтками. Её взгляд заинтересовал маленький прелестный ангел из белого фарфора, стоящий на коленях и держащих в маленьких ручках рубиновое сердечко. Она осторожно взяла статуэтку в руки и всмотрелась в большие массивные крылья и смиренное девичье личико. — Приходится делиться с ними своим сердцем, своим милосердием… И порой не знаешь, что всё-таки колышется в груди: мышечный орган, разгоняющий кровь, или это всего лишь фантомные стуки в пустоте? И боль вдруг начинаешь чувствовать не так остро, будто растворяешься в каждом из этих людей… Они уходят, а ты остаёшься, вроде покинутая, а вроде успокоенная. Обмен горькими истинами творит свои чудеса.
— Но почему ты выбрала такой путь?.. — Недоумевающий мужчина засопел, став похожим на отходящий со станции паровоз, такой же грузный и пугающий.
— Храм Божий? — Глаза отца и дочери встретились, и между ними пронеслась искра обоюдного негодования. — Бог — это достойный и терпеливый покровитель, Он не навязывает своего участия, Он всегда протягивает нам руку, а наше дело либо принять её и идти рядом с Ним, либо отвергнуть и пойти в другую сторону. И не всегда на этой стороне нас ожидает счастье. Ты этого так и не понял, отец. Хотя мама говорила тебе…
— Твоя мать была фанатичкой, Фима! — недовольно прыснул мужчина, нахмурив кустистые брови, отчего теперь превратился в потревоженного филина. — Я любил её, но смириться с её религиозными замашками не мог! Для меня была лишь одна святая истина — это возможность каждой человеческой натуры главенствовать над этими мнимыми убеждениями! Правда и успокоение в могуществе духа и достатке…
— Не хлебом единым жив человек, — изрекла женщина, приняв вызов отца. — Мама была мудрой женщиной и просто-напросто смирилась с твоими атеистскими замашками, веря в тебя, как в любимого человека и отца своего ребёнка. Она каждый день молилась за тебя, когда ты ещё был помощником со средним достатком в малоизвестной фирме, она уважала тебя и не боялась ошибиться в каждом твоём действии, потому что быть спутницей, а не союзником — это правильная стезя каждой жены.
— Я не говорю, что твоя мать была плохой женой, я говорю, что она слишком увлеклась твоим воспитанием и слепо повиновалась каждому твоему выбору! — выпалил мужчина.
— Хочешь сказать, что она поступила неправильно, приняв в семью Костю? — Серафима чувствовала свою беспомощность перед пылким нравом отца даже сейчас, но старалась принять стойкую позицию перед ним.
— Давай не будем ворошить прошлое настолько глубоко! — Григорий нервно поморщился и отвернулся, силясь не взорваться в своих переживаниях окончательно, но Серафима уже требовательно опустилась в его ногах на кровать, не отступая внимательным взглядом от его сердитого лица.
— А я разве не для этого начала эту беседу с тобой? Ты думал, что когда я вернусь, я не вспомню? Почему ты так реагируешь на мои слова? Я не тот взбалмошный ребёнок, которого ты знал, мы оба — взрослые люди, и нам обоим нужна правда. Какой бы горькой она ни была, я приму её, как пилюлю, выписанную доктором. — Женщина коснулась его коленей, успокаивающе сжав их в горячей руке. Она знала, что ему нельзя сильно волноваться, поэтому старалась держаться спокойно. Хотя душа её металась в стеснённой груди. Разговор начал приобретать неприятные ноты и для неё самой, но она не могла отступить: последний аккорд должен быть за ней.
— Да потому что я люблю тебя… — слабеющим голосом протянул мужчина. — Я всегда старался дать тебе всё самое лучшее, самое достойное… Как я мог себе позволить отдать единственную дочь в руки человеку, не настолько опытному в жизни и не настолько обеспеченному хорошим будущим?— Он любил меня не меньше тебя, он был опытен по жизни по-своему и добился бы большего, если бы ты… — женщина замолкла, осознавая, что их разговор зашёл в тупик. Она корила себя за то, что думала, что отец изменился за эти годы, стал мудрее и терпеливее. Он остался всё тем же искушённым и уверенным в своей исключительной правоте большим ребёнком. Она прикусила нижнюю губу, не давая волю чувствам, и потёрла вспотевший лоб. Только сейчас она поняла, как в комнате стало душно и тяжело дышать от этих разговоров и поисков правды. — Я открою окно, нужно проветрить комнату и принести тебе обед.
— Что, если бы не я, Фима? — серьёзным отцовским тоном спросил мужчина. — Я хочу услышать правду от собственной дочери, а не от отголосков совести. — Женщина приоткрыла окно и с жадностью вдохнула прохладный морозный воздух, сердце её сейчас было настолько тяжело, что она не удивилась бы, если бы оно разом рухнуло в пятки. Она обернулась на отца, и злость с помесью жалости и искушением правды загнали её измотавшуюся душу в угол. Женщина пристально всмотрелась в поблёскивающие от напряжения глаза Григория Петровича и мысленно прокричала: «Либо сейчас, либо никогда, моя дорогая!»
— Если бы ты не влез в нашу семейную жизнь со своей сердобольной помощью! Если бы не приказал ему! Если бы он не поехал вместо тебя в эту командировку! Нет, нет, отец, помолчи, я знаю, что ты сейчас скажешь! Сколько мне можно молчать, осознавая, что именно ты лишил меня самых дорогих людей в моей жизни?! Каково мне было, как думаешь, папа?! — Серафима осеклась, руки дрожали, грудь трепетала, будто бы изнутри просилась на волю большая птица, когтями и крыльями царапая рёбра, отчего женщина обхватила себя за плечи и обессилено рухнула в кресло. Глаза впились в пол, ища там успокоения. Она боялась взглянуть на отца, а ещё больше боялась признать, что всё это время вынашивала в себе не прощение, а скорбь и обиду. И сейчас они показали себя в явном превосходстве.
— Ты… ты меня так в гроб загонишь… — прохрипел мужчина и схватился за сердце, глаза зажмурились, в немом порыве он начал скатываться с кровати. Серафима словно очнулась. Она испуганно смотрела пару секунд на отца и, бросившись его хватать, начала звать Милу. Страх вытеснил все чувства, доселе завладевшие её хрупким телом, и женщина впилась в тело мужчины, быстро уложила его на кровать, и одним рывком открыла ящик у кроватной тумбочки. Укол, массаж сердца, звонок врачу, широко распахнутые глаза Милы и сосредоточенные движения Серафимы, и… всё обошлось. Только беспокойно дремлющий мужчина и две женщины: одна в ногах, другая у изголовья, переглядывающиеся и успокаивающие друг друга, — напоминали о недавнем происшествии. Серафима тихо шептала молитву, держа подрагивающие руки отца, а Мила, громко вздыхая, следила за мирно бегущей стрелкой часов. В отчий дом ненадолго закрался покой.
Глава 2.
Утро, когда Григорий Петрович пришёл в себя, выдалось пасмурным, мокрым снегом оплакав за ночь окна, выходящие на пробуждающуюся Москву. Серафима, боясь за отца, так и уснула вместе с ним, время от времени с трепетом просыпаясь и прислушиваясь к его прерывистому дыханию. В ту ночь, в отрывках снов, она видела свою маму, сидящую в спальне, в том самом кресле, в котором накануне сидела её дочь. Вера Николаевна была такой, какой её запомнила Серафима: молодая, статная, она с любовью смотрела на свою семью и что-то тихо напевала. Её тембр голоса, приближенный всегда к мелодичному сопрано, разливался по комнате, подобно солнечному свету, освещая каждый уголок души. Отец часто говорил маленькой Серафиме, сидящей на коленях у матери, хитро улыбаясь при этом: «Знаешь, сначала я увидел глаза твоей мамы и понял, что влюблён, а потом — услышал её голос, и тогда осознал, что люблю её». Девочка смотрела на мать, которая всегда звенела искристым смехом от этих слов, будто слышала их в первый раз. Проснувшись уже ранним утром, женщина сразу устремила свой взгляд в кресло, где образ её мамы ещё хранил еле видимые очертания ситцевого платья в пол. Григорий Петрович ещё спал, из приоткрытого рта доносился размеренный храп с присвистом, верный знак того, что, пробудившись, мужчина будет чувствовать себя хорошо. Серафима тихонько встала с постели и приютилась в кресле, поджав под себя замёрзшие ноги. Пальцы медленно прошлись по ворсистой ткани подлокотников, будто разглаживая мелкие неровности своей истосковавшейся по матери души. Посмотрев на спящего отца, женщина с грустью и одновременно с нежностью поняла, что забота о нём, его присутствие рядом — это всё, что у неё осталось. Ей стало стыдно и нестерпимо больно от вчерашних слов, сказанных в запале. Она быстро спустилась вниз, чтобы приготовить завтрак для него, обязательно добавив чашечку цикория вместо кофе, чтобы сделать его пробуждение более приятным. Мила по просьбе Серафимы ночевала в эту ночь на первом этаже, в комнатке для гостей. Уже спускаясь по лестнице, женщина ощутила запах сандаловых ароматических палочек и крепкого кофе, а значит, ранняя пташка уже хозяйничает на кухне. Вопреки своим догадкам девушки не оказалось за столом. Поставив чайник на тёмно-бордовый круг электрической плиты, женщина подошла к окну, ведущему на лоджию, и увидела маленькую спину Милы, укутанную в вязаный тёмный кардиган. Над рыжей головой струился прозрачный серый дымок.
— Доброе утро, Милочка! Не холодно Вам?
— Ой! Серафима Григорьевна! Доброе! — девушка встрепенулась.
— Ничего страшного, я не скажу отцу, Вы, главное, не дразните его сигаретами.
— Что Вы, он уже почти бросил! — тонкая рука в чёрной кожаной перчатке постучала по мундштуку, отчего сизое облачко пепла мягко опустилось в стеклянную пепельницу.
— Он всё время почти здоров, почти спокоен, почти счастлив. — Серафима улыбнулась, она не хотела начинать это утро с сентиментальных ноток.
— С ним всё хорошо? Не просыпался ночью?
— Спал как ребёнок. До сих пор страшно от того, что могло бы произойти… — Руки обняли плечи, и маленький подбородок спрятался в ключицах.
— Не можете себе представить, как было страшно мне… Но я не сомневалась в том, что он справится! Он всегда был сильным.
— Всегда? — Серафима подняла взгляд. — А Вы давно его знаете?
— Нет, нет, он рассказывал мне о своей молодости. — Мундштук в руках девушки затанцевал в такт порывистым жестам. — Да и тем более это видно по его взрывному нраву.
В ответ женщина тяжело вздохнула и вернула глаза к запотевшему окну.
— Не знаю… — выдержав паузу, отозвалась Серафима. — Бог даёт нам силы всегда. Жаль, что отец не всегда это хочет понимать за счёт своего строптивого характера.
— А можно Вас спросить, Серафима Григорьевна? Как там… в храме? Вам нравится? — женщина окинула девушку взглядом, каким обычно смотрят на несмышлёных и смешных в их естестве детей.
— Как мне может не нравиться жить в храме Господа Бога, милая? В нём каждому найдётся место. Начиная свой день с молитв, ты начинаешь новую страничку жизни, очищая свои мысли, и новый день не похож на предыдущий. Мирская жизнь лишена такого покоя и веры — в ней много испытаний для нас, но отказываясь от неё, я не отказываюсь от несения своего креста, я лишь сберегаю свою душу от козней судьбы. Наша матушка очень хорошая и справедливая наставница, все женщины в храме равны между собой и чувствуют поддержку друг от друга, что и очаровывает меня в такой жизни.
— Вы такая смелая… — отозвалась задумчиво девушка. — Я не смогла бы так, я бы не выдержала долго без родных и близких.
— Мила, не дай Бог Вам испытать то, от чего я решилась на такой шаг. А родные всегда должны тебя понять, на то они и родные! Да и нет у нас запрета видеться с ними!.. Как, кстати, Ваша мама? Давно я не слышала от неё вестей.
— Мама? — вдруг очнулась от раздумий собеседница. — Потихоньку на ноги встаёт, брат всегда с ней рядом…
— Вы сегодня дома не ночевали из-за нас с отцом, не хотите позвонить домой? А лучше знаете что, Вы поезжайте к матушке! Я сегодня сама справлюсь!
— Что Вы, Серафима Григорьевна?! Я не оставлю вас одних, вдруг что-то понадобится? Да и уехать я всегда пораньше могу! — залепетала Мила, укутываясь в кардиган, смущённо хлюпая покрасневшим носом.
— Пойдёмте на кухню, ещё одного больного в этом доме не хватало! — женщина обернулась к окну, за которым настырно кипел поставленный чайник, и осторожно толкнула стеклянную дверь, добавив: — И давай перейдём на «ты», Мила. Я ценю всё, что ты делаешь для нас с отцом. — В ответ девушка лишь кивнула, подарив приветливую улыбку, отчего её детские черты лица приобрели оттенок благодарности, но с отпечатком беспокойства в отведённых глазах. Серафима тогда восприняла это как признак человеческого участия — значит, Мила тоже откликается на беду в этом доме, но по-своему. «Это лишь от отсутствия должного опыта», — думала тогда женщина. На кухне они вместе приготовили лёгкий диетический завтрак, и обеспокоенная дочь с подносом в руках поднялась в спальню к отцу, смиренно ожидая, когда мужчина проснётся, чтобы сразу же извиниться перед ним за произошедшее накануне и справиться о его самочувствии. Серафима отлучилась лишь на несколько минут, чтобы взять пару крючков и бирюзовый клубок, что покоились долгие годы в комнате мамы, женщине захотелось закончить за неё вязаное панно, пейзаж которого они придумали сами: благородный пернатый лебедь со своим семейством на пруду, неподалёку от зеленеющего берега. Устроившись в кресле, поближе к окну, Серафима изучила кончиками пальцев уже готовый образ берега с высокой нежно-зелёной осокой — самый сложный по цветовой гамме и мастерству в изделии. Женщина инстинктивно закрыла глаза и увидела перед собой удивительную раскадровку своей прошлой жизни: вот мама, сидящая в гостиной, вот она — смешная девочка с любопытными и внимательными глазами, вот мамины руки с тонкими музыкальными пальцами, увлечённые в игривый вальс с блестящими палочками — крючками, её движения плавны и отточены, хотя взгляд очень серьёзен и задумчив, отчего девочке страшно нарушать сие таинство своими глупыми расспросами. И тут звучит голос мамы, вкрадчиво и нежно, словно звук утренней капели по весне: «Сядь поближе, мне нужна помощь твоих маленьких ручек, иначе никак! Возьми вот этот клубочек у моих ног и раскатай его немного… Вот та-ак… Теперь присаживайся на подлокотник. Нет, нет, только не загораживай нам свет… Правильно. А теперь смотри, как появляется пышный куст осоки, в котором спрятался ветер…» Завороженные девичьи глаза с упоением смотрели на маленькое волшебство: кончики пальцев проворно управлялись с изогнутым крючком, который податливо набирал нить, отпуская её, уже уплотнённую, в причудливый узор. «Хочешь, научу?» — заискивающим голосом спрашивала Вера Николаевна и слышала в ответ неподдельную восторженность кивающей девочки. Сейчас, вот уже спустя долгие годы, Серафима с теплотой вспоминала это чудное время, сердце успокоенно билось в груди, несмотря на то, что это лишь воспоминания, которые не претворятся в жизнь. Увлекаясь своим рукоделием, она отметила в памяти ещё одну особенность матери: из-под её лёгкой руки всё выходило со вкусом и изяществом, будь то вязаное панно, игра на фортепиано, декор комнат, ужин для всей семьи или же воспитание единственной дочери. Совет и одобрение Веры Николаевны были жизненно необходимы для Серафимы, девочка росла и понимала, что природное благородство матери не передалось ей по наследству, так как характером и манерами она была в отца, но мировоззрение и принципы были накрепко привиты любимой матерью ещё в детстве, ведь мудрая женщина никогда не заставляла дочь, она лишь подталкивала её к нужному решению или поступку, в тайне радуясь своим ловким манёврам в воспитании. Серафима тянулась к ней, подобно цветку, который раскрывается под лучами солнца. Позднее девочке казалось, что она именно подснежник, со снежным папой и солнечной мамой. Раздумья Серафимы прервал громкий кашель отца.
— Сейчас, сейчас, папа, вот вода… выпей… — трясущиеся пухлые руки не сразу обхватили тяжёлый стакан. — Тебе уже лучше? Ничего не болит?
— А?.. — мужчина прижал руку к груди и осмотрелся, будто в полусне. — Фима, ты здесь, моя хорошая? — наконец судорожно выдохнул он.
— Да, я с тобой. — Она поцеловала его руку в подтверждение сказанного. — А ты со мной? Не оставишь меня больше?
— Куда уж я денусь, старый баловень?! Я с тобой ещё не побыл как следует!
— Вот и хорошо, будем тебя на ноги поднимать всем женским коллективом! — подхватила дочь весёлый настрой отца.
— Даа… — протянул мужчина и с непривычным оттенком беспомощности и беспокойства в глазах взглянул на Серафиму. — А Мила, как она там?.. Не трудно ли справляться с таким большим хозяйством?
— Знаешь, на удивление вовсе нет… Энергичная такая, живая, всегда то там, то здесь, только рыжим хвостиком на голове успевает вилять… Смешная, конечно, но хозяйка неплохая, — задумчиво произнесла женщина и заметила, как отец будто бы вздохнул с облегчением. — Переживаешь?
— Как не переживать за свой женский коллектив? — Веер глубоких морщин в уголках глаз мгновенно сомкнулся, потемневшие губы растянулись в тёплой улыбке.
— Папа… Прости меня, я не хотела расстраивать и доводить всё до такого… — еле слышно проговорила Серафима, роняя взор на пушистый ковёр.
— Как я могу обижаться, милая? Ты вернулась, посвящаешь сейчас всё своё время мне, я должен тебя благодарить… Оставь это всё, это пустое. — Руки отца обхватили ладонь дочери и примиряющее сжали.
— Я хочу, чтобы ты знал, что я раскаиваюсь в своих словах, и обещаю, что не буду отныне тратить наше время попусту. — Ресницы вспорхнули, оголив ясный и любящий взгляд.
— Будем считать, что на этом договорились, хорошо? — Женщина кивнула, и ответные улыбки закрепили семейный договор окончательно. Сердце Серафимы немного успокоилось на этом, но чувства недосказанности и вины всё ещё тлели на потушенном костре недавнего волнения и угрызений совести. Женщина ясно понимала, что покой — ещё не якорь, а примирение — ещё не полный штиль, и корабль, отплывший уже давно от причала, не сможет достичь обетованной земли, если совместно не укрепить его палубу и не задобрить море достойными жертвами. Разговор будет продолжен в любом случае, она готовила себя к нему вот уже пятнадцать лет, оставалось подготовить к нему отца, утихомирить свои чувства и унаследованный пылкий нрав в груди. Дабы отвлечься от тяжёлых мыслей и найти приют ожиданиям, Серафима с упоением рассказывала Григорию Петровичу о своём сне, который осчастливила своим приходом мама, показывала панно, уже тронутое её рукой, и надрывно, почти плача, вновь и вновь просила прощения, вновь и вновь получая укоризненные взгляды отца, который простил её сердцем, ещё не приходя в сознание. Долгожданной ноты смирения в разговоре они достигли лишь тогда, когда Серафима позволила отцу вспомнить о её прошлом, в котором она была ещё подростком, но послушным, воспитанным и подающим надежды.
— Никогда не забуду твои глаза, когда ты впервые села на лошадь! — с горящим и смеющимся взглядом говорил мужчина. — Это просто было что-то! Такой восторженный и непоколебимый взгляд, будто бы ты не вылезала из седла с малых лет! Ха-ха… Сколько тебе было?.. Восемь, точно! Так вот, я Мише ещё говорю, мол, она у меня хоть и не боязливая, но может и забрыкаться в ответ — мало не покажется! Лошадь ей давай под стать, не рискуй! И дали тебе лошадь буланой масти, такая золотистая, с чёрной длиннющей гривой, красавица статная, ну по-другому не назовёшь! А жизни в ней сколько было, глаза добрые, но горят, будто сейчас смотрит жеребёнком, а потом как рванёт с места, только гривой мотнёт, и всё — ищи-свищи! Боялся, конечно, отпускать тебя, но ты меня успокаивала, что-то лепетала, а сама уже в седле… Прирождённая наездница и лошадей с детства полюбила… Моя заслуга! — мужчина гордо поджал губы и с нескрываемой надеждой спросил: — Вернулась бы сейчас? Хоть кружок один сделать?..
— Бог с тобой, папа, я же навсегда там останусь! Вот потом меня ищи-свищи! — Серафима зазвенела серебристым смехом, уколовшись слегка иголкой, которой расправляла недочёты на панно. На удивление самой себе, эти воспоминания приятным амбре окутали её естество, мягко и ненавязчиво рисуя образы и рождая ощущения, которые когда-то будоражили её юное сердце, и она не противилась им. — А если честно… скучаю очень по лошадям, по моей Люси, которая росла практически на моих глазах. Мы же воспитывали друг друга... Михаил Алексеевич много сделал для меня. Жаль, что я его разочаровала.
— Глупости! — тут же вступился отец, не теряя надежды вернуть дочь посредством ею любимого, но брошенного ремесла юности. — Он спрашивал меня на протяжении этих лет о тебе, интересовался, когда ты вернёшься в конный спорт… Люси без тебя зачахла. Ты же знаешь, как они к человеческой заботе привязываются — эти парнокопытные.
— Давай не будем об этом. — Серафима начала ощущать, что амбре воспоминаний становится далеко не приятным, а скорее навязчивым, сердце снова начало сжиматься, она поняла, что отец начал давить на жалость, единственное, что у неё осталось к себе. — Я не хочу всё это обсуждать, пойми меня правильно. Мне от этого не легче.
Мужчина обречённо прикусил губы и отвернулся к окну, империя его планов и надежд начала потихоньку рушиться — это нельзя было не заметить по его переменившемуся лицу, как по небу в плохую погоду, которая то подарит на мгновение ясное солнце, то зарядит дождями без предупреждения. Григорий Петрович нервно поставил чашечку с цикорием на поднос у кровати и со всей серьёзностью и мужской обидой взглянул на дочь.
— Ну вот что ты увидела в своём монастыре?! Что там тебе дали того, что не дал я? Как же всё это глупо…
— В храме, отец, — мягко и сдержанно проговорила Серафима, с трепетом чувствуя, что ситуация снова набирает обороты. — Я туда пошла не для того, чтобы смотреть, а для того, чтобы чувствовать… Чувствовать себя защищённой и понятой, понимаешь? И само собой, мне не дадут там того, что можешь дать ты — мой отец. Зачем ты себя расстраиваешь, скажи?
— Себя?! Да я тебя пытаюсь вразумить, Фима! Только я тебя смогу защитить и дать достойный кров! Что они тебе там внушили?! Я тебя не отпущу, Богом твоим клянусь, что не отпущу больше!.. — Руки били в грудь, а глаза потемнели от негодования. Серафима, растерявшись от смены настроения отца, подбежала и крепко сжала его руки, пытаясь унять их беспрестанные жесты. Ей стало страшно и совестно.
— Успокойся! Что же ты с собой делаешь? Ведь всё хорошо было! Отец!.. Папа! — женщина обессиленно повторяла одни и те же слова, не имея счастья быть услышанной, она словно успокаивала саму себя, в то время как отец беспрерывно лепетал, как в бреду, не имея счастья быть успокоенным:
— Сначала Вера, потом ты, я так больше не могу… Я ждал тебя так долго… Не отпущу никогда… Верушка мне не простит, она уже ко мне во сне приходила, а я испугался, стыдно стало… — Глаза выражали горькую смесь отчаянья с примесью сумасшествия, губы неуклюже оттопырились и то и дело шевелились, занимаясь то горячим шёпотом, то безмолвным движением. Женщина всё это время крепко держала мужчину, обхватив его могучую спину и положив подбородок на его плечо. Она была обескуражена и напугана, а её взор был устремлён на входную дверь. С щемящим сердцем она ждала, как сейчас войдёт её мама, как всегда в длинном домашнем платье в пол, окинет их с отцом беспокойным серьёзным взглядом и, скрестив обнажённые руки на груди, шутливо скажет: «Кричать в этом доме, конечно, конёк каждого жильца, но попрошу не отнимать у меня время и терпение, когда я — за пианино!» Её присутствие Серафима стала чувствовать наиболее остро именно в комнате отца, будто бы здесь каждая вещь, каждая складка на мебели и в шторах пропитана её незримым присутствием: заботой, сочувствием, пониманием и скорбью. Про себя женщина отметила, что как раз последние месяцы жизни мамы проходили в спальной комнате, в супружеской постели, в которой Вера Николаевна пряталась и прятала свои слёзы.
— Мама любит нас, за что нам стыдиться перед ней?..
— За что?! — мужчина вырвался из объятий дочери и внимательно посмотрел Серафиме в глаза, отчего та поёжилась, ожидая лишь худшего. — Я гулял от неё, Фима! Бесстыдно, бесслёзно! Посмотри, что я сделал с нами… Ты ушла от меня, я испортил жизнь тебе и себе в придачу! Поздно что-то менять… Какой же я урод… — руки обхватили поседевшую голову, мужчина отстранился от дочери, отвернувшись к окну, стыдясь её сочувствующего взгляда. — Выслушай меня, не могу я молчать…
— Слушаю, папа, — строго, но покорно проговорила Серафима. Она ждала этого раскаяния, но боялась. Боялась, что не сможет отпустить отцу его грехи.
— После её смерти в этом доме будто что-то… умерло вместе с ней. Мне стало в тягость возвращаться сюда, ложиться в эту постель, не ощущать теплоты её рук, которым хотелось покоряться… А ты ведь всё чувствовала, всё знала! Твои осуждающие глаза встречали меня почти каждый вечер… А Вера и слова плохого обо мне тебе не говорила: «Папа устал, работы много, вот и задерживается, не сердись на него, потерпи вместе со мной», — лепетала она, лишь бы тебя огородить от наших скандалов. Она до последнего надеялась на чудо, на Манну небесную, на меня, в конце концов! А я, дурррак, говорил ей: «Не унижайся, уходи, я отпускаю тебя, ты достойна лучшего!» А потом злился на её терпение и гордыню и в сердцах говорил: «Да, ты идеальная женщина, Вера, всё с иголочки: одежда, внешность, манеры и чувства! Но ты уже дала всё, что могла дать мне и этому дому! Ты как статуэтка, которую легко разбить, поэтому и хранишь на самом видном месте и боишься прикоснуться лишний раз… Надоело, не могу… Я всё равно не изменюсь, да, да, Вера, буду ниже тебя, циничней, но я простой человек! А ты нееет, от тебя так и веет святостью и достойным воспитанием, все так и млеют пред тобой, слюни распускают при виде тебя, а что творится, когда ты поёшь! Это невыносимо! Да, я кувшин пороков, из меня не испить целебной мудрости и прозрачной истины! Не люби меня, прошу…»
— Поэтому ты предпочёл статуэтки из менее благородных и дорогих материалов?.. Чтобы не плакать над осколками?
Глаза мужчины округлились, в них блеснуло осознание сказанного, он резко повернулся к дочери, отчего ей отчётливо стало видно, что отец счастлив тому, что она понимает его откровения.
— Дааа… — устало протянул он. — Я страшился, что она уйдёт, бросит меня, осчастливит кого-нибудь другого… Но при этом я отталкивал её как мог, дабы защитить, а она не уходила, будто не женой мне тогда была, а безмолвным другом… Ведь знала, что если осмелится уйти — она заберёт самую лучшую часть меня, без которой мне не жить, Фима!
— Уйдёт? — удивлённо спросила женщина. — Но куда, папа? Ей некуда было идти… Весь этот дом, интерьер, царящий когда-то уют и счастье — её женская заслуга. А настоящая женщина никогда не уйдёт из того места, где воистину стала женщиной… Мало того, — Серафима встала и потёрла холодными пальцами гудящие виски, — мне кажется, что она до сих пор здесь.
Немой ужас и брезгливый трепет коснулся взора и рук мужчины. В ноябрьских сумерках казалось, что он немного поседел.
— Я знаю… — смог выдавить Григорий и снова уткнулся в подушку разгорячённым лицом, как маленький напуганный мальчик, руки его неистово сжали её белоснежные края. С этой минуты наступило кромешное молчание, в глубине которого два родных и истерзанных сердца искали выход, тяжёлые стуки выдавали их испуг и напряжение, словно выдавали детей, играющих в жмурки. В кромешной темноте. Только никто из них не желал быть пойманным. Первой молчание решила нарушить Серафима, глубоко и прерывисто вздохнув. Она не знала, что сказать отцу. Женщина была повержена его запоздалым раскаянием, которое было настолько же жалким и беспомощным, как и он сам. Жалость и еле ощутимое отвращение боролись в её груди. Противоядием оказалась ностальгия.
— Нам обоим не хватает её, папа. Её мудрости, стойкости и великодушия в особенности. Поэтому мы ощущаем её незримое присутствие… Но на всё воля Божья, Он забрал её к себе, от греха подальше, оставив нас с тобой здесь — учиться жить вдвоём. А ты решил по-своему. Жил, прячась под маской самообладания, человеколюбия и благополучия, боялся сунуть нос в тот мир, который настоящий, хоть и не такой правильный и комфортабельный, как твой рай перфекциониста. А ты заметил, что даже кошка здесь не приживётся, будет метаться из стороны в сторону, как подстреленная ворона?.. Даже эта квартира тебе под стать. Не квартира — а берлога закоренелого холостяка. Заметь, именно холостяка. А ты вдовец в первую очередь. И только потом — отец. А я, папочка, вдоволь хлебнула того мира, ну, который там, за пределами твоего понимания. Там начинается моя жизнь, без привилегий и упоения чужим сочувствием. Там холодная и жёсткая постель вперемешку с молитвами и теплом церковных свечей, там только иконам можно довериться… А ты прятался в своей постели, горячей от страсти и расчётливой наивности девиц, которые смотрят в первую очередь на часы, а не в душу. Их тоже по-своему жаль, они уже не вылезут из чужих спален и чужих кошельков. Видишь, папа, мы избрали разные пути, которые сошлись так бестолково, так нещадно обрубив наши жизни. Но ведь никогда не поздно раскаяться, простить и жить заново… Бог всегда даёт шанс на искупление.
— Хлеб наш насущный дай нам на сей день и прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим… и не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого… — громко и отчаянно зашептал мужчина, словно в бреду.
— …Ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки веков. Аминь, — закончила женщина и смиренно перекрестилась. Этот жест мужчина встретил испуганным и оскорблённым взглядом через плечо. Наступило молчание, нарушаемое лишь стуком сердца. Серафима толком не поняла, чьего именно: своего, отца или же третьего, незримое присутствие которого она ощутила теперь отчётливо со стороны семейной фотографии родителей позади себя.
— Мама бы не одобрила наш с тобой диалог, папа… Давай не будем искать виноватых сейчас, я люблю тебя и хочу твоего спокойствия и выздоровления от всего сердца.
После продолжительного молчания отец сурово и тихо проговорил, устремив взгляд в кресло подле себя, будто всматриваясь в кого-то:
— Разве мог я предположить, что именно сейчас я увижу перед собой Веру… В тебе, в твоих жестах и в твоих обвинительных, но справедливых речах. Я так долго ждал, когда ты вернёшься ко мне, а с твоим возвращением возвратилась и она… Не знаю, правда, рад ли я этой встрече… — Григорий опустил лицо в ладони и медленно потёр его в попытках отогнать от себя надвигающуюся дрожь. — Я побуду один, Фимочка, мне хочется просто полежать и подумать, ты только свет не выключай. — Он поцеловал её руку и грузно отстранился. Женщине оставалось только поцеловать его в лоб и тихонько прикрыть за собой дверь спальной комнаты. Никогда прежде ей не было так страшно оставлять его одного. Но она не догадывалась, что настоящий страх за отца придёт позднее, когда в отчем доме, наконец, воссоединится вся семья.
— Ой! Серафима Григорьевна! Доброе! — девушка встрепенулась.
— Ничего страшного, я не скажу отцу, Вы, главное, не дразните его сигаретами.
— Что Вы, он уже почти бросил! — тонкая рука в чёрной кожаной перчатке постучала по мундштуку, отчего сизое облачко пепла мягко опустилось в стеклянную пепельницу.
— Он всё время почти здоров, почти спокоен, почти счастлив. — Серафима улыбнулась, она не хотела начинать это утро с сентиментальных ноток.
— С ним всё хорошо? Не просыпался ночью?
— Спал как ребёнок. До сих пор страшно от того, что могло бы произойти… — Руки обняли плечи, и маленький подбородок спрятался в ключицах.
— Не можете себе представить, как было страшно мне… Но я не сомневалась в том, что он справится! Он всегда был сильным.
— Всегда? — Серафима подняла взгляд. — А Вы давно его знаете?
— Нет, нет, он рассказывал мне о своей молодости. — Мундштук в руках девушки затанцевал в такт порывистым жестам. — Да и тем более это видно по его взрывному нраву.
В ответ женщина тяжело вздохнула и вернула глаза к запотевшему окну.
— Не знаю… — выдержав паузу, отозвалась Серафима. — Бог даёт нам силы всегда. Жаль, что отец не всегда это хочет понимать за счёт своего строптивого характера.
— А можно Вас спросить, Серафима Григорьевна? Как там… в храме? Вам нравится? — женщина окинула девушку взглядом, каким обычно смотрят на несмышлёных и смешных в их естестве детей.
— Как мне может не нравиться жить в храме Господа Бога, милая? В нём каждому найдётся место. Начиная свой день с молитв, ты начинаешь новую страничку жизни, очищая свои мысли, и новый день не похож на предыдущий. Мирская жизнь лишена такого покоя и веры — в ней много испытаний для нас, но отказываясь от неё, я не отказываюсь от несения своего креста, я лишь сберегаю свою душу от козней судьбы. Наша матушка очень хорошая и справедливая наставница, все женщины в храме равны между собой и чувствуют поддержку друг от друга, что и очаровывает меня в такой жизни.
— Вы такая смелая… — отозвалась задумчиво девушка. — Я не смогла бы так, я бы не выдержала долго без родных и близких.
— Мила, не дай Бог Вам испытать то, от чего я решилась на такой шаг. А родные всегда должны тебя понять, на то они и родные! Да и нет у нас запрета видеться с ними!.. Как, кстати, Ваша мама? Давно я не слышала от неё вестей.
— Мама? — вдруг очнулась от раздумий собеседница. — Потихоньку на ноги встаёт, брат всегда с ней рядом…
— Вы сегодня дома не ночевали из-за нас с отцом, не хотите позвонить домой? А лучше знаете что, Вы поезжайте к матушке! Я сегодня сама справлюсь!
— Что Вы, Серафима Григорьевна?! Я не оставлю вас одних, вдруг что-то понадобится? Да и уехать я всегда пораньше могу! — залепетала Мила, укутываясь в кардиган, смущённо хлюпая покрасневшим носом.
— Пойдёмте на кухню, ещё одного больного в этом доме не хватало! — женщина обернулась к окну, за которым настырно кипел поставленный чайник, и осторожно толкнула стеклянную дверь, добавив: — И давай перейдём на «ты», Мила. Я ценю всё, что ты делаешь для нас с отцом. — В ответ девушка лишь кивнула, подарив приветливую улыбку, отчего её детские черты лица приобрели оттенок благодарности, но с отпечатком беспокойства в отведённых глазах. Серафима тогда восприняла это как признак человеческого участия — значит, Мила тоже откликается на беду в этом доме, но по-своему. «Это лишь от отсутствия должного опыта», — думала тогда женщина. На кухне они вместе приготовили лёгкий диетический завтрак, и обеспокоенная дочь с подносом в руках поднялась в спальню к отцу, смиренно ожидая, когда мужчина проснётся, чтобы сразу же извиниться перед ним за произошедшее накануне и справиться о его самочувствии. Серафима отлучилась лишь на несколько минут, чтобы взять пару крючков и бирюзовый клубок, что покоились долгие годы в комнате мамы, женщине захотелось закончить за неё вязаное панно, пейзаж которого они придумали сами: благородный пернатый лебедь со своим семейством на пруду, неподалёку от зеленеющего берега. Устроившись в кресле, поближе к окну, Серафима изучила кончиками пальцев уже готовый образ берега с высокой нежно-зелёной осокой — самый сложный по цветовой гамме и мастерству в изделии. Женщина инстинктивно закрыла глаза и увидела перед собой удивительную раскадровку своей прошлой жизни: вот мама, сидящая в гостиной, вот она — смешная девочка с любопытными и внимательными глазами, вот мамины руки с тонкими музыкальными пальцами, увлечённые в игривый вальс с блестящими палочками — крючками, её движения плавны и отточены, хотя взгляд очень серьёзен и задумчив, отчего девочке страшно нарушать сие таинство своими глупыми расспросами. И тут звучит голос мамы, вкрадчиво и нежно, словно звук утренней капели по весне: «Сядь поближе, мне нужна помощь твоих маленьких ручек, иначе никак! Возьми вот этот клубочек у моих ног и раскатай его немного… Вот та-ак… Теперь присаживайся на подлокотник. Нет, нет, только не загораживай нам свет… Правильно. А теперь смотри, как появляется пышный куст осоки, в котором спрятался ветер…» Завороженные девичьи глаза с упоением смотрели на маленькое волшебство: кончики пальцев проворно управлялись с изогнутым крючком, который податливо набирал нить, отпуская её, уже уплотнённую, в причудливый узор. «Хочешь, научу?» — заискивающим голосом спрашивала Вера Николаевна и слышала в ответ неподдельную восторженность кивающей девочки. Сейчас, вот уже спустя долгие годы, Серафима с теплотой вспоминала это чудное время, сердце успокоенно билось в груди, несмотря на то, что это лишь воспоминания, которые не претворятся в жизнь. Увлекаясь своим рукоделием, она отметила в памяти ещё одну особенность матери: из-под её лёгкой руки всё выходило со вкусом и изяществом, будь то вязаное панно, игра на фортепиано, декор комнат, ужин для всей семьи или же воспитание единственной дочери. Совет и одобрение Веры Николаевны были жизненно необходимы для Серафимы, девочка росла и понимала, что природное благородство матери не передалось ей по наследству, так как характером и манерами она была в отца, но мировоззрение и принципы были накрепко привиты любимой матерью ещё в детстве, ведь мудрая женщина никогда не заставляла дочь, она лишь подталкивала её к нужному решению или поступку, в тайне радуясь своим ловким манёврам в воспитании. Серафима тянулась к ней, подобно цветку, который раскрывается под лучами солнца. Позднее девочке казалось, что она именно подснежник, со снежным папой и солнечной мамой. Раздумья Серафимы прервал громкий кашель отца.
— Сейчас, сейчас, папа, вот вода… выпей… — трясущиеся пухлые руки не сразу обхватили тяжёлый стакан. — Тебе уже лучше? Ничего не болит?
— А?.. — мужчина прижал руку к груди и осмотрелся, будто в полусне. — Фима, ты здесь, моя хорошая? — наконец судорожно выдохнул он.
— Да, я с тобой. — Она поцеловала его руку в подтверждение сказанного. — А ты со мной? Не оставишь меня больше?
— Куда уж я денусь, старый баловень?! Я с тобой ещё не побыл как следует!
— Вот и хорошо, будем тебя на ноги поднимать всем женским коллективом! — подхватила дочь весёлый настрой отца.
— Даа… — протянул мужчина и с непривычным оттенком беспомощности и беспокойства в глазах взглянул на Серафиму. — А Мила, как она там?.. Не трудно ли справляться с таким большим хозяйством?
— Знаешь, на удивление вовсе нет… Энергичная такая, живая, всегда то там, то здесь, только рыжим хвостиком на голове успевает вилять… Смешная, конечно, но хозяйка неплохая, — задумчиво произнесла женщина и заметила, как отец будто бы вздохнул с облегчением. — Переживаешь?
— Как не переживать за свой женский коллектив? — Веер глубоких морщин в уголках глаз мгновенно сомкнулся, потемневшие губы растянулись в тёплой улыбке.
— Папа… Прости меня, я не хотела расстраивать и доводить всё до такого… — еле слышно проговорила Серафима, роняя взор на пушистый ковёр.
— Как я могу обижаться, милая? Ты вернулась, посвящаешь сейчас всё своё время мне, я должен тебя благодарить… Оставь это всё, это пустое. — Руки отца обхватили ладонь дочери и примиряющее сжали.
— Я хочу, чтобы ты знал, что я раскаиваюсь в своих словах, и обещаю, что не буду отныне тратить наше время попусту. — Ресницы вспорхнули, оголив ясный и любящий взгляд.
— Будем считать, что на этом договорились, хорошо? — Женщина кивнула, и ответные улыбки закрепили семейный договор окончательно. Сердце Серафимы немного успокоилось на этом, но чувства недосказанности и вины всё ещё тлели на потушенном костре недавнего волнения и угрызений совести. Женщина ясно понимала, что покой — ещё не якорь, а примирение — ещё не полный штиль, и корабль, отплывший уже давно от причала, не сможет достичь обетованной земли, если совместно не укрепить его палубу и не задобрить море достойными жертвами. Разговор будет продолжен в любом случае, она готовила себя к нему вот уже пятнадцать лет, оставалось подготовить к нему отца, утихомирить свои чувства и унаследованный пылкий нрав в груди. Дабы отвлечься от тяжёлых мыслей и найти приют ожиданиям, Серафима с упоением рассказывала Григорию Петровичу о своём сне, который осчастливила своим приходом мама, показывала панно, уже тронутое её рукой, и надрывно, почти плача, вновь и вновь просила прощения, вновь и вновь получая укоризненные взгляды отца, который простил её сердцем, ещё не приходя в сознание. Долгожданной ноты смирения в разговоре они достигли лишь тогда, когда Серафима позволила отцу вспомнить о её прошлом, в котором она была ещё подростком, но послушным, воспитанным и подающим надежды.
— Никогда не забуду твои глаза, когда ты впервые села на лошадь! — с горящим и смеющимся взглядом говорил мужчина. — Это просто было что-то! Такой восторженный и непоколебимый взгляд, будто бы ты не вылезала из седла с малых лет! Ха-ха… Сколько тебе было?.. Восемь, точно! Так вот, я Мише ещё говорю, мол, она у меня хоть и не боязливая, но может и забрыкаться в ответ — мало не покажется! Лошадь ей давай под стать, не рискуй! И дали тебе лошадь буланой масти, такая золотистая, с чёрной длиннющей гривой, красавица статная, ну по-другому не назовёшь! А жизни в ней сколько было, глаза добрые, но горят, будто сейчас смотрит жеребёнком, а потом как рванёт с места, только гривой мотнёт, и всё — ищи-свищи! Боялся, конечно, отпускать тебя, но ты меня успокаивала, что-то лепетала, а сама уже в седле… Прирождённая наездница и лошадей с детства полюбила… Моя заслуга! — мужчина гордо поджал губы и с нескрываемой надеждой спросил: — Вернулась бы сейчас? Хоть кружок один сделать?..
— Бог с тобой, папа, я же навсегда там останусь! Вот потом меня ищи-свищи! — Серафима зазвенела серебристым смехом, уколовшись слегка иголкой, которой расправляла недочёты на панно. На удивление самой себе, эти воспоминания приятным амбре окутали её естество, мягко и ненавязчиво рисуя образы и рождая ощущения, которые когда-то будоражили её юное сердце, и она не противилась им. — А если честно… скучаю очень по лошадям, по моей Люси, которая росла практически на моих глазах. Мы же воспитывали друг друга... Михаил Алексеевич много сделал для меня. Жаль, что я его разочаровала.
— Глупости! — тут же вступился отец, не теряя надежды вернуть дочь посредством ею любимого, но брошенного ремесла юности. — Он спрашивал меня на протяжении этих лет о тебе, интересовался, когда ты вернёшься в конный спорт… Люси без тебя зачахла. Ты же знаешь, как они к человеческой заботе привязываются — эти парнокопытные.
— Давай не будем об этом. — Серафима начала ощущать, что амбре воспоминаний становится далеко не приятным, а скорее навязчивым, сердце снова начало сжиматься, она поняла, что отец начал давить на жалость, единственное, что у неё осталось к себе. — Я не хочу всё это обсуждать, пойми меня правильно. Мне от этого не легче.
Мужчина обречённо прикусил губы и отвернулся к окну, империя его планов и надежд начала потихоньку рушиться — это нельзя было не заметить по его переменившемуся лицу, как по небу в плохую погоду, которая то подарит на мгновение ясное солнце, то зарядит дождями без предупреждения. Григорий Петрович нервно поставил чашечку с цикорием на поднос у кровати и со всей серьёзностью и мужской обидой взглянул на дочь.
— Ну вот что ты увидела в своём монастыре?! Что там тебе дали того, что не дал я? Как же всё это глупо…
— В храме, отец, — мягко и сдержанно проговорила Серафима, с трепетом чувствуя, что ситуация снова набирает обороты. — Я туда пошла не для того, чтобы смотреть, а для того, чтобы чувствовать… Чувствовать себя защищённой и понятой, понимаешь? И само собой, мне не дадут там того, что можешь дать ты — мой отец. Зачем ты себя расстраиваешь, скажи?
— Себя?! Да я тебя пытаюсь вразумить, Фима! Только я тебя смогу защитить и дать достойный кров! Что они тебе там внушили?! Я тебя не отпущу, Богом твоим клянусь, что не отпущу больше!.. — Руки били в грудь, а глаза потемнели от негодования. Серафима, растерявшись от смены настроения отца, подбежала и крепко сжала его руки, пытаясь унять их беспрестанные жесты. Ей стало страшно и совестно.
— Успокойся! Что же ты с собой делаешь? Ведь всё хорошо было! Отец!.. Папа! — женщина обессиленно повторяла одни и те же слова, не имея счастья быть услышанной, она словно успокаивала саму себя, в то время как отец беспрерывно лепетал, как в бреду, не имея счастья быть успокоенным:
— Сначала Вера, потом ты, я так больше не могу… Я ждал тебя так долго… Не отпущу никогда… Верушка мне не простит, она уже ко мне во сне приходила, а я испугался, стыдно стало… — Глаза выражали горькую смесь отчаянья с примесью сумасшествия, губы неуклюже оттопырились и то и дело шевелились, занимаясь то горячим шёпотом, то безмолвным движением. Женщина всё это время крепко держала мужчину, обхватив его могучую спину и положив подбородок на его плечо. Она была обескуражена и напугана, а её взор был устремлён на входную дверь. С щемящим сердцем она ждала, как сейчас войдёт её мама, как всегда в длинном домашнем платье в пол, окинет их с отцом беспокойным серьёзным взглядом и, скрестив обнажённые руки на груди, шутливо скажет: «Кричать в этом доме, конечно, конёк каждого жильца, но попрошу не отнимать у меня время и терпение, когда я — за пианино!» Её присутствие Серафима стала чувствовать наиболее остро именно в комнате отца, будто бы здесь каждая вещь, каждая складка на мебели и в шторах пропитана её незримым присутствием: заботой, сочувствием, пониманием и скорбью. Про себя женщина отметила, что как раз последние месяцы жизни мамы проходили в спальной комнате, в супружеской постели, в которой Вера Николаевна пряталась и прятала свои слёзы.
— Мама любит нас, за что нам стыдиться перед ней?..
— За что?! — мужчина вырвался из объятий дочери и внимательно посмотрел Серафиме в глаза, отчего та поёжилась, ожидая лишь худшего. — Я гулял от неё, Фима! Бесстыдно, бесслёзно! Посмотри, что я сделал с нами… Ты ушла от меня, я испортил жизнь тебе и себе в придачу! Поздно что-то менять… Какой же я урод… — руки обхватили поседевшую голову, мужчина отстранился от дочери, отвернувшись к окну, стыдясь её сочувствующего взгляда. — Выслушай меня, не могу я молчать…
— Слушаю, папа, — строго, но покорно проговорила Серафима. Она ждала этого раскаяния, но боялась. Боялась, что не сможет отпустить отцу его грехи.
— После её смерти в этом доме будто что-то… умерло вместе с ней. Мне стало в тягость возвращаться сюда, ложиться в эту постель, не ощущать теплоты её рук, которым хотелось покоряться… А ты ведь всё чувствовала, всё знала! Твои осуждающие глаза встречали меня почти каждый вечер… А Вера и слова плохого обо мне тебе не говорила: «Папа устал, работы много, вот и задерживается, не сердись на него, потерпи вместе со мной», — лепетала она, лишь бы тебя огородить от наших скандалов. Она до последнего надеялась на чудо, на Манну небесную, на меня, в конце концов! А я, дурррак, говорил ей: «Не унижайся, уходи, я отпускаю тебя, ты достойна лучшего!» А потом злился на её терпение и гордыню и в сердцах говорил: «Да, ты идеальная женщина, Вера, всё с иголочки: одежда, внешность, манеры и чувства! Но ты уже дала всё, что могла дать мне и этому дому! Ты как статуэтка, которую легко разбить, поэтому и хранишь на самом видном месте и боишься прикоснуться лишний раз… Надоело, не могу… Я всё равно не изменюсь, да, да, Вера, буду ниже тебя, циничней, но я простой человек! А ты нееет, от тебя так и веет святостью и достойным воспитанием, все так и млеют пред тобой, слюни распускают при виде тебя, а что творится, когда ты поёшь! Это невыносимо! Да, я кувшин пороков, из меня не испить целебной мудрости и прозрачной истины! Не люби меня, прошу…»
— Поэтому ты предпочёл статуэтки из менее благородных и дорогих материалов?.. Чтобы не плакать над осколками?
Глаза мужчины округлились, в них блеснуло осознание сказанного, он резко повернулся к дочери, отчего ей отчётливо стало видно, что отец счастлив тому, что она понимает его откровения.
— Дааа… — устало протянул он. — Я страшился, что она уйдёт, бросит меня, осчастливит кого-нибудь другого… Но при этом я отталкивал её как мог, дабы защитить, а она не уходила, будто не женой мне тогда была, а безмолвным другом… Ведь знала, что если осмелится уйти — она заберёт самую лучшую часть меня, без которой мне не жить, Фима!
— Уйдёт? — удивлённо спросила женщина. — Но куда, папа? Ей некуда было идти… Весь этот дом, интерьер, царящий когда-то уют и счастье — её женская заслуга. А настоящая женщина никогда не уйдёт из того места, где воистину стала женщиной… Мало того, — Серафима встала и потёрла холодными пальцами гудящие виски, — мне кажется, что она до сих пор здесь.
Немой ужас и брезгливый трепет коснулся взора и рук мужчины. В ноябрьских сумерках казалось, что он немного поседел.
— Я знаю… — смог выдавить Григорий и снова уткнулся в подушку разгорячённым лицом, как маленький напуганный мальчик, руки его неистово сжали её белоснежные края. С этой минуты наступило кромешное молчание, в глубине которого два родных и истерзанных сердца искали выход, тяжёлые стуки выдавали их испуг и напряжение, словно выдавали детей, играющих в жмурки. В кромешной темноте. Только никто из них не желал быть пойманным. Первой молчание решила нарушить Серафима, глубоко и прерывисто вздохнув. Она не знала, что сказать отцу. Женщина была повержена его запоздалым раскаянием, которое было настолько же жалким и беспомощным, как и он сам. Жалость и еле ощутимое отвращение боролись в её груди. Противоядием оказалась ностальгия.
— Нам обоим не хватает её, папа. Её мудрости, стойкости и великодушия в особенности. Поэтому мы ощущаем её незримое присутствие… Но на всё воля Божья, Он забрал её к себе, от греха подальше, оставив нас с тобой здесь — учиться жить вдвоём. А ты решил по-своему. Жил, прячась под маской самообладания, человеколюбия и благополучия, боялся сунуть нос в тот мир, который настоящий, хоть и не такой правильный и комфортабельный, как твой рай перфекциониста. А ты заметил, что даже кошка здесь не приживётся, будет метаться из стороны в сторону, как подстреленная ворона?.. Даже эта квартира тебе под стать. Не квартира — а берлога закоренелого холостяка. Заметь, именно холостяка. А ты вдовец в первую очередь. И только потом — отец. А я, папочка, вдоволь хлебнула того мира, ну, который там, за пределами твоего понимания. Там начинается моя жизнь, без привилегий и упоения чужим сочувствием. Там холодная и жёсткая постель вперемешку с молитвами и теплом церковных свечей, там только иконам можно довериться… А ты прятался в своей постели, горячей от страсти и расчётливой наивности девиц, которые смотрят в первую очередь на часы, а не в душу. Их тоже по-своему жаль, они уже не вылезут из чужих спален и чужих кошельков. Видишь, папа, мы избрали разные пути, которые сошлись так бестолково, так нещадно обрубив наши жизни. Но ведь никогда не поздно раскаяться, простить и жить заново… Бог всегда даёт шанс на искупление.
— Хлеб наш насущный дай нам на сей день и прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим… и не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого… — громко и отчаянно зашептал мужчина, словно в бреду.
— …Ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки веков. Аминь, — закончила женщина и смиренно перекрестилась. Этот жест мужчина встретил испуганным и оскорблённым взглядом через плечо. Наступило молчание, нарушаемое лишь стуком сердца. Серафима толком не поняла, чьего именно: своего, отца или же третьего, незримое присутствие которого она ощутила теперь отчётливо со стороны семейной фотографии родителей позади себя.
— Мама бы не одобрила наш с тобой диалог, папа… Давай не будем искать виноватых сейчас, я люблю тебя и хочу твоего спокойствия и выздоровления от всего сердца.
После продолжительного молчания отец сурово и тихо проговорил, устремив взгляд в кресло подле себя, будто всматриваясь в кого-то:
— Разве мог я предположить, что именно сейчас я увижу перед собой Веру… В тебе, в твоих жестах и в твоих обвинительных, но справедливых речах. Я так долго ждал, когда ты вернёшься ко мне, а с твоим возвращением возвратилась и она… Не знаю, правда, рад ли я этой встрече… — Григорий опустил лицо в ладони и медленно потёр его в попытках отогнать от себя надвигающуюся дрожь. — Я побуду один, Фимочка, мне хочется просто полежать и подумать, ты только свет не выключай. — Он поцеловал её руку и грузно отстранился. Женщине оставалось только поцеловать его в лоб и тихонько прикрыть за собой дверь спальной комнаты. Никогда прежде ей не было так страшно оставлять его одного. Но она не догадывалась, что настоящий страх за отца придёт позднее, когда в отчем доме, наконец, воссоединится вся семья.
Глава 3
Небольшое затишье, наступившее после последней напряжённой беседы в комнате отца, было в радость всем домочадцам. Серафима с Милой часто засиживались на кухне по утрам и по вечерам, окружая заботой единственного в доме мужчину. Григорий Петрович, в свою очередь, вёл себя на удивление спокойно и радушно, не втягивал дочь в долгие разговоры о прошлом, а наоборот, справлялся о её происшествиях за день, изредка поблёскивая благодарными глазами, когда вспоминал о чём-то невинном из её детства. Женщине было приятно видеть, что мужчина пошёл на поправку, но о том, чтобы встать с постели, не было и речи — здесь Серафима была непреклонна. Но чашечку кофе приносила чаще, специально задерживаясь за этим процессом, чтобы счастливый мужчина не осушил бодрящий напиток залпом. Мила перестала вздрагивать от каждого вопроса о Григории и его жизни и стала вести себя спокойнее, и в её глазах стали отчётливей читаться благодарность и желание помочь. Серафима же, в свою очередь, стала позволять себе всё больше мыслей о будущем, а нарочитая и горькая ностальгия стала реже посещать её сердце. Отчий дом посветлел и наполнился уютом, словно солнце осветило давно забытый Богом уголок. Только страстная и неутомимая молитва по-прежнему сопровождала каждое утро и каждый вечер стойкой женщины. Серафима ждала того часа, когда сможет вернуться в храм, ей хотелось, чтобы её жизнь снова наполнилась заботой о прихожанах и тем долгожданным смыслом, который она когда-то сумела потерять, но стоило ей подумать, что должна будет сказать о своём решении отцу — её сердце снова сжималось и трепетало в предчувствии беды. Она хорошо понимала, на что ей придётся пойти, но иначе жить она уже не умела. Роскошный покой мирской отцовской жизни больше не пленял её, больше не привлекала достойная карьера и возможность уехать за границу в когда-то любимую Англию, где она могла бы учиться и совершенствовать свой излюбленный британский язык. Серафима всегда ощущала себя немного иностранкой в кричащей и стервозной Москве. И даже сейчас она продолжала прятаться от неё в отцовском доме.
***
В тот вечер Серафима долго не ложилась спать. Она осталась наедине с отцом. Мила ушла ближе к вечеру, когда ей поступил странный звонок, предположительно от матери. По сбивчивому и огорчённому тону разговора женщина поняла, что визит к её матушке не стоит откладывать, и со спокойным сердцем отправила девушку домой. Мила всё порывалась зайти к Григорию, но в тот момент он отдыхал после процедур.
— Я обязательно постараюсь вернуться к утру! — трепетала Мила, наспех накидывая пальто, забыв освободить копну рыжих локонов из плена тяжёлого воротника.
— Дорогая, я справлюсь, это же мой отец, — успела ответить Серафима.
Когда за девушкой захлопнулась дверь, женщина невольно вздрогнула: то ли от тяжёлого звука металлической двери, то ли от собственных мыслей. В квартире царил гнетущий покой. Серафима порывалась несколько раз навестить отца, но, уже ступив на первую ступень лестницы, останавливалась и прислушивалась к звукам из его спальни. Ей казалось, что Григорий уже спит, хотя её нутро чувствовало, что его сон беспокойный и тяжёлый. Беспокойный и тяжёлый, как и он сам. Серафиме неистово хотелось молиться в ту ночь, она ясно ощущала: оставшись наедине с отцом и со своими воспоминаниями — заболевает сама. Духовно и неотвратимо. Её губы в ту ночь шептали пред домашней мерцающей лампадой молитвы о здравии болящего отца и о своём утерянном покое. О матери Серафима просила отдельно, отдавая ей последнюю дань. Когда женщина шептала строки: «Ты бо еси Бог милостей и щедрот и человеколюбия, Ты покой и радость верных рабов Твоих, и Тебе славу возсылаем со Отцем и Святым Духом, и ныне, и присно, и во веки веков…» — с её левого плеча слетела шаль. Женщина встрепенулась: «Плохой знак». Когда она подходила к лестнице, то почувствовала, как повеяло холодом. Отворив дверь в спальню отца, она увидела его измождённое тяжёлым сном лицо. Серафима медленно подошла к его кровати и опустилась на колени, пытаясь понять, что видит во сне этот прежде родной человек. В складках на его лбу проступили капельки пота, мерцая желтизной в свете ночника. Убедившись в том, что отец крепко спит, она медленно перекрестила его и поспешила удалиться из комнаты.
***
Женщина резко открыла глаза, накрыв ладонью грудь, в которой громко билось сердце. В камине, перед которым она уснула, тлели ярко-янтарные поленья. Женщина не могла понять, слышала ли она крик во сне или же наяву. Зажмурив и потерев глаза, словно скидывая с себя пелену пугающего видения, она попыталась встать, но в ту же секунду медленно осела. «Уйди! Не смотри на меня! Нет… Не хочу!» — раздалось сверху. Серафима сначала не узнала в этих истошных криках голос собственного отца. Казалось, это кричит незнакомец, отбивавшийся из последних сил от стаи взбешённых псов. Он хрипел, выл и стонал. Глухой грохот лишь усилил волненье. Испуганная женщина на долю секунды поймала себя на мысли, что в спальне отца он не один. Не помня, как взбежала по лестнице, дрожащими руками она схватилась за ручку двери и распахнула её настежь, но тут же упала на колени. Крепко зажав рот ладонью, Серафима сдержала свой крик. Мужчина сполз с кровати, его глаза были широко открыты и уставились в одну точку напротив него, рот искривился, а ноздри раздулись, как у загнанной лошади. Ноги, запутавшись в одеяле, пытались ползти. Ночник валялся рядом, то и дело мерцая. Серафима, не приходя в себя, медленно повернула голову назад, стремясь увидеть то, куда так неотрывно глазел мужчина. Но её взор упёрся лишь в пустую стену. Пространство без картин и фотографий между дверным проёмом и шкафом, устланное обоями в пастельных тонах. «Они на меня смотрят…» — тихо прохрипел мужчина. Одна его рука прикрыла лицо, а вторая поднялась и начала отгонять кого-то от себя. Серафима вмиг пришла в себя и, поймав его свободную руку, быстро произнесла:
— Папа, миленький, кто? Кто смотрит на тебя? Ты только успокойся, тебе же нельзя… — Григорий грубо и с силой оттолкнул её от себя. Рука, прикрывающая лицо, задрожала.
— Убери их от меня! Слышишь? Уберииииии… — он завыл, начав комкать одеяло ногами, пытаясь ползти к двери, рука захватила ворсистый ковёр и согнув его пополам.
— Да ответь мне, кто на тебя сморит? Что убрать?! Папа? Отец! — Серафима схватила мужчину под руки и попыталась его поднять, но тщетно. Она оказалась слишком хрупкой для такой непосильной ноши. Григорий схватил её за подол юбки и рванул на себя так, что женщина еле удержалась на ногах. С каждой минутой он свирепел. Серафима схватила с прикроватной тумбочки стакан с водой и плеснула в лицо мужчине, в надежде вернуть ему хоть каплю рассудка. На его красной рубашке растеклось бурое пятно, в тусклом и мерцающем свете ночника похожее на пятно крови. На секунду мужчина затих, а Серафима застыла с пустым стаканом в руке. Руки Григория обессиленно потянулись к лицу, чтобы вытереть крупные капли. Дышал он гулко, с присвистом, будто проиграл борьбу кому-то невидимому, но сильному. В голове Серафимы крутились мысли о скорой помощи, уколах и прочих спасительных мерах, но она всё ещё боялась двинуться с места, опасаясь, что его истерический припадок начнётся снова и женщина уже не сможет ничего сделать. Первым нарушил молчание отец:
— Ты… Ты зачем это сделала?
— Что я сделала?
— Ты всё знаешь… Ты помогла ему добраться до меня… Помогла ему, а не мне, — голос его звучал тихо, но сурово и строго, словно отчитывая. Серафима смутилась, но не отступилась от мужчины. Она присела на колени и мягко произнесла:
— Тебе нужно помочь мне поднять тебя и уложить обратно в постель, папа. Не говори ничего, пожалуйста. Я тебя прошу, только слушайся меня сейчас. Я без тебя не справлюсь, папа… — На последней фразе голос её задрожал, и, сдерживая слёзы, она поджала губы и зажмурила глаза. Выронив опустошённый стакан, женщина прильнула к отцу и обняла его. Григорий, как мог, приподнялся на локтях и прижал её к себе за плечи. Они чувствовали дрожь друг друга. Но ощущали ли боль и отчаянье? Понимание того, что, возможно, эти отеческие объятья — последний подарок? Последнее, что могут дать друг другу? Сдержанная Серафима и гордый Григорий Петрович на мгновенье вернули себе несыгранные роли отца и дочери. Вдруг именно с этих пролитых слёз вернётся и непролитая любовь? Вдруг невысказанная благодарность коснётся уст каждого и забудется всё былое? С этой ночи время для обоих словно повернулось вспять.
***
В тот вечер Серафима долго не ложилась спать. Она осталась наедине с отцом. Мила ушла ближе к вечеру, когда ей поступил странный звонок, предположительно от матери. По сбивчивому и огорчённому тону разговора женщина поняла, что визит к её матушке не стоит откладывать, и со спокойным сердцем отправила девушку домой. Мила всё порывалась зайти к Григорию, но в тот момент он отдыхал после процедур.
— Я обязательно постараюсь вернуться к утру! — трепетала Мила, наспех накидывая пальто, забыв освободить копну рыжих локонов из плена тяжёлого воротника.
— Дорогая, я справлюсь, это же мой отец, — успела ответить Серафима.
Когда за девушкой захлопнулась дверь, женщина невольно вздрогнула: то ли от тяжёлого звука металлической двери, то ли от собственных мыслей. В квартире царил гнетущий покой. Серафима порывалась несколько раз навестить отца, но, уже ступив на первую ступень лестницы, останавливалась и прислушивалась к звукам из его спальни. Ей казалось, что Григорий уже спит, хотя её нутро чувствовало, что его сон беспокойный и тяжёлый. Беспокойный и тяжёлый, как и он сам. Серафиме неистово хотелось молиться в ту ночь, она ясно ощущала: оставшись наедине с отцом и со своими воспоминаниями — заболевает сама. Духовно и неотвратимо. Её губы в ту ночь шептали пред домашней мерцающей лампадой молитвы о здравии болящего отца и о своём утерянном покое. О матери Серафима просила отдельно, отдавая ей последнюю дань. Когда женщина шептала строки: «Ты бо еси Бог милостей и щедрот и человеколюбия, Ты покой и радость верных рабов Твоих, и Тебе славу возсылаем со Отцем и Святым Духом, и ныне, и присно, и во веки веков…» — с её левого плеча слетела шаль. Женщина встрепенулась: «Плохой знак». Когда она подходила к лестнице, то почувствовала, как повеяло холодом. Отворив дверь в спальню отца, она увидела его измождённое тяжёлым сном лицо. Серафима медленно подошла к его кровати и опустилась на колени, пытаясь понять, что видит во сне этот прежде родной человек. В складках на его лбу проступили капельки пота, мерцая желтизной в свете ночника. Убедившись в том, что отец крепко спит, она медленно перекрестила его и поспешила удалиться из комнаты.
***
Женщина резко открыла глаза, накрыв ладонью грудь, в которой громко билось сердце. В камине, перед которым она уснула, тлели ярко-янтарные поленья. Женщина не могла понять, слышала ли она крик во сне или же наяву. Зажмурив и потерев глаза, словно скидывая с себя пелену пугающего видения, она попыталась встать, но в ту же секунду медленно осела. «Уйди! Не смотри на меня! Нет… Не хочу!» — раздалось сверху. Серафима сначала не узнала в этих истошных криках голос собственного отца. Казалось, это кричит незнакомец, отбивавшийся из последних сил от стаи взбешённых псов. Он хрипел, выл и стонал. Глухой грохот лишь усилил волненье. Испуганная женщина на долю секунды поймала себя на мысли, что в спальне отца он не один. Не помня, как взбежала по лестнице, дрожащими руками она схватилась за ручку двери и распахнула её настежь, но тут же упала на колени. Крепко зажав рот ладонью, Серафима сдержала свой крик. Мужчина сполз с кровати, его глаза были широко открыты и уставились в одну точку напротив него, рот искривился, а ноздри раздулись, как у загнанной лошади. Ноги, запутавшись в одеяле, пытались ползти. Ночник валялся рядом, то и дело мерцая. Серафима, не приходя в себя, медленно повернула голову назад, стремясь увидеть то, куда так неотрывно глазел мужчина. Но её взор упёрся лишь в пустую стену. Пространство без картин и фотографий между дверным проёмом и шкафом, устланное обоями в пастельных тонах. «Они на меня смотрят…» — тихо прохрипел мужчина. Одна его рука прикрыла лицо, а вторая поднялась и начала отгонять кого-то от себя. Серафима вмиг пришла в себя и, поймав его свободную руку, быстро произнесла:
— Папа, миленький, кто? Кто смотрит на тебя? Ты только успокойся, тебе же нельзя… — Григорий грубо и с силой оттолкнул её от себя. Рука, прикрывающая лицо, задрожала.
— Убери их от меня! Слышишь? Уберииииии… — он завыл, начав комкать одеяло ногами, пытаясь ползти к двери, рука захватила ворсистый ковёр и согнув его пополам.
— Да ответь мне, кто на тебя сморит? Что убрать?! Папа? Отец! — Серафима схватила мужчину под руки и попыталась его поднять, но тщетно. Она оказалась слишком хрупкой для такой непосильной ноши. Григорий схватил её за подол юбки и рванул на себя так, что женщина еле удержалась на ногах. С каждой минутой он свирепел. Серафима схватила с прикроватной тумбочки стакан с водой и плеснула в лицо мужчине, в надежде вернуть ему хоть каплю рассудка. На его красной рубашке растеклось бурое пятно, в тусклом и мерцающем свете ночника похожее на пятно крови. На секунду мужчина затих, а Серафима застыла с пустым стаканом в руке. Руки Григория обессиленно потянулись к лицу, чтобы вытереть крупные капли. Дышал он гулко, с присвистом, будто проиграл борьбу кому-то невидимому, но сильному. В голове Серафимы крутились мысли о скорой помощи, уколах и прочих спасительных мерах, но она всё ещё боялась двинуться с места, опасаясь, что его истерический припадок начнётся снова и женщина уже не сможет ничего сделать. Первым нарушил молчание отец:
— Ты… Ты зачем это сделала?
— Что я сделала?
— Ты всё знаешь… Ты помогла ему добраться до меня… Помогла ему, а не мне, — голос его звучал тихо, но сурово и строго, словно отчитывая. Серафима смутилась, но не отступилась от мужчины. Она присела на колени и мягко произнесла:
— Тебе нужно помочь мне поднять тебя и уложить обратно в постель, папа. Не говори ничего, пожалуйста. Я тебя прошу, только слушайся меня сейчас. Я без тебя не справлюсь, папа… — На последней фразе голос её задрожал, и, сдерживая слёзы, она поджала губы и зажмурила глаза. Выронив опустошённый стакан, женщина прильнула к отцу и обняла его. Григорий, как мог, приподнялся на локтях и прижал её к себе за плечи. Они чувствовали дрожь друг друга. Но ощущали ли боль и отчаянье? Понимание того, что, возможно, эти отеческие объятья — последний подарок? Последнее, что могут дать друг другу? Сдержанная Серафима и гордый Григорий Петрович на мгновенье вернули себе несыгранные роли отца и дочери. Вдруг именно с этих пролитых слёз вернётся и непролитая любовь? Вдруг невысказанная благодарность коснётся уст каждого и забудется всё былое? С этой ночи время для обоих словно повернулось вспять.
Продолжение следует...
[Скрыть]
Регистрационный номер 0479868 выдан для произведения:
Настенные маятниковые часы в гостиной показывали половину десятого вечера. Григорию не спалось. Мужчина потягивал ароматный свежий кофе и читал несвежую утреннюю газету, когда в его московской квартире случилось непоправимое. Первой из его дрогнувших рук упала фарфоровая именная чашечка, разукрасив уголок гобеленового ковра в противный аспидный оттенок. Газета послушно опустилась на его колени и зашелестела в его стремительно сжатом кулаке. Правая рука скомкала домашний халат в области сердца, словно пытаясь спрятать его в увесистой ладони. Мужчина захрипел, лицо его исказилось гримасой внезапной боли и страха. Григорий неподъёмной тушей сполз с кресла, укрыв собой испорченный ковёр. Чашечка больно врезалась в грудь, а газета так и норовила забиться в приоткрытый рот и заглушить собой его хрип. Время для мужчины остановилось, руки ослабили хватку, мокрые губы дрогнули и сомкнулись, тело приняло неестественную и небрежную позу, только в очках непрерывно поблёскивало отражение маятника. Часы показывали тридцать пять минут десятого. Тем же вечером дежурный врач скорой помощи констатирует у мужчины острый сердечный приступ — первый в жизни Григория за его шестьдесят пять лет. С этого вечера время для него словно повернулось вспять.
***
Миниатюрная молодая женщина осторожно ступала по ступенькам на двадцать шестой этаж. Простенькие чёрные сапожки сбавили свой ход между двадцать четвёртым и двадцать пятым этажом. Женщина лёгким привычным движением сняла с белокурой головы чёрный платок и закинула его в сумку, достав из заднего кармашка маленькое зеркальце. На неё взглянули испуганные васильковые глаза с чуть подкрашенными завитыми ресницами, аккуратные пухлые губы дрогнули в едва различимой улыбке, она с тяжёлым сердцем осознала, что остро жалеет себя в эту минуту. Она быстрым движением потёрла замёрзшие щёки, пытаясь избавиться от едкого волнения, и ловко захлопнула зеркальце. Последний этаж она преодолела быстрее обычного и нажала на впалую, как сургучная печать, кнопку звонка.
— Ой, а Вы Серафима Григорьевна? — миловидная девушка за дверью немного опешила.
— Да, здравствуйте, не хотела задерживаться.
— Да, мы Вас ждали только к вечеру, простите! Я сейчас сделаю Вам горячего чаю! — незнакомка поспешила впустить женщину и сделать виноватые глаза. Было видно, что она не успела подготовиться к визиту гостьи.
— Я бы не отказалась, эмм… Простите, как я могу Вас называть?
— Мила, просто Мила! — защебетала девушка и собиралась упорхнуть на кухню.
— Ой, Мила, подождите! — женщина перешла на шёпот: — А мой отец сейчас не спит? Я его не разбудила, надеюсь? Звонок такой непривычно громкий…
— Да что Вы, его этими райскими птичками… — Мила кивком указала на дверной проём, — только усыплять можно! А если честно, ему какие-то таблетки выписали, он спит от них как убитый, представляете? — девушка по-детски сморщила нос.
— Да что Вы? И долго он так спит? — Серафима осторожно вытянула шею и заглянула в коридор, откуда было видно винтовую лестницу, ведущую в спальню.
— Нуу, по-разному… Сегодня Григорий Петрович специально ждал Вас, поэтому почти глаз не сомкнул к обеду. А сейчас, может быть, и уснул.
— Он лучше себя чувствует?
— Знаете, да, лучше. Но от диеты, которую назначили, совсем отказывается… Даже курить не бросил! Хотя я уговаривала… — Мила снова поморщила нос и сделала виноватый взгляд.
— Ну, это мы разберёмся! — женщина отважно улыбнулась и стала вешать длинное тёмно-синее пальто в огромный зеркальный шкаф-купе. Посмотрев в зеркало, она с волнением отметила, как сиротливо и чуждо смотрится в этой большой и роскошной квартире. Серафима поёжилась и потёрла плечи. Вовсе не от холода.
— А я чаю всё-таки сделаю! — громким шёпотом пролепетала девушка и скрылась за углом коридора. Женщина осторожно ступила на порожек, ведущий в длинный узкий коридор, и прошла в просторную гостиную, остановившись у винтовой лестницы. Вмиг её память вспыхнула яркими волнующими кадрами из прошлого, обнажив детские воспоминания, как трухлявые кости, давно томившиеся в шкафу. Недавние свидетели произошедшего с хозяином квартиры — настенные часы и огромный камин — выглядели очень грузно и мрачно. Мерный звук маятника уже не звучал так успокаивающе, а камин зиял пустой и голодной дырой в стене, ожидая, когда его огненный язык красиво и властно охватит новую порцию берёзовых поленьев. Женщина присела рядом с камином и протянула руку, на мгновение почувствовав мнимое ароматное тепло, и… воспоминания всё-таки захлестнули.
— Вот вы где! — Серафима вздрогнула и быстро убрала руку. — Ваш чай сейчас остынет, присаживайтесь! — Девушка проворно поставила на читальный столик серебряный поднос с двумя фарфоровыми чашечками. На одной из них витиеватым золотистым почерком было выведено её имя.
— Забавно… — Женщина взяла чашечку в руки и провела пальцами по гравировке. — Я думала, что здесь забыли моё имя…
— Почему же? — встрепенулась юная особа. — Григорий Петрович берёг её для Вас как зеницу ока! Всё ждал, когда Ваши пальчики коснутся её вновь.
— Вот как… — Серафима аккуратно поставила чашку на поднос и внимательно взглянула на девушку: — А Вы давно работаете в доме моего отца?
— Знаете, на самом деле недавно… Я свою маму подменяю… Она просто приболела.
— А кто же о ней заботится?— Младший брат… Мама просто место терять не хочет. — Мила опустилась в кресло и сокрушенно вздохнула. — Сами понимаете, какие сейчас в Москве расценки… Мама почти на всём экономит, чтобы братика на ноги поднять, чтобы образование достойное, чтобы в школе не косились и не обижали… А я ни за что не позволю, чтобы из-за нелепой простуды она жалела об увольнении, вот и напросилась к Григорию Петровичу… — ресницы дрогнули, и карие глаза засветились. — Он у Вас хороший человек, всё понял с полуслова и позволил даже неполный рабочий день! — маленькие ладошки вспорхнули и сделали благодарственный пируэт, после чего девушка поспешила сменить тягостную ноту: — А Вы уже к нему ходили? Как он Вас встретил?
— Я так боюсь его побеспокоить… Вдруг он ещё не проснулся, а я с дороги, и… мы так давно не виделись.
— Пятнадцать лет… Я бы не выдержала!
— Я вижу, Вы осведомлены о наших отношениях… Это даже хорошо, не придётся лукавить.
— Ой, Вы не подумайте! — собеседница поспешила снова использовать свои ладошки, но уже в защитной позиции. — Григорий Петрович никогда не молчал о том, как сильно скучает по Вас.
— Правда? — женщина удивлённо вскинула брови и отвела взгляд в тёмную пустоту камина, словно ища в его пепельном отчуждении поддержки.
— Конечно! Ну что Вы?! — Девушка понизила голос и осторожно наклонилась поближе: — Он даже Ваши фотографии у себя в кабинете и спальне не даёт никому трогать! Говорит: «Вот моя Фимочка придёт и посмотрит, какой она покинула мой дом».
— Хм, весьма странно, что эта мысль его не покидала всё это время. Мила, а Вы знаете… почему я ушла?
— Я никогда не спрашивала у Григория Петровича… И от матери никогда не слышала. Я видела, как больна для него эта тема, и не позволяла себе интересоваться этим.
— Верно, это даже к лучшему… — Серафима слегка вздохнула, но всё же настороженно посмотрела на девушку. К тому времени, как чашки опустели, но всё ещё хранили ароматное тепло, за окном стемнело, и разговор Серафимы и Милы приобрел доверительный и лёгкий оттенок. Девушка вела себя спокойно и искренне, но женщину не покидало ощущение того, что она что-то недоговаривает. Списав это нелепое подозрение на волнение и усталость, женщина всё-таки расслабилась и позволила себе даже неподдельный смех, когда Мила с упоением рассказывала ей о том, как Григорий, подобно капризному ребёнку, клянчил сладкий кофе вместо горьких таблеток и говорил, что придёт его Фима и позволит ему «мелкие шалости».
— Кстати, об отце… Думаю, стоит к нему подняться. Он заслужил чашку своего любимого успокоительного.
— Да, да, конечно, я как раз распакую новую упаковочку молотого арабского! — девушка быстро поднялась и, сверкнув напоследок заискивающей улыбкой, удалилась. Серафима проводила её взглядом и обернулась, пряча тревогу потемневших глаз в ноябрьских сумерках, неожиданно постучавшихся в большое овальное окно. Сердце тяжело тронулось, как переполненный состав на рельсах, постепенно набирая скорость, по мере того, как она приближалась к лестнице, ведущей к неминуемой встрече. Дутые ступени не обронили ни одного скрипа под её ногами, предательски кончаясь. Серафима была готова ощущать их деревянную мощь ещё очень долго, лишь бы не ощутить в своих холодных пальцах оловянную ручку заветной двери в спальню…
— Тук-тук… — она не узнала свой осипший испуганный голос, как и не узнала мужчину, лежавшего в постели. — Я тебя не разбудила?
— Фимочка… Ты пришла! — старик со свистом выдохнул и попытался приподняться в постели.
— Нет, нет, я помогу. — Женщина подхватила грузное слабое тело и сразу же упала на колени, и прильнула к ладони отца. Незнакомая увесистая рука всё ещё источала до боли запомнившийся аромат из детства: едкий запах табака, свежей газеты и болотистого торфа. Только сейчас к этому ностальгическому букету прибавился специфический запах медикаментов и выстиранного постельного белья. Её губы дрогнули, и женщина сжала глаза, лишь бы не дать отчаянному порыву слёз окропить руку отца. Только сейчас она почувствовала всю тоску и боль, которые, как узников, прятала где-то глубоко в сердце.
— Ну, ну… Фима, не расстраивай старого и немощного… — чуть дыша, боясь спугнуть эту долгожданную минуту, проговорил Григорий. — У тебя лоб холодный. Всё тот же любимый маленький лобик. — Отцовская рука дотронулась до мягкой пшеничной макушки и требовательно дёрнула подбородок, чтобы увидеть родное лицо дочери.
— Отец, не надо, я сейчас слабее тебя… Плакать не хочется, ни к чему это всё… — Женщина убрала его руку и отвернулась, силясь не заплакать. Она мысленно пыталась загнать в угол острую вину и болезненную гордость, осознавая и злясь, что она сама подверглась их беспощадной атаке. Но она была обезоружена.
— Ты меня не перестаёшь удивлять. Всё это время держалась молодцом, не подпускала отца практически ни на шаг, я уж думал, твоя обида, как и твоя воля — железная и горькая, не пробьёшь и не подсластишь, а сейчас…
— Всё ещё любишь констатировать факты… Я же знаю себя, как и знаю тебя. Я бы не дошла до конца, если бы позволила себе встречи с тобой. — Она медленно поднялась с колен и присела напротив мужчины. Её сухие глаза были непроницаемы и спокойны, всё в её чертах говорило: я позволила себе эту слабость, но ненадолго.
— Ну ты хотя бы с миром пришла, дочка? — со снисходительной улыбкой спросил Григорий.— Я не та, которую ты отпустил, отец. Я не пришла исправлять свои ошибки, которых вовсе не совершала. — Женщина заботливо поправила скомкавшееся одеяло и добавила со всей серьёзностью любящей дочери: — Я пришла с намерением поставить тебя на ноги.
***
Потянулись долгие осенние будни, наполненные заботой об отце, ранними сумерками и поздним раскаянием. Тревога и неловкость Серафимы отошли понемногу на второй план, как и отошла сама женщина, подобно витиеватой изморози на оконном стекле в рождественские праздники под ласковым утренним солнцем. Мила приходила каждый день и занималась повседневными делами, интересуясь самочувствием старика, а сталкиваясь в узких коридорах с Серафимой, ознаменовывала своё появление звонким «Ой!» и бежала хлопотать дальше, проворно порхая по ступенькам вверх-вниз. Дочь Григория Петровича отметила в девушке явное трудолюбие, хотя та, в свою очередь, была любительницей поболтать и часто звала женщину на кухню «на чашечку горячительного». За такими мимолётными беседами Фима узнавала о «юной пчёлке» всё больше интересных фактов и закономерностей, но всё никак не могла выведать у девушки о здоровье её матери. «Да всё хорошо, поправляется! Незачем беспокоиться!» — выпаливала на ходу она и, взмахнув высоким хвостом на рыжей голове, убегала из кухни, оставляя недоумевающую женщину с остывшей чашкой в руках. Но долго Серафиме не приходилось задерживаться в раздумьях, услышав по дистанционной домашней рации хриплый голос отца, она спешила к нему в спальню. За пару дней она научилась делать успокаивающие уколы, восстанавливающий массаж сердца, строго соблюдала предписанную доктором диету, но так и не научилась спокойно спать, есть те «диковинки», что готовила Мила на ужин, и смотреть подолгу из окна двадцать шестого этажа. Всё в этом доме ей казалось чужим, нарочито спокойным, словно застывшим во времени. Даже камин, который женщина так полюбила в юности, грел по-другому, огонь танцевал как-то нервно и неестественно, бесновато прыгая по поленьям, будто бы играл с новой гостьей в кошки-мышки, и она часто обжигалась, грея ладони у открытого огня. Женщина часто ругала себя за ложку сливок в чашке с кофе, за съеденную конфету с изображением разноцветных масок на позолоченном фантике — любимое лакомство из детства, за круассаны по утрам. Женщина строго соблюдала пост и готовилась к нему, выработав в себе стойкую привычку за последние годы, но стоило ей переступить порог этой квартиры, как она забывалась, руки сами тянулись к тем вещам, от которых она себя отучила и без которых стала счастливее. Как она полагала сама. Совсем недавно она не удержалась и примерила своё платье, в котором познакомилась с человеком, который смог её первым увезти из отчего дома. Если быть точным, то примерно пятнадцать лет назад, в усадьбе Ясная поляна, которую посещала юная Серафима ради написания своей статьи для курсов журналистики. Она прохаживалась в этом лёгком шёлковом платье, ласкающем при каждом движении её плечи и спину, по берёзовому «прешпекту», отстукивая маленьким каблучком лёгкую дробь. По левую сторону от «прешпекта» находился Большой пруд, к которому был устремлён задумчивый взор юной Серафимы, которая даже не догадывалась о том, что она сама, подобно этому пруду, приковала к себе взгляд молодого светловолосого парня со смеющимися глазами поодаль от неё. Она обратила на него своё кроткое внимание лишь тогда, когда уже у дома Волконского, прибившись к местной экскурсии, услышала за своей спиной: «Ну тебя, Костик, мы сюда усадьбу приехали смотреть, а ты на баб пялишься!» Обернувшись, она встретилась глазами со своим будущим мужем и со смущением поняла, что стала виновницей его нерасторопности. Ощущая, как это платье снова с нежностью коснулось её стана, Серафима улыбнулась самой себе в зеркале, воспоминаниям и ему, своему Косте. Уже через пару минут она поспешно снимала с себя наряд, комкая его в дрожащих руках. Теплота шёлка на её плечах сменилась содроганиями. Она плакала в первый раз с тех пор, как оказалась дома, она плакала и жалела себя, жалела свою потерянную жизнь. Жизнь вдовы и обиженной дочери. Когда она спускалась из своей некогда любимой и уютной комнаты, Серафима вновь столкнулась с Милой, и та, в свою очередь, одарив женщину беспокойным и смущённым взглядом, спросила:
— Серафима Григорьевна, что-то случилось? У Вас глаза на мокром месте…
— Да воспоминания нахлынули, а я им поддалась, вот и расчувствовалась, сама знаешь, как это бывает в моём возрасте.
— Вы ещё такая молодая и красивая, Вы бесспорное украшение этого дома! — начала свою привычную трель Мила. — Григорий Петрович расцвёл душой и телом с Вами! А воспоминания — это всегда замечательно, грустно, когда их вовсе нет. — Девушка мягко положила ладонь на плечо женщины, и улыбка солнечным зайчиком сверкнула на пухлых губах.
— Вы правы, Мила. Но порой от некоторых воспоминаний хочется убежать… — женщина осеклась во избежание любопытных расспросов девушки и, вздохнув, добавила: — Я пойду лучше проверю, как отец.
— Ага, я пока накрою на стол, приходите скорей, непривычно обедать одной.
Григорий Петрович лежал с открытой книгой на вздымающемся от тяжёлого дыхания животе, с полуприкрытыми глазами, как старый шпион. Женщина тихонько прошла по ковру и села на край кровати, вглядываясь в постаревшее и тревожное лицо отца. Её рука коснулась книги, когда мужчина поймал её раскрытую ладонь и поднёс к губам, подарив мягкий отеческий поцелуй.
— Фимочка, как хорошо, что ты рядом, девочка моя! — горячо прошептал он, и потемневшие губы привычно улыбнулись, от чего хмурые линии носогубных складок растянулись в причудливые ручейки.
— А как же по-другому, ты у меня один такой, родной, но болезненный, — с теплотой и грустью проговорила женщина, и её взгляд наполнился раздумьями.— Тебя что-то тревожит, дочка? — Серафима освободила свою руку от ладони отца и внимательно посмотрела в его пытливые глаза, будто боясь услышать ложь.
— Ты зачем все мои вещи хранишь? Думаешь, от этого мне сейчас легче здесь находиться? Я вернулась к тебе, а не сюда, как же ты не поймёшь?
— А ты бы хотела, чтобы я их выкинул? Или повесил на дверь твоей комнаты амбарный замок? Я думаю, ты была бы оскорблена больше…
— Я была бы спокойна… — тихо сказала женщина, словно самой себе.
— Каждый отец будет ждать своего ребёнка! — не унимался мужчина. — Даже после смерти многие родители оставляют каждую пылинку на своем месте в их комнатах, ожидая, что их дитя войдёт и их сердце успокоится! А ты у меня живая, но такая гордая! Но я люблю и жду тебя от этого не меньше! — Григорий Петрович закашлялся и, поморщив лицо, напрягся всем телом, чтобы сесть повыше, показывая тем самым, что тема разговора для него серьёзна и болезненна. Женщина незамедлительно поправила подушку, и её взгляд стал снисходительнее, но оттенки удручающих раздумий не покинули их синевы. Она сердцем чувствовала, что настал тот самый момент, которого она со страхом ожидала вот уже пятнадцать лет. И все точки над i женщина хотела расставить собственноручно и навсегда.
— Я ожидала твоих слов в подобном русле… Всё ещё ждёшь, всё ещё любишь, всё ещё коришь… — она встала и подошла к окну, откинув тяжёлые шторы и вдохнув спёртый воздух, пытаясь начать свою исповедь: — Я все эти годы, после смерти мамы, а потом и после смерти Кости, пытаюсь тебя простить, отец, в глубине души осознавая со временем, что никто вовсе и не виноват. Люди любят удариться в обвинения, лишь бы не утонуть в отчаянии и пустоте, любят жалеть себя… Я тоже человек! Но вправе ли я жалеть себя теперь? Когда приходится почти каждый Божий день сталкиваться с потерями и горестями других, страшнее своих собственных? Приходится жалеть их, помогать им справиться с болью, ведь они пришли ко мне, полные надежд, но с опустошённым сердцем… — Серафима отошла от окна и прошлась по комнате с опущенной головой, вдоль кровати отца. Она стояла напротив полки с сувенирами, книгами и статуэтками. Её взгляд заинтересовал маленький прелестный ангел из белого фарфора, стоящий на коленях и держащих в маленьких ручках рубиновое сердечко. Она осторожно взяла статуэтку в руки и всмотрелась в большие массивные крылья и смиренное девичье личико. — Приходится делиться с ними своим сердцем, своим милосердием… И порой не знаешь, что всё-таки колышется в груди: мышечный орган, разгоняющий кровь, или это всего лишь фантомные стуки в пустоте? И боль вдруг начинаешь чувствовать не так остро, будто растворяешься в каждом из этих людей… Они уходят, а ты остаёшься, вроде покинутая, а вроде успокоенная. Обмен горькими истинами творит свои чудеса.
— Но почему ты выбрала такой путь?.. — Недоумевающий мужчина засопел, став похожим на отходящий со станции паровоз, такой же грузный и пугающий.
— Храм Божий? — Глаза отца и дочери встретились, и между ними пронеслась искра обоюдного негодования. — Бог — это достойный и терпеливый покровитель, Он не навязывает своего участия, Он всегда протягивает нам руку, а наше дело либо принять её и идти рядом с Ним, либо отвергнуть и пойти в другую сторону. И не всегда на этой стороне нас ожидает счастье. Ты этого так и не понял, отец. Хотя мама говорила тебе…
— Твоя мать была фанатичкой, Фима! — недовольно прыснул мужчина, нахмурив кустистые брови, отчего теперь превратился в потревоженного филина. — Я любил её, но смириться с её религиозными замашками не мог! Для меня была лишь одна святая истина — это возможность каждой человеческой натуры главенствовать над этими мнимыми убеждениями! Правда и успокоение в могуществе духа и достатке…
— Не хлебом единым жив человек, — изрекла женщина, приняв вызов отца. — Мама была мудрой женщиной и просто-напросто смирилась с твоими атеистскими замашками, веря в тебя, как в любимого человека и отца своего ребёнка. Она каждый день молилась за тебя, когда ты ещё был помощником со средним достатком в малоизвестной фирме, она уважала тебя и не боялась ошибиться в каждом твоём действии, потому что быть спутницей, а не союзником — это правильная стезя каждой жены.
— Я не говорю, что твоя мать была плохой женой, я говорю, что она слишком увлеклась твоим воспитанием и слепо повиновалась каждому твоему выбору! — выпалил мужчина.
— Хочешь сказать, что она поступила неправильно, приняв в семью Костю? — Серафима чувствовала свою беспомощность перед пылким нравом отца даже сейчас, но старалась принять стойкую позицию перед ним.
— Давай не будем ворошить прошлое настолько глубоко! — Григорий нервно поморщился и отвернулся, силясь не взорваться в своих переживаниях окончательно, но Серафима уже требовательно опустилась в его ногах на кровать, не отступая внимательным взглядом от его сердитого лица.
— А я разве не для этого начала эту беседу с тобой? Ты думал, что когда я вернусь, я не вспомню? Почему ты так реагируешь на мои слова? Я не тот взбалмошный ребёнок, которого ты знал, мы оба — взрослые люди, и нам обоим нужна правда. Какой бы горькой она ни была, я приму её, как пилюлю, выписанную доктором. — Женщина коснулась его коленей, успокаивающе сжав их в горячей руке. Она знала, что ему нельзя сильно волноваться, поэтому старалась держаться спокойно. Хотя душа её металась в стеснённой груди. Разговор начал приобретать неприятные ноты и для неё самой, но она не могла отступить: последний аккорд должен быть за ней.
— Да потому что я люблю тебя… — слабеющим голосом протянул мужчина. — Я всегда старался дать тебе всё самое лучшее, самое достойное… Как я мог себе позволить отдать единственную дочь в руки человеку, не настолько опытному в жизни и не настолько обеспеченному хорошим будущим?— Он любил меня не меньше тебя, он был опытен по жизни по-своему и добился бы большего, если бы ты… — женщина замолкла, осознавая, что их разговор зашёл в тупик. Она корила себя за то, что думала, что отец изменился за эти годы, стал мудрее и терпеливее. Он остался всё тем же искушённым и уверенным в своей исключительной правоте большим ребёнком. Она прикусила нижнюю губу, не давая волю чувствам, и потёрла вспотевший лоб. Только сейчас она поняла, как в комнате стало душно и тяжело дышать от этих разговоров и поисков правды. — Я открою окно, нужно проветрить комнату и принести тебе обед.
— Что, если бы не я, Фима? — серьёзным отцовским тоном спросил мужчина. — Я хочу услышать правду от собственной дочери, а не от отголосков совести. — Женщина приоткрыла окно и с жадностью вдохнула прохладный морозный воздух, сердце её сейчас было настолько тяжело, что она не удивилась бы, если бы оно разом рухнуло в пятки. Она обернулась на отца, и злость с помесью жалости и искушением правды загнали её измотавшуюся душу в угол. Женщина пристально всмотрелась в поблёскивающие от напряжения глаза Григория Петровича и мысленно прокричала: «Либо сейчас, либо никогда, моя дорогая!»
— Если бы ты не влез в нашу семейную жизнь со своей сердобольной помощью! Если бы не приказал ему! Если бы он не поехал вместо тебя в эту командировку! Нет, нет, отец, помолчи, я знаю, что ты сейчас скажешь! Сколько мне можно молчать, осознавая, что именно ты лишил меня самых дорогих людей в моей жизни?! Каково мне было, как думаешь, папа?! — Серафима осеклась, руки дрожали, грудь трепетала, будто бы изнутри просилась на волю большая птица, когтями и крыльями царапая рёбра, отчего женщина обхватила себя за плечи и обессилено рухнула в кресло. Глаза впились в пол, ища там успокоения. Она боялась взглянуть на отца, а ещё больше боялась признать, что всё это время вынашивала в себе не прощение, а скорбь и обиду. И сейчас они показали себя в явном превосходстве.
— Ты… ты меня так в гроб загонишь… — прохрипел мужчина и схватился за сердце, глаза зажмурились, в немом порыве он начал скатываться с кровати. Серафима словно очнулась. Она испуганно смотрела пару секунд на отца и, бросившись его хватать, начала звать Милу. Страх вытеснил все чувства, доселе завладевшие её хрупким телом, и женщина впилась в тело мужчины, быстро уложила его на кровать, и одним рывком открыла ящик у кроватной тумбочки. Укол, массаж сердца, звонок врачу, широко распахнутые глаза Милы и сосредоточенные движения Серафимы, и… всё обошлось. Только беспокойно дремлющий мужчина и две женщины: одна в ногах, другая у изголовья, переглядывающиеся и успокаивающие друг друга, — напоминали о недавнем происшествии. Серафима тихо шептала молитву, держа подрагивающие руки отца, а Мила, громко вздыхая, следила за мирно бегущей стрелкой часов. В отчий дом ненадолго закрался покой.
Глава 1.
Настенные маятниковые часы в гостиной показывали половину десятого вечера. Григорию не спалось. Мужчина потягивал ароматный свежий кофе и читал несвежую утреннюю газету, когда в его московской квартире случилось непоправимое. Первой из его дрогнувших рук упала фарфоровая именная чашечка, разукрасив уголок гобеленового ковра в противный аспидный оттенок. Газета послушно опустилась на его колени и зашелестела в его стремительно сжатом кулаке. Правая рука скомкала домашний халат в области сердца, словно пытаясь спрятать его в увесистой ладони. Мужчина захрипел, лицо его исказилось гримасой внезапной боли и страха. Григорий неподъёмной тушей сполз с кресла, укрыв собой испорченный ковёр. Чашечка больно врезалась в грудь, а газета так и норовила забиться в приоткрытый рот и заглушить собой его хрип. Время для мужчины остановилось, руки ослабили хватку, мокрые губы дрогнули и сомкнулись, тело приняло неестественную и небрежную позу, только в очках непрерывно поблёскивало отражение маятника. Часы показывали тридцать пять минут десятого. Тем же вечером дежурный врач скорой помощи констатирует у мужчины острый сердечный приступ — первый в жизни Григория за его шестьдесят пять лет. С этого вечера время для него словно повернулось вспять.
***
Миниатюрная молодая женщина осторожно ступала по ступенькам на двадцать шестой этаж. Простенькие чёрные сапожки сбавили свой ход между двадцать четвёртым и двадцать пятым этажом. Женщина лёгким привычным движением сняла с белокурой головы чёрный платок и закинула его в сумку, достав из заднего кармашка маленькое зеркальце. На неё взглянули испуганные васильковые глаза с чуть подкрашенными завитыми ресницами, аккуратные пухлые губы дрогнули в едва различимой улыбке, она с тяжёлым сердцем осознала, что остро жалеет себя в эту минуту. Она быстрым движением потёрла замёрзшие щёки, пытаясь избавиться от едкого волнения, и ловко захлопнула зеркальце. Последний этаж она преодолела быстрее обычного и нажала на впалую, как сургучная печать, кнопку звонка.
— Ой, а Вы Серафима Григорьевна? — миловидная девушка за дверью немного опешила.
— Да, здравствуйте, не хотела задерживаться.
— Да, мы Вас ждали только к вечеру, простите! Я сейчас сделаю Вам горячего чаю! — незнакомка поспешила впустить женщину и сделать виноватые глаза. Было видно, что она не успела подготовиться к визиту гостьи.
— Я бы не отказалась, эмм… Простите, как я могу Вас называть?
— Мила, просто Мила! — защебетала девушка и собиралась упорхнуть на кухню.
— Ой, Мила, подождите! — женщина перешла на шёпот: — А мой отец сейчас не спит? Я его не разбудила, надеюсь? Звонок такой непривычно громкий…
— Да что Вы, его этими райскими птичками… — Мила кивком указала на дверной проём, — только усыплять можно! А если честно, ему какие-то таблетки выписали, он спит от них как убитый, представляете? — девушка по-детски сморщила нос.
— Да что Вы? И долго он так спит? — Серафима осторожно вытянула шею и заглянула в коридор, откуда было видно винтовую лестницу, ведущую в спальню.
— Нуу, по-разному… Сегодня Григорий Петрович специально ждал Вас, поэтому почти глаз не сомкнул к обеду. А сейчас, может быть, и уснул.
— Он лучше себя чувствует?
— Знаете, да, лучше. Но от диеты, которую назначили, совсем отказывается… Даже курить не бросил! Хотя я уговаривала… — Мила снова поморщила нос и сделала виноватый взгляд.
— Ну, это мы разберёмся! — женщина отважно улыбнулась и стала вешать длинное тёмно-синее пальто в огромный зеркальный шкаф-купе. Посмотрев в зеркало, она с волнением отметила, как сиротливо и чуждо смотрится в этой большой и роскошной квартире. Серафима поёжилась и потёрла плечи. Вовсе не от холода.
— А я чаю всё-таки сделаю! — громким шёпотом пролепетала девушка и скрылась за углом коридора. Женщина осторожно ступила на порожек, ведущий в длинный узкий коридор, и прошла в просторную гостиную, остановившись у винтовой лестницы. Вмиг её память вспыхнула яркими волнующими кадрами из прошлого, обнажив детские воспоминания, как трухлявые кости, давно томившиеся в шкафу. Недавние свидетели произошедшего с хозяином квартиры — настенные часы и огромный камин — выглядели очень грузно и мрачно. Мерный звук маятника уже не звучал так успокаивающе, а камин зиял пустой и голодной дырой в стене, ожидая, когда его огненный язык красиво и властно охватит новую порцию берёзовых поленьев. Женщина присела рядом с камином и протянула руку, на мгновение почувствовав мнимое ароматное тепло, и… воспоминания всё-таки захлестнули.
— Вот вы где! — Серафима вздрогнула и быстро убрала руку. — Ваш чай сейчас остынет, присаживайтесь! — Девушка проворно поставила на читальный столик серебряный поднос с двумя фарфоровыми чашечками. На одной из них витиеватым золотистым почерком было выведено её имя.
— Забавно… — Женщина взяла чашечку в руки и провела пальцами по гравировке. — Я думала, что здесь забыли моё имя…
— Почему же? — встрепенулась юная особа. — Григорий Петрович берёг её для Вас как зеницу ока! Всё ждал, когда Ваши пальчики коснутся её вновь.
— Вот как… — Серафима аккуратно поставила чашку на поднос и внимательно взглянула на девушку: — А Вы давно работаете в доме моего отца?
— Знаете, на самом деле недавно… Я свою маму подменяю… Она просто приболела.
— А кто же о ней заботится?— Младший брат… Мама просто место терять не хочет. — Мила опустилась в кресло и сокрушенно вздохнула. — Сами понимаете, какие сейчас в Москве расценки… Мама почти на всём экономит, чтобы братика на ноги поднять, чтобы образование достойное, чтобы в школе не косились и не обижали… А я ни за что не позволю, чтобы из-за нелепой простуды она жалела об увольнении, вот и напросилась к Григорию Петровичу… — ресницы дрогнули, и карие глаза засветились. — Он у Вас хороший человек, всё понял с полуслова и позволил даже неполный рабочий день! — маленькие ладошки вспорхнули и сделали благодарственный пируэт, после чего девушка поспешила сменить тягостную ноту: — А Вы уже к нему ходили? Как он Вас встретил?
— Я так боюсь его побеспокоить… Вдруг он ещё не проснулся, а я с дороги, и… мы так давно не виделись.
— Пятнадцать лет… Я бы не выдержала!
— Я вижу, Вы осведомлены о наших отношениях… Это даже хорошо, не придётся лукавить.
— Ой, Вы не подумайте! — собеседница поспешила снова использовать свои ладошки, но уже в защитной позиции. — Григорий Петрович никогда не молчал о том, как сильно скучает по Вас.
— Правда? — женщина удивлённо вскинула брови и отвела взгляд в тёмную пустоту камина, словно ища в его пепельном отчуждении поддержки.
— Конечно! Ну что Вы?! — Девушка понизила голос и осторожно наклонилась поближе: — Он даже Ваши фотографии у себя в кабинете и спальне не даёт никому трогать! Говорит: «Вот моя Фимочка придёт и посмотрит, какой она покинула мой дом».
— Хм, весьма странно, что эта мысль его не покидала всё это время. Мила, а Вы знаете… почему я ушла?
— Я никогда не спрашивала у Григория Петровича… И от матери никогда не слышала. Я видела, как больна для него эта тема, и не позволяла себе интересоваться этим.
— Верно, это даже к лучшему… — Серафима слегка вздохнула, но всё же настороженно посмотрела на девушку. К тому времени, как чашки опустели, но всё ещё хранили ароматное тепло, за окном стемнело, и разговор Серафимы и Милы приобрел доверительный и лёгкий оттенок. Девушка вела себя спокойно и искренне, но женщину не покидало ощущение того, что она что-то недоговаривает. Списав это нелепое подозрение на волнение и усталость, женщина всё-таки расслабилась и позволила себе даже неподдельный смех, когда Мила с упоением рассказывала ей о том, как Григорий, подобно капризному ребёнку, клянчил сладкий кофе вместо горьких таблеток и говорил, что придёт его Фима и позволит ему «мелкие шалости».
— Кстати, об отце… Думаю, стоит к нему подняться. Он заслужил чашку своего любимого успокоительного.
— Да, да, конечно, я как раз распакую новую упаковочку молотого арабского! — девушка быстро поднялась и, сверкнув напоследок заискивающей улыбкой, удалилась. Серафима проводила её взглядом и обернулась, пряча тревогу потемневших глаз в ноябрьских сумерках, неожиданно постучавшихся в большое овальное окно. Сердце тяжело тронулось, как переполненный состав на рельсах, постепенно набирая скорость, по мере того, как она приближалась к лестнице, ведущей к неминуемой встрече. Дутые ступени не обронили ни одного скрипа под её ногами, предательски кончаясь. Серафима была готова ощущать их деревянную мощь ещё очень долго, лишь бы не ощутить в своих холодных пальцах оловянную ручку заветной двери в спальню…
— Тук-тук… — она не узнала свой осипший испуганный голос, как и не узнала мужчину, лежавшего в постели. — Я тебя не разбудила?
— Фимочка… Ты пришла! — старик со свистом выдохнул и попытался приподняться в постели.
— Нет, нет, я помогу. — Женщина подхватила грузное слабое тело и сразу же упала на колени, и прильнула к ладони отца. Незнакомая увесистая рука всё ещё источала до боли запомнившийся аромат из детства: едкий запах табака, свежей газеты и болотистого торфа. Только сейчас к этому ностальгическому букету прибавился специфический запах медикаментов и выстиранного постельного белья. Её губы дрогнули, и женщина сжала глаза, лишь бы не дать отчаянному порыву слёз окропить руку отца. Только сейчас она почувствовала всю тоску и боль, которые, как узников, прятала где-то глубоко в сердце.
— Ну, ну… Фима, не расстраивай старого и немощного… — чуть дыша, боясь спугнуть эту долгожданную минуту, проговорил Григорий. — У тебя лоб холодный. Всё тот же любимый маленький лобик. — Отцовская рука дотронулась до мягкой пшеничной макушки и требовательно дёрнула подбородок, чтобы увидеть родное лицо дочери.
— Отец, не надо, я сейчас слабее тебя… Плакать не хочется, ни к чему это всё… — Женщина убрала его руку и отвернулась, силясь не заплакать. Она мысленно пыталась загнать в угол острую вину и болезненную гордость, осознавая и злясь, что она сама подверглась их беспощадной атаке. Но она была обезоружена.
— Ты меня не перестаёшь удивлять. Всё это время держалась молодцом, не подпускала отца практически ни на шаг, я уж думал, твоя обида, как и твоя воля — железная и горькая, не пробьёшь и не подсластишь, а сейчас…
— Всё ещё любишь констатировать факты… Я же знаю себя, как и знаю тебя. Я бы не дошла до конца, если бы позволила себе встречи с тобой. — Она медленно поднялась с колен и присела напротив мужчины. Её сухие глаза были непроницаемы и спокойны, всё в её чертах говорило: я позволила себе эту слабость, но ненадолго.
— Ну ты хотя бы с миром пришла, дочка? — со снисходительной улыбкой спросил Григорий.— Я не та, которую ты отпустил, отец. Я не пришла исправлять свои ошибки, которых вовсе не совершала. — Женщина заботливо поправила скомкавшееся одеяло и добавила со всей серьёзностью любящей дочери: — Я пришла с намерением поставить тебя на ноги.
***
Потянулись долгие осенние будни, наполненные заботой об отце, ранними сумерками и поздним раскаянием. Тревога и неловкость Серафимы отошли понемногу на второй план, как и отошла сама женщина, подобно витиеватой изморози на оконном стекле в рождественские праздники под ласковым утренним солнцем. Мила приходила каждый день и занималась повседневными делами, интересуясь самочувствием старика, а сталкиваясь в узких коридорах с Серафимой, ознаменовывала своё появление звонким «Ой!» и бежала хлопотать дальше, проворно порхая по ступенькам вверх-вниз. Дочь Григория Петровича отметила в девушке явное трудолюбие, хотя та, в свою очередь, была любительницей поболтать и часто звала женщину на кухню «на чашечку горячительного». За такими мимолётными беседами Фима узнавала о «юной пчёлке» всё больше интересных фактов и закономерностей, но всё никак не могла выведать у девушки о здоровье её матери. «Да всё хорошо, поправляется! Незачем беспокоиться!» — выпаливала на ходу она и, взмахнув высоким хвостом на рыжей голове, убегала из кухни, оставляя недоумевающую женщину с остывшей чашкой в руках. Но долго Серафиме не приходилось задерживаться в раздумьях, услышав по дистанционной домашней рации хриплый голос отца, она спешила к нему в спальню. За пару дней она научилась делать успокаивающие уколы, восстанавливающий массаж сердца, строго соблюдала предписанную доктором диету, но так и не научилась спокойно спать, есть те «диковинки», что готовила Мила на ужин, и смотреть подолгу из окна двадцать шестого этажа. Всё в этом доме ей казалось чужим, нарочито спокойным, словно застывшим во времени. Даже камин, который женщина так полюбила в юности, грел по-другому, огонь танцевал как-то нервно и неестественно, бесновато прыгая по поленьям, будто бы играл с новой гостьей в кошки-мышки, и она часто обжигалась, грея ладони у открытого огня. Женщина часто ругала себя за ложку сливок в чашке с кофе, за съеденную конфету с изображением разноцветных масок на позолоченном фантике — любимое лакомство из детства, за круассаны по утрам. Женщина строго соблюдала пост и готовилась к нему, выработав в себе стойкую привычку за последние годы, но стоило ей переступить порог этой квартиры, как она забывалась, руки сами тянулись к тем вещам, от которых она себя отучила и без которых стала счастливее. Как она полагала сама. Совсем недавно она не удержалась и примерила своё платье, в котором познакомилась с человеком, который смог её первым увезти из отчего дома. Если быть точным, то примерно пятнадцать лет назад, в усадьбе Ясная поляна, которую посещала юная Серафима ради написания своей статьи для курсов журналистики. Она прохаживалась в этом лёгком шёлковом платье, ласкающем при каждом движении её плечи и спину, по берёзовому «прешпекту», отстукивая маленьким каблучком лёгкую дробь. По левую сторону от «прешпекта» находился Большой пруд, к которому был устремлён задумчивый взор юной Серафимы, которая даже не догадывалась о том, что она сама, подобно этому пруду, приковала к себе взгляд молодого светловолосого парня со смеющимися глазами поодаль от неё. Она обратила на него своё кроткое внимание лишь тогда, когда уже у дома Волконского, прибившись к местной экскурсии, услышала за своей спиной: «Ну тебя, Костик, мы сюда усадьбу приехали смотреть, а ты на баб пялишься!» Обернувшись, она встретилась глазами со своим будущим мужем и со смущением поняла, что стала виновницей его нерасторопности. Ощущая, как это платье снова с нежностью коснулось её стана, Серафима улыбнулась самой себе в зеркале, воспоминаниям и ему, своему Косте. Уже через пару минут она поспешно снимала с себя наряд, комкая его в дрожащих руках. Теплота шёлка на её плечах сменилась содроганиями. Она плакала в первый раз с тех пор, как оказалась дома, она плакала и жалела себя, жалела свою потерянную жизнь. Жизнь вдовы и обиженной дочери. Когда она спускалась из своей некогда любимой и уютной комнаты, Серафима вновь столкнулась с Милой, и та, в свою очередь, одарив женщину беспокойным и смущённым взглядом, спросила:
— Серафима Григорьевна, что-то случилось? У Вас глаза на мокром месте…
— Да воспоминания нахлынули, а я им поддалась, вот и расчувствовалась, сама знаешь, как это бывает в моём возрасте.
— Вы ещё такая молодая и красивая, Вы бесспорное украшение этого дома! — начала свою привычную трель Мила. — Григорий Петрович расцвёл душой и телом с Вами! А воспоминания — это всегда замечательно, грустно, когда их вовсе нет. — Девушка мягко положила ладонь на плечо женщины, и улыбка солнечным зайчиком сверкнула на пухлых губах.
— Вы правы, Мила. Но порой от некоторых воспоминаний хочется убежать… — женщина осеклась во избежание любопытных расспросов девушки и, вздохнув, добавила: — Я пойду лучше проверю, как отец.
— Ага, я пока накрою на стол, приходите скорей, непривычно обедать одной.
Григорий Петрович лежал с открытой книгой на вздымающемся от тяжёлого дыхания животе, с полуприкрытыми глазами, как старый шпион. Женщина тихонько прошла по ковру и села на край кровати, вглядываясь в постаревшее и тревожное лицо отца. Её рука коснулась книги, когда мужчина поймал её раскрытую ладонь и поднёс к губам, подарив мягкий отеческий поцелуй.
— Фимочка, как хорошо, что ты рядом, девочка моя! — горячо прошептал он, и потемневшие губы привычно улыбнулись, от чего хмурые линии носогубных складок растянулись в причудливые ручейки.
— А как же по-другому, ты у меня один такой, родной, но болезненный, — с теплотой и грустью проговорила женщина, и её взгляд наполнился раздумьями.— Тебя что-то тревожит, дочка? — Серафима освободила свою руку от ладони отца и внимательно посмотрела в его пытливые глаза, будто боясь услышать ложь.
— Ты зачем все мои вещи хранишь? Думаешь, от этого мне сейчас легче здесь находиться? Я вернулась к тебе, а не сюда, как же ты не поймёшь?
— А ты бы хотела, чтобы я их выкинул? Или повесил на дверь твоей комнаты амбарный замок? Я думаю, ты была бы оскорблена больше…
— Я была бы спокойна… — тихо сказала женщина, словно самой себе.
— Каждый отец будет ждать своего ребёнка! — не унимался мужчина. — Даже после смерти многие родители оставляют каждую пылинку на своем месте в их комнатах, ожидая, что их дитя войдёт и их сердце успокоится! А ты у меня живая, но такая гордая! Но я люблю и жду тебя от этого не меньше! — Григорий Петрович закашлялся и, поморщив лицо, напрягся всем телом, чтобы сесть повыше, показывая тем самым, что тема разговора для него серьёзна и болезненна. Женщина незамедлительно поправила подушку, и её взгляд стал снисходительнее, но оттенки удручающих раздумий не покинули их синевы. Она сердцем чувствовала, что настал тот самый момент, которого она со страхом ожидала вот уже пятнадцать лет. И все точки над i женщина хотела расставить собственноручно и навсегда.
— Я ожидала твоих слов в подобном русле… Всё ещё ждёшь, всё ещё любишь, всё ещё коришь… — она встала и подошла к окну, откинув тяжёлые шторы и вдохнув спёртый воздух, пытаясь начать свою исповедь: — Я все эти годы, после смерти мамы, а потом и после смерти Кости, пытаюсь тебя простить, отец, в глубине души осознавая со временем, что никто вовсе и не виноват. Люди любят удариться в обвинения, лишь бы не утонуть в отчаянии и пустоте, любят жалеть себя… Я тоже человек! Но вправе ли я жалеть себя теперь? Когда приходится почти каждый Божий день сталкиваться с потерями и горестями других, страшнее своих собственных? Приходится жалеть их, помогать им справиться с болью, ведь они пришли ко мне, полные надежд, но с опустошённым сердцем… — Серафима отошла от окна и прошлась по комнате с опущенной головой, вдоль кровати отца. Она стояла напротив полки с сувенирами, книгами и статуэтками. Её взгляд заинтересовал маленький прелестный ангел из белого фарфора, стоящий на коленях и держащих в маленьких ручках рубиновое сердечко. Она осторожно взяла статуэтку в руки и всмотрелась в большие массивные крылья и смиренное девичье личико. — Приходится делиться с ними своим сердцем, своим милосердием… И порой не знаешь, что всё-таки колышется в груди: мышечный орган, разгоняющий кровь, или это всего лишь фантомные стуки в пустоте? И боль вдруг начинаешь чувствовать не так остро, будто растворяешься в каждом из этих людей… Они уходят, а ты остаёшься, вроде покинутая, а вроде успокоенная. Обмен горькими истинами творит свои чудеса.
— Но почему ты выбрала такой путь?.. — Недоумевающий мужчина засопел, став похожим на отходящий со станции паровоз, такой же грузный и пугающий.
— Храм Божий? — Глаза отца и дочери встретились, и между ними пронеслась искра обоюдного негодования. — Бог — это достойный и терпеливый покровитель, Он не навязывает своего участия, Он всегда протягивает нам руку, а наше дело либо принять её и идти рядом с Ним, либо отвергнуть и пойти в другую сторону. И не всегда на этой стороне нас ожидает счастье. Ты этого так и не понял, отец. Хотя мама говорила тебе…
— Твоя мать была фанатичкой, Фима! — недовольно прыснул мужчина, нахмурив кустистые брови, отчего теперь превратился в потревоженного филина. — Я любил её, но смириться с её религиозными замашками не мог! Для меня была лишь одна святая истина — это возможность каждой человеческой натуры главенствовать над этими мнимыми убеждениями! Правда и успокоение в могуществе духа и достатке…
— Не хлебом единым жив человек, — изрекла женщина, приняв вызов отца. — Мама была мудрой женщиной и просто-напросто смирилась с твоими атеистскими замашками, веря в тебя, как в любимого человека и отца своего ребёнка. Она каждый день молилась за тебя, когда ты ещё был помощником со средним достатком в малоизвестной фирме, она уважала тебя и не боялась ошибиться в каждом твоём действии, потому что быть спутницей, а не союзником — это правильная стезя каждой жены.
— Я не говорю, что твоя мать была плохой женой, я говорю, что она слишком увлеклась твоим воспитанием и слепо повиновалась каждому твоему выбору! — выпалил мужчина.
— Хочешь сказать, что она поступила неправильно, приняв в семью Костю? — Серафима чувствовала свою беспомощность перед пылким нравом отца даже сейчас, но старалась принять стойкую позицию перед ним.
— Давай не будем ворошить прошлое настолько глубоко! — Григорий нервно поморщился и отвернулся, силясь не взорваться в своих переживаниях окончательно, но Серафима уже требовательно опустилась в его ногах на кровать, не отступая внимательным взглядом от его сердитого лица.
— А я разве не для этого начала эту беседу с тобой? Ты думал, что когда я вернусь, я не вспомню? Почему ты так реагируешь на мои слова? Я не тот взбалмошный ребёнок, которого ты знал, мы оба — взрослые люди, и нам обоим нужна правда. Какой бы горькой она ни была, я приму её, как пилюлю, выписанную доктором. — Женщина коснулась его коленей, успокаивающе сжав их в горячей руке. Она знала, что ему нельзя сильно волноваться, поэтому старалась держаться спокойно. Хотя душа её металась в стеснённой груди. Разговор начал приобретать неприятные ноты и для неё самой, но она не могла отступить: последний аккорд должен быть за ней.
— Да потому что я люблю тебя… — слабеющим голосом протянул мужчина. — Я всегда старался дать тебе всё самое лучшее, самое достойное… Как я мог себе позволить отдать единственную дочь в руки человеку, не настолько опытному в жизни и не настолько обеспеченному хорошим будущим?— Он любил меня не меньше тебя, он был опытен по жизни по-своему и добился бы большего, если бы ты… — женщина замолкла, осознавая, что их разговор зашёл в тупик. Она корила себя за то, что думала, что отец изменился за эти годы, стал мудрее и терпеливее. Он остался всё тем же искушённым и уверенным в своей исключительной правоте большим ребёнком. Она прикусила нижнюю губу, не давая волю чувствам, и потёрла вспотевший лоб. Только сейчас она поняла, как в комнате стало душно и тяжело дышать от этих разговоров и поисков правды. — Я открою окно, нужно проветрить комнату и принести тебе обед.
— Что, если бы не я, Фима? — серьёзным отцовским тоном спросил мужчина. — Я хочу услышать правду от собственной дочери, а не от отголосков совести. — Женщина приоткрыла окно и с жадностью вдохнула прохладный морозный воздух, сердце её сейчас было настолько тяжело, что она не удивилась бы, если бы оно разом рухнуло в пятки. Она обернулась на отца, и злость с помесью жалости и искушением правды загнали её измотавшуюся душу в угол. Женщина пристально всмотрелась в поблёскивающие от напряжения глаза Григория Петровича и мысленно прокричала: «Либо сейчас, либо никогда, моя дорогая!»
— Если бы ты не влез в нашу семейную жизнь со своей сердобольной помощью! Если бы не приказал ему! Если бы он не поехал вместо тебя в эту командировку! Нет, нет, отец, помолчи, я знаю, что ты сейчас скажешь! Сколько мне можно молчать, осознавая, что именно ты лишил меня самых дорогих людей в моей жизни?! Каково мне было, как думаешь, папа?! — Серафима осеклась, руки дрожали, грудь трепетала, будто бы изнутри просилась на волю большая птица, когтями и крыльями царапая рёбра, отчего женщина обхватила себя за плечи и обессилено рухнула в кресло. Глаза впились в пол, ища там успокоения. Она боялась взглянуть на отца, а ещё больше боялась признать, что всё это время вынашивала в себе не прощение, а скорбь и обиду. И сейчас они показали себя в явном превосходстве.
— Ты… ты меня так в гроб загонишь… — прохрипел мужчина и схватился за сердце, глаза зажмурились, в немом порыве он начал скатываться с кровати. Серафима словно очнулась. Она испуганно смотрела пару секунд на отца и, бросившись его хватать, начала звать Милу. Страх вытеснил все чувства, доселе завладевшие её хрупким телом, и женщина впилась в тело мужчины, быстро уложила его на кровать, и одним рывком открыла ящик у кроватной тумбочки. Укол, массаж сердца, звонок врачу, широко распахнутые глаза Милы и сосредоточенные движения Серафимы, и… всё обошлось. Только беспокойно дремлющий мужчина и две женщины: одна в ногах, другая у изголовья, переглядывающиеся и успокаивающие друг друга, — напоминали о недавнем происшествии. Серафима тихо шептала молитву, держа подрагивающие руки отца, а Мила, громко вздыхая, следила за мирно бегущей стрелкой часов. В отчий дом ненадолго закрался покой.
Продолжение следует...
Рейтинг: +3
699 просмотров
Комментарии (2)
Анна Крокус # 17 сентября 2020 в 23:01 0 | ||
|
Новые произведения