ГлавнаяПрозаЭссе и статьиФилософия → Скаретность, жадность и скупость

Скаретность, жадность и скупость

25 января 2016 - Алексей Гадаев
В сознании каждого человека есть, по З.Фрейду, Эго.
Эго ( др.-греч. Εγώ , лат. ego — «я») — согласно психоаналитической теории, та часть человеческой личности, которая осознаётся как «Я» и находится в контакте с окружающим миром посредством восприятия.
Да, Эго очень интересная часть нашей личности, и оно бывает очень жадное. Жадное Эго, которое хочет поглощать всё то, что встречается на его пути и которое желает доминировать над всем.
Как известно, жадность – это желание присвоить себе как можно больше земных благ. Особенная черта скупого человека, стремится всячески избежать денежных и других расходов перерождается в скаретность. Скаретным называют очень скупого и жадного человека.
Жадность - это навязчивая, но естественная борьба за право собственности, когда это право у тебя отнимают. Лучший способ сделать жадным - заставлять делиться. Человек, полноправно владеющий, никогда не откажет в милосердии: он не боится потерять право на решение. Свободный человек с удовольствием радует других людей. А если он решил не делиться - это его святое право.
Миньон Маклофлин сказал: «Мы рождаемся бесстрашными, доверчивыми и жадными, и большинство из нас остаются жадными».
В Библии написано, что если вы подумаете, что у вас чего-то нет, то у вас отымется и то, что у вас есть!
Жадным называют человека, который не хочет делиться каким-нибудь своим имуществом с другими людьми, хотя у него этого имущества достаточно.
Бедность порождает жадность – жадность порождает бедность.
Жадность порождает бедность? Жадность – это чувство, которое развивается еще в раннем детстве, и, как правило, может мешать нормальной жизни и ставить человека в неловкие ситуации. Безусловно, излишняя жадность сейчас — обернется длительной бедностью…
Человеку трудно делиться, это нормальная часть процесса развития. Осознание и принятие этого - первый шаг, помогающий человеку стать щедрым человеком.
Эгоизм приходит раньше умения делиться. Стремление владеть - естественная реакция каждого человека, но осознание и принятие этого - первый шаг, помогающий человеку стать щедрым человеком.
Щедрый человек охотно делится с другими людьми своими средствами, имуществом и т.д. не жалеет денег на что-либо.

Н.В.Гоголь «Мертвые души»
Глава шестая
Чичиков усмехался всю дорогу, вспоминая характеристику Плюшкина, и вскоре сам не заметил, как въехал в обширное село, с множеством изб и улиц. Вернул его к действительности толчок, произведенный бревенчатой мостовой. Бревна эти были похожи на фортепьянные клавиши – то поднимались вверх, то опускались вниз. Ездок, который не оберегал себя или подобно Чичикову не обративший внимания на эту особенность мостовой, рисковал получить либо шишку на лоб, либо синяк, а что еще хуже, откусить кончик собственного языка. Путешественник заметил на всех строениях отпечаток какой-то особенной ветхости: бревна были старые, многие крыши сквозили, подобно решету, а иные вообще остались только с коньком наверху и с бревнами, похожими на ребра. Окна были либо вовсе без стекол, либо заткнуты тряпкой или зипуном; в иных избах, если и были балкончики под крышами, то они уже давно почернели. Между избами тянулись огромные клади хлеба, запущенные, цвета старого кирпича, местами заросшие кустарником и прочей дрянью. Из-за этих кладей и изб виднелись две церквушки, тоже запущенные и полуразрушенные. В одном месте избы заканчивались, и начинался какой-то огороженный ветхим забором пустырь. На нем дряхлым инвалидом выглядел господский дом. Дом этот был длинный, местами в два этажа, местами в один; облупившийся, видевший много всяких непогод. Все окна были либо закрыты ставнями наглухо, либо совсем заколочены досками, и только два из них были открыты. Но и они были подслеповаты: на одно из окон был приклеен синий треугольник от сахарной бумаги. Оживлял эту картину только дикий и великолепный в своем запустении сад. Когда Чичиков подъехал к господскому дому, то увидел, что вблизи картина еще печальнее. Деревянные ворота и ограду уже покрыла зеленая плесень. По характеру строений было видно, что когда-то здесь хозяйство велось обширно и продуманно, но сейчас все вокруг было пусто, и ничто не оживляло картину всеобщего запустения. Все движение состояло из приехавшего на телеге мужика. Павел Иванович заметил какую-то фигуру в совершенно непонятном одеянии, которая тут же начала спорить с мужиком. Чичиков долго пытался определить, какого пола эта фигура – мужик или баба. Одето это существо было в нечто, похожее на женский капот, на голове – колпак, который носили дворовые бабы. Чичикова смутил только сиплый голос, который бабе принадлежать не мог. Существо ругало приехавшего мужика последними словами; на поясе у него была связка ключей. По этим двум признакам Чичиков решил, что перед ним ключница, и решил рассмотреть ее поближе. Фигура в свою очередь очень пристально рассматривала приезжего. Видно было, что приезд гостя здесь в диковинку. Человек внимательно рассмотрел Чичикова, затем взгляд его перекинулся на Петрушку и Селифана, и даже лошадь не была оставлена без внимания.
Выяснилось, что вот это существо, то ли баба, то ли мужик, и есть местный барин. Чичиков был ошарашен. Лицо чичиковского собеседника было похоже на лица многих стариков, и только маленькие глазки бегали постоянно в надежде что-нибудь найти, а вот наряд был из ряда вон выдающийся: халат был совершенно засален, из него лезла клочьями хлопчатая бумага. На шее у помещика было повязано нечто среднее между чулком и набрюшником. Если бы Павел Иванович встретил его где-нибудь около церкви, то непременно подал бы ему милостыню. Но ведь перед Чичиковым стоял не нищий, а барин, у которого была тысяча душ, и вряд ли нашлись бы у кого-нибудь другого такие огромные запасы провизии, столько всякого добра, посуды, никогда не употреблявшейся, сколько было у Плюшкина. Всего этого хватило бы на два имения, даже таких огромных, как это. Плюшкину всего этого казалось мало – каждый день он ходил по улицам своей деревни, собирая разные мелочи, от гвоздя до перышка, и складывая их в кучу у себя в комнате.
   А ведь было время, когда имение процветало! У Плюшкина была славная семья: жена, две дочери, сын. У сына был учитель француз, у дочерей - гувернантка. Дом славился хлебосольством, и друзья с удовольствием съезжались к хозяину пообедать, послушать умные речи и поучиться ведению домашнего хозяйства. Но добрая хозяйка умерла, к главе семейства перешла часть ключей, соответственно, и забот. Он стал беспокойнее, подозрительнее и скупее, как и все вдовцы. На старшую дочь Александру Степановну он не мог положиться, и не зря: она вскоре обвенчалась тайком со штабс-ротмистром и убежала с ним, зная, что отец не любит офицеров. Отец проклял ее, но преследовать не стал. Мадам, ходившая за дочерьми, была уволена, поскольку оказалась не безгрешной в похищении старшей, учитель-француз тоже был отпущен. Сын определился в полк на службу, не получив от отца ни копейки на обмундирование. Младшая дочь умерла, и одинокая жизнь Плюшкина дала сытную пищу скупости. Плюшкин становился все более и более несговорчив в отношениях с покупщиками, которые торговались-торговались с ним, да и бросили это дело. Сено и хлеб гнили в амбарах, к материи страшно было прикоснуться – она превращалась в пыль, мука в подвалах давно стала камнем. А ведь оброк оставался прежним! И все приносимое становилось "гнилью и прорехой", да и сам Плюшкин постепенно превращался в "прореху на человечестве". Приезжала как-то старшая дочь с внуками, в надежде получить что-нибудь, но он не дал ей ни копейки. Сын уже давно проигрался в карты, просил у отца денег, но и ему тот отказал. Все больше и больше Плюшкин обращался к своим баночкам, гвоздикам и перышкам, забывая, сколько добра у него в кладовых, но, помня, что в шкафу у него стоит графинчик с недопитой наливкой, и надо сделать отметку на нем, чтобы наливку никто тайком не выпил.
Чичиков какое-то время не знал, какую причину придумать для своего приезда. Потом сказал, что он наслышан об умении Плюшкина руководить имением в строгой экономии, поэтому решил к нему заехать, познакомиться поближе и засвидетельствовать свое почтение. Помещик сообщил в ответ на расспросы Павла Ивановича, что у него сто двадцать мертвых душ. В ответ на предложение Чичикова купить их, Плюшкин подумал, что гость, очевидно, глуп, но не мог скрыть своей радости и даже велел поставить самовар. Чичиков получил список на сто двадцать мертвых душ и договорился о совершении купчей крепости. Плюшкин пожаловался на наличие еще и семидесяти беглых, которые Чичиков тоже купил по тридцать две копейки за душу. Полученные деньги он спрятал в один из многочисленных ящичков. От наливки, очищенной от мух, и пряника, который когда-то привозила Александра Степановна, Чичиков отказался и поспешил в гостиницу. Там он заснул сном счастливца, не ведающего ни геморроя, ни блох.

Монтень Мишель. Опыты
Глава XIV
О том, что наше восприятие блага и зла в значительной мере зависит от представления, которое мы имеем о нихНекто, желая сделаться бедняком, выбросил все свои деньги в то самое море, в котором везде и всюду копошится столько других людей, чтобы уловить в свои сети богатство [1]. Эпикур [2]говорит, что богатство не облегчает наших забот, но подменяет одни заботы другими. И действительно, не нужда, но скорей изобилие порождает в нас жадность. Я хочу поделиться на этот счет своим опытом.
С тех пор как я вышел из детского возраста, я испытал три рода условий существования. Первое время, лет до двадцати, я прожил, не имея никаких иных средств, кроме случайных, без определенного положения и дохода, завися от чужой воли и помощи. Я тратил деньги беззаботно и весело, тем более что количество их определяла прихоть судьбы. И все же никогда я не чувствовал себя лучше. Ни разу не случилось, чтобы кошельки моих друзей оказались для меня туго завязанными. Главнейшей моей заботой я считал в те времена заботу о том, чтобы не пропустить срока, который я сам назначил, чтобы расплатиться. Этот срок, впрочем, они продлевали, может быть, тысячу раз, видя усилия, которые я прилагал, чтобы вовремя рассчитаться с ними; выходит, что я платил им со щепетильною и, вместе с тем, несколько плутоватою честностью. Погашая какой-нибудь долг, я испытываю всякий раз настоящее наслаждение: с моих плеч сваливается тяжелый груз, и я избавляюсь от сознания своей зависимости. К тому же, мне доставляет некоторое удовольствие мысль, что я делаю нечто справедливое и удовлетворяю другого. Сюда, конечно, не относятся платежи, сопряженные с расчетами и необходимостью торговаться, так как если нет никого, на кого можно было бы свалить эту обузу, я, к стыду своему, не вполне добросовестным образом оттягиваю их елико возможно; я смертельно боюсь всяких препирательств, к которым ни склад моего характера, ни мой язык никоим образом не приспособлены. Для меня нет ничего более ненавистного, чем торговаться: это сплошное надувательство и бесстыдство; после целого часа споров и жульничества обе стороны нарушают раньше данное ими слово ради каких-нибудь пяти су. Вот почему условия, на которых я занимал, бывали обычно невыгодными; не решаясь попросить денег при личном свидании, я обычно прибегал в таких случаях к письменным сношениям, а бумага — не очень хороший ходатай и часто соблазняет руку на отказ. Я гораздо охотнее и с более легким сердцем доверял в ту пору ведение моих дел счастливой звезде, чем доварю их теперь своей предусмотрительности и здравому смыслу.
Большинство хороших хозяев считает чем-то ужасным жить в такой неопределенности; но, во-первых, они упускают из виду, что большинство людей живет именно таким образом. Сколько весьма почтенных людей жертвовало своей уверенностью в завтрашнем дне и продолжает каждодневно делать то же самое в надежде на королевское благоволение и на милости фортуны. Цезарь, чтобы сделаться Цезарем, издержал, помимо своего имущества, еще миллион золотом, взятый им в долг. А сколько купцов начинают свои торговые операции с продажи какой-нибудь фермы, которую они посылают, так сказать, в Индию

Tot per impotentia freta. [3]

Мы видим, что, несмотря на оскудение благочестия, многие тысячи монастырей не знают нужды, хотя дневное пропитание живущих в них монахов зависит исключительно от милостей неба. Во-вторых, эти хорошие хозяева забывают также о том, что обеспеченность, на которую они хотят опереться, столь же неустойчива и столь же подвержена разного рода случайностям, как и сам случай. Имея две тысячи экю годового дохода, я вижу себя столь близким к нищете, как если бы она уже стучалась ко мне в дверь. Ибо судьбе ничего не стоит пробить сотню брешей в нашем богатстве, открыв тем самым путь нищете, и нередко случается, что она не допускает ничего среднего между величайшим благоденствием и полным крушением:

Fortuna vitrea est; tum, quum splendet frangitur. [4]

И поскольку она сметает все наши шанцы и бастионы, я считаю, что нужда столь же часто по разным причинам бывает гостьей как тех, кто обладает значительным состоянием, так и тех, кто не имеет его; и подчас она менее тягостна, когда встречается сама по себе, чем когда мы видим ее бок о бок с богатством. Последнее создается не столько большими доходами, сколько правильным ведением дел: faber est suae quisque fortunae. [5]Озабоченный, вечно нуждающийся и занятый по горло делами богач кажется мне еще более жалким, чем тот, кто попросту беден: in divitiis inopes, quod genus egestatis gravissimum est. [6]
Нужда и отсутствие денежных средств побуждали самых могущественных и богатых властителей к крайностям всякого рода. Ибо что может быть большею крайностью, чем превращаться в тиранов и бесчестных насильников, присваивающих достояние своих подданных?
Второй период моей жизни — это то время, когда у меня завелись свои деньги. Получив возможность распоряжаться ими по своему усмотрению, я в короткий срок отложил довольно значительные, сравнительно с моим состоянием, сбережения, считая, что по-настоящему мы имеем лишь то, чем располагаем сверх наших обычных издержек и что нельзя полагаться на те доходы, которые мы только надеемся получить, какими бы верными они нам не казались. «А вдруг, — говорил я себе, — меня постигнет та или другая случайность?» Находясь во власти этих пустых и нелепых мыслей, я думал, что поступаю благоразумно, откладывая излишки, которые должны были выручить меня в случае затруднений. И тому, кто указывал мне на то, что таким затруднениям нет числа, я отвечал, не задумываясь, что если это и не избавит меня от всех трудностей, то предохранит, по крайней мере, от некоторых и притом весьма многих. Дело не обходилось без мучительных волнений. Я из всего делал тайну. Я, который позволяю себе рассказывать так откровенно о себе самом, говорил о своих средствах, многое утаивая, неискренне, следуя примеру тех, кто, обладая богатством, прибедняется, а будучи бедным, изображает себя богачом, но никогда не признается по совести, чем он располагает в действительности. Смешная и постыдная осторожность! Отправлялся ли я в путешествие, мне постоянно казалось, что у меня недостаточно при себе денег. Но чем больше денег я брал с собой, тем больше возрастали мои опасения: то я сомневался, насколько безопасны дороги, то — можно ли доверять честности тех, кому я поручил мои вещи, за которые, подобно многим другим, я никогда не бывал спокоен, если только они не были у меня перед глазами. Если же шкатулку с деньгами я держал при себе, — сколько подозрений, сколько тревожных мыслей и, что самое худшее, — таких, которыми ни с кем не поделишься! Я был всегда настороже. В общем, уберечь свои деньги стоит больших трудов, чем добыть их. Если, бывало, я и не испытывал всего того, о чем здесь рассказываю, то каких трудов мне стоило удержаться от этого! О своем удобстве я заботился мало или совсем не заботился. От того, что я получил возможность тратить деньги свободнее, я не стал расставаться с ними с более легкой душой. Ибо, как говорил Бион [7], волосатый злится не меньше плешивого, когда его дерут за волосы. Как только вы приучили себя к мысли, что обладаете той или иной суммой, и твердо это запомнили, — вы уже больше не властны над ней, и вам страшно хоть сколько-нибудь из нее израсходовать. Вам все будет казаться, что перед вами строение, которое разрушится до основания, стоит вам лишь прикоснуться к нему. Вы решитесь начать расходовать эти деньги только в случае, если вас схватит за горло нужда. И в былое время я с большею легкостью закладывал свои пожитки или продавал верховую лошадь, чем теперь позволял себе прикоснуться к заветному кошельку, который я хранил в потайном месте. И хуже всего то, что нелегко положить себе в этом предел (ведь всегда бывает трудно установить границу того, что считаешь благом) и остановиться на должной черте в своем скопидомстве. Накопленное богатство невольно стараешься все время увеличить и приумножить, не беря из него чего-либо, а прибавляя, вплоть до того, что позорно отказываешься от пользования в свое удовольствие своим же добром, которое хранишь под спудом, без всякого употребления.
Если так распоряжаться своим богатством, то самыми богатыми людьми придется назвать тех, кому поручено охранять ворота и стены какого-нибудь богатого города. Всякий денежный человек, на мой взгляд, — скопидом.
Платон в следующем порядке перечисляет физические и житейские блага человека: здоровье, красота, сила, богатство. И богатство, говорит он, вовсе не слепо; напротив, оно весьма прозорливо, когда его освещает благоразумие [8].
  Здесь уместно вспомнить о Дионисии Младшем, который весьма остроумно подшутил над одним скрягою. Ему сообщили, что один из его сиракузцев закопал в землю сокровища. Дионисий велел ему доставить их к нему во дворец, что тот и сделал, утаив, однако, некоторую их часть; а затем, забрав с собой припрятанную им долю, этот человек переселился в другое место, где, потеряв вкус к накоплению денег, начал жить на более широкую ногу. Услышав об этом, Дионисий приказал возвратить ему отнятую у него часть сокровищ, сказав, что, поскольку человек этот научился, наконец, пользоваться ими как подобает, он охотно возвращает ему отобранное [9].
И я в течение нескольких лет был таким же. Не знаю, какой добрый гений вышиб, на мое счастье, весь этот вздор из моей головы, подобно тому как это случилось и с сиракузцем. Забыть начисто о скопидомстве помогло мне удовольствие, испытанное во время одного путешествия, сопряженного с большими издержками. С той поры я перешел уже к третьему по счету образу жизни — так, по крайней мере, мне представляется, — несомненно более приятному и упорядоченному. Мои расходы я соразмеряю с доходами; если порою первые превышают вторые, а порою бывает наоборот, то все же большого расхождения между ними я не допускаю. Я живу себе потихоньку и доволен тем, что моего дохода вполне хватает на мои повседневные нужды; что же до нужд непредвиденных, то тут человеку не хватит и богатств всего мира. Глупостью было бы ждать, чтобы фортуна сама вооружила нас навсегда для защиты от ее посягательств. Бороться с нею мы должны своим собственным оружием. Случайное оружие всегда может изменить в решительную минуту. Если я иной раз и откладываю деньги, то лишь в предвидении какого-нибудь крупного расхода в ближайшем времени, не для того чтобы купить себе землю (с которою мне нечего делать), а чтобы купить удовольствие. Non esse cupidum pecunia est, non esse emacem vectigal est. [10]
Я не испытываю ни опасений, что мне не хватит моего состояния, ни желания, чтобы оно у меня увеличилось: Divitiarum fructus est in copia, copiam declarat satietas. [11]Я считаю великим для себя счастьем, что эта перемена случилась со мною в наиболее склонном к скупости возрасте и что я избавился от недуга, столь обычного у стариков и притом самого смешного из всех человеческих сумасбродств.
Фераулес, унаследовав два состояния и обнаружив, что с возрастанием богатства желание есть, пить, спать или любить жену не возрастает, но остается таким же, как прежде, и чувствуя, с другой стороны, какое невыносимое бремя возлагает на него стремление соблюдать бережливость, — совсем как это было со мной, — решил облагодетельствовать одного юношу, своего верного друга, который жаждал разбогатеть, и с этою целью подарил ему не только все то, что уже имел, — а состояние его было огромным, — но и то, что продолжал получать от щедрот своего повелителя Кира, равно как и свою долю военной добычи, при условии, что этот молодой человек возьмет на себя обязательство достойным образом содержать и кормить его, как гостя и друга. Так они и жили с этой поры в полном согласии, причем оба были в равной мере довольны переменой в своих обстоятельствах. Вот пример, которому я последовал бы с величайшей охотою [12].
Я весьма одобряю также поведение одного пожилого прелата, который полностью освободил себя от забот о своем кошельке, о своих доходах и тратах, поручая их то одному из своих доверенных слуг, то другому, и провел долгие годы в таком неведении относительно состояния своих дел, словно он был во всем этом лицом посторонним. Доверие к добропорядочности другого является достаточно веским свидетельством собственной, и ему обычно покровительствует бог. Что касается упомянутого мною прелата, то нигде я не видел такого порядка, как у него в доме, как нигде больше не видел, чтобы хозяйство поддерживалось с таким достоинством и такой твердой рукой. Счастлив тот, кто сумел с такой точностью соразмерять свои нужды, что его средства оказываются достаточными для удовлетворения их, без каких-либо хлопот и стараний с его стороны. Счастлив тот, кого забота об управлении имуществом или о его приумножении не отрывает от других занятий, более соответствующих складу его характера, более спокойных и приятных ему.
Итак, и довольство и бедность зависят от представления, которое мы имеем о них; сходным образом и богатство, равно как и слава или здоровье, прекрасны и привлекательны лишь настолько, насколько таковыми находят их те, кто пользуется ими. Каждому живется хорошо или плохо в зависимости от того, что он сам по этому поводу думает. Доволен не тот кого другие мнят довольным, а тот, кто сам мнит себя таковым. И вообще, истинным и существенным тут можно считать лишь собственное мнение данного человека.
Судьба не приносит нам ни зла, ни добра, она поставляет лишь сырую материю того и другого и способное оплодотворить эту материю семя. Наша душа, более могущественная в этом отношении, чем судьба, использует и применяет их по своему усмотрению, являясь, таким образом, единственной причиной и распорядительницей своего счастливого или бедственного состояния. Внешние обстоятельства принимают тот или иной характер в зависимости от наших внутренних свойств, подобно тому, как наша одежда согревает нас не своей теплотою, но нашей собственной, которую, благодаря своим свойствам, она может задерживать и накапливать. Тот, кто укутал бы одеждою какой-нибудь холодный предмет, точно таким же образом поддержал бы в нем холод: так именно и поступают со снегом и льдом, чтобы предохранить их от таяния.
Как учение — мука для лентяя, а воздержание от вина — пытка для пьяницы, так умеренность является наказанием для привыкшего к роскоши, а телесные упражнения — тяготою для человека изнеженного и праздного, и тому подобное. Вещи сами по себе не являются ни трудными, ни мучительными, и только наше малодушие или слабость делают их такими. Чтобы правильно судить о вещах возвышенных и великих, надо иметь такую же душу; в противном случае мы припишем им наши собственные изъяны. Весло, погруженное в воду, кажется над надломленным. Таким образом, важно не только то, что мы видим, но и как мы его видим.
А раз так, то почему среди стольких рассуждений, которые столь различными способами убеждают людей относиться с презрением к смерти и терпеливо переносить боль, нам не найти какого-нибудь годного также для нас? И почему из такого множества доводов, убедивших в этом других, каждому из нас не избрать для себя такого, который был бы ему больше по нраву? И если ему не по силам лекарство, действующее быстро и бурно и исторгающее болезнь с корнем, то пусть он примет хотя бы мягчительного, которое принесло бы ему облегчение. Opinio est quaedam effeminata ас levis, nec in dolore magis, quam eadem in voluptate: qua, quum liquescimus fluimusque mollitia, apis aculeum sine clamore ferre non possumus. Totum in eo est, ut tibi imperes. [13]
Впрочем, и тот, кто станет чрезмерно подчеркивать остроту наших страданий и человеческое бессилие, не отделяется от философии. В ответ ему она выдвинет следующее бесспорное положение: «Если жить в нужде плохо, то нет никакой нужды жить в нужде».
Всякий, кто долго мучается, виноват в этом сам.
Кому не достает мужества как для того, чтобы вытерпеть смерть, так и для того, чтобы вытерпеть жизнь, кто не хочет ни бежать, ни сражаться, чем поможешь такому?

Оноре де Бальзак  (20 мая 1799, Тур — 18 августа 1850, Париж) — французский писатель, один из основоположников реализма в европейской литературе в произведении «Гобсек» описал ростовщика, скрягу и скопидома: жертвы его порой выходили из себя, плакали или угрожали, но сам ростовщик всегда сохранял хладнокровие — это был «человек-вексель», «золотой истукан».  К концу жизни скупость Гобсека обратилась в манию — он ничего не продавал, боясь продешевить. Он поддерживал отношения только с Дервилем, которому однажды раскрыл механизм своей власти над людьми — миром правит золото, а золотом владеет ростовщик.
                                                          
Возраст Гобсека был загадкой: уже тогда это был глубокий старик, но Дервиль не мог понять, «состарился ли он до времени или же хорошо со­хранился и останется моложавым на веки вечные». Внешность ростовщика привлекала внимание своей необычностью: желтоватая бледность его лица «напоминала цвет серебра, с которого слезла позолота» (по этой причине Дервиль назвал лицо Гобсека «лунным ликом»); волосы старика, совершен­но прямые, всегда аккуратно причесанные, выглядели пепельно-серыми из-за сильной проседи. «Черты лица, неподвижные, бесстрастные, как у Талейрана, казались отлитыми из бронзы. Глаза, маленькие и желтые, словно у хорька, и почти без ресниц, не выносили яркого света, поэтому он защищал их большим козырьком потрепанного картуза. Острый кончик длинного носа, изрытый оспинами, походил на буравчик, а губы были тонкие, как у алхимиков и древних стариков на картинах Рембрандта».
Жизнь Гобсека протекала однообразно и размеренно. «Это был какой-то человек-автомат, которого заводили ежедневно». По утрам он сам варил себе кофе, обед ему приносили, старуха-привратница приходила убирать его комнату строго в установленный час. «Он берег жизненную энергию, по­давляя в себе все человеческие чувства. И жизнь его протекала также бес­шумно, как сыплется струйкой песок в старинных песочных часах».
Никто ничего не знал о прошлом Гобсека, не мог бы ответить, были ли у него родные, беден он или богат. «Он сам взыскивал по векселям и бегал для этого по всему Парижу на тонких, сухопарых, как у оленя, ногах». Ког­да однажды золотая монета выпала у поставщика из жилетного кармана, жилец, который спускался по лестнице вслед, поднял её и протянул вла­дельцу. «Это не моя! — воскликнул тот, замахав рукой.— Золото! У меня? Да разве я стал бы так жить, будь я богат!»
Позднее, когда Гобсек поручил Дервилю вести все свои дела, тот узнал, что ко времени их знакомства
Жизненная философия Гобсека такова: на земле нет ничего прочного, есть только условности, и в каждой стране они различны. То, что в Европе вызывает восторг, в Азии карается. Поэтому его принципы менялись сооб­разно обстоятельствам, незыблемым оставалось одно-единственное чувство, вложенное в человека самой природой,— инстинкт самосохранения. Что касается нравов, человек везде одинаков: везде идет борьба между бедными и богатыми, «так лучше уж самому давить, чем позволять, чтобы другие тебя давили». Из всех земных благ достаточно надежным он признавал только одно — золото, так как в нем «сосредоточены все силы человечества». Люди живут в погоне за удовольствиями, которые истощают силы человека, хотя безумцы могут находить свое счастье в карточной игре, дураки — в мечтах о любви, олухи — в развлечениях, простофили могут воображать, что они приносят пользу ближнему. Выше всех наслаждений Гобсек поставил тще­славие, которое может питать опять-таки только золото. Чтобы осуществить свои желания, человеку нужно время, нужны усилия и материальные воз­можности. «В золоте все содержится в зародыше, и оно все дает в действи­тельности». Рассуждая о счастье, старик пришел к выводу, что это или «сильные волнения, подтачивающие нашу жизнь, или размеренные занятия, которые превращают ее в некое подобие хорошо отрегулированного англий­ского механизма», а выше этого счастья стоит стремление проникнуть в тайны природы и следующие за этим успехи в науке.
Богатство сейчас дает Гобсеку все перечисленное: и спокойствие, и страсть, и успехи в науке. Человеческие страсти, распаленные столкновением инте­ресов в обществе, проходят перед ним, он же развлекается, используя меха­низм своей власти над людьми: ведь миром правит золото, а золотом владеет ростовщик. Живет он при этом в спокойствии, заменяя научную любознатель­ность интересом к побудительным причинам человеческих поступков. Гобсек признался, что его счастье «состоит в упражнении своих способностей при­менительно к житейской действительности». «Я владею миром, не утомляя себя, а мир не имеет надо мною ни малейшей власти».
Так Дервиль узнал о том, что «папаша Гобсек» развлекается, заглядывая в самые сокровенные уголки человеческого сердца, проникая в чужую жизнь и наблюдая ее без прикрас, и услышал его откровенное признание: «У меня взор, как у господа бога: я читаю в сердцах. От меня ничто не укроется. А разве могут отказать в чем-либо тому, у кого в руках мешок с золотом? Я достаточно богат, чтобы покупать совесть человеческую, управлять все­сильными министрами через их фаворитов... Я могу, если пожелаю, обладать красивейшими женщинами и покупать их нежнейшие ласки».
Гобсек рассказал, что таких, как он, никому не ведомых «властителей судеб» в Париже около десяти человек. Он и его собратья в определенные дни недели встречаются в кафе с символическим названием «Фемида», беседуют, открывают друг другу финансовые тайны. Они владеют секрета­ми всех видных семейств и ведут «черную книгу», куда заносят сведения о государственном кредите, о банках, о торговле. Ростовщики образуют как бы «трибунал священной инквизиции», анализируя поступки состоятельных людей и делая прогнозы на будущее, Причем они поделили сферы влияния: один из них надзирает за судейской средой, другой — за финансовой, тре­тий — за высшим чиновничеством, четвертый — за коммерсантами. Гобсек же выбрал себе самую занятную часть парижского общества: светских людей, золотую молодежь, актеров и художников, игроков, где кипят страсти и рас­цветают пороки. Как и он, его собратья всем насладились, всем пресытились и теперь любят только власть и деньги, причём ради самого обладания ими. Потом он добавил, прижимая палец ко лбу: «Здесь у меня весы, на которых взвешиваются наследства и корыстные интересы всего Парижа. Ну как вам кажется теперь, не таятся ли жгучие наслаждения за этой холодной, застыв­шей маской, так часто удивлявшей вас своей неподвижностью?»
На пороге смерти его жадность превратилась в какое-то сумасшествие. «Каждое утро он получал дары и алчно разглядывал их, словно министр какого-нибудь набоба, обдумывающий, стоит ли за такую цену подписывать помилование. Гобсек принимал все, начиная от корзинки с рыбой, препод­несенной каким-нибудь бедняком, и кончая пачками свечей — подарком людей скуповатых; брал столовое серебро от богатых людей и золотые та­бакерки от спекулянтов. Никто не знал, куда он девал эти подношения. Все доставляли ему на дом, но ничего оттуда не выносили».
 
 

© Copyright: Алексей Гадаев, 2016

Регистрационный номер №0327290

от 25 января 2016

[Скрыть] Регистрационный номер 0327290 выдан для произведения: В сознании каждого человека есть, по З.Фрейду, Эго.
Эго ( др.-греч. Εγώ , лат. ego — «я») — согласно психоаналитической теории, та часть человеческой личности, которая осознаётся как «Я» и находится в контакте с окружающим миром посредством восприятия.
Да, Эго очень интересная часть нашей личности, и оно бывает очень жадное. Жадное Эго, которое хочет поглощать всё то, что встречается на его пути и которое желает доминировать над всем.
Как известно, жадность – это желание присвоить себе как можно больше земных благ. Особенная черта скупого человека, стремится всячески избежать денежных и других расходов перерождается в скаретность. Скаретным называют очень скупого и жадного человека.
Жадность - это навязчивая, но естественная борьба за право собственности, когда это право у тебя отнимают. Лучший способ сделать жадным - заставлять делиться. Человек, полноправно владеющий, никогда не откажет в милосердии: он не боится потерять право на решение. Свободный человек с удовольствием радует других людей. А если он решил не делиться - это его святое право.
Миньон Маклофлин сказал: «Мы рождаемся бесстрашными, доверчивыми и жадными, и большинство из нас остаются жадными».
В Библии написано, что если вы подумаете, что у вас чего-то нет, то у вас отымется и то, что у вас есть!
Жадным называют человека, который не хочет делиться каким-нибудь своим имуществом с другими людьми, хотя у него этого имущества достаточно.
Бедность порождает жадность – жадность порождает бедность.
Жадность порождает бедность? Жадность – это чувство, которое развивается еще в раннем детстве, и, как правило, может мешать нормальной жизни и ставить человека в неловкие ситуации. Безусловно, излишняя жадность сейчас — обернется длительной бедностью…
Человеку трудно делиться, это нормальная часть процесса развития. Осознание и принятие этого - первый шаг, помогающий человеку стать щедрым человеком.
Эгоизм приходит раньше умения делиться. Стремление владеть - естественная реакция каждого человека, но осознание и принятие этого - первый шаг, помогающий человеку стать щедрым человеком.
Щедрый человек охотно делится с другими людьми своими средствами, имуществом и т.д. не жалеет денег на что-либо.

Н.В.Гоголь «Мертвые души»
Глава шестая
Чичиков усмехался всю дорогу, вспоминая характеристику Плюшкина, и вскоре сам не заметил, как въехал в обширное село, с множеством изб и улиц. Вернул его к действительности толчок, произведенный бревенчатой мостовой. Бревна эти были похожи на фортепьянные клавиши – то поднимались вверх, то опускались вниз. Ездок, который не оберегал себя или подобно Чичикову не обративший внимания на эту особенность мостовой, рисковал получить либо шишку на лоб, либо синяк, а что еще хуже, откусить кончик собственного языка. Путешественник заметил на всех строениях отпечаток какой-то особенной ветхости: бревна были старые, многие крыши сквозили, подобно решету, а иные вообще остались только с коньком наверху и с бревнами, похожими на ребра. Окна были либо вовсе без стекол, либо заткнуты тряпкой или зипуном; в иных избах, если и были балкончики под крышами, то они уже давно почернели. Между избами тянулись огромные клади хлеба, запущенные, цвета старого кирпича, местами заросшие кустарником и прочей дрянью. Из-за этих кладей и изб виднелись две церквушки, тоже запущенные и полуразрушенные. В одном месте избы заканчивались, и начинался какой-то огороженный ветхим забором пустырь. На нем дряхлым инвалидом выглядел господский дом. Дом этот был длинный, местами в два этажа, местами в один; облупившийся, видевший много всяких непогод. Все окна были либо закрыты ставнями наглухо, либо совсем заколочены досками, и только два из них были открыты. Но и они были подслеповаты: на одно из окон был приклеен синий треугольник от сахарной бумаги. Оживлял эту картину только дикий и великолепный в своем запустении сад. Когда Чичиков подъехал к господскому дому, то увидел, что вблизи картина еще печальнее. Деревянные ворота и ограду уже покрыла зеленая плесень. По характеру строений было видно, что когда-то здесь хозяйство велось обширно и продуманно, но сейчас все вокруг было пусто, и ничто не оживляло картину всеобщего запустения. Все движение состояло из приехавшего на телеге мужика. Павел Иванович заметил какую-то фигуру в совершенно непонятном одеянии, которая тут же начала спорить с мужиком. Чичиков долго пытался определить, какого пола эта фигура – мужик или баба. Одето это существо было в нечто, похожее на женский капот, на голове – колпак, который носили дворовые бабы. Чичикова смутил только сиплый голос, который бабе принадлежать не мог. Существо ругало приехавшего мужика последними словами; на поясе у него была связка ключей. По этим двум признакам Чичиков решил, что перед ним ключница, и решил рассмотреть ее поближе. Фигура в свою очередь очень пристально рассматривала приезжего. Видно было, что приезд гостя здесь в диковинку. Человек внимательно рассмотрел Чичикова, затем взгляд его перекинулся на Петрушку и Селифана, и даже лошадь не была оставлена без внимания.
Выяснилось, что вот это существо, то ли баба, то ли мужик, и есть местный барин. Чичиков был ошарашен. Лицо чичиковского собеседника было похоже на лица многих стариков, и только маленькие глазки бегали постоянно в надежде что-нибудь найти, а вот наряд был из ряда вон выдающийся: халат был совершенно засален, из него лезла клочьями хлопчатая бумага. На шее у помещика было повязано нечто среднее между чулком и набрюшником. Если бы Павел Иванович встретил его где-нибудь около церкви, то непременно подал бы ему милостыню. Но ведь перед Чичиковым стоял не нищий, а барин, у которого была тысяча душ, и вряд ли нашлись бы у кого-нибудь другого такие огромные запасы провизии, столько всякого добра, посуды, никогда не употреблявшейся, сколько было у Плюшкина. Всего этого хватило бы на два имения, даже таких огромных, как это. Плюшкину всего этого казалось мало – каждый день он ходил по улицам своей деревни, собирая разные мелочи, от гвоздя до перышка, и складывая их в кучу у себя в комнате.
   А ведь было время, когда имение процветало! У Плюшкина была славная семья: жена, две дочери, сын. У сына был учитель француз, у дочерей - гувернантка. Дом славился хлебосольством, и друзья с удовольствием съезжались к хозяину пообедать, послушать умные речи и поучиться ведению домашнего хозяйства. Но добрая хозяйка умерла, к главе семейства перешла часть ключей, соответственно, и забот. Он стал беспокойнее, подозрительнее и скупее, как и все вдовцы. На старшую дочь Александру Степановну он не мог положиться, и не зря: она вскоре обвенчалась тайком со штабс-ротмистром и убежала с ним, зная, что отец не любит офицеров. Отец проклял ее, но преследовать не стал. Мадам, ходившая за дочерьми, была уволена, поскольку оказалась не безгрешной в похищении старшей, учитель-француз тоже был отпущен. Сын определился в полк на службу, не получив от отца ни копейки на обмундирование. Младшая дочь умерла, и одинокая жизнь Плюшкина дала сытную пищу скупости. Плюшкин становился все более и более несговорчив в отношениях с покупщиками, которые торговались-торговались с ним, да и бросили это дело. Сено и хлеб гнили в амбарах, к материи страшно было прикоснуться – она превращалась в пыль, мука в подвалах давно стала камнем. А ведь оброк оставался прежним! И все приносимое становилось "гнилью и прорехой", да и сам Плюшкин постепенно превращался в "прореху на человечестве". Приезжала как-то старшая дочь с внуками, в надежде получить что-нибудь, но он не дал ей ни копейки. Сын уже давно проигрался в карты, просил у отца денег, но и ему тот отказал. Все больше и больше Плюшкин обращался к своим баночкам, гвоздикам и перышкам, забывая, сколько добра у него в кладовых, но, помня, что в шкафу у него стоит графинчик с недопитой наливкой, и надо сделать отметку на нем, чтобы наливку никто тайком не выпил.
Чичиков какое-то время не знал, какую причину придумать для своего приезда. Потом сказал, что он наслышан об умении Плюшкина руководить имением в строгой экономии, поэтому решил к нему заехать, познакомиться поближе и засвидетельствовать свое почтение. Помещик сообщил в ответ на расспросы Павла Ивановича, что у него сто двадцать мертвых душ. В ответ на предложение Чичикова купить их, Плюшкин подумал, что гость, очевидно, глуп, но не мог скрыть своей радости и даже велел поставить самовар. Чичиков получил список на сто двадцать мертвых душ и договорился о совершении купчей крепости. Плюшкин пожаловался на наличие еще и семидесяти беглых, которые Чичиков тоже купил по тридцать две копейки за душу. Полученные деньги он спрятал в один из многочисленных ящичков. От наливки, очищенной от мух, и пряника, который когда-то привозила Александра Степановна, Чичиков отказался и поспешил в гостиницу. Там он заснул сном счастливца, не ведающего ни геморроя, ни блох.

Монтень Мишель. Опыты
Глава XIV
О том, что наше восприятие блага и зла в значительной мере зависит от представления, которое мы имеем о нихНекто, желая сделаться бедняком, выбросил все свои деньги в то самое море, в котором везде и всюду копошится столько других людей, чтобы уловить в свои сети богатство [1]. Эпикур [2]говорит, что богатство не облегчает наших забот, но подменяет одни заботы другими. И действительно, не нужда, но скорей изобилие порождает в нас жадность. Я хочу поделиться на этот счет своим опытом.
С тех пор как я вышел из детского возраста, я испытал три рода условий существования. Первое время, лет до двадцати, я прожил, не имея никаких иных средств, кроме случайных, без определенного положения и дохода, завися от чужой воли и помощи. Я тратил деньги беззаботно и весело, тем более что количество их определяла прихоть судьбы. И все же никогда я не чувствовал себя лучше. Ни разу не случилось, чтобы кошельки моих друзей оказались для меня туго завязанными. Главнейшей моей заботой я считал в те времена заботу о том, чтобы не пропустить срока, который я сам назначил, чтобы расплатиться. Этот срок, впрочем, они продлевали, может быть, тысячу раз, видя усилия, которые я прилагал, чтобы вовремя рассчитаться с ними; выходит, что я платил им со щепетильною и, вместе с тем, несколько плутоватою честностью. Погашая какой-нибудь долг, я испытываю всякий раз настоящее наслаждение: с моих плеч сваливается тяжелый груз, и я избавляюсь от сознания своей зависимости. К тому же, мне доставляет некоторое удовольствие мысль, что я делаю нечто справедливое и удовлетворяю другого. Сюда, конечно, не относятся платежи, сопряженные с расчетами и необходимостью торговаться, так как если нет никого, на кого можно было бы свалить эту обузу, я, к стыду своему, не вполне добросовестным образом оттягиваю их елико возможно; я смертельно боюсь всяких препирательств, к которым ни склад моего характера, ни мой язык никоим образом не приспособлены. Для меня нет ничего более ненавистного, чем торговаться: это сплошное надувательство и бесстыдство; после целого часа споров и жульничества обе стороны нарушают раньше данное ими слово ради каких-нибудь пяти су. Вот почему условия, на которых я занимал, бывали обычно невыгодными; не решаясь попросить денег при личном свидании, я обычно прибегал в таких случаях к письменным сношениям, а бумага — не очень хороший ходатай и часто соблазняет руку на отказ. Я гораздо охотнее и с более легким сердцем доверял в ту пору ведение моих дел счастливой звезде, чем доварю их теперь своей предусмотрительности и здравому смыслу.
Большинство хороших хозяев считает чем-то ужасным жить в такой неопределенности; но, во-первых, они упускают из виду, что большинство людей живет именно таким образом. Сколько весьма почтенных людей жертвовало своей уверенностью в завтрашнем дне и продолжает каждодневно делать то же самое в надежде на королевское благоволение и на милости фортуны. Цезарь, чтобы сделаться Цезарем, издержал, помимо своего имущества, еще миллион золотом, взятый им в долг. А сколько купцов начинают свои торговые операции с продажи какой-нибудь фермы, которую они посылают, так сказать, в Индию

Tot per impotentia freta. [3]

Мы видим, что, несмотря на оскудение благочестия, многие тысячи монастырей не знают нужды, хотя дневное пропитание живущих в них монахов зависит исключительно от милостей неба. Во-вторых, эти хорошие хозяева забывают также о том, что обеспеченность, на которую они хотят опереться, столь же неустойчива и столь же подвержена разного рода случайностям, как и сам случай. Имея две тысячи экю годового дохода, я вижу себя столь близким к нищете, как если бы она уже стучалась ко мне в дверь. Ибо судьбе ничего не стоит пробить сотню брешей в нашем богатстве, открыв тем самым путь нищете, и нередко случается, что она не допускает ничего среднего между величайшим благоденствием и полным крушением:

Fortuna vitrea est; tum, quum splendet frangitur. [4]

И поскольку она сметает все наши шанцы и бастионы, я считаю, что нужда столь же часто по разным причинам бывает гостьей как тех, кто обладает значительным состоянием, так и тех, кто не имеет его; и подчас она менее тягостна, когда встречается сама по себе, чем когда мы видим ее бок о бок с богатством. Последнее создается не столько большими доходами, сколько правильным ведением дел: faber est suae quisque fortunae. [5]Озабоченный, вечно нуждающийся и занятый по горло делами богач кажется мне еще более жалким, чем тот, кто попросту беден: in divitiis inopes, quod genus egestatis gravissimum est. [6]
Нужда и отсутствие денежных средств побуждали самых могущественных и богатых властителей к крайностям всякого рода. Ибо что может быть большею крайностью, чем превращаться в тиранов и бесчестных насильников, присваивающих достояние своих подданных?
Второй период моей жизни — это то время, когда у меня завелись свои деньги. Получив возможность распоряжаться ими по своему усмотрению, я в короткий срок отложил довольно значительные, сравнительно с моим состоянием, сбережения, считая, что по-настоящему мы имеем лишь то, чем располагаем сверх наших обычных издержек и что нельзя полагаться на те доходы, которые мы только надеемся получить, какими бы верными они нам не казались. «А вдруг, — говорил я себе, — меня постигнет та или другая случайность?» Находясь во власти этих пустых и нелепых мыслей, я думал, что поступаю благоразумно, откладывая излишки, которые должны были выручить меня в случае затруднений. И тому, кто указывал мне на то, что таким затруднениям нет числа, я отвечал, не задумываясь, что если это и не избавит меня от всех трудностей, то предохранит, по крайней мере, от некоторых и притом весьма многих. Дело не обходилось без мучительных волнений. Я из всего делал тайну. Я, который позволяю себе рассказывать так откровенно о себе самом, говорил о своих средствах, многое утаивая, неискренне, следуя примеру тех, кто, обладая богатством, прибедняется, а будучи бедным, изображает себя богачом, но никогда не признается по совести, чем он располагает в действительности. Смешная и постыдная осторожность! Отправлялся ли я в путешествие, мне постоянно казалось, что у меня недостаточно при себе денег. Но чем больше денег я брал с собой, тем больше возрастали мои опасения: то я сомневался, насколько безопасны дороги, то — можно ли доверять честности тех, кому я поручил мои вещи, за которые, подобно многим другим, я никогда не бывал спокоен, если только они не были у меня перед глазами. Если же шкатулку с деньгами я держал при себе, — сколько подозрений, сколько тревожных мыслей и, что самое худшее, — таких, которыми ни с кем не поделишься! Я был всегда настороже. В общем, уберечь свои деньги стоит больших трудов, чем добыть их. Если, бывало, я и не испытывал всего того, о чем здесь рассказываю, то каких трудов мне стоило удержаться от этого! О своем удобстве я заботился мало или совсем не заботился. От того, что я получил возможность тратить деньги свободнее, я не стал расставаться с ними с более легкой душой. Ибо, как говорил Бион [7], волосатый злится не меньше плешивого, когда его дерут за волосы. Как только вы приучили себя к мысли, что обладаете той или иной суммой, и твердо это запомнили, — вы уже больше не властны над ней, и вам страшно хоть сколько-нибудь из нее израсходовать. Вам все будет казаться, что перед вами строение, которое разрушится до основания, стоит вам лишь прикоснуться к нему. Вы решитесь начать расходовать эти деньги только в случае, если вас схватит за горло нужда. И в былое время я с большею легкостью закладывал свои пожитки или продавал верховую лошадь, чем теперь позволял себе прикоснуться к заветному кошельку, который я хранил в потайном месте. И хуже всего то, что нелегко положить себе в этом предел (ведь всегда бывает трудно установить границу того, что считаешь благом) и остановиться на должной черте в своем скопидомстве. Накопленное богатство невольно стараешься все время увеличить и приумножить, не беря из него чего-либо, а прибавляя, вплоть до того, что позорно отказываешься от пользования в свое удовольствие своим же добром, которое хранишь под спудом, без всякого употребления.
Если так распоряжаться своим богатством, то самыми богатыми людьми придется назвать тех, кому поручено охранять ворота и стены какого-нибудь богатого города. Всякий денежный человек, на мой взгляд, — скопидом.
Платон в следующем порядке перечисляет физические и житейские блага человека: здоровье, красота, сила, богатство. И богатство, говорит он, вовсе не слепо; напротив, оно весьма прозорливо, когда его освещает благоразумие [8].
  Здесь уместно вспомнить о Дионисии Младшем, который весьма остроумно подшутил над одним скрягою. Ему сообщили, что один из его сиракузцев закопал в землю сокровища. Дионисий велел ему доставить их к нему во дворец, что тот и сделал, утаив, однако, некоторую их часть; а затем, забрав с собой припрятанную им долю, этот человек переселился в другое место, где, потеряв вкус к накоплению денег, начал жить на более широкую ногу. Услышав об этом, Дионисий приказал возвратить ему отнятую у него часть сокровищ, сказав, что, поскольку человек этот научился, наконец, пользоваться ими как подобает, он охотно возвращает ему отобранное [9].
И я в течение нескольких лет был таким же. Не знаю, какой добрый гений вышиб, на мое счастье, весь этот вздор из моей головы, подобно тому как это случилось и с сиракузцем. Забыть начисто о скопидомстве помогло мне удовольствие, испытанное во время одного путешествия, сопряженного с большими издержками. С той поры я перешел уже к третьему по счету образу жизни — так, по крайней мере, мне представляется, — несомненно более приятному и упорядоченному. Мои расходы я соразмеряю с доходами; если порою первые превышают вторые, а порою бывает наоборот, то все же большого расхождения между ними я не допускаю. Я живу себе потихоньку и доволен тем, что моего дохода вполне хватает на мои повседневные нужды; что же до нужд непредвиденных, то тут человеку не хватит и богатств всего мира. Глупостью было бы ждать, чтобы фортуна сама вооружила нас навсегда для защиты от ее посягательств. Бороться с нею мы должны своим собственным оружием. Случайное оружие всегда может изменить в решительную минуту. Если я иной раз и откладываю деньги, то лишь в предвидении какого-нибудь крупного расхода в ближайшем времени, не для того чтобы купить себе землю (с которою мне нечего делать), а чтобы купить удовольствие. Non esse cupidum pecunia est, non esse emacem vectigal est. [10]
Я не испытываю ни опасений, что мне не хватит моего состояния, ни желания, чтобы оно у меня увеличилось: Divitiarum fructus est in copia, copiam declarat satietas. [11]Я считаю великим для себя счастьем, что эта перемена случилась со мною в наиболее склонном к скупости возрасте и что я избавился от недуга, столь обычного у стариков и притом самого смешного из всех человеческих сумасбродств.
Фераулес, унаследовав два состояния и обнаружив, что с возрастанием богатства желание есть, пить, спать или любить жену не возрастает, но остается таким же, как прежде, и чувствуя, с другой стороны, какое невыносимое бремя возлагает на него стремление соблюдать бережливость, — совсем как это было со мной, — решил облагодетельствовать одного юношу, своего верного друга, который жаждал разбогатеть, и с этою целью подарил ему не только все то, что уже имел, — а состояние его было огромным, — но и то, что продолжал получать от щедрот своего повелителя Кира, равно как и свою долю военной добычи, при условии, что этот молодой человек возьмет на себя обязательство достойным образом содержать и кормить его, как гостя и друга. Так они и жили с этой поры в полном согласии, причем оба были в равной мере довольны переменой в своих обстоятельствах. Вот пример, которому я последовал бы с величайшей охотою [12].
Я весьма одобряю также поведение одного пожилого прелата, который полностью освободил себя от забот о своем кошельке, о своих доходах и тратах, поручая их то одному из своих доверенных слуг, то другому, и провел долгие годы в таком неведении относительно состояния своих дел, словно он был во всем этом лицом посторонним. Доверие к добропорядочности другого является достаточно веским свидетельством собственной, и ему обычно покровительствует бог. Что касается упомянутого мною прелата, то нигде я не видел такого порядка, как у него в доме, как нигде больше не видел, чтобы хозяйство поддерживалось с таким достоинством и такой твердой рукой. Счастлив тот, кто сумел с такой точностью соразмерять свои нужды, что его средства оказываются достаточными для удовлетворения их, без каких-либо хлопот и стараний с его стороны. Счастлив тот, кого забота об управлении имуществом или о его приумножении не отрывает от других занятий, более соответствующих складу его характера, более спокойных и приятных ему.
Итак, и довольство и бедность зависят от представления, которое мы имеем о них; сходным образом и богатство, равно как и слава или здоровье, прекрасны и привлекательны лишь настолько, насколько таковыми находят их те, кто пользуется ими. Каждому живется хорошо или плохо в зависимости от того, что он сам по этому поводу думает. Доволен не тот кого другие мнят довольным, а тот, кто сам мнит себя таковым. И вообще, истинным и существенным тут можно считать лишь собственное мнение данного человека.
Судьба не приносит нам ни зла, ни добра, она поставляет лишь сырую материю того и другого и способное оплодотворить эту материю семя. Наша душа, более могущественная в этом отношении, чем судьба, использует и применяет их по своему усмотрению, являясь, таким образом, единственной причиной и распорядительницей своего счастливого или бедственного состояния. Внешние обстоятельства принимают тот или иной характер в зависимости от наших внутренних свойств, подобно тому, как наша одежда согревает нас не своей теплотою, но нашей собственной, которую, благодаря своим свойствам, она может задерживать и накапливать. Тот, кто укутал бы одеждою какой-нибудь холодный предмет, точно таким же образом поддержал бы в нем холод: так именно и поступают со снегом и льдом, чтобы предохранить их от таяния.
Как учение — мука для лентяя, а воздержание от вина — пытка для пьяницы, так умеренность является наказанием для привыкшего к роскоши, а телесные упражнения — тяготою для человека изнеженного и праздного, и тому подобное. Вещи сами по себе не являются ни трудными, ни мучительными, и только наше малодушие или слабость делают их такими. Чтобы правильно судить о вещах возвышенных и великих, надо иметь такую же душу; в противном случае мы припишем им наши собственные изъяны. Весло, погруженное в воду, кажется над надломленным. Таким образом, важно не только то, что мы видим, но и как мы его видим.
А раз так, то почему среди стольких рассуждений, которые столь различными способами убеждают людей относиться с презрением к смерти и терпеливо переносить боль, нам не найти какого-нибудь годного также для нас? И почему из такого множества доводов, убедивших в этом других, каждому из нас не избрать для себя такого, который был бы ему больше по нраву? И если ему не по силам лекарство, действующее быстро и бурно и исторгающее болезнь с корнем, то пусть он примет хотя бы мягчительного, которое принесло бы ему облегчение. Opinio est quaedam effeminata ас levis, nec in dolore magis, quam eadem in voluptate: qua, quum liquescimus fluimusque mollitia, apis aculeum sine clamore ferre non possumus. Totum in eo est, ut tibi imperes. [13]
Впрочем, и тот, кто станет чрезмерно подчеркивать остроту наших страданий и человеческое бессилие, не отделяется от философии. В ответ ему она выдвинет следующее бесспорное положение: «Если жить в нужде плохо, то нет никакой нужды жить в нужде».
Всякий, кто долго мучается, виноват в этом сам.
Кому не достает мужества как для того, чтобы вытерпеть смерть, так и для того, чтобы вытерпеть жизнь, кто не хочет ни бежать, ни сражаться, чем поможешь такому?

 
 
Рейтинг: 0 858 просмотров
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!