Человек свободный ни о чём
так мало не думает, как о смерти,
и его мудрость состоит в размышлении
не о смерти, а о жизни.
Б. Спиноза
Последний момент жизни — это
главный пробный камень мудрости;
её приходится испытывать, так сказать,
в тигле смерти.
Ж. Ламетри
Если бы я был сочинителем книг,
я составил бы сборник с описанием
различных смертей, снабдив его
комментариями. Кто учит людей
умирать, тот учит их жить.
М. Монтень
Январь. Он отметился днём двадцать четвёртым, днём, когда Лев Толстой поставил последнюю точку в рассказе «Три смерти». Так же в январе, но уже следующего года, произведение было напечатано в первом номере журнала «Библиотека для чтения». Оттуда, из 1859 года, оно начинает вести свою историю нахождения в русской литературе, вызывая по сей день весьма неоднозначные мнения, впрочем, как и многие другие произведения этого исполина русской прозы. И здесь хочется обратить внимание на одно суждение Владимира Набокова, оригинального русского литератора:
«У толстовского стиля есть одно своеобразное свойство, которое можно назвать «поиском истины на ощупь». Желая воспроизвести мысль или чувство, он будет очерчивать контуры этой мысли, чувства или предмета до тех пор, пока полностью не удовлетворится своим воссозданием, своим изложением. Этот приём включает в себя так называемые художественные повторы, или плотную цепочку повторяющихся утверждений, следующих одно за другим, - каждое последующее выразительней, чем предыдущее, и все ближе к значению, которое вкладывает в него Толстой».
Этот вывод Владимира Набокова о своеобразии творческой манеры Толстого неожиданно становится востребованным, когда размышляешь над текстом его рассказа «Три смерти»: очень интересно наблюдать, как он «очерчивает контуры» авторской мысли, переходя от одного эпизода смерти к другому, добиваясь в результате этих действий полного удовлетворения «своим воссозданием». При этом понимаешь, что предметом интереса писателя не являются ни причины летальных исходов и ни обстоятельства, в которых описываемое свершается. Сосредоточием толстовского внимания является другое: отношение его персонажей к смерти, их понимание смыслов этого сакрального обстоятельства в жизни всего живого на земле, что, в конечном счёте, сказывается на поведении обречённых на уход пред ликом неумолимого Тантоса. И такими приговорёнными на уход в иной мир являются в рассказе три существа: ширкинская барыня, ямщик Фёдор и ясенька, красивое дерево, срубленное для изготовления голубца, могильного креста с кровелькой.
Нельзя сказать, что этой больной в её драматическом положении могли быть близки вот такие элегические размышления лирического героя одного из стихотворений И. Бунина.
Настанет день — исчезну я,
А в этой комнате пустой
Всё то же будет: стол, скамья
Да образ, древний и простой.
И так же будет залетать
Цветная бабочка в шелку —
Порхать, шуршать и трепетать
По голубому потолку.
И так же будет неба дно
Смотреть в открытое окно,
И море ровной синевой
Манить в простор пустынный свой.
Такое Марья Дмитриевна представить никак не может. Не принимает она подобный исход. Он ей мыслится ужасающе несправедливым: как она, ещё недавно молодая и красивая женщина, мать двух малолетних детей, любящая жизнь во всём её великолепии, - скоро умрёт… Она не согласна, это абсурдно… Ведь дожила же до преклонных лет безумно любящая её матушка. «Боже мой! за что же?» - говорила она, и слёзы лились сильнее».
Юрий Айхенвальд, известный советский литературовед, размышляя об отношении Льва Толстого к этой героини, пишет, что тот испытывает «презрение к ней, презрение за то, что она так боялась смерти, так судорожно хваталась за жизнь и была в этой жизни так безнадежно мелка» Мало того, по мысли критика, великий писатель ещё винит её в том, что «при жизни она великого не понимала и имела душу невнимательную, душу глухую».
Вполне очевидно, что сознание человека в преддверии близкого конца жизненного пути каким-то образом должно деформироваться. Но это никак не позволяет судить ни обстоятельствах его прежней душевной жизни или об его житейских ценностях. Да и о сочувствии писателя к своей героине не приходится говорить. Ни картины осенней удручающей природы, ни следы былой красоты героини, ни телесная привлекательность молодой горничной, ни любопытство смотрительских детей, Аксюши и Маши, к физическим признакам смертельной болезни знакомой барыни, ни суетливая и обречённая заботливость мужа, ни последние сцены церковно-христианского уготовления больной к кончине – ничто не говорит о каком-то отношении автора к героине. Пред нами добротное реалистическое изображение. Это так, если бы не одно но. Всё же один упрёк автор отсылает своей героини: «Понимала ли она хоть теперь великие слова эти?» Вот каких слов, по мысли автора, она не понимала ранее: «Сокроешь лицо твоё - смущаются, возьмёшь от них дух - умирают и в прах свой извращаются. Пошлёшь дух твой - созидаются и обновляют лицо земли. Да будет господу слава вовеки!»
Что должна была понять ранее Марья Дмитриевна в этом отрывке из 104 псалма Давидова? Для прояснения этого вопроса необходимо познакомиться полнее с этим текстом из Древнего Завета. Скажем, вот с таким отрывком из него:
Землю основал на устоях её, чтобы не пошатнулась она во веки веков. Бездною, как облачением, покрыл Ты её, на горах стояли воды. От окрика Твоего убежали они, от голоса грома Твоего быстро ушли, взошли горы, долины опустились - к тому месту, которое Ты основал для них. Предел Ты установил, чтобы не преступали, чтобы не возвращались они покрывать землю. Посылаешь источники в долинные реки - между горами текут, поят всех полевых зверей; дикие ослы утоляют жажду свою. Над ними обитают птицы небесные, из среды ветвей голос подают. Поишь горы из горних чертогов Своих, плодами творений Твоих насыщается земля. Ты взращиваешь траву для скота, растения для работы человека, для того, чтобы хлеб произвести из земли, и вино, что веселит сердце человека, и масло, от которого блестит лицо его, и хлеб, подкрепляющий сердце человека. Насыщаются деревья Бога, кедры ливанские, которые Он насадил. На них птицы гнездятся, кипарисы - жилище аисту, высокие горы - сернам, скалы - убежище даманам. Сотворил Он луну для определения времён, солнце знает свой заход. Ты установил тьму и бывает ночь: во время неё бродят все лесные звери. Молодые львы рычат о добыче и просят у Всесильного пищу себе. Засияет солнце — они собираются, ложатся в свои логовища. Человек выходит к занятию своему, на работу свою до вечера. Как многочисленны творения Твои, Бог! Всё сотворил Ты с мудростью, полна земля произведений Твоих. Вот, море великое и обширное: там пресмыкающиеся, и нет [им] числа, животные малые с большими. Там корабли ходят, этот левиафан, которого Ты сотворил, чтобы он резвился в нём. Все они от Тебя ожидают, чтобы Ты дал им пищу в своё время. Ты даёшь им - они принимают, отверзаешь руку Твою - насыщаются благом. Скроешь лик Твой - смятение охватит их, отнимешь дух их - умирают, в прах свой возвращаются. Пошлёшь Ты дух Свой - они возродятся, обновишь Ты лицо земли. Да будет слава Бога вовеки, да радуется Бог о творениях Своих! Взглянет на землю - она содрогается, коснётся гор - они дымятся. Воспою я Богу при жизни моей, буду петь Всесильному моему, доколе существую.
Как очевидно из текста, приведённого выше, он, конечно, оправдывает своё название – псалом, так как вполне является хвалебной песнею гимнического порядка в честь созидателя всего сущего – Бога всевышнего. И читая этот текст при жизни, она не приняла сердцем и душой его сакральную истину: и жизнь её, и смерть её – всё в воле Создателя горнего, и она должна принять любые его деяния в свой адрес, в том числе и «отнимание духа». При этом к непониманию прибавилось ещё одно не маловажное обстоятельство: на проявление Его воли она ответила проявлением своей воли, воли к жизни, воли к борьбе за неё, тщетно вознося молитву к Тому, кто дал ей этот прекрасный мир, в котором жила, любила и была счастлива. И если у Толстого в контексте его религиозных убеждений нашлись слова упрёка в адрес несчастной молодой женщины, то у многих читателей этого рассказа страдалица найдёт поддержку. Пред ликом страданий и горя не до упрёков в не понимании или чего-то там ещё…Ведь многим трагическая несправедливость в судьбе барыни переживается в тесной связи со своей судьбой, со своим земным существованием, которое может вот так безоглядно прерваться.
Ведь не случайно повествование об истории борьбы за жизнь этой молодой особой прерывается на моменте остановке кареты, в которой больную везли, на постоялом дворе, где её спутники смогли бы передохнуть и перекусить. Но болезненная не вышла из кареты.
Она долго и горячо молилась, но в груди так же было больно и тесно, в небе, в полях и по дороге было так же серо и пасмурно, и та же осенняя мгла, ни чаще, ни реже, а все так же сыпалась на грязь дороги, на крыши, на карету и на тулупы ямщиков, которые, переговариваясь сильными, веселыми голосами, мазали и закладывали карету...
И невдомёк ей было, что там, в глубине постоялого двора, в горнице «на печи в овчинах» преждевременно умирал парень-ямщик от такой же беспощадной болезни, что и барыня, от быстротечной чахотки. Так и не узнала она, что на ямщике Серёге, который повёз её далее, были сапоги с ног того самого умирающего на постоялом дворе дяди Федора, который их отдал на обещание поставить камень на его могиле: не хотел он бесследно исчезнуть с лика земного. Именно это желание ставит под сомнение выводы многих критиков о безропотном принятии, не в пример барыни, своего смертельного приговора. Да, он внешне спокоен, даже деликатен, прося извинения за неудобства, которые он доставил окружающим своей болезнью. Всё это так. Но как понимать сон, который приснился кухарке Настасье в ночь смерти ездового? Связан ли кошмар этого сна с неким иным смыслом в принятии смерти Фёдором? При этом большинство критиков не обратило внимания на эту смысловую означенность данного эпизода в рассказе. Странно, но факт. Прочитаем описание этого сна:
Чудно что-то я нынче во сне видела… Вижу я, будто дядя Хвёдор с печи слез и пошёл дрова рубить. Дай, говорит, Настя, я тебе подсоблю; а я ему говорю: куда уж тебе дрова рубить, а он как схватит топор да и почнёт рубить, так шибко, шибко, только щепки летят. Что ж, я говорю, ты ведь болен был. Нет, говорит, я здоров, да как замахнётся, на меня страх и нашёл. Как я закричу, и проснулась.
И зачем художественному гению Льва Толстого вот такое после смертное изображение ямщика? Так и видишь это сухопарое, мускулистое мужское тело, развернувшееся в широком замахе и преисполненное молодецкой силы.
И нет ли тут скрытого авторского и, может быть, и самого Федора непринятия такого карающего божьего решения: ведь человек достоин жизни долгой и смерти естественной, от старости, как, например, библейский Давид, проживший до семидесяти лет, которые ему, согласно легенде, подарил из отпущенных ему сроков земного бытия Адам, увидевший у умирающего царя-младенца в возрасте трёх месяцев чудесную душ. Однако в рассказе и у ушедших в небытие души тоже были любящие и чистые. За что с ними так немилосердно? А если и за грехи тяжкие, то из текста рассказа нам ничего не известно о таковых. Правда, в одном из писем Льва Толстого мы можем прочесть вот такую характеристику своих персонажей:
Барыня жалка и гадка, потому что лгала всю жизнь и лжёт перед смертью. Христианство, как она его понимает, не решает для нее вопроса жизни и смерти. Зачем умирать, когда хочется жить? В обещания будущие христианства она верит воображением и умом, а все существо её становится на дыбы, и другого успокоенья (кроме ложнохристианского) нету,- а место занято. - Она гадка и жалка. Мужик умирает спокойно, именно потому, что он не христианин. Его религия другая, хотя он по обычаю и исполнял христианские обряды; его религия - природа, с которой он жил. Он сам рубил деревья, сеял рожь и косил её, убивал баранов, и рожались у него бараны, и дети рожались, и старики умирали, и он знает твердо этот закон, от которого он никогда не отворачивался, как барыня, и прямо, просто смотрел ему в глаза. ...Дерево умирает спокойно, честно и красиво. Красиво - потому что не лжёт, не ломается, не боится, не жалеет.
Понимаешь, что автору так видятся его герои, но текст рассказа не даёт основания для многих таких оценок писателя. Нам ничего неизвестно о нечестной жизни молодой барыни в предыдущие событиям в рассказе временам, да и в то, что она «жалка и гадка», «гадка и жалка» не верится также. И как можно обессилие мужика принять за спокойствие… Какое спокойствие: боль нещадная, изматывающий кашель, неприкаянность, ни души родственной вокруг, уязвлённость тем, что он создаёт трудности для окружающих, которые из милости всё это терпят... Вспомним хотя бы словесную агрессию кухарки: «А уж давно пора, прости господи согрешенье. Вишь, надрывается. Либо перевесть его, что ль, в избу в другую, или куда! Такие больницы, слышь, в городу есть; а то разве дело - занял весь угол, да и шабаш. Нет тебе простору никакого».
И это называется спокойной смертью!? Затаился, замер, да так и бессловно умер. Ведь не будешь же вещать с печи нечто сокровенное души своей чужим людям, занятыми своими жизненными повседневными обстоятельствами.
Так неожиданно вновь всплывает мотив несправедливой судьбы, объединяющий два описанных здесь эпизода смерти. Возникает тут законный вопрос: «А не будет ли третий эпизод также противоречить авторскому замыслу и интерпретации»? И сразу думается, для кого дерево умирает «красиво», кроме автора? Ведь кто-то/что-то в рассказе должен/должно всё же встать на эту точку зрения. И как читателю в это поверить? Ведь подтверждения цитированным выше словам автора о красоте смерти ясеньки мы не находим в тексте рассказа. Для малиновки, которая с испугом вылетела из кроны падающего дерева вряд ли этот момент был красивым: дай бог крылья унести. Что до собратьев загубленного дерева, то они только обрадовались освободившемуся простору для своих ветвей и возможности предъявления собственных достоинств, ничуть не думая о великолепии смерти-падения дерева. Реакция Сережи, срубившего красавицу-ясеньку, на дело рук своих вообще осталась вне зоны внимания автора. И как-то с трудом воспринимаешь итоговый посыл автора читателю: расстанься с чувствами, эмоциями, с желаниями и прочими слабостями и ты умрёшь красиво. Плоть может умереть спокойно, пример тому дерево, но душа не должна подчиниться смерти: принять как неизбежность – да, но не стать её частью.
Если барыне не был близок жизнеутверждающий смысл бунинского стихотворения, то для Толстого он, несомненно, был бы приемлем. Ведь как удивительно совпали тональности и смыслы стихотворения и заключительного пассажа анализируемого рассказа, который, для вящей убедительности, приводится целиком:
Первые лучи солнца, пробив сквозившую тучу, блеснули в небе и пробежали по земле и небу. Туман волнами стал переливаться в лощинах, роса, блестя, заиграла на зелени, прозрачные побелевшие тучки спеша разбегались по синевшему своду. Птицы гомозились в чаще и, как потерянные, щебетали что-то счастливое; сочные листья радостно и спокойно шептались в вершинах, и ветви живых дерев медленно, величаво зашевелились над мертвым, поникшим деревом.
Гимном полнокровному жизненному бытию заканчивается рассказ. Но обращает на себя внимание, что в этой картине пира жизни не нашлось места человеческому созданию, наделённого душой и совестью, сознанием и верой, способностью видеть красоту. Не знаменательно ли это? Что в этом предпочтении тем, кому не дано осознать таинство смерти (лучам солнца, туману, росе, тучкам, птицам, листьям, ветвям, деревьям), при полном забвении тех, кому дано это инфернальное чувство, чувство осознания смерти как неумолимого факта своей судьбы? Именно такое чувство проявилось в одном из стихотворений Иосифа Бродского:
Смерть - не скелет кошмарный
с длинной косой в росе.
Смерть - это тот кустарник,
в котором стоим мы все.
Это не плач похоронный,
а также не чёрный бант.
Смерть - это крик вороний,
чёрный - на красный банк.
Смерть - это все машины,
это тюрьма и сад.
Смерть - это все мужчины,
галстуки их висят.
Смерть - это стекла в бане,
в церкви, в домах - подряд!
Смерть - это всё, что с нами -
ибо они - не узрят.
Смерть - это наши силы,
это наш труд и пот.
Смерть - это наши жилы,
наша душа и плоть.
Мы больше на холм не выйдем,
в наших домах огни.
Это не мы их не видим -
нас не видят они.
И согласился бы Лев Толстой с тем, что его гимническая картина земного бытия и есть одно проявлений смерти? Ведь именно это утверждается лирическим героем процитированного выше стихотворения: смерть – это то, с чем расстаётся навсегда всяк живший в этой земной юдоли человек. И смыслов в таких осознаниях множество, видно, оно равно числу переживших сей акт душевного прозрения и ждущих испытания на пробном камне мудрости.
Вот, скажем, через двадцать лет после публикации этого рассказа Л. Толстого, в 1879 году, за четыре года до своей кончины, над таинством ухода человека задумался другой гений русской литературы – И. Тургенев. И из под пера его вышло известное стихотворение в прозе:
Что я буду думать?..
Что я буду думать тогда, когда мне придётся умирать, если я только буду в состоянии тогда думать?
Буду ли я думать о том, что плохо воспользовался жизнью, проспал её, продремал, не сумел вкусить от её даров?
… "Как? это уже смерть? Так скоро? Невозможно! Ведь я ещё ничего не успел сделать... Я только собирался делать!"
…Буду ли я вспоминать о прошедшем, останавливаться мыслию на немногих, светлых, прожитых мною мгновениях на дорогих образах и лицах?
…Предстанут ли моей памяти мои дурные дела - и найдёт на мою душу жгучая тоска позднего раскаяния?
…Буду ли я думать о том, что меня ожидает за гробом... да и ожидает ли меня там что-нибудь?
… Нет... мне кажется, я буду стараться не думать - и насильно займусь каким-нибудь вздором, чтобы только отвлечь собственное моё внимание от грозного мрака, чернеющего впереди.
…При мне один умирающий всё жаловался на то, что не хотят дать ему погрызть калёных орешков... и только там, в глубине его потускневших глаз
По накалу души, отягощённой тяжкой мыслию, эта проза по праву может быть отнести к высоким образцам поэзии, к таким как ранее приведённое здесь стихотворение И. Бродского или к такому шедевру творчества Е. Баратынского, как «Смерть».
Под бурею судеб, унылый, часто я,
Скучая тягостной неволей бытия,
Нести ярмо моё утрачивая силу,
Гляжу с отрадою на близкую могилу,
Приветствую её, покой её люблю,
И цепи отряхнуть я сам себя молю.
Но вскоре мнимая решимость позабыта,
И томной слабости душа моя открыта:
Страшна могила мне; и ближние, друзья,
Мое грядущее, и молодость моя,
И обещания в груди сокрытой музы -
Всё обольстительно скрепляет жизни узы,
И далеко ищу, как жребий мой ни строг,
Я жить и бедствовать услужливый предлог.
Как бы воспринял Л. Толстой мыслительные пассажи лирических персонажей этих двух произведений, находясь во временной точке написания «Трёх смертей»? Вряд ли бы он назвал бы их красивыми. Ведь явно они находятся в унисонном состоянии к чувствам, раздирающим душу ширкинской барыни, да, если посмотреть в глаза ямщика Фёдора, то с большой степенью уверенности там можно было бы увидеть, как «билось и трепетало что-то, как перешибленное крыло насмерть раненной птицы».
Так что думается, на мой взгляд, это произведение Л. Толстого нужно отнести к явной художественной неудаче автора. Выстроенная им идейная канва пришла в прямой противоречие с обстоятельствами человеческого бытия. В нём категории красивого или некрасивого не являются сущностными. Они у автора надуманные и мёртворождённые.
Да и в «Словаре эпитетов русского языка» мы не найдём эпитет «красивая» к слову «смерть»:
- безвременная, беспощадная, близкая, быстротечная, верная, внезапная, грозная, грядущая, медленная, моментальная, нежданная, неизбежная, неминуемая, неминучая, неожиданная, неотвратимая, поздняя, преждевременная, равнодушная, ранняя, роковая, скоропостижная, случайная, скоротечная.
И в другом словаре:
- бесславная, бесчестная, благостная, героическая, геройская, глупая,
гордая, дивная, естественная, жалкая, жестокая, загадочная, злая,
истязательная, легкая, лютая, мученическая, мучительная, напрасная, насильственная, нелепая, непонятная, неумная, одинокая, подлецкая, позорная, постыдная, почётная, праведная, славная, сладкая, слепая, собачья, спокойная, страшная, суровая, счастливая, тихая, трудная,
тяжелая, ужасная, хладная, холодная, чёрная, честная, эффектная,
блаженнострашная, синяя, угрюмая, ясная.
Несколько примеров таких же эпитетов из творчества российских писателей и поэтов.
Какие угодно признаки находят у вечной спутницы рода человеческого, но только нет среди них толстовского: «красивая и некрасивая». Однако есть один момент. С великим русским гением будут согласны многие японцы. Для них смерть бывает красивой. Но это особая смерть. Вот как об этом пишет Г.Чхартвишвили:
«Вот японская логическая цепочка.
Смерть - самое красивое, что есть в человеческой жизни.
Самый красивый вид смерти - самоубийство.
Самое красивое из самоубийств – харакири».
Писатель также разъяснил, почему такая смерть видится японцам красивой. Всё дело в отличии их ментальности от европейской.
« Отличие от Европы, где живот считается объектом низменным и нечистым, принадлежностью телесного низа, а стало быть предметом для шуток, у японцев брюшная полость вызывает совсем иные ассоциации. Хаара - это возвышенно и романтично. Это телесный центр, средоточие жизни (ведь у наших предков слово "живот" тоже когда-то имело иной смысл). По японским понятиям хара - это ёмкость, где обитает человеческая душа. Разумеется, не душа в христианском понимании, а дух, воля, неподдельность.
Древние японцы считали, что лицо служит для вежливости, уста могут солгать, руки грешат, и лишь живот не обманет, именно там корень естества, там правда, там глубинная суть. Чуть ниже пупа, в центре тяжести тела, находится магическая точка тандэн. При медитационном сидении - оно называется дзадзэн- нужно не отрывать взгляда от этой точки, и тогда можно достичь просветления. При занятиях боевыми искусствами сэн-сэй велит ученикам концентрировать в тандэне энергию и силу духа. Там источник действия, основа истинности. Во время харакири разрез непременно должен проходить через тандэн, ведь распарывая себе живот, человек обнажает свою подлинную суть, выпускает свою душу на свободу.
Различие в западной и японской трактовке живота красноречиво проявляется на уровне идиоматики. По-японски выражение "человек с большим животом" означает "человек широких взглядов". Если у кого-то "нет живота", не радуйтесь за стройность его фигуры, ибо перед вами человек малодушный. "Пощупать кому-то живот" - не фамильярность, это выражение означает "выяснить истинное отношение". "Расколоть живот" значит "проявить откровенность"… Если японец сказал, что у вас "толстый живот", это комплимент: стало быть, вы - человек щедрый.
Столь же смешно и нелепо звучит для японца буквальный перевод русских идиом вроде "животики надорвать" (то есть погубить свою хара?!) или рекомендации "слушать ухом, а не брюхом" (как раз хара для проникновенного внимания годится куда больше).
Харакири (или, по китайскому чтению тех же двух иероглифов, сэппуку) просто означает "резать живот"…
И далее:
«Японская традиция, в отличие от христианской, не видит в человеческом теле ничего стыдного, а потому относится к нему с уважением. Считать свое телесное устройство безобразным, с японской точки зрения, просто глупо. Самураю стыдиться нечего: в момент совершения харакири он раскрыт перед миром весь без остатка - и душой, и требухой, неразделимый на составляющие тела и духа и одинаково прекрасный, как снаружи, так и изнутри. Победа над страхом, болью и преходящестью - это, вероятно, и в самом деле красиво».
Но вряд ли Лев Николаевич хотел бы предложить Марии Дмитриевне сделать харакири, чтобы смерть её была такой, какой, на его взгляд, она должна быть - красивой.
[Скрыть]Регистрационный номер 0372053 выдан для произведения:
Пробный камень мудрости
Человек свободный ни о чём
так мало не думает, как о смерти,
и его мудрость состоит в размышлении
не о смерти, а о жизни.
Б. Спиноза
Последний момент жизни — это
главный пробный камень мудрости;
её приходится испытывать, так сказать,
в тигле смерти.
Ж. Ламетри
Если бы я был сочинителем книг,
я составил бы сборник с описанием
различных смертей, снабдив его
комментариями. Кто учит людей
умирать, тот учит их жить.
М. Монтень
Январь. Он отметился днём двадцать четвёртым, днём, когда Лев Толстой поставил последнюю точку в рассказе «Три смерти». Так же в январе, но уже следующего года, произведение было напечатано в первом номере журнала «Библиотека для чтения». Оттуда, из 1859 года, оно начинает вести свою историю нахождения в русской литературе, вызывая по сей день весьма неоднозначные мнения, впрочем, как и многие другие произведения этого исполина русской прозы. И здесь хочется обратить внимание на одно суждение Владимира Набокова, оригинального русского литератора:
«У толстовского стиля есть одно своеобразное свойство, которое можно назвать «поиском истины на ощупь». Желая воспроизвести мысль или чувство, он будет очерчивать контуры этой мысли, чувства или предмета до тех пор, пока полностью не удовлетворится своим воссозданием, своим изложением. Этот приём включает в себя так называемые художественные повторы, или плотную цепочку повторяющихся утверждений, следующих одно за другим, - каждое последующее выразительней, чем предыдущее, и все ближе к значению, которое вкладывает в него Толстой».
Этот вывод Владимира Набокова о своеобразии творческой манеры Толстого неожиданно становится востребованным, когда размышляешь над текстом его рассказа «Три смерти»: очень интересно наблюдать, как он «очерчивает контуры» авторской мысли, переходя от одного эпизода смерти к другому, добиваясь в результате этих действий полного удовлетворения «своим воссозданием». При этом понимаешь, что предметом интереса писателя не являются ни причины летальных исходов и ни обстоятельства, в которых описываемое свершается. Сосредоточием толстовского внимания является другое: отношение его персонажей к смерти, их понимание смыслов этого сакрального обстоятельства в жизни всего живого на земле, что, в конечном счёте, сказывается на поведении обречённых на уход пред ликом неумолимого Тантоса. И такими приговорёнными на уход в иной мир являются в рассказе три существа: ширкинская барыня, ямщик Фёдор и ясенька, красивое дерево, срубленное для изготовления голубца, могильного креста с кровелькой.
Нельзя сказать, что этой больной в её драматическом положении могли быть близки вот такие элегические размышления лирического героя одного из стихотворений И. Бунина.
Настанет день — исчезну я,
А в этой комнате пустой
Всё то же будет: стол, скамья
Да образ, древний и простой.
И так же будет залетать
Цветная бабочка в шелку —
Порхать, шуршать и трепетать
По голубому потолку.
И так же будет неба дно
Смотреть в открытое окно,
И море ровной синевой
Манить в простор пустынный свой.
Такое Марья Дмитриевна представить никак не может. Не принимает она подобный исход. Он ей мыслится ужасающе несправедливым: как она, ещё недавно молодая и красивая женщина, мать двух малолетних детей, любящая жизнь во всём её великолепии, - скоро умрёт… Она не согласна, это абсурдно… Ведь дожила же до преклонных лет безумно любящая её матушка. «Боже мой! за что же?» - говорила она, и слёзы лились сильнее».
Юрий Айхенвальд, известный советский литературовед, размышляя об отношении Льва Толстого к этой героини, пишет, что тот испытывает «презрение к ней, презрение за то, что она так боялась смерти, так судорожно хваталась за жизнь и была в этой жизни так безнадежно мелка» Мало того, по мысли критика, великий писатель ещё винит её в том, что «при жизни она великого не понимала и имела душу невнимательную, душу глухую».
Вполне очевидно, что сознание человека в преддверии близкого конца жизненного пути каким-то образом должно деформироваться. Но это никак не позволяет судить ни обстоятельствах его прежней душевной жизни или об его житейских ценностях. Да и о сочувствии писателя к своей героине не приходится говорить. Ни картины осенней удручающей природы, ни следы былой красоты героини, ни телесная привлекательность молодой горничной, ни любопытство смотрительских детей, Аксюши и Маши, к физическим признакам смертельной болезни знакомой барыни, ни суетливая и обречённая заботливость мужа, ни последние сцены церковно-христианского уготовления больной к кончине – ничто не говорит о каком-то отношении автора к героине. Пред нами добротное реалистическое изображение. Это так, если бы не одно но. Всё же один упрёк автор отсылает своей героини: «Понимала ли она хоть теперь великие слова эти?» Вот каких слов, по мысли автора, она не понимала ранее: «Сокроешь лицо твоё - смущаются, возьмёшь от них дух - умирают и в прах свой извращаются. Пошлёшь дух твой - созидаются и обновляют лицо земли. Да будет господу слава вовеки!»
Что должна была понять ранее Марья Дмитриевна в этом отрывке из 104 псалма Давидова? Для прояснения этого вопроса необходимо познакомиться полнее с этим текстом из Древнего Завета. Скажем, вот с таким отрывком из него:
Землю основал на устоях её, чтобы не пошатнулась она во веки веков. Бездною, как облачением, покрыл Ты её, на горах стояли воды. От окрика Твоего убежали они, от голоса грома Твоего быстро ушли, взошли горы, долины опустились - к тому месту, которое Ты основал для них. Предел Ты установил, чтобы не преступали, чтобы не возвращались они покрывать землю. Посылаешь источники в долинные реки - между горами текут, поят всех полевых зверей; дикие ослы утоляют жажду свою. Над ними обитают птицы небесные, из среды ветвей голос подают. Поишь горы из горних чертогов Своих, плодами творений Твоих насыщается земля. Ты взращиваешь траву для скота, растения для работы человека, для того, чтобы хлеб произвести из земли, и вино, что веселит сердце человека, и масло, от которого блестит лицо его, и хлеб, подкрепляющий сердце человека. Насыщаются деревья Бога, кедры ливанские, которые Он насадил. На них птицы гнездятся, кипарисы - жилище аисту, высокие горы - сернам, скалы - убежище даманам. Сотворил Он луну для определения времён, солнце знает свой заход. Ты установил тьму и бывает ночь: во время неё бродят все лесные звери. Молодые львы рычат о добыче и просят у Всесильного пищу себе. Засияет солнце — они собираются, ложатся в свои логовища. Человек выходит к занятию своему, на работу свою до вечера. Как многочисленны творения Твои, Бог! Всё сотворил Ты с мудростью, полна земля произведений Твоих. Вот, море великое и обширное: там пресмыкающиеся, и нет [им] числа, животные малые с большими. Там корабли ходят, этот левиафан, которого Ты сотворил, чтобы он резвился в нём. Все они от Тебя ожидают, чтобы Ты дал им пищу в своё время. Ты даёшь им - они принимают, отверзаешь руку Твою - насыщаются благом. Скроешь лик Твой - смятение охватит их, отнимешь дух их - умирают, в прах свой возвращаются. Пошлёшь Ты дух Свой - они возродятся, обновишь Ты лицо земли. Да будет слава Бога вовеки, да радуется Бог о творениях Своих! Взглянет на землю - она содрогается, коснётся гор - они дымятся. Воспою я Богу при жизни моей, буду петь Всесильному моему, доколе существую.
Как очевидно из текста, приведённого выше, он, конечно, оправдывает своё название – псалом, так как вполне является хвалебной песнею гимнического порядка в честь созидателя всего сущего – Бога всевышнего. И читая этот текст при жизни, она не приняла сердцем и душой его сакральную истину: и жизнь её, и смерть её – всё в воле Создателя горнего, и она должна принять любые его деяния в свой адрес, в том числе и «отнимание духа». При этом к непониманию прибавилось ещё одно не маловажное обстоятельство: на проявление Его воли она ответила проявлением своей воли, воли к жизни, воли к борьбе за неё, тщетно вознося молитву к Тому, кто дал ей этот прекрасный мир, в котором жила, любила и была счастлива. И если у Толстого в контексте его религиозных убеждений нашлись слова упрёка в адрес несчастной молодой женщины, то у многих читателей этого рассказа страдалица найдёт поддержку. Пред ликом страданий и горя не до упрёков в не понимании или чего-то там ещё…Ведь многим трагическая несправедливость в судьбе барыни переживается в тесной связи со своей судьбой, со своим земным существованием, которое может вот так безоглядно прерваться.
Ведь не случайно повествование об истории борьбы за жизнь этой молодой особой прерывается на моменте остановке кареты, в которой больную везли, на постоялом дворе, где её спутники смогли бы передохнуть и перекусить. Но болезненная не вышла из кареты.
Она долго и горячо молилась, но в груди так же было больно и тесно, в небе, в полях и по дороге было так же серо и пасмурно, и та же осенняя мгла, ни чаще, ни реже, а все так же сыпалась на грязь дороги, на крыши, на карету и на тулупы ямщиков, которые, переговариваясь сильными, веселыми голосами, мазали и закладывали карету...
И невдомёк ей было, что там, в глубине постоялого двора, в горнице «на печи в овчинах» преждевременно умирал парень-ямщик от такой же беспощадной болезни, что и барыня, от быстротечной чахотки. Так и не узнала она, что на ямщике Серёге, который повёз её далее, были сапоги с ног того самого умирающего на постоялом дворе дяди Федора, который их отдал на обещание поставить камень на его могиле: не хотел он бесследно исчезнуть с лика земного. Именно это желание ставит под сомнение выводы многих критиков о безропотном принятии, не в пример барыни, своего смертельного приговора. Да, он внешне спокоен, даже деликатен, прося извинения за неудобства, которые он доставил окружающим своей болезнью. Всё это так. Но как понимать сон, который приснился кухарке Настасье в ночь смерти ездового? Связан ли кошмар этого сна с неким иным смыслом в принятии смерти Фёдором? При этом большинство критиков не обратило внимания на эту смысловую означенность данного эпизода в рассказе. Странно, но факт. Прочитаем описание этого сна:
Чудно что-то я нынче во сне видела… Вижу я, будто дядя Хвёдор с печи слез и пошёл дрова рубить. Дай, говорит, Настя, я тебе подсоблю; а я ему говорю: куда уж тебе дрова рубить, а он как схватит топор да и почнёт рубить, так шибко, шибко, только щепки летят. Что ж, я говорю, ты ведь болен был. Нет, говорит, я здоров, да как замахнётся, на меня страх и нашёл. Как я закричу, и проснулась.
И зачем художественному гению Льва Толстого вот такое после смертное изображение ямщика? Так и видишь это сухопарое, мускулистое мужское тело, развернувшееся в широком замахе и преисполненное молодецкой силы.
И нет ли тут скрытого авторского и, может быть, и самого Федора непринятия такого карающего божьего решения: ведь человек достоин жизни долгой и смерти естественной, от старости, как, например, библейский Давид, проживший до семидесяти лет, которые ему, согласно легенде, подарил из отпущенных ему сроков земного бытия Адам, увидевший у умирающего царя-младенца в возрасте трёх месяцев чудесную душ. Однако в рассказе и у ушедших в небытие души тоже были любящие и чистые. За что с ними так немилосердно? А если и за грехи тяжкие, то из текста рассказа нам ничего не известно о таковых. Правда, в одном из писем Льва Толстого мы можем прочесть вот такую характеристику своих персонажей:
Барыня жалка и гадка, потому что лгала всю жизнь и лжёт перед смертью. Христианство, как она его понимает, не решает для нее вопроса жизни и смерти. Зачем умирать, когда хочется жить? В обещания будущие христианства она верит воображением и умом, а все существо её становится на дыбы, и другого успокоенья (кроме ложнохристианского) нету,- а место занято. - Она гадка и жалка. Мужик умирает спокойно, именно потому, что он не христианин. Его религия другая, хотя он по обычаю и исполнял христианские обряды; его религия - природа, с которой он жил. Он сам рубил деревья, сеял рожь и косил её, убивал баранов, и рожались у него бараны, и дети рожались, и старики умирали, и он знает твердо этот закон, от которого он никогда не отворачивался, как барыня, и прямо, просто смотрел ему в глаза. ...Дерево умирает спокойно, честно и красиво. Красиво - потому что не лжёт, не ломается, не боится, не жалеет.
Понимаешь, что автору так видятся его герои, но текст рассказа не даёт основания для многих таких оценок писателя. Нам ничего неизвестно о нечестной жизни молодой барыни в предыдущие событиям в рассказе временам, да и в то, что она «жалка и гадка», «гадка и жалка» не верится также. И как можно обессилие мужика принять за спокойствие… Какое спокойствие: боль нещадная, изматывающий кашель, неприкаянность, ни души родственной вокруг, уязвлённость тем, что он создаёт трудности для окружающих, которые из милости всё это терпят... Вспомним хотя бы словесную агрессию кухарки: «А уж давно пора, прости господи согрешенье. Вишь, надрывается. Либо перевесть его, что ль, в избу в другую, или куда! Такие больницы, слышь, в городу есть; а то разве дело - занял весь угол, да и шабаш. Нет тебе простору никакого».
И это называется спокойной смертью!? Затаился, замер, да так и бессловно умер. Ведь не будешь же вещать с печи нечто сокровенное души своей чужим людям, занятыми своими жизненными повседневными обстоятельствами.
Так неожиданно вновь всплывает мотив несправедливой судьбы, объединяющий два описанных здесь эпизода смерти. Возникает тут законный вопрос: «А не будет ли третий эпизод также противоречить авторскому замыслу и интерпретации»? И сразу думается, для кого дерево умирает «красиво», кроме автора? Ведь кто-то/что-то в рассказе должен/должно всё же встать на эту точку зрения. И как читателю в это поверить? Ведь подтверждения цитированным выше словам автора о красоте смерти ясеньки мы не находим в тексте рассказа. Для малиновки, которая с испугом вылетела из кроны падающего дерева вряд ли этот момент был красивым: дай бог крылья унести. Что до собратьев загубленного дерева, то они только обрадовались освободившемуся простору для своих ветвей и возможности предъявления собственных достоинств, ничуть не думая о великолепии смерти-падения дерева. Реакция Сережи, срубившего красавицу-ясеньку, на дело рук своих вообще осталась вне зоны внимания автора. И как-то с трудом воспринимаешь итоговый посыл автора читателю: расстанься с чувствами, эмоциями, с желаниями и прочими слабостями и ты умрёшь красиво. Плоть может умереть спокойно, пример тому дерево, но душа не должна подчиниться смерти: принять как неизбежность – да, но не стать её частью.
Если барыне не был близок жизнеутверждающий смысл бунинского стихотворения, то для Толстого он, несомненно, был бы приемлем. Ведь как удивительно совпали тональности и смыслы стихотворения и заключительного пассажа анализируемого рассказа, который, для вящей убедительности, приводится целиком:
Первые лучи солнца, пробив сквозившую тучу, блеснули в небе и пробежали по земле и небу. Туман волнами стал переливаться в лощинах, роса, блестя, заиграла на зелени, прозрачные побелевшие тучки спеша разбегались по синевшему своду. Птицы гомозились в чаще и, как потерянные, щебетали что-то счастливое; сочные листья радостно и спокойно шептались в вершинах, и ветви живых дерев медленно, величаво зашевелились над мертвым, поникшим деревом.
Гимном полнокровному жизненному бытию заканчивается рассказ. Но обращает на себя внимание, что в этой картине пира жизни не нашлось места человеческому созданию, наделённого душой и совестью, сознанием и верой, способностью видеть красоту. Не знаменательно ли это? Что в этом предпочтении тем, кому не дано осознать таинство смерти (лучам солнца, туману, росе, тучкам, птицам, листьям, ветвям, деревьям), при полном забвении тех, кому дано это инфернальное чувство, чувство осознания смерти как неумолимого факта своей судьбы? Именно такое чувство проявилось в одном из стихотворений Иосифа Бродского:
Смерть - не скелет кошмарный
с длинной косой в росе.
Смерть - это тот кустарник,
в котором стоим мы все.
Это не плач похоронный,
а также не чёрный бант.
Смерть - это крик вороний,
чёрный - на красный банк.
Смерть - это все машины,
это тюрьма и сад.
Смерть - это все мужчины,
галстуки их висят.
Смерть - это стекла в бане,
в церкви, в домах - подряд!
Смерть - это всё, что с нами -
ибо они - не узрят.
Смерть - это наши силы,
это наш труд и пот.
Смерть - это наши жилы,
наша душа и плоть.
Мы больше на холм не выйдем,
в наших домах огни.
Это не мы их не видим -
нас не видят они.
И согласился бы Лев Толстой с тем, что его гимническая картина земного бытия и есть одно проявлений смерти? Ведь именно это утверждается лирическим героем процитированного выше стихотворения: смерть – это то, с чем расстаётся навсегда всяк живший в этой земной юдоли человек. И смыслов в таких осознаниях множество, видно, оно равно числу переживших сей акт душевного прозрения и ждущих испытания на пробном камне мудрости.
Вот, скажем, через двадцать лет после публикации этого рассказа Л. Толстого, в 1879 году, за четыре года до своей кончины, над таинством ухода человека задумался другой гений русской литературы – И. Тургенев. И из под пера его вышло известное стихотворение в прозе:
Что я буду думать?..
Что я буду думать тогда, когда мне придётся умирать, если я только буду в состоянии тогда думать?
Буду ли я думать о том, что плохо воспользовался жизнью, проспал её, продремал, не сумел вкусить от её даров?
… "Как? это уже смерть? Так скоро? Невозможно! Ведь я ещё ничего не успел сделать... Я только собирался делать!"
…Буду ли я вспоминать о прошедшем, останавливаться мыслию на немногих, светлых, прожитых мною мгновениях на дорогих образах и лицах?
…Предстанут ли моей памяти мои дурные дела - и найдёт на мою душу жгучая тоска позднего раскаяния?
…Буду ли я думать о том, что меня ожидает за гробом... да и ожидает ли меня там что-нибудь?
… Нет... мне кажется, я буду стараться не думать - и насильно займусь каким-нибудь вздором, чтобы только отвлечь собственное моё внимание от грозного мрака, чернеющего впереди.
…При мне один умирающий всё жаловался на то, что не хотят дать ему погрызть калёных орешков... и только там, в глубине его потускневших глаз
По накалу души, отягощённой тяжкой мыслию, эта проза по праву может быть отнести к высоким образцам поэзии, к таким как ранее приведённое здесь стихотворение И. Бродского или к такому шедевру творчества Е. Баратынского, как «Смерть».
Под бурею судеб, унылый, часто я,
Скучая тягостной неволей бытия,
Нести ярмо моё утрачивая силу,
Гляжу с отрадою на близкую могилу,
Приветствую её, покой её люблю,
И цепи отряхнуть я сам себя молю.
Но вскоре мнимая решимость позабыта,
И томной слабости душа моя открыта:
Страшна могила мне; и ближние, друзья,
Мое грядущее, и молодость моя,
И обещания в груди сокрытой музы -
Всё обольстительно скрепляет жизни узы,
И далеко ищу, как жребий мой ни строг,
Я жить и бедствовать услужливый предлог.
Как бы воспринял Л. Толстой мыслительные пассажи лирических персонажей этих двух произведений, находясь во временной точке написания «Трёх смертей»? Вряд ли бы он назвал бы их красивыми. Ведь явно они находятся в унисонном состоянии к чувствам, раздирающим душу ширкинской барыни, да, если посмотреть в глаза ямщика Фёдора, то с большой степенью уверенности там можно было бы увидеть, как «билось и трепетало что-то, как перешибленное крыло насмерть раненной птицы».
Так что думается, на мой взгляд, это произведение Л. Толстого нужно отнести к явной художественной неудаче автора. Выстроенная им идейная канва пришла в прямой противоречие с обстоятельствами человеческого бытия. В нём категории красивого или некрасивого не являются сущностными. Они у автора надуманные и мёртворождённые.
Да и в «Словаре эпитетов русского языка» мы не найдём эпитет «красивая» к слову «смерть»:
- безвременная, беспощадная, близкая, быстротечная, верная, внезапная, грозная, грядущая, медленная, моментальная, нежданная, неизбежная, неминуемая, неминучая, неожиданная, неотвратимая, поздняя, преждевременная, равнодушная, ранняя, роковая, скоропостижная, случайная, скоротечная.
И в другом словаре:
- бесславная, бесчестная, благостная, героическая, геройская, глупая,
гордая, дивная, естественная, жалкая, жестокая, загадочная, злая,
истязательная, легкая, лютая, мученическая, мучительная, напрасная, насильственная, нелепая, непонятная, неумная, одинокая, подлецкая, позорная, постыдная, почётная, праведная, славная, сладкая, слепая, собачья, спокойная, страшная, суровая, счастливая, тихая, трудная,
тяжелая, ужасная, хладная, холодная, чёрная, честная, эффектная,
блаженнострашная, синяя, угрюмая, ясная.
Несколько примеров таких же эпитетов из творчества российских писателей и поэтов.
Какие угодно признаки находят у вечной спутницы рода человеческого, но только нет среди них толстовского: «красивая и некрасивая». Однако есть один момент. С великим русским гением будут согласны многие японцы. Для них смерть бывает красивой. Но это особая смерть. Вот как об этом пишет Г.Чхартвишвили:
«Вот японская логическая цепочка.
Смерть - самое красивое, что есть в человеческой жизни.
Самый красивый вид смерти - самоубийство.
Самое красивое из самоубийств – харакири».
Писатель также разъяснил, почему такая смерть видится японцам красивой. Всё дело в отличии их ментальности от европейской.
« Отличие от Европы, где живот считается объектом низменным и нечистым, принадлежностью телесного низа, а стало быть предметом для шуток, у японцев брюшная полость вызывает совсем иные ассоциации. Хаара - это возвышенно и романтично. Это телесный центр, средоточие жизни (ведь у наших предков слово "живот" тоже когда-то имело иной смысл). По японским понятиям хара - это ёмкость, где обитает человеческая душа. Разумеется, не душа в христианском понимании, а дух, воля, неподдельность.
Древние японцы считали, что лицо служит для вежливости, уста могут солгать, руки грешат, и лишь живот не обманет, именно там корень естества, там правда, там глубинная суть. Чуть ниже пупа, в центре тяжести тела, находится магическая точка тандэн. При медитационном сидении - оно называется дзадзэн- нужно не отрывать взгляда от этой точки, и тогда можно достичь просветления. При занятиях боевыми искусствами сэн-сэй велит ученикам концентрировать в тандэне энергию и силу духа. Там источник действия, основа истинности. Во время харакири разрез непременно должен проходить через тандэн, ведь распарывая себе живот, человек обнажает свою подлинную суть, выпускает свою душу на свободу.
Различие в западной и японской трактовке живота красноречиво проявляется на уровне идиоматики. По-японски выражение "человек с большим животом" означает "человек широких взглядов". Если у кого-то "нет живота", не радуйтесь за стройность его фигуры, ибо перед вами человек малодушный. "Пощупать кому-то живот" - не фамильярность, это выражение означает "выяснить истинное отношение". "Расколоть живот" значит "проявить откровенность"… Если японец сказал, что у вас "толстый живот", это комплимент: стало быть, вы - человек щедрый.
Столь же смешно и нелепо звучит для японца буквальный перевод русских идиом вроде "животики надорвать" (то есть погубить свою хара?!) или рекомендации "слушать ухом, а не брюхом" (как раз хара для проникновенного внимания годится куда больше).
Харакири (или, по китайскому чтению тех же двух иероглифов, сэппуку) просто означает "резать живот"…
И далее:
«Японская традиция, в отличие от христианской, не видит в человеческом теле ничего стыдного, а потому относится к нему с уважением. Считать свое телесное устройство безобразным, с японской точки зрения, просто глупо. Самураю стыдиться нечего: в момент совершения харакири он раскрыт перед миром весь без остатка - и душой, и требухой, неразделимый на составляющие тела и духа и одинаково прекрасный, как снаружи, так и изнутри. Победа над страхом, болью и преходящестью - это, вероятно, и в самом деле красиво».
Но вряд ли Лев Николаевич хотел бы предложить Марии Дмитриевне сделать харакири, чтобы смерть её была такой, какой, на его взгляд, она должна быть - красивой.