ГлавнаяПрошедшиеКонкурс "Вставай страна огромная!"Проза "22 июня 1941 года" → ЭВАКУАЦИЯ (отрывок из повести "Башка""

ЭВАКУАЦИЯ (отрывок из повести "Башка""

2 июня 2012 - Юрий Семёнов

            Вот тогда, таким же изнурительно жарким днём, эта белая собака сидела у калитки и удивлённо смотрела:  куда это вы?  И сколько же вас,  что и не разберёшь,  на кого гавкать? Однако, изредка взгавкивала, брезгливо отворачиваясь от текущего  мимо людского множества. Лёшка и тогда, на этом самом бугре, куда весело взбежали несколько беленьких мазанок, остановился и оглянулся. Заречкой  называлось  это место. Сама речка в камышах и ряске лениво текла под обрывом,  её отсюда не видно. А вся Гуляевская – внизу.  Как в корыте,  сказала тогда мать. И вся она была в пыли и  в дыму. Черепичные  и  камышовые  крыши  виднелись  сквозь зелень садов, если их дым не закрывал. Гремело там, визжало и грохало – немцы бомбили станицу. В небе ни облачка, и солнце жарило, как и сейчас. Светлые самолётики непонятно как возникали в небесной выцветшей какой-то голубизне и дург за другом, в очередь, заходили на горящую и без того станицу. Каруселили, казалось, над самой  Лешкиной  головой, а бомбы падали на неё, на Гуляевку. Там уж и места живого,

пожалуй, не осталось, а они всё били и били её – раздалбливали. Страшно даже у матери под рукой. И жалко было до спазм в горле,  до перехвата дыхания и Сеньку со всеми остальными Бочкиными, и  Кольку Лупатого с его медной трубой  с кнопками, и Галку Гапоненко, и даже Тоньку Оторву (ка  же её фамилия?) : гибнут они сейчас там жуткой  смертью, и останутся от них куски мяса, перемешанного с землёй. О девчатах Танкевичей подумалось как-то отдельно от всех -  тайно и с надеждой. Пусто выглядел их  двор, когда мать, пацаны и тётя Фрося с козой  проходили мимо него, выбираясь на тракт.  Может, и они вот так же эвакуировались? И где-то тут, по пыльной гравийной разъезженной шоссейке между кукурузой, как в широкой зелёной канаве, идут с оклунками на спинах? Может,  и идут, а все Бочкины, уж точно, в станице под бомбами.

            Прощались у их калитки.

            - Куда я со своим выводком? – всхлипывала тётка Матрёна. Будто бы плакала, а глаза сухие, острые, вприщур. – Та с поросятами, та с коровою. Дасть бог, не порижуть их нимци. Та ще, не дай бог, с нами заодно… А як Ваня вэрнэтся? Чи Никихвор?

            И остались они возле своей калитки – крепкая жилистая  тётка и трое детей при её длинной серой застиранной юбке. Когда-нибудь позже, с годами, схватит Лёшку за сердце воспоминание: сколько же их тогда  стояло на молчаливой русской земле – будто вросшая в эту землю и  на всё готовая мать и дети, дети, влипшие в её юбку…

            Они,  беженцы, остановились у начала  кукурузного поля. Антонина Степановна сказала:

        - Поглядим на Гуляевскую… Хосподи, а не в последний ли раз?

       Тётя Фрося всхлипнула, Витька упрямо сказал:

        - В последний раз… Всё равно мы  победим, Антонина Степановна. В гражданскую войну, папа говорил, четырнадцать государств завоевать нас хотели, а Красная Армия их всех побила. А одну Германию…

            - Ой, Витенька, какую одну? Дед Очипок что сказал? Всю Европу Гитлер поднял на нас. Всю Европу! Они  вон, глянь, бомбят нашу Гуляевскую, как им вздумается, а де наши (сталинские соколы, чуть ни ввернул Лёшка, но тормознуло что-то в голове) самолёты? Наши – где?

            Ничего не ответил Башка.

            Вообще-то беженцы пылили по грунтовке сбоку шоссе  а по гравию шли войска. Красноармейцы – толпой и по одному. Винтовки несли на плечах, как дучные палки, прикладом назад. Кукуруза кончилась и навстречу рспласталось сжатое пшеничное поле – серовато-жёлтые копны до горизонта. Вообще-то шумно было на шоссейке, шумнее, чем на базаре. Галдели и кричали - кому кто и что - идущие люди - бабы да дети. Хрустко стучали по раскатанному гравию колёса мажар, шаркали ботинками красноармейцы. Странно было видеть их не в сапогах, а в обмотках – очень уж напоминали японцев-самураев на озере Хасан. Урчала и пищала охрипшим сигналом обгоняющая их полуторка, разрисованная  зелёными  пятнами  и  гружёная ящиками. Впереди лязгало на всю степь зелёное чудовище  - невероятно громадная пушка на гусеничном ходу. Лёшка уже видел такую в каком-то киножурнале на параде в Москве перед мавзолеем Ленина. Ребята, не сговариваясь, перескочили через кювет и, если бы мать ни крикнула: «Вы куда это!?», так и понеслись бы за этой пушкой. Немного позже они её всё-таки  догнали и, не обращая  внимания на материно: «Это куда же она доползёт, если  мы её пеши догнали?», оббежали оглушительно лязгающие гусеницы и   спереди, пятясь, старались заглянуть ей в дуло. Витька что-то кричал, но  не было слышно его голоса, и Лёшке пришлось подставить ухо.

            - Я говорю: человек туда влезет?

            Лёшка прикинул на  глаз.  Из-за его роста дуло всё же ближе к нему.

            - Не-а. Зинка Бочкина, точно, влезет.

            Тут  их и догнала  Антонина Степановна с тётей  Фросей, что-то покричали,  как в немом кино, повернули ребят в ту сторону, куда шли, и подтолкнули в спины. Грохот гусениц  постепенно утихал сзади. Как-то так оказалось, что с ними  рядом идёт высокий,  вряд ли ниже Серёги Винокура из девятого «Б»,  красноармеец.  На плече  его моталась из стороны в сторону длиннющая труба с прикладом и ножками, как у пулемёта Дегтярёва. Пулемёт-то  Лёшка  уже  видел, а такую трубу – нет. Спросить?  Башка что-то не интересуется этим оружием,  крутит головой по сторонам. А чего крутить? Все идут и  идут, едут и едут, и все в одну сторону – бегут от  немца. Басовитый  голос  красноармейца  с неизвестной трубой на плече:

            - Пешком далеко ли уйдёте?

            - Подальше вон той пушки.

            Красноармеец оглянулся на лязгающее позади железное чудище, промолчал виновато.

            - Дак и  вы тэж пишки, - заметила тётя Фрося, дёргая за поводок упрямую козу.

            - Мы военные – нам  положено  двигаться. И  мы  при оружии, в случае чего есть с чем пробиваться.  А вам,  гражданским женщинам и мальцам, - на миг посмотрел он на ребят, - с нами нельзя – опасно.

            - Дак шо ж? Дома пид нимцем нэ так опасно? – то ли возмутилась, то ли удивилась тётя Фрося.

            - Дома? это где, в Гуляевской? А вы гляньте вперёд: дым на горизонте.

            - Шо-сь горыть…

            - Армавир горит. Нефтебазы.

            - До нёго ж пьятьдэсят киломэтрив!

            - Вот так и горит, что и за пятьдесят видно.

            Он вдруг замолк и стал глядеть в небо, а оттуда, пробиваясь сквозь обвальный дорожный шум, доносилось нудное  гуденье.  И заныло в Лешкиной груди:  знаком ему уже этот похожий на стоны  гуд немецких бомбардировщиков, который, словно крадучись, заполняет пространство. А вот и он, один во всём голубом небе. Так низко здесь немцы не летали ещё – хорошо виды чёрные кресты на жёлтых концах крыльев, и Лёшка кстати, а, может, и не кстати, сообразил, почему, когда немецкие самолёты  летят высоко, то брюхо у них чёрное, а концы  крыльев  блестят, как бабушкины начищенные серебряные ложки. Крылья-то у них по концам – жёлтые! А фюзеляж – голубой… Стоп! У этого самолёта два фюзеляжа!

            - Рама, - негромко сказал красноармеец, но Лёшка расслышал, и уже защемило в животе, и уже ноги сами бежать запросились. Куда – не важно. Самолёт же, опустив жёлтое крыло, стал поворачивать, намечая большую дугу, по которой кружить будет – заходить на бомбёжку. Эту их повадку Лёшка  уже знал.

            - Во-озду-ух! – кто-то заорал истошно.

            - Рано орёшь, - спокойно произнёс  красноармеец,  снимая с плеча своё длинное оружие.

         - Чо, не будет бомбить?

         - Не. Это пока только рама, корректировщик, - ответил он Лёшке, продолжая прищуренными глазами следить за самолётом. И Лёшка заметил, что и лицо, и мигающие ресницы у него, словно припылённые, а губы  растресканные, с кровинкой. И тут само собой сказалось:

            - Дядь красноармеец, а это что у вас?

            - Это? – окинул он взглядом свою трубу и улыбнулся, а глаза у него одного цвета с небом – такие же голубые и такие же выгоревшие. - А - разобранный самолёт, парнишка.

            Лёшку больно двинуло в бок. Оглянулся – Башка.

            - Серость деревенская. Противотанковое ружьё.

            - Ну, вот что, парни, эта табуретка  покружит,  покружит,  да накликает на нашу голову юнкерсов. Это – точно: вон сколько войска на дороге.

            - Дак шо ж нам зараз робыть?

            - Шо робыть? Пока – топать дальше.  Время… Время теперь  не  деньги,  время  теперь – жизнь. А  прилетят – вот кювет. Другого укрытия здесь нет.

            Недолго они шли в  кажущейся безопасности:  со стороны станицы показались самолёты – какие-то громадные чёрные насекомые в голубизне притихшего,  настороженного  неба.  Летели  один  за  другим, в очередь, и приближались быстро, с жуткой неотвратимостью. Что запомнил Лёшка в те мгновения? Белые глаза красноармейца и его пугающее: «Ну – начинается…». И ещё – как люди побежали в стороны от дороги, будто их ветром смахивало прочь от приближающихся  самолётов. А вот как он с матерью и тётей  Фросей  очутились не в кювете,  а в  соломенной  копне, он не помнит. Ударило громом. Вздрогнула  копна  и  земля  подвинулась  куда-то.  Ударило  ещё  и  ещё…  И загрохотал весь мир – всё, что есть в нём, обвалом летело на Лёшку и он всем существом, а особенно спиной, ждал, как этот обвал вот сейчас, в следующий миг обрушится на него. Он всё глубже закапывался в колючую  душную  солому и скулил, скулил… Где-то  рядом  в соломе голос тёти Фроси:

            - Шо бы ни зробылося, трэба славить бога: вин всэ робыть во благо. – И зачастила: -  Слава тоби, господи,  слава тоби, господи, слава… Нюська! От скаженна, вона ж мэнэ вытащить звитселя…

            Сверху, над ухом, жаркий шёпот матери:

            - Читай, сынок, «Отче наш»… Ты ж его выучил… Иже еси на небесех, да святится…

            Захлёбываясь слезами, Лёшка скулил, повторяя за матерью слова, будто вымаливал прощение, не надеясь получить его – настолько был жесток и страшен тот, у кого вымаливал, - с чёрным крестом на жёлтом.

            - … да святится  имя  твое, да приидет царствие твое… Хосподи, Витя! Витя-то где?  Ви-итя-а!

            Она стала выбираться из копны в грохочущее, с летящей дымной землёй пространство там, за пределами  душной, но спасительной темноты в соломе. Лёшка схватил  её руку и притянул к себе, и никакими земными силами невозможно было у него эту  руку отнять:  все его  надежды  на жизнь оставались только в ней...

            Над полем повисла пыльная тишина, что-то в ней  шуршало и тоненько тягуче звенело.

            - Лёш… Лёш… - тормошила его мать. – Хосподи, а где Витя-то?  Ви-итя-а!  Ой, они ж опять летят…

             Самолёты и в  самом  деле  возвращались.  Летели  так низко, что, если бы поставить на дороге хату, они снесли бы ей крышу.  Схватив за затылок, мать  снова  затолкала его в копну. Сквозь нарастающий рёв самолётов слышалось частое стрекотанье,  нестрашное – как палкой  по штакетнику, когда бежишь мимо забора. После, окидывая  взглядом  избитую  бомбами дорогу  и  людей, возникающих возле неё, похоже как вылезающих их погребов, красноармеец скажет: «Это  они  из  пулемётов  дорогу  посыпали.  Бомбы  кончились». А  сейчас промчался  над Лешкиной  головой  рёв  за рёвом и самолёты улетели. Когда они втроём выпростались из копны и стали отряхиваться от соломы, гул моторов уже пропадал  где-то за краем  поля. Сбивая с себя соломинки и оглядываясь по сторонам,  мать срывающимся голосом кричала:

            - Ви-итя-а!.. Ви-итя-а!..

            - Здесь он.

            Красноармеец сидел в кювете и пилоткой вытирал лицо. С ним рядом торчала  из  кювета  витькина  тюбетейка.  Мать опустила руки,  словно сильно устала.

            - Хосподи… Слава богу – живой.

            Рядом с ними поднимались из кювета двое – конюх из «Плодоовоща» дед  Галушка и  его  бабка – злющая  продавщица из  овощного ларька, тощая и горбатая,  за что и прозванная  Кочергой.  На роль бабы Яги в кино более  подходящей артистки во всём мире не  найдёшь. Дед  отряхивался, а бабка,  вздымая к небу непонятного тёмного цвета глаза,  часто-часто крестилась и,  как  испорченная  пластинка, повторяла: «Слава те, господи… Слава те, господи…»

            - Игнат Игнатыч, - с чего-то обрадовалась им Антонина Степановна, - вы тоже от немцев бежите?

            - Та вид нёго, хай ёму грэць. Со старой вот…

            Старая  продолжала строчить свою молитву (молитву, наверно) и красноармеец, выходя из кювета, спросил:

            - За что, мамаша, господа славим?  За  то, что мало  на нас самолётов наслал?

            - Шо ты, анчихрист! – перкрестила его Кочерга. – Таки  слова  - грех велыкий!

         Он улыбнулся, и солнце светлыми мурашками побежало по его небритым щекам.

            - Ну вот – сразу и грех!

           - У святом писании сказано, шо перед кинцом свиту будэ велыка  война. Опосля  неи  живой  останэтся  тильки той,  хто даже перед смертью будэ воздаваты хвалу господу.

            - Здорово  сказано. Чего ж тогда вы с дедом в кювете прятались?

            - А  бережоного бог бережеть, - не растерялась бабка. –  Молись господу и он спасёть.

            - Спасёт?

            - А як же ж! У мэнэ ось и молитва е. От всякого убивства – и от пули, и от бомбы, и от этого… Окаянного.

            - Да, самое  страшное на войне – это окаянный. А  ну, что там за молитва?

            Кочерга запустила руку за пазуху и вынула бумажку из школьной тетрадки.

            Глупая коза Нюська топталась возле копны и выщипывала из стерни реденькую молодую травку. Дорога оживала. Впереди, исходя чёрным дымом, горела та самая  пятнистая  полуторка, носом  провалясь в кювет. Несколько красноармейцев, откинув задний борт, бегом таскали из кузова ящики и бросали их невдалеке в кучу.

            - Зачем они ящики сгружают?

            - За тем, что не на чем их дальше везти, - ответил Лёшке красноармеец.

            - Если не на чем, то пусть и горели бы вместе с машиной, - высказал Витька своё рассудительное мнение.  - А так врагу достанутся.

            - Ящики, парень, со снарядами. Начнут рваться – что тут будет? А по шоссе такие же, как и ты, люди идут и никто из них  не знает, что в  ящиках. Красноармейцы  сейчас жизнью  рискуют…-  Он  ласково положил  руку на его тюбетейку. - А вообще-то ты башковитый мужик. Вояка!

            Сказал бы он такое Лёшке – душа зашлась бы от восторга, а этот ленинградский  пацан, маленький и тощий,  стоит хмурый,   обиженный какой-то. Ему неловко стало за Витьку  и он  отвернулся от них  и ахнул:  та самая  громадная пушка, в дуло которой они недавно заглядывали, лежала вдали наполовину в кювете, задрав  кверху гусеницы, а они всё  ползли и ползли  по вращающимся колёсам. Он повернулся, чтобы поделиться увиденным чудом,  но Витька по-прежнему стоял на весь мир обиженный, а красноармеец тормошил его:

            - Ну, ну, не киснуть! То хватило духу при бомбёжке в небо смотреть… Вы представляете себе, - обратился он к подошедшим женщинам, - Юнкерсы  него бомбы швыряют, кругом земля дыбом и грохот, а он лежит и смотрит на них в упор.  Не каждый  бывалый военный так сможет. Он, что, первый раз под бомбёжкой? Не понимает ещё?

            - Какое  там  первый! Нас в станице уже не раз  бомбили,  да для его и та бомбёжка не страшная. Он  из Ленинграда эвакуированный. Ихний эшелон в пути разбомбили. Так что… - Антонина Степановна  дотянулась до Витьки, привычно обняв за голову, заглянула ему в лицо. – Он у нас уже огни и воды прошёл.

            - Геро-ой… Чем же ты теперь недоволен? Тем, что снаряды немцам достанутся? Не беспокойся: их подорвут. Не на дороге, а  в стороне. Ну, чего ты?

            - Летают, как хотят, бомбят безнаказанно. А где наши?

            - Наши? Да-а… - Похлопав пилоткой по коленке, красноармеец кинул её на голову, и  она  послушно легла, как надо. - Тебя Виктором зовут?

            - И ещё Башкой, потому что он сообразительный. – Не мог  же  Лёшка оставаться  в стороне незамеченным, а вот вставил своё - и он уже при разговоре, уже не хуже всех остальных. И красноармеец уже смотрит на него заинтересованно.

            - Башкой? Ну, тем более. Так вот, Башка, запомни: будут и наши самолёты – потерпеть надо. Он же, фриц  этот, набросился на нас, как собака из подворотни, а у нас в руке и палки ещё нет. Ну – штаны порвёт, а потом держись…

            - Очень  уж  дорогие  дырки  на  штанах  получаются, - оборвала его Антонина Степановна.

         Сказано было красноармейцу, а неловко стало почему-то Лёшке, как перед тем, другим красноармейцем на Широкой, когда мимо  них полуторка проскочила к Танкевичам с особым лейтенантом на подножке. Ему вдруг открылось, что красноармеец вот этот, с таким  большим  ружьём, из которого можно даже танки крушить, по сути дела, как и они, две бабы, два пацана и коза Нюська, бежит от немца, вместо того, чтобы штыком его в лоб, как на плакате в исполкоме над материным  столом с пишущей  машинкой  «Ундервуд». Красноармеец же стоял точь-в-точь  как обыкновенный  дядька, и смотрел в сторону наподобие ученика, который, прогуляв, не выучил урока и теперь не знал, что сказать учительнице в своё оправдание.  И увидел Лёшка ещё, какой он усталый, замученный и не выспавшийся. Глаза его напоминали Витькины, с розовыми закраинами век, когда в комбикормовском клубе он, Лёшка Длинный, опозорился с игрушечным огурцом. Смотрел он в сторону, где, уже не видимая в низине, горела  Гуляевская, выбрасывая в небо стелящийся лохматый дым, - станица, оставленная ими – и военными, и гражданскими. Без боя – ахнулось в пацанячьем сознании. А сколько окопов за нею нарыли, дотов наставили! Мать тоже ходила их копать. Со своей лопатой. Один раз. Хотя могла и не ходить – секретарь исполкома всё-таки! Пацаны бегали смотреть уже готовые укрепления. Из амбразур бетонных дотов прикубанская низина, которую в разлив всю заливало мутно-коричневой быстрой водой, была – как на доске, на которой мать тесто раскатывала. Противотанковому глубоченному рву конца-края не видать, и мальчишки воображали, как немецкие танки втыкаются пушками в его крутую стену и торчат там вверх задами, и елозят гусеницами по земле. Один только Колька Лупатый предположил, что они сюда и не дойдут, а рвы – это на всякий случай. Грамотно так сказал: «Для гарантии». И вот теперь получалось, что дошли, а доты остались пустыми, а те, кто из них должен  немцев свинцом поливать, как японцев на озере Хасан, вместе с пацанами и бабами по разбомблённой шоссейке драпают. Не только доты, а и станицу без боя оставили врагу. Над нею всё поднимался дым, чёрный и белый. Ветер всё уносил и уносил его в степь, а он всё прибавлялся и прибавлялся, и в чёрных вздымающихся клубах его красными живыми лоскутами выскакивал и воровато прятался беспощадный огонь.

© Copyright: Юрий Семёнов, 2012

Регистрационный номер №0052799

от 2 июня 2012

[Скрыть] Регистрационный номер 0052799 выдан для произведения:

            Вот тогда, таким же изнурительно жарким днём, эта белая собака сидела у калитки и удивлённо смотрела:  куда это вы?  И сколько же вас,  что и не разберёшь,  на кого гавкать? Однако, изредка взгавкивала, брезгливо отворачиваясь от текущего  мимо людского множества. Лёшка и тогда, на этом самом бугре, куда весело взбежали несколько беленьких мазанок, остановился и оглянулся. Заречкой  называлось  это место. Сама речка в камышах и ряске лениво текла под обрывом,  её отсюда не видно. А вся Гуляевская – внизу.  Как в корыте,  сказала тогда мать. И вся она была в пыли и  в дыму. Черепичные  и  камышовые  крыши  виднелись  сквозь зелень садов, если их дым не закрывал. Гремело там, визжало и грохало – немцы бомбили станицу. В небе ни облачка, и солнце жарило, как и сейчас. Светлые самолётики непонятно как возникали в небесной выцветшей какой-то голубизне и дург за другом, в очередь, заходили на горящую и без того станицу. Каруселили, казалось, над самой  Лешкиной  головой, а бомбы падали на неё, на Гуляевку. Там уж и места живого,

пожалуй, не осталось, а они всё били и били её – раздалбливали. Страшно даже у матери под рукой. И жалко было до спазм в горле,  до перехвата дыхания и Сеньку со всеми остальными Бочкиными, и  Кольку Лупатого с его медной трубой  с кнопками, и Галку Гапоненко, и даже Тоньку Оторву (ка  же её фамилия?) : гибнут они сейчас там жуткой  смертью, и останутся от них куски мяса, перемешанного с землёй. О девчатах Танкевичей подумалось как-то отдельно от всех -  тайно и с надеждой. Пусто выглядел их  двор, когда мать, пацаны и тётя Фрося с козой  проходили мимо него, выбираясь на тракт.  Может, и они вот так же эвакуировались? И где-то тут, по пыльной гравийной разъезженной шоссейке между кукурузой, как в широкой зелёной канаве, идут с оклунками на спинах? Может,  и идут, а все Бочкины, уж точно, в станице под бомбами.

            Прощались у их калитки.

            - Куда я со своим выводком? – всхлипывала тётка Матрёна. Будто бы плакала, а глаза сухие, острые, вприщур. – Та с поросятами, та с коровою. Дасть бог, не порижуть их нимци. Та ще, не дай бог, с нами заодно… А як Ваня вэрнэтся? Чи Никихвор?

            И остались они возле своей калитки – крепкая жилистая  тётка и трое детей при её длинной серой застиранной юбке. Когда-нибудь позже, с годами, схватит Лёшку за сердце воспоминание: сколько же их тогда  стояло на молчаливой русской земле – будто вросшая в эту землю и  на всё готовая мать и дети, дети, влипшие в её юбку…

            Они,  беженцы, остановились у начала  кукурузного поля. Антонина Степановна сказала:

        - Поглядим на Гуляевскую… Хосподи, а не в последний ли раз?

       Тётя Фрося всхлипнула, Витька упрямо сказал:

        - В последний раз… Всё равно мы  победим, Антонина Степановна. В гражданскую войну, папа говорил, четырнадцать государств завоевать нас хотели, а Красная Армия их всех побила. А одну Германию…

            - Ой, Витенька, какую одну? Дед Очипок что сказал? Всю Европу Гитлер поднял на нас. Всю Европу! Они  вон, глянь, бомбят нашу Гуляевскую, как им вздумается, а де наши (сталинские соколы, чуть ни ввернул Лёшка, но тормознуло что-то в голове) самолёты? Наши – где?

            Ничего не ответил Башка.

            Вообще-то беженцы пылили по грунтовке сбоку шоссе  а по гравию шли войска. Красноармейцы – толпой и по одному. Винтовки несли на плечах, как дучные палки, прикладом назад. Кукуруза кончилась и навстречу рспласталось сжатое пшеничное поле – серовато-жёлтые копны до горизонта. Вообще-то шумно было на шоссейке, шумнее, чем на базаре. Галдели и кричали - кому кто и что - идущие люди - бабы да дети. Хрустко стучали по раскатанному гравию колёса мажар, шаркали ботинками красноармейцы. Странно было видеть их не в сапогах, а в обмотках – очень уж напоминали японцев-самураев на озере Хасан. Урчала и пищала охрипшим сигналом обгоняющая их полуторка, разрисованная  зелёными  пятнами  и  гружёная ящиками. Впереди лязгало на всю степь зелёное чудовище  - невероятно громадная пушка на гусеничном ходу. Лёшка уже видел такую в каком-то киножурнале на параде в Москве перед мавзолеем Ленина. Ребята, не сговариваясь, перескочили через кювет и, если бы мать ни крикнула: «Вы куда это!?», так и понеслись бы за этой пушкой. Немного позже они её всё-таки  догнали и, не обращая  внимания на материно: «Это куда же она доползёт, если  мы её пеши догнали?», оббежали оглушительно лязгающие гусеницы и   спереди, пятясь, старались заглянуть ей в дуло. Витька что-то кричал, но  не было слышно его голоса, и Лёшке пришлось подставить ухо.

            - Я говорю: человек туда влезет?

            Лёшка прикинул на  глаз.  Из-за его роста дуло всё же ближе к нему.

            - Не-а. Зинка Бочкина, точно, влезет.

            Тут  их и догнала  Антонина Степановна с тётей  Фросей, что-то покричали,  как в немом кино, повернули ребят в ту сторону, куда шли, и подтолкнули в спины. Грохот гусениц  постепенно утихал сзади. Как-то так оказалось, что с ними  рядом идёт высокий,  вряд ли ниже Серёги Винокура из девятого «Б»,  красноармеец.  На плече  его моталась из стороны в сторону длиннющая труба с прикладом и ножками, как у пулемёта Дегтярёва. Пулемёт-то  Лёшка  уже  видел, а такую трубу – нет. Спросить?  Башка что-то не интересуется этим оружием,  крутит головой по сторонам. А чего крутить? Все идут и  идут, едут и едут, и все в одну сторону – бегут от  немца. Басовитый  голос  красноармейца  с неизвестной трубой на плече:

            - Пешком далеко ли уйдёте?

            - Подальше вон той пушки.

            Красноармеец оглянулся на лязгающее позади железное чудище, промолчал виновато.

            - Дак и  вы тэж пишки, - заметила тётя Фрося, дёргая за поводок упрямую козу.

            - Мы военные – нам  положено  двигаться. И  мы  при оружии, в случае чего есть с чем пробиваться.  А вам,  гражданским женщинам и мальцам, - на миг посмотрел он на ребят, - с нами нельзя – опасно.

            - Дак шо ж? Дома пид нимцем нэ так опасно? – то ли возмутилась, то ли удивилась тётя Фрося.

            - Дома? это где, в Гуляевской? А вы гляньте вперёд: дым на горизонте.

            - Шо-сь горыть…

            - Армавир горит. Нефтебазы.

            - До нёго ж пьятьдэсят киломэтрив!

            - Вот так и горит, что и за пятьдесят видно.

            Он вдруг замолк и стал глядеть в небо, а оттуда, пробиваясь сквозь обвальный дорожный шум, доносилось нудное  гуденье.  И заныло в Лешкиной груди:  знаком ему уже этот похожий на стоны  гуд немецких бомбардировщиков, который, словно крадучись, заполняет пространство. А вот и он, один во всём голубом небе. Так низко здесь немцы не летали ещё – хорошо виды чёрные кресты на жёлтых концах крыльев, и Лёшка кстати, а, может, и не кстати, сообразил, почему, когда немецкие самолёты  летят высоко, то брюхо у них чёрное, а концы  крыльев  блестят, как бабушкины начищенные серебряные ложки. Крылья-то у них по концам – жёлтые! А фюзеляж – голубой… Стоп! У этого самолёта два фюзеляжа!

            - Рама, - негромко сказал красноармеец, но Лёшка расслышал, и уже защемило в животе, и уже ноги сами бежать запросились. Куда – не важно. Самолёт же, опустив жёлтое крыло, стал поворачивать, намечая большую дугу, по которой кружить будет – заходить на бомбёжку. Эту их повадку Лёшка  уже знал.

            - Во-озду-ух! – кто-то заорал истошно.

            - Рано орёшь, - спокойно произнёс  красноармеец,  снимая с плеча своё длинное оружие.

         - Чо, не будет бомбить?

         - Не. Это пока только рама, корректировщик, - ответил он Лёшке, продолжая прищуренными глазами следить за самолётом. И Лёшка заметил, что и лицо, и мигающие ресницы у него, словно припылённые, а губы  растресканные, с кровинкой. И тут само собой сказалось:

            - Дядь красноармеец, а это что у вас?

            - Это? – окинул он взглядом свою трубу и улыбнулся, а глаза у него одного цвета с небом – такие же голубые и такие же выгоревшие. - А - разобранный самолёт, парнишка.

            Лёшку больно двинуло в бок. Оглянулся – Башка.

            - Серость деревенская. Противотанковое ружьё.

            - Ну, вот что, парни, эта табуретка  покружит,  покружит,  да накликает на нашу голову юнкерсов. Это – точно: вон сколько войска на дороге.

            - Дак шо ж нам зараз робыть?

            - Шо робыть? Пока – топать дальше.  Время… Время теперь  не  деньги,  время  теперь – жизнь. А  прилетят – вот кювет. Другого укрытия здесь нет.

            Недолго они шли в  кажущейся безопасности:  со стороны станицы показались самолёты – какие-то громадные чёрные насекомые в голубизне притихшего,  настороженного  неба.  Летели  один  за  другим, в очередь, и приближались быстро, с жуткой неотвратимостью. Что запомнил Лёшка в те мгновения? Белые глаза красноармейца и его пугающее: «Ну – начинается…». И ещё – как люди побежали в стороны от дороги, будто их ветром смахивало прочь от приближающихся  самолётов. А вот как он с матерью и тётей  Фросей  очутились не в кювете,  а в  соломенной  копне, он не помнит. Ударило громом. Вздрогнула  копна  и  земля  подвинулась  куда-то.  Ударило  ещё  и  ещё…  И загрохотал весь мир – всё, что есть в нём, обвалом летело на Лёшку и он всем существом, а особенно спиной, ждал, как этот обвал вот сейчас, в следующий миг обрушится на него. Он всё глубже закапывался в колючую  душную  солому и скулил, скулил… Где-то  рядом  в соломе голос тёти Фроси:

            - Шо бы ни зробылося, трэба славить бога: вин всэ робыть во благо. – И зачастила: -  Слава тоби, господи,  слава тоби, господи, слава… Нюська! От скаженна, вона ж мэнэ вытащить звитселя…

            Сверху, над ухом, жаркий шёпот матери:

            - Читай, сынок, «Отче наш»… Ты ж его выучил… Иже еси на небесех, да святится…

            Захлёбываясь слезами, Лёшка скулил, повторяя за матерью слова, будто вымаливал прощение, не надеясь получить его – настолько был жесток и страшен тот, у кого вымаливал, - с чёрным крестом на жёлтом.

            - … да святится  имя  твое, да приидет царствие твое… Хосподи, Витя! Витя-то где?  Ви-итя-а!

            Она стала выбираться из копны в грохочущее, с летящей дымной землёй пространство там, за пределами  душной, но спасительной темноты в соломе. Лёшка схватил  её руку и притянул к себе, и никакими земными силами невозможно было у него эту  руку отнять:  все его  надежды  на жизнь оставались только в ней...

            Над полем повисла пыльная тишина, что-то в ней  шуршало и тоненько тягуче звенело.

            - Лёш… Лёш… - тормошила его мать. – Хосподи, а где Витя-то?  Ви-итя-а!  Ой, они ж опять летят…

             Самолёты и в  самом  деле  возвращались.  Летели  так низко, что, если бы поставить на дороге хату, они снесли бы ей крышу.  Схватив за затылок, мать  снова  затолкала его в копну. Сквозь нарастающий рёв самолётов слышалось частое стрекотанье,  нестрашное – как палкой  по штакетнику, когда бежишь мимо забора. После, окидывая  взглядом  избитую  бомбами дорогу  и  людей, возникающих возле неё, похоже как вылезающих их погребов, красноармеец скажет: «Это  они  из  пулемётов  дорогу  посыпали.  Бомбы  кончились». А  сейчас промчался  над Лешкиной  головой  рёв  за рёвом и самолёты улетели. Когда они втроём выпростались из копны и стали отряхиваться от соломы, гул моторов уже пропадал  где-то за краем  поля. Сбивая с себя соломинки и оглядываясь по сторонам,  мать срывающимся голосом кричала:

            - Ви-итя-а!.. Ви-итя-а!..

            - Здесь он.

            Красноармеец сидел в кювете и пилоткой вытирал лицо. С ним рядом торчала  из  кювета  витькина  тюбетейка.  Мать опустила руки,  словно сильно устала.

            - Хосподи… Слава богу – живой.

            Рядом с ними поднимались из кювета двое – конюх из «Плодоовоща» дед  Галушка и  его  бабка – злющая  продавщица из  овощного ларька, тощая и горбатая,  за что и прозванная  Кочергой.  На роль бабы Яги в кино более  подходящей артистки во всём мире не  найдёшь. Дед  отряхивался, а бабка,  вздымая к небу непонятного тёмного цвета глаза,  часто-часто крестилась и,  как  испорченная  пластинка, повторяла: «Слава те, господи… Слава те, господи…»

            - Игнат Игнатыч, - с чего-то обрадовалась им Антонина Степановна, - вы тоже от немцев бежите?

            - Та вид нёго, хай ёму грэць. Со старой вот…

            Старая  продолжала строчить свою молитву (молитву, наверно) и красноармеец, выходя из кювета, спросил:

            - За что, мамаша, господа славим?  За  то, что мало  на нас самолётов наслал?

            - Шо ты, анчихрист! – перкрестила его Кочерга. – Таки  слова  - грех велыкий!

         Он улыбнулся, и солнце светлыми мурашками побежало по его небритым щекам.

            - Ну вот – сразу и грех!

           - У святом писании сказано, шо перед кинцом свиту будэ велыка  война. Опосля  неи  живой  останэтся  тильки той,  хто даже перед смертью будэ воздаваты хвалу господу.

            - Здорово  сказано. Чего ж тогда вы с дедом в кювете прятались?

            - А  бережоного бог бережеть, - не растерялась бабка. –  Молись господу и он спасёть.

            - Спасёт?

            - А як же ж! У мэнэ ось и молитва е. От всякого убивства – и от пули, и от бомбы, и от этого… Окаянного.

            - Да, самое  страшное на войне – это окаянный. А  ну, что там за молитва?

            Кочерга запустила руку за пазуху и вынула бумажку из школьной тетрадки.

            Глупая коза Нюська топталась возле копны и выщипывала из стерни реденькую молодую травку. Дорога оживала. Впереди, исходя чёрным дымом, горела та самая  пятнистая  полуторка, носом  провалясь в кювет. Несколько красноармейцев, откинув задний борт, бегом таскали из кузова ящики и бросали их невдалеке в кучу.

            - Зачем они ящики сгружают?

            - За тем, что не на чем их дальше везти, - ответил Лёшке красноармеец.

            - Если не на чем, то пусть и горели бы вместе с машиной, - высказал Витька своё рассудительное мнение.  - А так врагу достанутся.

            - Ящики, парень, со снарядами. Начнут рваться – что тут будет? А по шоссе такие же, как и ты, люди идут и никто из них  не знает, что в  ящиках. Красноармейцы  сейчас жизнью  рискуют…-  Он  ласково положил  руку на его тюбетейку. - А вообще-то ты башковитый мужик. Вояка!

            Сказал бы он такое Лёшке – душа зашлась бы от восторга, а этот ленинградский  пацан, маленький и тощий,  стоит хмурый,   обиженный какой-то. Ему неловко стало за Витьку  и он  отвернулся от них  и ахнул:  та самая  громадная пушка, в дуло которой они недавно заглядывали, лежала вдали наполовину в кювете, задрав  кверху гусеницы, а они всё  ползли и ползли  по вращающимся колёсам. Он повернулся, чтобы поделиться увиденным чудом,  но Витька по-прежнему стоял на весь мир обиженный, а красноармеец тормошил его:

            - Ну, ну, не киснуть! То хватило духу при бомбёжке в небо смотреть… Вы представляете себе, - обратился он к подошедшим женщинам, - Юнкерсы  него бомбы швыряют, кругом земля дыбом и грохот, а он лежит и смотрит на них в упор.  Не каждый  бывалый военный так сможет. Он, что, первый раз под бомбёжкой? Не понимает ещё?

            - Какое  там  первый! Нас в станице уже не раз  бомбили,  да для его и та бомбёжка не страшная. Он  из Ленинграда эвакуированный. Ихний эшелон в пути разбомбили. Так что… - Антонина Степановна  дотянулась до Витьки, привычно обняв за голову, заглянула ему в лицо. – Он у нас уже огни и воды прошёл.

            - Геро-ой… Чем же ты теперь недоволен? Тем, что снаряды немцам достанутся? Не беспокойся: их подорвут. Не на дороге, а  в стороне. Ну, чего ты?

            - Летают, как хотят, бомбят безнаказанно. А где наши?

            - Наши? Да-а… - Похлопав пилоткой по коленке, красноармеец кинул её на голову, и  она  послушно легла, как надо. - Тебя Виктором зовут?

            - И ещё Башкой, потому что он сообразительный. – Не мог  же  Лёшка оставаться  в стороне незамеченным, а вот вставил своё - и он уже при разговоре, уже не хуже всех остальных. И красноармеец уже смотрит на него заинтересованно.

            - Башкой? Ну, тем более. Так вот, Башка, запомни: будут и наши самолёты – потерпеть надо. Он же, фриц  этот, набросился на нас, как собака из подворотни, а у нас в руке и палки ещё нет. Ну – штаны порвёт, а потом держись…

            - Очень  уж  дорогие  дырки  на  штанах  получаются, - оборвала его Антонина Степановна.

         Сказано было красноармейцу, а неловко стало почему-то Лёшке, как перед тем, другим красноармейцем на Широкой, когда мимо  них полуторка проскочила к Танкевичам с особым лейтенантом на подножке. Ему вдруг открылось, что красноармеец вот этот, с таким  большим  ружьём, из которого можно даже танки крушить, по сути дела, как и они, две бабы, два пацана и коза Нюська, бежит от немца, вместо того, чтобы штыком его в лоб, как на плакате в исполкоме над материным  столом с пишущей  машинкой  «Ундервуд». Красноармеец же стоял точь-в-точь  как обыкновенный  дядька, и смотрел в сторону наподобие ученика, который, прогуляв, не выучил урока и теперь не знал, что сказать учительнице в своё оправдание.  И увидел Лёшка ещё, какой он усталый, замученный и не выспавшийся. Глаза его напоминали Витькины, с розовыми закраинами век, когда в комбикормовском клубе он, Лёшка Длинный, опозорился с игрушечным огурцом. Смотрел он в сторону, где, уже не видимая в низине, горела  Гуляевская, выбрасывая в небо стелящийся лохматый дым, - станица, оставленная ими – и военными, и гражданскими. Без боя – ахнулось в пацанячьем сознании. А сколько окопов за нею нарыли, дотов наставили! Мать тоже ходила их копать. Со своей лопатой. Один раз. Хотя могла и не ходить – секретарь исполкома всё-таки! Пацаны бегали смотреть уже готовые укрепления. Из амбразур бетонных дотов прикубанская низина, которую в разлив всю заливало мутно-коричневой быстрой водой, была – как на доске, на которой мать тесто раскатывала. Противотанковому глубоченному рву конца-края не видать, и мальчишки воображали, как немецкие танки втыкаются пушками в его крутую стену и торчат там вверх задами, и елозят гусеницами по земле. Один только Колька Лупатый предположил, что они сюда и не дойдут, а рвы – это на всякий случай. Грамотно так сказал: «Для гарантии». И вот теперь получалось, что дошли, а доты остались пустыми, а те, кто из них должен  немцев свинцом поливать, как японцев на озере Хасан, вместе с пацанами и бабами по разбомблённой шоссейке драпают. Не только доты, а и станицу без боя оставили врагу. Над нею всё поднимался дым, чёрный и белый. Ветер всё уносил и уносил его в степь, а он всё прибавлялся и прибавлялся, и в чёрных вздымающихся клубах его красными живыми лоскутами выскакивал и воровато прятался беспощадный огонь.

 
Рейтинг: +13 1426 просмотров
Комментарии (2)
Анна Магасумова # 3 июня 2012 в 21:31 +4
9may
Калита Сергей # 7 июня 2012 в 22:03 +4
Интересно. Неплохой рассказ, то бишь отрывок. lenta9m2