ЭВАКУАЦИЯ (отрывок из повести "Башка""
Вот тогда, таким же изнурительно жарким днём, эта белая собака сидела у калитки и удивлённо смотрела: куда это вы? И сколько же вас, что и не разберёшь, на кого гавкать? Однако, изредка взгавкивала, брезгливо отворачиваясь от текущего мимо людского множества. Лёшка и тогда, на этом самом бугре, куда весело взбежали несколько беленьких мазанок, остановился и оглянулся. Заречкой называлось это место. Сама речка в камышах и ряске лениво текла под обрывом, её отсюда не видно. А вся Гуляевская – внизу. Как в корыте, сказала тогда мать. И вся она была в пыли и в дыму. Черепичные и камышовые крыши виднелись сквозь зелень садов, если их дым не закрывал. Гремело там, визжало и грохало – немцы бомбили станицу. В небе ни облачка, и солнце жарило, как и сейчас. Светлые самолётики непонятно как возникали в небесной выцветшей какой-то голубизне и дург за другом, в очередь, заходили на горящую и без того станицу. Каруселили, казалось, над самой Лешкиной головой, а бомбы падали на неё, на Гуляевку. Там уж и места живого,
пожалуй, не осталось, а они всё били и били её – раздалбливали. Страшно даже у матери под рукой. И жалко было до спазм в горле, до перехвата дыхания и Сеньку со всеми остальными Бочкиными, и Кольку Лупатого с его медной трубой с кнопками, и Галку Гапоненко, и даже Тоньку Оторву (ка же её фамилия?) : гибнут они сейчас там жуткой смертью, и останутся от них куски мяса, перемешанного с землёй. О девчатах Танкевичей подумалось как-то отдельно от всех - тайно и с надеждой. Пусто выглядел их двор, когда мать, пацаны и тётя Фрося с козой проходили мимо него, выбираясь на тракт. Может, и они вот так же эвакуировались? И где-то тут, по пыльной гравийной разъезженной шоссейке между кукурузой, как в широкой зелёной канаве, идут с оклунками на спинах? Может, и идут, а все Бочкины, уж точно, в станице под бомбами.
Прощались у их калитки.
- Куда я со своим выводком? – всхлипывала тётка Матрёна. Будто бы плакала, а глаза сухие, острые, вприщур. – Та с поросятами, та с коровою. Дасть бог, не порижуть их нимци. Та ще, не дай бог, с нами заодно… А як Ваня вэрнэтся? Чи Никихвор?
И остались они возле своей калитки – крепкая жилистая тётка и трое детей при её длинной серой застиранной юбке. Когда-нибудь позже, с годами, схватит Лёшку за сердце воспоминание: сколько же их тогда стояло на молчаливой русской земле – будто вросшая в эту землю и на всё готовая мать и дети, дети, влипшие в её юбку…
Они, беженцы, остановились у начала кукурузного поля. Антонина Степановна сказала:
- Поглядим на Гуляевскую… Хосподи, а не в последний ли раз?
Тётя Фрося всхлипнула, Витька упрямо сказал:
- В последний раз… Всё равно мы победим, Антонина Степановна. В гражданскую войну, папа говорил, четырнадцать государств завоевать нас хотели, а Красная Армия их всех побила. А одну Германию…
- Ой, Витенька, какую одну? Дед Очипок что сказал? Всю Европу Гитлер поднял на нас. Всю Европу! Они вон, глянь, бомбят нашу Гуляевскую, как им вздумается, а де наши (сталинские соколы, чуть ни ввернул Лёшка, но тормознуло что-то в голове) самолёты? Наши – где?
Ничего не ответил Башка.
Вообще-то беженцы пылили по грунтовке сбоку шоссе а по гравию шли войска. Красноармейцы – толпой и по одному. Винтовки несли на плечах, как дучные палки, прикладом назад. Кукуруза кончилась и навстречу рспласталось сжатое пшеничное поле – серовато-жёлтые копны до горизонта. Вообще-то шумно было на шоссейке, шумнее, чем на базаре. Галдели и кричали - кому кто и что - идущие люди - бабы да дети. Хрустко стучали по раскатанному гравию колёса мажар, шаркали ботинками красноармейцы. Странно было видеть их не в сапогах, а в обмотках – очень уж напоминали японцев-самураев на озере Хасан. Урчала и пищала охрипшим сигналом обгоняющая их полуторка, разрисованная зелёными пятнами и гружёная ящиками. Впереди лязгало на всю степь зелёное чудовище - невероятно громадная пушка на гусеничном ходу. Лёшка уже видел такую в каком-то киножурнале на параде в Москве перед мавзолеем Ленина. Ребята, не сговариваясь, перескочили через кювет и, если бы мать ни крикнула: «Вы куда это!?», так и понеслись бы за этой пушкой. Немного позже они её всё-таки догнали и, не обращая внимания на материно: «Это куда же она доползёт, если мы её пеши догнали?», оббежали оглушительно лязгающие гусеницы и спереди, пятясь, старались заглянуть ей в дуло. Витька что-то кричал, но не было слышно его голоса, и Лёшке пришлось подставить ухо.
- Я говорю: человек туда влезет?
Лёшка прикинул на глаз. Из-за его роста дуло всё же ближе к нему.
- Не-а. Зинка Бочкина, точно, влезет.
Тут их и догнала Антонина Степановна с тётей Фросей, что-то покричали, как в немом кино, повернули ребят в ту сторону, куда шли, и подтолкнули в спины. Грохот гусениц постепенно утихал сзади. Как-то так оказалось, что с ними рядом идёт высокий, вряд ли ниже Серёги Винокура из девятого «Б», красноармеец. На плече его моталась из стороны в сторону длиннющая труба с прикладом и ножками, как у пулемёта Дегтярёва. Пулемёт-то Лёшка уже видел, а такую трубу – нет. Спросить? Башка что-то не интересуется этим оружием, крутит головой по сторонам. А чего крутить? Все идут и идут, едут и едут, и все в одну сторону – бегут от немца. Басовитый голос красноармейца с неизвестной трубой на плече:
- Пешком далеко ли уйдёте?
- Подальше вон той пушки.
Красноармеец оглянулся на лязгающее позади железное чудище, промолчал виновато.
- Дак и вы тэж пишки, - заметила тётя Фрося, дёргая за поводок упрямую козу.
- Мы военные – нам положено двигаться. И мы при оружии, в случае чего есть с чем пробиваться. А вам, гражданским женщинам и мальцам, - на миг посмотрел он на ребят, - с нами нельзя – опасно.
- Дак шо ж? Дома пид нимцем нэ так опасно? – то ли возмутилась, то ли удивилась тётя Фрося.
- Дома? это где, в Гуляевской? А вы гляньте вперёд: дым на горизонте.
- Шо-сь горыть…
- Армавир горит. Нефтебазы.
- До нёго ж пьятьдэсят киломэтрив!
- Вот так и горит, что и за пятьдесят видно.
Он вдруг замолк и стал глядеть в небо, а оттуда, пробиваясь сквозь обвальный дорожный шум, доносилось нудное гуденье. И заныло в Лешкиной груди: знаком ему уже этот похожий на стоны гуд немецких бомбардировщиков, который, словно крадучись, заполняет пространство. А вот и он, один во всём голубом небе. Так низко здесь немцы не летали ещё – хорошо виды чёрные кресты на жёлтых концах крыльев, и Лёшка кстати, а, может, и не кстати, сообразил, почему, когда немецкие самолёты летят высоко, то брюхо у них чёрное, а концы крыльев блестят, как бабушкины начищенные серебряные ложки. Крылья-то у них по концам – жёлтые! А фюзеляж – голубой… Стоп! У этого самолёта два фюзеляжа!
- Рама, - негромко сказал красноармеец, но Лёшка расслышал, и уже защемило в животе, и уже ноги сами бежать запросились. Куда – не важно. Самолёт же, опустив жёлтое крыло, стал поворачивать, намечая большую дугу, по которой кружить будет – заходить на бомбёжку. Эту их повадку Лёшка уже знал.
- Во-озду-ух! – кто-то заорал истошно.
- Рано орёшь, - спокойно произнёс красноармеец, снимая с плеча своё длинное оружие.
- Чо, не будет бомбить?
- Не. Это пока только рама, корректировщик, - ответил он Лёшке, продолжая прищуренными глазами следить за самолётом. И Лёшка заметил, что и лицо, и мигающие ресницы у него, словно припылённые, а губы растресканные, с кровинкой. И тут само собой сказалось:
- Дядь красноармеец, а это что у вас?
- Это? – окинул он взглядом свою трубу и улыбнулся, а глаза у него одного цвета с небом – такие же голубые и такие же выгоревшие. - А - разобранный самолёт, парнишка.
Лёшку больно двинуло в бок. Оглянулся – Башка.
- Серость деревенская. Противотанковое ружьё.
- Ну, вот что, парни, эта табуретка покружит, покружит, да накликает на нашу голову юнкерсов. Это – точно: вон сколько войска на дороге.
- Дак шо ж нам зараз робыть?
- Шо робыть? Пока – топать дальше. Время… Время теперь не деньги, время теперь – жизнь. А прилетят – вот кювет. Другого укрытия здесь нет.
Недолго они шли в кажущейся безопасности: со стороны станицы показались самолёты – какие-то громадные чёрные насекомые в голубизне притихшего, настороженного неба. Летели один за другим, в очередь, и приближались быстро, с жуткой неотвратимостью. Что запомнил Лёшка в те мгновения? Белые глаза красноармейца и его пугающее: «Ну – начинается…». И ещё – как люди побежали в стороны от дороги, будто их ветром смахивало прочь от приближающихся самолётов. А вот как он с матерью и тётей Фросей очутились не в кювете, а в соломенной копне, он не помнит. Ударило громом. Вздрогнула копна и земля подвинулась куда-то. Ударило ещё и ещё… И загрохотал весь мир – всё, что есть в нём, обвалом летело на Лёшку и он всем существом, а особенно спиной, ждал, как этот обвал вот сейчас, в следующий миг обрушится на него. Он всё глубже закапывался в колючую душную солому и скулил, скулил… Где-то рядом в соломе голос тёти Фроси:
- Шо бы ни зробылося, трэба славить бога: вин всэ робыть во благо. – И зачастила: - Слава тоби, господи, слава тоби, господи, слава… Нюська! От скаженна, вона ж мэнэ вытащить звитселя…
Сверху, над ухом, жаркий шёпот матери:
- Читай, сынок, «Отче наш»… Ты ж его выучил… Иже еси на небесех, да святится…
Захлёбываясь слезами, Лёшка скулил, повторяя за матерью слова, будто вымаливал прощение, не надеясь получить его – настолько был жесток и страшен тот, у кого вымаливал, - с чёрным крестом на жёлтом.
- … да святится имя твое, да приидет царствие твое… Хосподи, Витя! Витя-то где? Ви-итя-а!
Она стала выбираться из копны в грохочущее, с летящей дымной землёй пространство там, за пределами душной, но спасительной темноты в соломе. Лёшка схватил её руку и притянул к себе, и никакими земными силами невозможно было у него эту руку отнять: все его надежды на жизнь оставались только в ней...
Над полем повисла пыльная тишина, что-то в ней шуршало и тоненько тягуче звенело.
- Лёш… Лёш… - тормошила его мать. – Хосподи, а где Витя-то? Ви-итя-а! Ой, они ж опять летят…
Самолёты и в самом деле возвращались. Летели так низко, что, если бы поставить на дороге хату, они снесли бы ей крышу. Схватив за затылок, мать снова затолкала его в копну. Сквозь нарастающий рёв самолётов слышалось частое стрекотанье, нестрашное – как палкой по штакетнику, когда бежишь мимо забора. После, окидывая взглядом избитую бомбами дорогу и людей, возникающих возле неё, похоже как вылезающих их погребов, красноармеец скажет: «Это они из пулемётов дорогу посыпали. Бомбы кончились». А сейчас промчался над Лешкиной головой рёв за рёвом и самолёты улетели. Когда они втроём выпростались из копны и стали отряхиваться от соломы, гул моторов уже пропадал где-то за краем поля. Сбивая с себя соломинки и оглядываясь по сторонам, мать срывающимся голосом кричала:
- Ви-итя-а!.. Ви-итя-а!..
- Здесь он.
Красноармеец сидел в кювете и пилоткой вытирал лицо. С ним рядом торчала из кювета витькина тюбетейка. Мать опустила руки, словно сильно устала.
- Хосподи… Слава богу – живой.
Рядом с ними поднимались из кювета двое – конюх из «Плодоовоща» дед Галушка и его бабка – злющая продавщица из овощного ларька, тощая и горбатая, за что и прозванная Кочергой. На роль бабы Яги в кино более подходящей артистки во всём мире не найдёшь. Дед отряхивался, а бабка, вздымая к небу непонятного тёмного цвета глаза, часто-часто крестилась и, как испорченная пластинка, повторяла: «Слава те, господи… Слава те, господи…»
- Игнат Игнатыч, - с чего-то обрадовалась им Антонина Степановна, - вы тоже от немцев бежите?
- Та вид нёго, хай ёму грэць. Со старой вот…
Старая продолжала строчить свою молитву (молитву, наверно) и красноармеец, выходя из кювета, спросил:
- За что, мамаша, господа славим? За то, что мало на нас самолётов наслал?
- Шо ты, анчихрист! – перкрестила его Кочерга. – Таки слова - грех велыкий!
Он улыбнулся, и солнце светлыми мурашками побежало по его небритым щекам.
- Ну вот – сразу и грех!
- У святом писании сказано, шо перед кинцом свиту будэ велыка война. Опосля неи живой останэтся тильки той, хто даже перед смертью будэ воздаваты хвалу господу.
- Здорово сказано. Чего ж тогда вы с дедом в кювете прятались?
- А бережоного бог бережеть, - не растерялась бабка. – Молись господу и он спасёть.
- Спасёт?
- А як же ж! У мэнэ ось и молитва е. От всякого убивства – и от пули, и от бомбы, и от этого… Окаянного.
- Да, самое страшное на войне – это окаянный. А ну, что там за молитва?
Кочерга запустила руку за пазуху и вынула бумажку из школьной тетрадки.
Глупая коза Нюська топталась возле копны и выщипывала из стерни реденькую молодую травку. Дорога оживала. Впереди, исходя чёрным дымом, горела та самая пятнистая полуторка, носом провалясь в кювет. Несколько красноармейцев, откинув задний борт, бегом таскали из кузова ящики и бросали их невдалеке в кучу.
- Зачем они ящики сгружают?
- За тем, что не на чем их дальше везти, - ответил Лёшке красноармеец.
- Если не на чем, то пусть и горели бы вместе с машиной, - высказал Витька своё рассудительное мнение. - А так врагу достанутся.
- Ящики, парень, со снарядами. Начнут рваться – что тут будет? А по шоссе такие же, как и ты, люди идут и никто из них не знает, что в ящиках. Красноармейцы сейчас жизнью рискуют…- Он ласково положил руку на его тюбетейку. - А вообще-то ты башковитый мужик. Вояка!
Сказал бы он такое Лёшке – душа зашлась бы от восторга, а этот ленинградский пацан, маленький и тощий, стоит хмурый, обиженный какой-то. Ему неловко стало за Витьку и он отвернулся от них и ахнул: та самая громадная пушка, в дуло которой они недавно заглядывали, лежала вдали наполовину в кювете, задрав кверху гусеницы, а они всё ползли и ползли по вращающимся колёсам. Он повернулся, чтобы поделиться увиденным чудом, но Витька по-прежнему стоял на весь мир обиженный, а красноармеец тормошил его:
- Ну, ну, не киснуть! То хватило духу при бомбёжке в небо смотреть… Вы представляете себе, - обратился он к подошедшим женщинам, - Юнкерсы него бомбы швыряют, кругом земля дыбом и грохот, а он лежит и смотрит на них в упор. Не каждый бывалый военный так сможет. Он, что, первый раз под бомбёжкой? Не понимает ещё?
- Какое там первый! Нас в станице уже не раз бомбили, да для его и та бомбёжка не страшная. Он из Ленинграда эвакуированный. Ихний эшелон в пути разбомбили. Так что… - Антонина Степановна дотянулась до Витьки, привычно обняв за голову, заглянула ему в лицо. – Он у нас уже огни и воды прошёл.
- Геро-ой… Чем же ты теперь недоволен? Тем, что снаряды немцам достанутся? Не беспокойся: их подорвут. Не на дороге, а в стороне. Ну, чего ты?
- Летают, как хотят, бомбят безнаказанно. А где наши?
- Наши? Да-а… - Похлопав пилоткой по коленке, красноармеец кинул её на голову, и она послушно легла, как надо. - Тебя Виктором зовут?
- И ещё Башкой, потому что он сообразительный. – Не мог же Лёшка оставаться в стороне незамеченным, а вот вставил своё - и он уже при разговоре, уже не хуже всех остальных. И красноармеец уже смотрит на него заинтересованно.
- Башкой? Ну, тем более. Так вот, Башка, запомни: будут и наши самолёты – потерпеть надо. Он же, фриц этот, набросился на нас, как собака из подворотни, а у нас в руке и палки ещё нет. Ну – штаны порвёт, а потом держись…
- Очень уж дорогие дырки на штанах получаются, - оборвала его Антонина Степановна.
Сказано было красноармейцу, а неловко стало почему-то Лёшке, как перед тем, другим красноармейцем на Широкой, когда мимо них полуторка проскочила к Танкевичам с особым лейтенантом на подножке. Ему вдруг открылось, что красноармеец вот этот, с таким большим ружьём, из которого можно даже танки крушить, по сути дела, как и они, две бабы, два пацана и коза Нюська, бежит от немца, вместо того, чтобы штыком его в лоб, как на плакате в исполкоме над материным столом с пишущей машинкой «Ундервуд». Красноармеец же стоял точь-в-точь как обыкновенный дядька, и смотрел в сторону наподобие ученика, который, прогуляв, не выучил урока и теперь не знал, что сказать учительнице в своё оправдание. И увидел Лёшка ещё, какой он усталый, замученный и не выспавшийся. Глаза его напоминали Витькины, с розовыми закраинами век, когда в комбикормовском клубе он, Лёшка Длинный, опозорился с игрушечным огурцом. Смотрел он в сторону, где, уже не видимая в низине, горела Гуляевская, выбрасывая в небо стелящийся лохматый дым, - станица, оставленная ими – и военными, и гражданскими. Без боя – ахнулось в пацанячьем сознании. А сколько окопов за нею нарыли, дотов наставили! Мать тоже ходила их копать. Со своей лопатой. Один раз. Хотя могла и не ходить – секретарь исполкома всё-таки! Пацаны бегали смотреть уже готовые укрепления. Из амбразур бетонных дотов прикубанская низина, которую в разлив всю заливало мутно-коричневой быстрой водой, была – как на доске, на которой мать тесто раскатывала. Противотанковому глубоченному рву конца-края не видать, и мальчишки воображали, как немецкие танки втыкаются пушками в его крутую стену и торчат там вверх задами, и елозят гусеницами по земле. Один только Колька Лупатый предположил, что они сюда и не дойдут, а рвы – это на всякий случай. Грамотно так сказал: «Для гарантии». И вот теперь получалось, что дошли, а доты остались пустыми, а те, кто из них должен немцев свинцом поливать, как японцев на озере Хасан, вместе с пацанами и бабами по разбомблённой шоссейке драпают. Не только доты, а и станицу без боя оставили врагу. Над нею всё поднимался дым, чёрный и белый. Ветер всё уносил и уносил его в степь, а он всё прибавлялся и прибавлялся, и в чёрных вздымающихся клубах его красными живыми лоскутами выскакивал и воровато прятался беспощадный огонь.
Вот тогда, таким же изнурительно жарким днём, эта белая собака сидела у калитки и удивлённо смотрела: куда это вы? И сколько же вас, что и не разберёшь, на кого гавкать? Однако, изредка взгавкивала, брезгливо отворачиваясь от текущего мимо людского множества. Лёшка и тогда, на этом самом бугре, куда весело взбежали несколько беленьких мазанок, остановился и оглянулся. Заречкой называлось это место. Сама речка в камышах и ряске лениво текла под обрывом, её отсюда не видно. А вся Гуляевская – внизу. Как в корыте, сказала тогда мать. И вся она была в пыли и в дыму. Черепичные и камышовые крыши виднелись сквозь зелень садов, если их дым не закрывал. Гремело там, визжало и грохало – немцы бомбили станицу. В небе ни облачка, и солнце жарило, как и сейчас. Светлые самолётики непонятно как возникали в небесной выцветшей какой-то голубизне и дург за другом, в очередь, заходили на горящую и без того станицу. Каруселили, казалось, над самой Лешкиной головой, а бомбы падали на неё, на Гуляевку. Там уж и места живого,
пожалуй, не осталось, а они всё били и били её – раздалбливали. Страшно даже у матери под рукой. И жалко было до спазм в горле, до перехвата дыхания и Сеньку со всеми остальными Бочкиными, и Кольку Лупатого с его медной трубой с кнопками, и Галку Гапоненко, и даже Тоньку Оторву (ка же её фамилия?) : гибнут они сейчас там жуткой смертью, и останутся от них куски мяса, перемешанного с землёй. О девчатах Танкевичей подумалось как-то отдельно от всех - тайно и с надеждой. Пусто выглядел их двор, когда мать, пацаны и тётя Фрося с козой проходили мимо него, выбираясь на тракт. Может, и они вот так же эвакуировались? И где-то тут, по пыльной гравийной разъезженной шоссейке между кукурузой, как в широкой зелёной канаве, идут с оклунками на спинах? Может, и идут, а все Бочкины, уж точно, в станице под бомбами.
Прощались у их калитки.
- Куда я со своим выводком? – всхлипывала тётка Матрёна. Будто бы плакала, а глаза сухие, острые, вприщур. – Та с поросятами, та с коровою. Дасть бог, не порижуть их нимци. Та ще, не дай бог, с нами заодно… А як Ваня вэрнэтся? Чи Никихвор?
И остались они возле своей калитки – крепкая жилистая тётка и трое детей при её длинной серой застиранной юбке. Когда-нибудь позже, с годами, схватит Лёшку за сердце воспоминание: сколько же их тогда стояло на молчаливой русской земле – будто вросшая в эту землю и на всё готовая мать и дети, дети, влипшие в её юбку…
Они, беженцы, остановились у начала кукурузного поля. Антонина Степановна сказала:
- Поглядим на Гуляевскую… Хосподи, а не в последний ли раз?
Тётя Фрося всхлипнула, Витька упрямо сказал:
- В последний раз… Всё равно мы победим, Антонина Степановна. В гражданскую войну, папа говорил, четырнадцать государств завоевать нас хотели, а Красная Армия их всех побила. А одну Германию…
- Ой, Витенька, какую одну? Дед Очипок что сказал? Всю Европу Гитлер поднял на нас. Всю Европу! Они вон, глянь, бомбят нашу Гуляевскую, как им вздумается, а де наши (сталинские соколы, чуть ни ввернул Лёшка, но тормознуло что-то в голове) самолёты? Наши – где?
Ничего не ответил Башка.
Вообще-то беженцы пылили по грунтовке сбоку шоссе а по гравию шли войска. Красноармейцы – толпой и по одному. Винтовки несли на плечах, как дучные палки, прикладом назад. Кукуруза кончилась и навстречу рспласталось сжатое пшеничное поле – серовато-жёлтые копны до горизонта. Вообще-то шумно было на шоссейке, шумнее, чем на базаре. Галдели и кричали - кому кто и что - идущие люди - бабы да дети. Хрустко стучали по раскатанному гравию колёса мажар, шаркали ботинками красноармейцы. Странно было видеть их не в сапогах, а в обмотках – очень уж напоминали японцев-самураев на озере Хасан. Урчала и пищала охрипшим сигналом обгоняющая их полуторка, разрисованная зелёными пятнами и гружёная ящиками. Впереди лязгало на всю степь зелёное чудовище - невероятно громадная пушка на гусеничном ходу. Лёшка уже видел такую в каком-то киножурнале на параде в Москве перед мавзолеем Ленина. Ребята, не сговариваясь, перескочили через кювет и, если бы мать ни крикнула: «Вы куда это!?», так и понеслись бы за этой пушкой. Немного позже они её всё-таки догнали и, не обращая внимания на материно: «Это куда же она доползёт, если мы её пеши догнали?», оббежали оглушительно лязгающие гусеницы и спереди, пятясь, старались заглянуть ей в дуло. Витька что-то кричал, но не было слышно его голоса, и Лёшке пришлось подставить ухо.
- Я говорю: человек туда влезет?
Лёшка прикинул на глаз. Из-за его роста дуло всё же ближе к нему.
- Не-а. Зинка Бочкина, точно, влезет.
Тут их и догнала Антонина Степановна с тётей Фросей, что-то покричали, как в немом кино, повернули ребят в ту сторону, куда шли, и подтолкнули в спины. Грохот гусениц постепенно утихал сзади. Как-то так оказалось, что с ними рядом идёт высокий, вряд ли ниже Серёги Винокура из девятого «Б», красноармеец. На плече его моталась из стороны в сторону длиннющая труба с прикладом и ножками, как у пулемёта Дегтярёва. Пулемёт-то Лёшка уже видел, а такую трубу – нет. Спросить? Башка что-то не интересуется этим оружием, крутит головой по сторонам. А чего крутить? Все идут и идут, едут и едут, и все в одну сторону – бегут от немца. Басовитый голос красноармейца с неизвестной трубой на плече:
- Пешком далеко ли уйдёте?
- Подальше вон той пушки.
Красноармеец оглянулся на лязгающее позади железное чудище, промолчал виновато.
- Дак и вы тэж пишки, - заметила тётя Фрося, дёргая за поводок упрямую козу.
- Мы военные – нам положено двигаться. И мы при оружии, в случае чего есть с чем пробиваться. А вам, гражданским женщинам и мальцам, - на миг посмотрел он на ребят, - с нами нельзя – опасно.
- Дак шо ж? Дома пид нимцем нэ так опасно? – то ли возмутилась, то ли удивилась тётя Фрося.
- Дома? это где, в Гуляевской? А вы гляньте вперёд: дым на горизонте.
- Шо-сь горыть…
- Армавир горит. Нефтебазы.
- До нёго ж пьятьдэсят киломэтрив!
- Вот так и горит, что и за пятьдесят видно.
Он вдруг замолк и стал глядеть в небо, а оттуда, пробиваясь сквозь обвальный дорожный шум, доносилось нудное гуденье. И заныло в Лешкиной груди: знаком ему уже этот похожий на стоны гуд немецких бомбардировщиков, который, словно крадучись, заполняет пространство. А вот и он, один во всём голубом небе. Так низко здесь немцы не летали ещё – хорошо виды чёрные кресты на жёлтых концах крыльев, и Лёшка кстати, а, может, и не кстати, сообразил, почему, когда немецкие самолёты летят высоко, то брюхо у них чёрное, а концы крыльев блестят, как бабушкины начищенные серебряные ложки. Крылья-то у них по концам – жёлтые! А фюзеляж – голубой… Стоп! У этого самолёта два фюзеляжа!
- Рама, - негромко сказал красноармеец, но Лёшка расслышал, и уже защемило в животе, и уже ноги сами бежать запросились. Куда – не важно. Самолёт же, опустив жёлтое крыло, стал поворачивать, намечая большую дугу, по которой кружить будет – заходить на бомбёжку. Эту их повадку Лёшка уже знал.
- Во-озду-ух! – кто-то заорал истошно.
- Рано орёшь, - спокойно произнёс красноармеец, снимая с плеча своё длинное оружие.
- Чо, не будет бомбить?
- Не. Это пока только рама, корректировщик, - ответил он Лёшке, продолжая прищуренными глазами следить за самолётом. И Лёшка заметил, что и лицо, и мигающие ресницы у него, словно припылённые, а губы растресканные, с кровинкой. И тут само собой сказалось:
- Дядь красноармеец, а это что у вас?
- Это? – окинул он взглядом свою трубу и улыбнулся, а глаза у него одного цвета с небом – такие же голубые и такие же выгоревшие. - А - разобранный самолёт, парнишка.
Лёшку больно двинуло в бок. Оглянулся – Башка.
- Серость деревенская. Противотанковое ружьё.
- Ну, вот что, парни, эта табуретка покружит, покружит, да накликает на нашу голову юнкерсов. Это – точно: вон сколько войска на дороге.
- Дак шо ж нам зараз робыть?
- Шо робыть? Пока – топать дальше. Время… Время теперь не деньги, время теперь – жизнь. А прилетят – вот кювет. Другого укрытия здесь нет.
Недолго они шли в кажущейся безопасности: со стороны станицы показались самолёты – какие-то громадные чёрные насекомые в голубизне притихшего, настороженного неба. Летели один за другим, в очередь, и приближались быстро, с жуткой неотвратимостью. Что запомнил Лёшка в те мгновения? Белые глаза красноармейца и его пугающее: «Ну – начинается…». И ещё – как люди побежали в стороны от дороги, будто их ветром смахивало прочь от приближающихся самолётов. А вот как он с матерью и тётей Фросей очутились не в кювете, а в соломенной копне, он не помнит. Ударило громом. Вздрогнула копна и земля подвинулась куда-то. Ударило ещё и ещё… И загрохотал весь мир – всё, что есть в нём, обвалом летело на Лёшку и он всем существом, а особенно спиной, ждал, как этот обвал вот сейчас, в следующий миг обрушится на него. Он всё глубже закапывался в колючую душную солому и скулил, скулил… Где-то рядом в соломе голос тёти Фроси:
- Шо бы ни зробылося, трэба славить бога: вин всэ робыть во благо. – И зачастила: - Слава тоби, господи, слава тоби, господи, слава… Нюська! От скаженна, вона ж мэнэ вытащить звитселя…
Сверху, над ухом, жаркий шёпот матери:
- Читай, сынок, «Отче наш»… Ты ж его выучил… Иже еси на небесех, да святится…
Захлёбываясь слезами, Лёшка скулил, повторяя за матерью слова, будто вымаливал прощение, не надеясь получить его – настолько был жесток и страшен тот, у кого вымаливал, - с чёрным крестом на жёлтом.
- … да святится имя твое, да приидет царствие твое… Хосподи, Витя! Витя-то где? Ви-итя-а!
Она стала выбираться из копны в грохочущее, с летящей дымной землёй пространство там, за пределами душной, но спасительной темноты в соломе. Лёшка схватил её руку и притянул к себе, и никакими земными силами невозможно было у него эту руку отнять: все его надежды на жизнь оставались только в ней...
Над полем повисла пыльная тишина, что-то в ней шуршало и тоненько тягуче звенело.
- Лёш… Лёш… - тормошила его мать. – Хосподи, а где Витя-то? Ви-итя-а! Ой, они ж опять летят…
Самолёты и в самом деле возвращались. Летели так низко, что, если бы поставить на дороге хату, они снесли бы ей крышу. Схватив за затылок, мать снова затолкала его в копну. Сквозь нарастающий рёв самолётов слышалось частое стрекотанье, нестрашное – как палкой по штакетнику, когда бежишь мимо забора. После, окидывая взглядом избитую бомбами дорогу и людей, возникающих возле неё, похоже как вылезающих их погребов, красноармеец скажет: «Это они из пулемётов дорогу посыпали. Бомбы кончились». А сейчас промчался над Лешкиной головой рёв за рёвом и самолёты улетели. Когда они втроём выпростались из копны и стали отряхиваться от соломы, гул моторов уже пропадал где-то за краем поля. Сбивая с себя соломинки и оглядываясь по сторонам, мать срывающимся голосом кричала:
- Ви-итя-а!.. Ви-итя-а!..
- Здесь он.
Красноармеец сидел в кювете и пилоткой вытирал лицо. С ним рядом торчала из кювета витькина тюбетейка. Мать опустила руки, словно сильно устала.
- Хосподи… Слава богу – живой.
Рядом с ними поднимались из кювета двое – конюх из «Плодоовоща» дед Галушка и его бабка – злющая продавщица из овощного ларька, тощая и горбатая, за что и прозванная Кочергой. На роль бабы Яги в кино более подходящей артистки во всём мире не найдёшь. Дед отряхивался, а бабка, вздымая к небу непонятного тёмного цвета глаза, часто-часто крестилась и, как испорченная пластинка, повторяла: «Слава те, господи… Слава те, господи…»
- Игнат Игнатыч, - с чего-то обрадовалась им Антонина Степановна, - вы тоже от немцев бежите?
- Та вид нёго, хай ёму грэць. Со старой вот…
Старая продолжала строчить свою молитву (молитву, наверно) и красноармеец, выходя из кювета, спросил:
- За что, мамаша, господа славим? За то, что мало на нас самолётов наслал?
- Шо ты, анчихрист! – перкрестила его Кочерга. – Таки слова - грех велыкий!
Он улыбнулся, и солнце светлыми мурашками побежало по его небритым щекам.
- Ну вот – сразу и грех!
- У святом писании сказано, шо перед кинцом свиту будэ велыка война. Опосля неи живой останэтся тильки той, хто даже перед смертью будэ воздаваты хвалу господу.
- Здорово сказано. Чего ж тогда вы с дедом в кювете прятались?
- А бережоного бог бережеть, - не растерялась бабка. – Молись господу и он спасёть.
- Спасёт?
- А як же ж! У мэнэ ось и молитва е. От всякого убивства – и от пули, и от бомбы, и от этого… Окаянного.
- Да, самое страшное на войне – это окаянный. А ну, что там за молитва?
Кочерга запустила руку за пазуху и вынула бумажку из школьной тетрадки.
Глупая коза Нюська топталась возле копны и выщипывала из стерни реденькую молодую травку. Дорога оживала. Впереди, исходя чёрным дымом, горела та самая пятнистая полуторка, носом провалясь в кювет. Несколько красноармейцев, откинув задний борт, бегом таскали из кузова ящики и бросали их невдалеке в кучу.
- Зачем они ящики сгружают?
- За тем, что не на чем их дальше везти, - ответил Лёшке красноармеец.
- Если не на чем, то пусть и горели бы вместе с машиной, - высказал Витька своё рассудительное мнение. - А так врагу достанутся.
- Ящики, парень, со снарядами. Начнут рваться – что тут будет? А по шоссе такие же, как и ты, люди идут и никто из них не знает, что в ящиках. Красноармейцы сейчас жизнью рискуют…- Он ласково положил руку на его тюбетейку. - А вообще-то ты башковитый мужик. Вояка!
Сказал бы он такое Лёшке – душа зашлась бы от восторга, а этот ленинградский пацан, маленький и тощий, стоит хмурый, обиженный какой-то. Ему неловко стало за Витьку и он отвернулся от них и ахнул: та самая громадная пушка, в дуло которой они недавно заглядывали, лежала вдали наполовину в кювете, задрав кверху гусеницы, а они всё ползли и ползли по вращающимся колёсам. Он повернулся, чтобы поделиться увиденным чудом, но Витька по-прежнему стоял на весь мир обиженный, а красноармеец тормошил его:
- Ну, ну, не киснуть! То хватило духу при бомбёжке в небо смотреть… Вы представляете себе, - обратился он к подошедшим женщинам, - Юнкерсы него бомбы швыряют, кругом земля дыбом и грохот, а он лежит и смотрит на них в упор. Не каждый бывалый военный так сможет. Он, что, первый раз под бомбёжкой? Не понимает ещё?
- Какое там первый! Нас в станице уже не раз бомбили, да для его и та бомбёжка не страшная. Он из Ленинграда эвакуированный. Ихний эшелон в пути разбомбили. Так что… - Антонина Степановна дотянулась до Витьки, привычно обняв за голову, заглянула ему в лицо. – Он у нас уже огни и воды прошёл.
- Геро-ой… Чем же ты теперь недоволен? Тем, что снаряды немцам достанутся? Не беспокойся: их подорвут. Не на дороге, а в стороне. Ну, чего ты?
- Летают, как хотят, бомбят безнаказанно. А где наши?
- Наши? Да-а… - Похлопав пилоткой по коленке, красноармеец кинул её на голову, и она послушно легла, как надо. - Тебя Виктором зовут?
- И ещё Башкой, потому что он сообразительный. – Не мог же Лёшка оставаться в стороне незамеченным, а вот вставил своё - и он уже при разговоре, уже не хуже всех остальных. И красноармеец уже смотрит на него заинтересованно.
- Башкой? Ну, тем более. Так вот, Башка, запомни: будут и наши самолёты – потерпеть надо. Он же, фриц этот, набросился на нас, как собака из подворотни, а у нас в руке и палки ещё нет. Ну – штаны порвёт, а потом держись…
- Очень уж дорогие дырки на штанах получаются, - оборвала его Антонина Степановна.
Сказано было красноармейцу, а неловко стало почему-то Лёшке, как перед тем, другим красноармейцем на Широкой, когда мимо них полуторка проскочила к Танкевичам с особым лейтенантом на подножке. Ему вдруг открылось, что красноармеец вот этот, с таким большим ружьём, из которого можно даже танки крушить, по сути дела, как и они, две бабы, два пацана и коза Нюська, бежит от немца, вместо того, чтобы штыком его в лоб, как на плакате в исполкоме над материным столом с пишущей машинкой «Ундервуд». Красноармеец же стоял точь-в-точь как обыкновенный дядька, и смотрел в сторону наподобие ученика, который, прогуляв, не выучил урока и теперь не знал, что сказать учительнице в своё оправдание. И увидел Лёшка ещё, какой он усталый, замученный и не выспавшийся. Глаза его напоминали Витькины, с розовыми закраинами век, когда в комбикормовском клубе он, Лёшка Длинный, опозорился с игрушечным огурцом. Смотрел он в сторону, где, уже не видимая в низине, горела Гуляевская, выбрасывая в небо стелящийся лохматый дым, - станица, оставленная ими – и военными, и гражданскими. Без боя – ахнулось в пацанячьем сознании. А сколько окопов за нею нарыли, дотов наставили! Мать тоже ходила их копать. Со своей лопатой. Один раз. Хотя могла и не ходить – секретарь исполкома всё-таки! Пацаны бегали смотреть уже готовые укрепления. Из амбразур бетонных дотов прикубанская низина, которую в разлив всю заливало мутно-коричневой быстрой водой, была – как на доске, на которой мать тесто раскатывала. Противотанковому глубоченному рву конца-края не видать, и мальчишки воображали, как немецкие танки втыкаются пушками в его крутую стену и торчат там вверх задами, и елозят гусеницами по земле. Один только Колька Лупатый предположил, что они сюда и не дойдут, а рвы – это на всякий случай. Грамотно так сказал: «Для гарантии». И вот теперь получалось, что дошли, а доты остались пустыми, а те, кто из них должен немцев свинцом поливать, как японцев на озере Хасан, вместе с пацанами и бабами по разбомблённой шоссейке драпают. Не только доты, а и станицу без боя оставили врагу. Над нею всё поднимался дым, чёрный и белый. Ветер всё уносил и уносил его в степь, а он всё прибавлялся и прибавлялся, и в чёрных вздымающихся клубах его красными живыми лоскутами выскакивал и воровато прятался беспощадный огонь.
Анна Магасумова # 3 июня 2012 в 21:31 +4 | ||
|
Калита Сергей # 7 июня 2012 в 22:03 +4 | ||
|